В одном стойбище пропала девушка. Спустя год она вернулась с ребенком на руках. Она рассказала, что ее увел сорк и жил с нею, как муж. Шаман осмотрел ребенка и назвал его Соркиле, «медведь-человек». Он был как человек с виду, но в нем жила душа сорка. Он не говорил, но мог зубами задрать оленя, и дети боялись его. Когда он возмужал, то стал как медведь и ушел в тундру. После он украл женщину. Среди людей изредка попадаются потомки Соркиле, но отличить их дано только шаману.
Заснул я только под утро. Сквозь вязкую дремоту слышался стук, дробный, торопливый. Я был болен, виски разламывало, но настырное постукивание в конце концов взбесило меня. Накинув вчерашний черный плащ на голое тело, я отпер дверь. На пороге стоял напудренный слуга в ливрее. Он испуганно взглянул на мою татуированную грудь, но тут же вежливо доложил, что меня ожидают к завтраку, но если я плохо себя чувствую, то он доставит завтрак в постель.
Я оделся и в сопровождении лакея отправился завтракать. За ночь по-осеннему похолодало. Мы церемонно шли по аллее под равнодушными взглядами мраморных богинь и героев, мимо беседок и кукольных «чайных» домиков, прудов с лебедями, к настоящему ампирному особняку века эдак девятнадцатого.
Сквозь цветные витражи сочилось блеклое разреженное солнце. Букеты прощально-ярких астр украшали белую с золотом обеденную залу. Мраморный пол блестел как полированный лед. Пахло утонченными яствами и накрахмаленным льном. Весь небольшой двор Дионы был в сборе: Абадор, томно-бледный, в белом костюме, мрачная, опухшая от слез Лера, в скромном клетчатом платьице с отложным воротничком, вчерашний комический толстяк с рыжими всклокоченными волосами, крупный мужчина с неподвижным рыбьим взглядом и монументальной выправкой, должно быть, начальник охраны, а также я, свежеиспеченный личный доктор.
Премьер-министр, заплаканная инфанта, шут гороховый, начальник королевской гвардии, а также придворный маг и алхимик сонмом малых планет толпились вокруг царицы, главного светила маленькой Вселенной. Не хватало только жреца или первосвященника, но, как показали дальнейшие события, он не замедлил явиться.
Диона была ослепительна, в строгом платье из коричневого шелка, отделанном темным блестящим мехом, вновь безупречно причесанная и свежая. Она сдержанно улыбнулась мне и указала на свободный стул. Я сел рядом с ней, чувствуя внутреннюю дрожь.
Эта женщина была слишком красива, чтобы я был спокоен рядом с ней, и слишком утонченно развращена, чтобы так улыбаться после всего, что я видел. Она делала все, чтобы я забыл ночь и поверил ее сияющей коже, губам, похожим на розовые лепестки, ее глазам, которые при свете дня оказались синими, ясными и глубокими, как полуденное летнее небо. Разве она не хозяйка, не госпожа, пригревшая бездомного фокусника из праздного любопытства? И разве не вольна она развлекаться так, как ей заблагорассудится?
— Как почивали, маэстро? — вкрадчиво осведомился Абадор.
— Спасибо, отменно.
— Что приснилось на новом месте? Эти сны обычно сбываются… Обратите внимание на эту гнусную рожу, — Абадор глазами указал на рыжего, не в меру упитанного субъекта, увлеченно уписывающего цыпленка.
За ворот его рубашки был заткнут кусок длинной скатерти. Отставив в стороны мизинцы, похожие на сардельки, он ловко орудовал серебряными приборами, разделывая сочную тушку с мастерством шеф-повара.
— Не правда ли, он очарователен? Это Гервасий Котобрысов, скоморох. Его задача смешить наших царствующих особ.
Котобрысов обсосал тонкую косточку и возвел к потолку раскосые, как у тунгуса, глазки, словно посылая благодарение. Он был прирожденный клоун, ему можно было и помалкивать: публика и так веселилась над ним.
— Да, я шут… Я циркач, так что же! — запел он недурным баритоном и подмигнул мне неожиданно печально. — Я репейник в хвосте лошади прекрасной Дионы, я ее хриплый бубенчик, я бедный Йорик, но верю, что и надо мной прольется светлая слеза…
Его темные глазки-щелки заискрились. Почти не меняя выражения толстого лица, Котобрысов смотрел по сторонам то вопросительно-умильно, то восторженно и беспечно. Он знал о неотразимости своего обаяния и широко расточал его, наслаждаясь властью, которая даруется лишь немногим великим артистам. Все, что говорил Котобрысов, было проникнуто каким-то особым обаянием и свежестью, словно он только что выдумал эти удивительные, редчайшие слова. Толстяк был украшением этого позднего завтрака.
— Мудрец Аристипп имел дочь, — начал он одну из своих удивительных историй, которые бог весть где выуживал и непонятно зачем сохранял в памяти. Но стоило ему достать на свет очередную, потертую временем басню и она начинала играть, как только что отчеканенная монета.
— А как ее звали? — оживилась Лера.
— Похвальное любопытство. У гречанок самые красивые имена: Лаида, Ксантиппа, Фиано. Нашу подругу звали Арета.
— Не очень-то красиво… А дальше что?
— Арета была скромна, сдержанна и аккуратна. И все это благодаря тому, что отец держал ее в ежовых рукавицах, воспитывал в строгом аскетизме и даже в некоторой бедности, несмотря на то, что Аристипп был довольно состоятельным человеком, но единственной приличествующей роскошью он считал знания. Как-то один александрийский купец привел к Аристиппу своего сына, дабы сделать из него философа. Аристипп запросил неслыханную сумму. Отец юноши был повергнут в отчаяние и воскликнул: «Ты с ума сошел, старикашка! Да за эти деньги я могу купить раба!» «Купи, кто тебе не дает, — ответствовал Аристипп, — их у тебя будет двое…»
Лера, для которой и предназначалась эта странная притча, засмеялась громким деланным смехом.
Видимо, с легкой руки Дионы, при ее дворе процветала благотворительность. Поодаль расположился еще один приближенный. Он никак не реагировал на происходящее за столом, но было заметно, что каждую минуту он неотступно исследует некую проблему. Иногда он поднимал от тарелки взгляд и удивленно обводил нас глубоко запавшими глазами, и тогда на дне их можно было заметить опасный желтый блеск. Наверное, и у меня появлялся такой же, стоило хоть вскользь коснуться моих заветных увлечений. По этой примете нас и отбирал лукавый помощник дьявола Абадор.
— А это безумный мечтатель, — прошептал Абадор. — Мы называем его Кулибин. Вся научная фантастика, начиная с Джонатана Свифта с его Лапутией, покажется школярским сочинением рядом с его проектом «Небесных врат»! Но, тс-с об этом.
За столом раздался резкий хруст. Серебряная литая вилка в руках Леры сломалась пополам, на ладошке проступила кровь. Ничего не понимая, она показывала всем проколотую ручонку. Диона бросилась к девочке, появились бессменные Мымра и Гаргулья и помогли увести бледного, сердито мычащего ребенка. Начальник охраны Командор притащил аптечку. Я продезинфицировал и довольно ловко забинтовал раны Леры. После этого ее уложили на высокую кружевную лежанку с балдахином и оставили на попечение охранниц.
Когда все успокоились, Диона вернулась на свой трон из красного дерева. На его высокой резной спинке красовалась инкрустированная корона. И тут оказалось, что нашего полку прибыло. У дверей смущенно переминался с ноги на ногу невысокий человек в длинном темном пальто, по виду священник. Он принес с собой сырой запах ветра, костра и полыни. На худом, веснушчатом лице топорщилась рыжеватая бородка, реденькие волосы были стянуты на затылке в узкую косицу. В его движениях и позе ощущалось беспокойство и даже робость, видимо, сюда его пригнали неотступные мирские заботы.
— Отец Паисий, просим, просим… Откушайте с нами рыбца, холодца, карася и порося… — развязно болтал Абадор, озирая сутулую фигуру в затертой, облитой свечным воском рясе.
— Спаси Бог, уже позавтракал.
Батюшка все же подсел к столу и отщипнул зеленую виноградину. Он всеми силами избегал смотреть в лицо Абадора и смущенно прятал красные обветренные руки в длинные рукава. Нет, пожалуй, я был не прав. Стоило ему взглянуть чуть пристальней, и впечатление о нем менялось. Чистейшая душа, наивная, но несгибаемо-праведная светилась в его небольших, прозрачно-светлых глазах.
— Как идет строительство? — жуя крылышко, прочавкал Котобрысов.
— Вот по этому поводу я, собственно, и пришел. Строители не уложились в смету, требуют денег, — священник опустил глаза и покраснел.
— Не смущайтесь, батюшка, — в голосе Котобрысова звенело сочувствие. — Когда моего любимого Аристиппа упрекнули в том, что его слишком часто видно у золоченых дверей вельмож и богачей, то этот великий муж древности с достоинством отвечал: «Врач всегда сам приходит к больному, ибо он знает, что ему нужно, а вот богачи не в состоянии осмыслить своих истинных потребностей».
Батюшка согласно кивал, избегая смотреть в сторону управляющего.
После завтрака Абадор вызвался показать мне имение, дабы выбрать место для алхимического полигона, моей будущей лаборатории.
Экскурсию он начал с пристани из белого камня. Пришвартованные катера покачивались под резким северным ветром. На одном из них Вараксин ежедневно «летал» в Петербург. Часа полтора мы созерцали восстановленный барский дом, почти дворец. По словам Абадора, это загородное имение до революции принадлежало высокородным вельможам. В прошлом веке оно прошло все стадии деградации от колонии для малолетних преступников до больницы для душевнобольных. Но теперь сам дух несчастья и запустенья был изгнан за электронные рубежи охраны. Вокруг имения был возведен тройной забор, и по периметру круглосуточно маневрировали охранники.
Великолепный особняк, летний павильон, копия петровского «Монплезира», реликтовые, чудом выжившие деревья, старинный парк, гроты и правильно-округлые пруды с ажурными мостками, выглядели трогательно и живописно. На ярко-зеленом выбритом лугу гарцевали черные лоснящиеся кони. Легкие, как мухи, жокеи, правили драконами из моего ночного видения.
Небольшой одноэтажный особнячок стоял уединенно в старой дубовой роще и был лишь наружно отреставрирован. В нем Абадор и намеревался разместить алхимический «цех». Цокольный этаж еще не имел внутренних перекрытий, и под ним просматривался старинный подвал с высокими сводчатыми арками, выложенный красным осыпавшимся кирпичом.
— А теперь попрошу на аудиенцию к светлейшему Рубену Яковлевичу…
Мы вновь вернулись во дворец и по парадной лестнице вознеслись на третий этаж. В стенных нишах, соперничая с коллекцией Эрмитажа, зябли античные боги. Потолки в золотой лепнине, облаках и пухлых купидонах, несомненно, сообщались с небесными эмпиреями. По сквозной анфиладе комнат Абадор вел меня в кабинет хозяина.
— Друг мой, наш обожаемый Рубен Яковлевич у себя в кабинете вершит великие дела! И если завтра задрожат котировки ведущих валют, сорвется «северный завоз» или где-нибудь в Новой Зеландии столкнутся наливные танкеры, если лопнет крупнейший нефтяной картель или Ливия закроет все свои скважины, или, скажем, случится небольшая революция в нефтедобывающем регионе, значит, Рубен Яковлевич немного подергал за ниточки в своем кабинете.
Кабинет Вараксина представлял собой довольно занимательную смесь старины и новейших технологий. Все возможные средства коммуникации разместились среди антикварной мебели орехового дерева и тяжелых, шитых золотом портьер. За окном кабинета рябило черное зеркало пруда. На берегу, меж багряных кленов, притаилась романтическая мраморная беседка. Этот пейзажный набросок был виден только с верхних этажей особняка.
По барскому обычаю позапрошлого века, Рубен принимал посетителей в блестящем шелковом халате поверх офисной рубашки. Я впервые видел его близко. Он был невысокий, узкогрудый и скроенный как бы наспех. Лишенный магической ауры своих миллионов, сияющих «кадиллаков», вспышек софитов и толкотни быковатой охраны, этот «денежный мешок» был скучен и сер. В его зрачках, словно в арифмометре, проворачивались столбцы цифр, прыгали курсы котировок и количество добытых баррелей. Но никакой, даже самый фантастический гешефт не оживлял бледного угловатого лица. В этих невыразительных мятых чертах сквозила библейская тоска и загнанность. Близость великолепной Денис, похоже, мало радовала его и не отбрасывала и лучика света на его плешь и темные мешки под глазами.
Олигарх был заложником своего невероятного богатства, своих особняков, нефтяных башен-вампиров, без остановки тянущих соки земли. «Кроткие наследуют землю», а все ее полезные ископаемые готовился унаследовать Рубен Яковлевич, вынашивая под своей плешивой «тонзурой» проекты летающих городов и планы грядущего освоения космических месторождений, чтобы даже космосу досталось от его неуемной активности. Но вся эта бешеная деятельность была лишь обратной стороной его пустоты и тоски. Через мгновение я раскрыл его тайну: он был такой же человек, как все, только более несчастный и несвободный. Вечно настороженный, собранный и одинокий, он жил в центре созданной им радужной, переливающейся искрами богатства, изящной и совершенной паутины. Но не успевал даже увидеть ее со стороны или насладиться ее волшебной архитектурой. Так и жил год за годом, щупая влажной лапкой пульс липких нитей, постоянно чувствуя во рту хитиновый привкус пережеванных конкурентов.
Астрономические расходы по созданию шарлатанской лабораторииа не испугали, а, похоже, даже обрадовали Вараксина. Он с непонятной поспешностью шел навстречу любым намекам управляющего, и из туманных высказываний Абадора я понял, что все это должно иметь какое-то отношение к здоровью и настроению Леры. Электронный микроскоп, фигурное стекло ручной отливки, уникальные приборы, таинственные «помещения с зоной особой секретности», камины, тигли, электролизные ванны, все, что беглой рукой под мою диктовку набросал Абадор, было мгновенно утверждено.
Лаборатория создавалась поспешно, на одном дыхании. По проекту Абадора алхимический цех состоял из двух этажей. В подвале предполагалось разместить секретные комнаты для опытов. Но вскоре я убедился, что Абадор имеет собственные виды на часть лаборатории, а ключи от подвальных комнат были только у него.
Оборудование прибывало в огромных запечатанных контейнерах. Главной ценностью были три большие колбы из Гусь-Хрустального. Они были изготовлены вручную из особого «радужного» стекла. В каждой из них мог свободно поместиться взрослый человек. Их человекообразные формы напоминали саркофаги египетских фараонов или русские матрешки. Микроскопы, тигли, лабораторное оборудование, устройства для нескольких каминов, просторные квадратные ванные, почти бассейны, огнеупорная облицовка помещений и прочее было доставлено и установлено в рекордные сроки. Множество ящиков с приборами еще громоздились нераспечатанными вдоль стен. Через две недели в лаборатории были вставлены стрельчатые окна, настелен пол, стены облицованы природным камнем, выложены великолепные камины, и все помещение приобрело вполне законченный угрюмо-романтический вид.
Я с восторгом осваивал новые приборы. Они могли превратить мое экзотическое хобби в настоящее научное исследование. За это время я почти ни с кем из обитателей усадьбы не общался. Однажды в лабораторию забрел скучающий Котобрысов, но сначала донесся его лукавый голос:
— Мужчина всегда ищет в женщине глубину, не так ли, батюшка?
Его собеседник, отец Паисий, ласково согласился. Невзирая на молодость, батюшка был обременен многодетной семьей и, должно быть, поэтому до крайности серьезен.
— А вот тут скрывается наш волшебник… Ау… Мэрилин, где вы прячетесь? Материализуйтесь, пожалуйста, — стенал Котобрысов, с трудом пролезая между ящиками с надписью «не кантовать».
Отец Паисий стоял на пороге, удивленно оглядывая лабораторию.
— Скажите, отец Паисий, почему церковь так плохо относится к алхимии и прочим тайным наукам? — наигранно-простодушно вопросил Котобрысов, предвкушая пикантный спор.
— Отреченное знание, наследие язычества, — тихо, но твердо промолвил батюшка и продолжил. — Всякое «чернокнижие» предполагает общение с демонами, но ничего подлинно святого и неоспоримо полезного не вытащило человечество из тайников природы, а вот опуститься ниже животных уже сумело. Утратив страх Божий, оно скачет к гибели…
— Ну-ну, не гневайтесь, отец Паисий, запретное всегда влечет смельчаков. Надо верить в человека, и детский страх розог и наказания пора заменить любовью к Творцу. Да, люди любопытны от сотворения, и тяга к познанию бесконечна и ненасытна, но ведь именно разум роднит нас с Богом. «Животные сродни человеку, а человек сродни богам!»
Все время беседы Котобрысов вертел в ладонях колбу с белой розой. Цветок, погруженный стебельком в эссенцию жизни, был словно минуту назад сорван с куста.
— Посмотрите на этот цветок! Он вечен. Эта роза никогда не состарится и не оскорбит своего создателя увяданием, червями, пылью на листьях… Вечно живая, или всегда мертвая?
— Паганус, — пробормотал батюшка и перекрестился.
Я оторвался от монитора электронного микроскопа и впервые с удивлением пригляделся к отцу Паисию: этот деревенский священник знал латынь. Кротость и мягкая жизнерадостность так странно соседствовали в его натуре с жесткой непримиримостью. Его воззрения на мир были четки и ясны. Это был какой-то особый метод познания. Всякое явление проверялось им сначала на наличие демонов, а уж после чуткое ухо батюшки пыталось уловить шелест ангельских крыл. С ним была тысячелетняя мудрость священных книг и церковных преданий. И ему, молодому, скромному человеку достаточно было хорошо знать начало Библии, четыре Евангелия и наиболее значимые высказывания святителей. На все случаи жизни, ее многообразные явления, запахи, звуки и движения, он накидывал прозрачную сеточку, собранную из цитат, мнений и поучений, и мгновенно получал уже готовую, отлитую в сияющую, безупречную форму, крепенькую, как орешек, истину. Слово «паганус» в его устах не было ругательным, по-латыни оно означает всего лишь «народный», или, скорее, «сельский», и в целом оно полностью соответствует моему миропониманию.
Котобрысов радостно потирал красные ручищи и облизывался на батюшку, как на хорошо прожаренную курицу:
— А вот теперь позвольте вам напомнить, батюшка, что «черной книгой» на Руси долгое время называли книгу по «счетной мудрости», иначе, арифметику. Это был перевод, крайне трудный для самостоятельного освоения. Вся цифирь там была арабская, пугающе незнакомая аборигенам. Некто Леонтий Магницкий в начале восемнадцатого столетия составил ее упрощенный вариант, который и прижился на Руси. «Отреченные» книги — «Рафли», «Шестокрыл» и «Аристотелевы врата» — содержали в основном астрономические таблицы и практику расчетов. А где же колдовство? Колдуном-арифметчиком в народе считали и генерал-фельдмаршала Якова Брюса, министра Петра Первого. А он, простите, с самим Лейбницем переписывался.
Батюшка молча пожал плечами. Видно, в его сеть еще не попалось ни одной, самой завалященькой рыбки, а может быть, со времен Пифагора, святые отцы не занимались арифметикой.
— При чем тут Брюс? — я оторвался от наблюдений, задетый за живое.
— Да так, с детства он был мне симпатичен, — продолжал Гервасий уже без комических ухваток, — род Котобрысовых очень древний и происходит из Жиздринского уезда. Это под Калугой. Прабабка моя Неонила рассказывала, а говорок у нее был такой мягкий, напевный, самый что ни на есть «жиздринский» говорок, точно речка журчит по мелким камушкам. Вот она-то и тешила меня старинными байками. «Был, — говорит, — в старые-то годы великий чародей Брюс. Много хитростей знал. Додумался до того, что хотел живого человека сотворить. Заперся в отдельном доме, и никого к себе не впускает. Никто не ведал, что он там делает, а он мастерил живого человека. Совсем сготовил: собрал из разных цветов тело женско, как есть, оставалась малая малость, только душу вложить. И это от его рук не отбилось бы, да, на беду, подсмотрела в щелочку жена Брюса, баба злая и завистливая. Увидала свою соперницу, вышибла дверь, ворвалась в хоромы, ударила сделанную из цветов девушку, и та разрушилась», — грустно закончил Котобрысов.
Я помалкивал, потрясенный интуицией Котобрысова. Болтая о том о сем, он словно успевал читать в душе собеседника. И мне, пожалуй, было что добавить к разговору о странной личности Брюса, воистину сотканной из тьмы и света. Этот выходец из «Шкотской земли» чем-то поразил народное воображение, и именно ему народная молва приписывала многие магические приемы и изобретения.
Народную быличку о Брюсе когда-то рассказал мне Антипыч. Я постараюсь пересказать эту историю в том виде, как впервые услышал и сохранил в памяти:
«…Знал он все травы редкие и камни чудные, составы разные из них делал. Воду живую даже произвел, — не спеша, подбирая слова, рассказывал Антипыч. — То есть такую воду, что мертвого, совсем мертвого человека живым и молодым делает. Только, должно быть, не одною своею силой он ее произвел. Пробы-то этой никто отведать не хотел. Ведь надо было сначала человека живого разрубить на части, и всякий думал: „Ну что он, разрубить-то разрубит, а сложить, да жизнь дать опять не сумеет?“ Уж сколько он не обещал серебра и злата, никто не взял, все боялись.
Думал он, думал и очень грустен стал, не ест, не пьет, не спит. „Что ж это, — говорит, — я воду этакую чудную произвел, и всяк ею пользоваться боится. Я ж им, дуракам, покажу, что тут бояться нечего“. И призвал он к себе своего слугу верного, турецкого раба пленного, и говорит: „Слуга мой верный, раб бессловесный, сослужи ты мне важную службу. Я тебя награжу по заслуге твоей. Возьми ты мой меч острый, и пойдем со мной во зеленый сад. Разруби ты меня этим мечом острым сначала вдоль, а потом поперек. Положи ты меня на землю, зарой навозом и подливай вот из этой скляночки три дня и три ночи сряду, а на четвертый день откопай меня, увидишь, что будет. Да смотри, никому об этом ничего не говори“. Пошли они в сад. Раб турецкий сделал все, как было велено.
Вот проходит день, проходит другой. Раб поливает Брюса живой водой. Вот наступает и третий день, воды уж немного осталось. Страшно отчего-то рабу стало, а он все поливает.
Только понадобились для чего-то новому царю государю Брюс. „Позвать его!“ Ищут, бегают, ездят, спрашивают, где Брюс, где Брюс — царь требует. Никто не знает, где он. Царь приезжает за ним, прямо в дом его. Спрашивают холопей, где барин? Никто не знает. А царю уж „в уши напели“. „Позовите, — говорит, — ко мне раба турецкого: он должен знать“. Позвали. „Где барин твой? — грозно спрашивает царь. — Говори, а не то сию минуту голову тебе снесу“. Раб затрясся, заметался, бух царю в ноги: „Так и так“.
И повел он царя в сад, раскопал навоз. Глядят: тело Брюсово уже совсем срослось, ран не видно. Он раскинул руки, как сонный, уж дышит, румянец играет в лице.
„Это нечистое дело“, — сказал гневно царь, велел снова разрубить Брюса и закопать в землю.
Вот каков он был, Брюс-то…»
Я не смогу передать особого, русского лада Антипычевой речи, но главным в этом нехитром полуфантастическом рассказе для меня было то, что Брюс несомненно занимался «генезией» по рецепту Розенкрейцеров. Отсюда и упоминание о восстанавливающей субстанции навоза и главная тема: «эссенция жизни», и волшебный рассказ о девушке, сотворенной из цветов.
Быличка эта, похоже, относится к последним годам жизни Брюса, когда, пережив на десять лет своего монарха, он заперся в имении и целиком предался математическим поискам и алхимии.
Засмотревшись в монитор электронного микроскопа, я не заметил исчезновения своих гостей. На моем предметном стекле был распластан гистологический препарат из желудочных стенок коровы. Забыв о времени, я наблюдал мистерию жизни: на клеточном уровне мой эликсир восстанавливал и омолаживал ткани. Скорость регенерации клеток эпителия была в тысячу раз выше естественной. Достаточно представить, что глубокий порез полностью закрывается за считанные секунды, не оставляя ни рубцов, ни шрамов, словно время побежало вспять.
Было уже довольно поздно, когда над моим ухом раздался жизнерадостный голос управляющего. У Абадора была довольно гадкая привычка являться словно из ниоткуда.
— У меня для вас еще одна приятная новость, Демид, — видимо, первой было само явление Абадора. — Хозяин оценил ваше усердие. С сегодняшнего дня белоснежный мустанг «Опель-омега» принадлежит вам.
— Польщен, но я не умею водить машину и еще меньше умею благодарить за подарки.
— Пустяки, я живо научу вас и тому и другому. Вот ключи и права. Ну, отвлекитесь же от ваших инфузорий, Демид! Пойдемте, я покажу вам «зверя».
Я нехотя поплелся за Абадором. Любые события и заботы, кроме проб нового оборудования и устройства лаборатории, казались мне досадной помехой.
В гараже в боевой готовности выстроилось не меньше взвода разномастных машин. Алый джип был заметен и в этом благородном собрании. Это был тот самый «вареный рак», что ползал по Бережкам месяц назад.
Пока Абадор расхваливал серебристо-белый, обтекаемый, как обтаянная ледышка, автомобиль, я, забыв про «светлейший» подарок, кружил вокруг красного джипа.
— Вот это колымага! Жаль, что Рубен Яковлевич не спросил у меня про мой любимый цвет и размер, прежде чем сделать реальный подарок…
Абадор смерил меня удивленным взглядом:
— Это машина Денис…
Значит, Денис бывала в Бережках и зачем-то шарила в избе Антипыча. Не семья, а какое-то собрание уникумов. Но она не курила и не пользовалась вульгарно-красной помадой. Во всяком случае, при мне.
Все это время я изредка видел Диону за завтраком. К обеду и ужину я не выходил, и вышколенная прислуга доставляла мне еду прямо на «рабочее место». Из утренних разговоров я знал, что она опекает какую-то церковку в нескольких километрах от имения, и что состояние Леры за это время ухудшилось.
Однажды утром, когда я уже собирался, едва прикоснувшись губами к ее руке, выскользнуть ИЗ-ЗА стола, Диона легонько удержала меня за рукав.
— Прошу вас, не исчезайте. Мне нужно поговорить с вами.
После завтрака Диона вышла ко мне одетая для прогулки. В руке она держала большую и видимо довольно тяжелую корзину.
— Прошу вас, Керлехин, проводите меня.
Я не посмел отказать и, вынув корзину из нежных рук, направился за ней. Видимо, ей хотелось сохранить нашу прогулку в тайне, и мы покинули имение по узкой полосе вдоль берега, где кончался высокий зубастый забор. Раза два она обернулась и улыбнулась мне лукаво и ободряюще.
Ее походка и поворот головы чем-то неуловимым напомнили мне Наю. А может быть, это было дыхание истинной женственности, разлитое в мире: «Все красивые женщины похожи одна на другую, а все некрасивые уродливы по-своему… Путь к гармонии — один, а вот ответвлений — множество». Примерно такая чушь лезла мне в голову.
День был теплый, прозрачный и по-осеннему тихий. Дорожка петляла среди сосен и была густо усыпана шишками и иглами.
— Что в корзине? Предполагается пикник? — осведомился я как можно суше.
— Это подарки детям. У отца Паисия их восемь.
— Он же совсем молодой!
— Это приемыши. Сначала он усыновил брата с сестрой. Потом люди привели еще троих. Двое мальчиков пришли сами. Девочку он спас из очень плохого, опасного места.
Видимо, словарный запас Дионы не включал низких выражений, и ей нечем было обозначить понятия «притон», «голод», «нищета».
— Эти дети дома ели то, что едят коровы и свиньи.
— Комбикорм?
— Да…
— И вы надеетесь накормить их печеньем?
— Не будьте жестоки… — тихо обронила Диона.
— Ну, простите меня. Я просто теряюсь наедине с красивой женщиной.
Диона обернулась и посмотрела на меня насмешливо. Мне все больше нравились ее выдержанные светские манеры и умение говорить взглядом.
На зоне настоящих, хороших, умных и чистых женщин зовут «чудачками». Предполагая за чудачеством именно эту неповторимую оригинальность нрава и врожденное умение держаться наедине с мужчиной. Это единственное доброе слово из всего лагерного лексикона, подаренное женщинам, все остальные названия оскорбительны и подлы.
— Диона, почему мы идем пешком? — возмутился я, в очередной раз оскользнувшись на сыпучем обрыве, — Ведь вы прекрасно водите машину.
Диона приостановилась и вопросительно взглянула на меня.
— Я видел ваш алый джип в гараже… Стоит, наверное, целое состояние…
— Слишком яркий цвет. Он не подходит ни к одному костюму.
— Отчего же? К плащу цвета норвежской семги очень даже подходит…
— Простите, не понимаю вас, — беспомощно улыбнулась она, но сыграно было вполне искренне. — Если вам нужен автомобиль, спросите у управляющего.
Маленькая, осевшая на один бочок церковка была до половины закрыта лесами. По двору лениво, через силу, ходили опухшие от пьянства мастера.
Худая черная овчарка при виде нас зашлась кашлем. Она сидела на цепи рядом с грудой строительных материалов. Узнав Диону, она успокоилась.
Навстречу нам высыпала разновозрастная ватага. Дети облепили Диону стаей голодных скворцов, и она отстала, раздавая подарки. По всему было заметно, что отец Паисий взялся спасать детские души, не имея возможности напитать их земное естество. Дети быстро, но чинно разобрали печенье и конфеты. Скромный улыбчивый батюшка в свете всего этого выглядел настоящим подвижником, но самого его дома не оказалось, его куда-то «вытребовали».
В единственной жилой комнате домика мы пили едва теплый, пустой чай. Матушка, улыбаясь добрыми, близорукими глазами поясняла, что прежде душу надо спасать, а уж потом тело. И порядок этот в доме батюшки соблюдали свято, оттого даже вопиющая бедность и разруха были осенены невидимым пламенем, как катакомбы первых христиан.
После чая, по обычаю церковных приемов, нас повели на колокольню. Матушка боязливым шепотом сообщила нам, что рабочие требуют денег сверх сметы, иначе грозят заморозить стройку.
В сырой от свежей известки церквушке Диона совершила поступок, открывший мне многое. Тайком от всех она сняла с пальца золотое старинное кольцо с крупным сияющим камнем, скорее всего бриллиантом, и попыталась опустить его в прорезь церковной копилки. Кольцо не пролезало. Тогда она вложила его в руку матушки Таисьи. На ее безымянном пальце остался только серебряный перстень. Перстень был слишком тяжеловесным и грубым для аристократических пальцев Денис. Он был скорее мужским, чем женским, и по форме напоминал вульгарную печатку с процарапанной на ней снежинкой. Похоже, его отливали в глиняной форме и после не шлифовали; его лунная поверхность навсегда запомнила следы песка и мелких камней.
— Мы не нищие! — воскликнула матушка.
— Возьмите, умоляю, — упавшим голосом прошептала Диона.
Вот как! Она не была хозяйкой миллиардов, и вся моя классовая ненависть к ней вмиг улетучилась. Я был тронут ее благородством. Вот парадокс: суточный рацион одной только лошади из конюшни Денис наверняка стоил дороже, чем дневное пропитание всей этой большой семьи, но она была вынуждена отдавать свои драгоценности, чтобы достроить церковь, накормить и обогреть маленький детский дом. Матушка заплакала, и я поспешил оставить женщин одних.
В два прыжка я взлетел обратно на колокольню, где через силу, словно мухи в меду, возились строители под надзором «старшого», здоровенного «чурека» с вороватыми, равнодушными глазами. Не давая опомниться, я сгреб его за грудки и прижал к стене.
Строители угрожающе придвинулись к нам. Устроить мое случайное падение с колокольни было плевым делом. Но я не с голыми руками полез на «кодляк». Оэлен назвал этот прием «сорк». Полярная ночь и Северное сияние сильно искажают образы и помогают «сорку». «Сорк» достигается одновременным напряжением всех лицевых мышц. После лицо долго ломает судорога, и зубы отплясывают с костяным лязгом. Эта маска и сопровождавшие ее заклятия предназначались для обращения вспять злых духов. Один из них засел на церковной колокольне.
Уставившись в правый зрачок бригадира, я стиснул пальцами его загривок и прошипел в дремучее ухо:
— Стоять, шныряла, жабры порву. Ну что, жлобина, сам кодляк застроишь или каждому отдельно дымоход прочистить? Шевели рогами, животное, сумеешь до сознания довести или помочь? Еще раз попа кинешь — заживо сгниешь…
— Понял, понял, командир, все будет в ажуре, — бормотал «старшой», оползая на пол. Ошалелые строители расступились, давая мне дорогу. Было слышно, как корчится в припадке бригадир, уверенный, что его «сглазили». Порча, и вправду, оружие «самонаводящееся», и оттого особенно опасное. Мой подарок не был столь драгоценен, как перстень Денис, но, думаю, в хозяйстве он сгодится.
На прощание черный стражник уже вполне по-приятельски помахал мне хвостом.
— Скажите, матушка, а как зовут святого с собачьей головой?
— Это может быть только святой Христофор.
— Но почему он в зверином обличье? След Египта?
Матушка перекрестилась и с некоторой неохотой созналась:
— Да, очень древний канон. В древности монахи-отшельники искали спасения в египетских пустынях. Они ютились в заброшенных гробницах. На западных стенах погребальных камер обычно помещали изображения загробного мира. Человек с песьей головой перевозил в ладье душу умершего.
— Но при чем же здесь христианство?
— Добрый кормчий перевез Христа через реку во время его «сошествия во ад». В православии это Духов день.
— Но почему у святого голова животного? — бестактно допытывался я.
— Святой Христофор попросил придать ему звериный образ, для более успешной проповеди среди язычников.
Матушка перекрестилась, боязливо оглядываясь, и я понял, что проявил «рвение не по разуму».
— В Бельгии есть обычай, — попыталась замять неловкость Диона, — держать на речных корабликах и катерах черных собак. Они небольшие, остроносые, чуткие. Эта порода зовется Шипперке. По-русски это все равно, что «корабельщик», или «маленький капитан». Странное совпадение… Лодка, черный пес, река…
На прощание я попросил матушку найти для меня образ святого Христофора.
Весь обратный путь Денис была печальной и молчаливой. Тропинка петляла между соснами. Я почтительно подставлял ей руку, когда она спускалась к заливу по крутым песчаным склонам. На этот раз на ее руке не было перчаток, и ее живое тепло проливалось в меня сладкой отравой.
Я карабкался за ней по кручам, и думал о том, что святой Христофор, столь опрометчиво выбранный мной в покровители, по странному закону совпадений, оказался проводником в Царство мертвых. И писали его по жуткому, полузабытому канону «мистерий пирамид».
Египетский Анубис и греческий старец Харон служили перевозчиками мертвых. Но иногда они возили и живых. Похоже, лодочники хорошо знали, что такое любовь, во всяком случае, Орфею, Деметре-Рее, Иштар и Инанне, потерявшим любимых, удалось их уговорить.
Черный пес — мой шаманский проводник, «страж порога». Он охраняет границу миров, не принадлежа ни одному из них. Богиня Луны Геката держала при себе целую свору яростных черных псов. Должно быть, оттого большая черная собака до сих пор считается спутником ведьмы. Мага Агриппу Неттесгеймского охраняли огромные черные псы. По другим легендам, когда Агриппа умер, он проклял их, несчастные животные с воем пронеслись через весь город и бросились в реку. Но, возможно, они просто вернулись к месту службы, на границу миров.
По фразам, вскользь оброненным Дионой, я понял, что она готовит крещение Леры. Болезнь девочки, несомненно, была душевного происхождения, и Антипыч не преминул бы назвать ее одержимостью. В ее припадках наблюдалась странная закономерность. Всякий раз при приближении батюшки к усадьбе буйство Леры приобретало опасные для окружающих размеры. Она рвала на себе одежду, ломала игрушки, кусалась, выла. В довершение всего она страдала недержанием. Все вещи ее оказывались выброшенными из шкафов и перепачканными. После припадков, обессиленная, бледная, она спала больше суток и, немного придя в себя, почти ничего не помнила.
В одну из безлунных, грозовых ночей в усадьбе случилось непоправимое. Золотистый петушок, Купидон прерий, был задушен, а несколько драгоценных яиц насквозь проколоты булавкой. Обезумевшая от страха пеструшка спаслась в вольере капибары, гигантской морской свинки. В клетке осталось множество следов босых детских ног. Мымра и Горгулья вновь прокараулили девочку, и она, вдоволь нагулявшись по ночному парку, исцарапанная и замерзшая, сама вернулась в постель.
Я был в пылу исследований, когда ко мне неслышно вошла Денис. Я ощутил ее присутствие по легкому ознобу и мужскому волнению. Признаюсь, я старался как можно реже встречаться с ней.
Стояли прощальные теплые дни, золотистые от усталого солнца, от поздней блеклой травы и вянущих листьев. На ней было легкое, почти летнее платье из светлого ситца, отделанное черным узким кружевом, маленькая шляпка из соломки и черные кружевные перчатки. Она одевалась по застывшей моде королевских дворов Европы, и за все время нашего знакомства я ни разу не видел на ней не только вульгарных джинсов, но даже брючного костюма. Ее воспитание и каста требовали спокойствия, но тусклая бледность, едва заметная дрожь и сдвинутые брови выдавали тревогу. Она молча подошла и разжала ладонь; в черной кружевной ямке лежало крохотное пестрое яичко, единственное из уцелевших.
Я взял яйцо, оно было еще теплым от ее рук, но наверняка уже остывшим, мертвым.
«Ну, сделай же что-нибудь», — молили ее глаза.
Я подумал, что Антипыч не преминул бы обложить яйцо осокой. По его мнению, эта речная трава дольше других удерживала Живу.
Я был еще ребенком, когда к Антипычу заявился бригадир лесорубов. Едва держась на ногах, он протягивал чей-то отрубленный палец, завязанный в носовой платок. Следом бригада почти трезвых трелевщиков волокла своего несчастного товарища. Он был мертвецки пьян и уже перестал оплакивать свою потерю. Антипыч погнал меня к Варяжке за осокой, и пока он готовился к «операции», палец лежал в глиняной миске переложенный свежей речной травой. Я слышал, как Антипыч заговаривал «кровяные раны», после он присадил палец на прежнее место, прикрутил льняными полосами и оставил бедолагу в избе. Недели три он отпаивал его травами и менял компрессы из листьев подорожника. Никто и не удивился, что палец прирос, правда, держался несколько кривовато, но был вполне рабочим органом.
— Диона, пусть принесут свежей осоки.
Забыв о своем ранге, Диона бросилась делать необходимые распоряжения.
Осоку доставили быстро, и пока я распечатывал новехонькое оборудование и искал препараты, пока бегал во флигель за «эликсиром», своим секретным средством, яичко живописно лежало в озерной траве.
Я заперся в лаборатории и углубился в исследования. Яйцо действительно было мертвым, что явственно показал компьютер, сделанный по аналогии с лучами Кирлиана. На экране было видна внутренняя структура яйца, крошечный скомканный большеголовый птенец и более светлая слоистая жидкость, со всех сторон окружающая его. Сияющая жизнь покинула яйцо, птенец был мертв, но его дом, похожий на космический аппарат Циолковского, был цел, и смерть еще не нанесла ему необратимых изменений.
Я погрузил яйцо в эликсир жизни, не хватало неуловимого волшебства, «дыхания Святого Духа», молитвы о возрождении, шаманских прыжков с бубном, еще какого-то усилия души, которое называют чудом. Я читал дикарское заклинание, которому меня научил Оэлен, наполовину не понимая его слов, но всем своим существом я молил духа жизни вернуться в крошечный зародыш, в птицу, дважды истребленную людьми. Через час слабый радужный венчик плясал вокруг голубого эллипса, тепло жизни расходилось волнами в такт моим заклинаниям. Крошечное сердечко внутри яйца, похожее на прозрачного головастика, ритмично шевелило хвостом.
Поздно ночью, усталый и почти счастливый, я выбрался из лаборатории. У кустов поблекших гортензий я заметил силуэт, едва различимый среди тьмы ночного парка. Женщина была одета в темное бархатное глухо застегнутое платье.
— Диона, — окликнул я. — Пойдемте, я покажу вам, что получилось.
Мы вошли в полутемную лабораторию, где, словно иллюминаторы подводной лодки, слабо светилось аварийное освещение, и склонились над аппаратом. Ее дыхание обожгло мою шею. Гибкие, сильные руки скользнули под свитер. Она прижалась щекой к моей спине, как это делают очень любящие жены. Но поцелуй напоминал жгучий укус, удар электричества. Я резко разомкнул ее руки и обернулся. Она часто дышала, тонкие ноздри дрожали, приоткрытые губы влажно блестели. Она не сводила с меня потемневших глаз, притягивая, гипнотизируя. Медленно, пуговка за пуговкой, она расстегнула глухое черное платье. Платье распалось надвое. Сияние ее кожи и теплый томящий запах оглушили меня. Удерживая у бедер скользившее платье, Диона потянулась ко мне со странной страдальческой улыбкой. Сквозь обморочное блаженство я заметил темную родинку на ее груди: перед моими глазами запрыгал похотливо вздыбленный Абадор. Я бы не удивился, окажись вся балетная свита, включая черных вспененных коней, ее любовниками. Я выдернул свои сожженные реактивами руки из ее холеных пальцев.
— Оставьте, Диона…
Я говорил еще что-то издевательски, злобно, дрожа от ее душистой близости. Она погасила свою невыразимо сладкую кошачью улыбку, пожала изящными плечами и вышла из лаборатории не застегнувшись.
Не знаю, была ли так же красива жена египтянина Патифара. В Библии не сказано, каким образом она покушалась на целомудрие праведного Иосифа, но от близости Дионы плавились мои кости. Несмотря на доводы рассудка и совести, его подвиг дался мне с большим трудом.
На зоне единственной доступной мне книгой была синодальная Библия. Примечательно, что особой популярностью у зэков пользовались приключения партизанки Юдифи и контрразведчицы Эсфири, а также внутрисемейные истории из жизни первых патриархов. Прочие листы зэки не стеснялись пускать на самокрутки и вскоре извели половину книги на «тарочки»…
Лунная ночь была бессонная для меня. Я впервые после возвращения из Бережков, раскрыл книгу Антипыча. Она состояла из трех тетрадей в общей обложке. Первая — рецепты снадобий, вторая — знахарские заговоры, третья — общие рассуждения о жизни. В конце книги, уже на обложке, я впервые заметил бледную приписку карандашом: «Дема, сынок, планшетку нашла Марья Филидоровна, когда мыла твою больничку, под шкафом, глубоко под днищем. Я всегда знал, что ты невинно страдаешь, да помочь не мог. Этого злодея уж после тебя споймали, когда он еще одну юницу сгубил. А планшет под шкаф положил, чтоб на тебя вину…» Дальше шло неразборчиво.
Я вновь достал и осторожно развернул сумочку, повернул к ночнику так, что на ее лакированной поверхности проступило множество размазанных отпечатков… В одном месте они были гуще и явственней. В этом месте сумочка когда-то была испачкана кровью.
Бедные мои, наивные старички. Сколько вечеров они, должно быть, обсуждали страшную находку, решая, что делать с ней, чтобы не навредить мне, хотя мне уже навредить было невозможно.
На зоне я встретил существо, о котором писал Антипыч. Он был почти дебил, «стебанутый» — водянистые глаза, полуоткрытый рот. Хотя, возможно это было притворство… Что-то выморочное, подводно-пучеглазое почувствовали в нем и зэки, оттого и дали ему кличку Гоблин. Выйти на него мне помог Верес.
Но, пожалуй, все по порядку…
После тюремной камеры зона показалась мне местом относительно спокойным и чинным. Здесь отбывали наказание осужденные на срок свыше пяти лет. В бараке были и воры-рецидивисты, и братва, и расхитители в особо крупных размерах, и наркоторговцы, и бытовые убийцы. Под последние три категории попадали самые разные люди. Лично я был знаком с бывшим адвокатом.
Блатные называют адвокатов «дорогой игрушкой» и жестоко преследуют попавших в лагерь служителей Фемиды. Поэтому о вольной жизни «адвоката» знал только я.
Куравленко преуспевал, имел шестисотый «мерс», две пятикомнатные квартиры, какие-то часы за пять тысяч баксов, о которых он вспоминал с особой нежностью. То ли принципиальность подвела некогда рьяного сотрудника секретных служб, то ли жадность сгубила, но он взялся за одно каверзное дело, не внемля угрозам и предупреждениям коллег. В результате в багажнике его «шестисотого» нашли пять килограммов героина и прокурор вмазал ему «три Петра» с конфискацией имущества. Так что из «дорогой игрушки» Куравленко сразу стал лагерной «акулой», благодаря своей тяжеловесной статье. Люди тонкой души, попав в лагерь, всеми силами стараются оградить свой внутренний мир, спастись от вторжения отвратительной действительности. И делают большую ошибку. Отрешенность и неприятие реальности наказываются в лагере довольно жестокими методами. Заметив в адвокате остаточную привязанность к материальным благам, мечтательность и меланхолию, братишки взялись его перевоспитывать, для чего ежевечерне кромсали на куски адвокатское одеяло. Одеяла горят практически бездымно, и небольшого клочка хватает, чтобы после отбоя вскипятить кружку чифиря. За испорченное одеяло адвокат расплачивался с «гадиловкой» из своего кармана, но и этого оголтелым «воспетам» показалось мало.
— Эй, брателло, подбрось сигареты в карман. Вон моя шаронка, слева… — как-то невзначай окликнул адвоката Смерш, вечно ухмыляющийся «балдежный пацан», шустрила рулевого. Смерш был соседом адвоката по нарам.
— Потом выйдем, покумарим вместе… — простодушно улыбаясь, продолжил он.
О том, что у адвоката водились «бабки», было известно всему бараку. Даже свое, по понятиям, роскошное место на нарах он выкупил у рулевого за чистую зелень. В карты адвокат не играл, «на спор» не покупался и выманить у него деньги законными способами не представлялось возможным. Оставался розыгрыш.
Адвокат уныло поплелся класть сигареты.
Молодые зэки азартно задвигались на нарах, предвкушая спектакль. Бывалые, из мужиков, с отвращением отвернулись, чтобы не видеть того, что будет дальше.
Минут через десять Смерш соколом слетел с верхней полки и, запустив пальцы в нагрудный карман, аж перекосился от отчаяния.
— В натуре, братва, бобло пропало! Вот здесь триста баксов лежало… Кодляк свидетель, — Смерш рыдал и комкал на груди майку.
«Да, беспредел…» — качали головами блатные.
И адвокат безропотно простился с кровными, заныканными глубоко в наволочку «зелеными», остатками своих астрономических гонораров. Позднее он оставил призрачный мир, потерянный навсегда, и стал обыкновенным заскорузлым лагерным работягой. Но в целом «белые воротнички» довольно редко попадают в зону, разве что за очень большие прегрешения.
В «Воркутинской вышке» не было узников совести, не считая нескольких ваххабитов, и, в основном, сидел самый что ни на есть густопсовый «криминал». Заключенных было больше двух тысяч. На две тысячи зэков стучали две сотни «гадов», доносителей, и о любой провинности или нарушении внутреннего распорядка сейчас же доносили сотрудникам режима. Из пятнадцати бараков один был отдан под санчасть. Бараком усиленного режима значилась «восьмерка». Это была так называемая «правиловка», где отменялись многие законы и обычные льготы лагерной жизни.
В каждом бараке было человек по сто пятьдесят. Шконки были устроены в три яруса с узкой «пропастью» между рядами. Но места всем не хватало. Тем, кто спал на холодном полу, по лагерному, «ковре», постельного белья не выдавали, полагались только байковое одеяло, матрас из опилок и подушка-гнилушка. С октября по апрель я корчился на холодном полу, пока не освободилось место на шконке. В сильные морозы тонкое «армейское» одеяло хрустело от наледи, подушка примерзала, и я не мог отодрать ее от пола. «Сквознячок», нижнее белье, тоже не выдавали, но при наличии денег все это можно было купить на складе за наличные. Но именно в неволе, как нигде, узнаешь цену простым человеческим утешениям: полной пайке, бане, стрижке, белью из прожарки, свежей простыне, по лагерному, «невестке». А уж о «роскоши человеческого общения» и говорить не приходится.
Все же зима была относительно спокойным временем. Сонная охрана из солдат-срочников следила вполглаза: по зимней тундре далеко не уйдешь. И рацион с учетом морозов был покалорийней.
Мне повезло, блатных в бараке было немного, они держались особняком и не чинили особых неприятностей «быдлу». От работы блатные откупались, либо просто отказывались выходить, грозя беспорядками, и администрация закрывала глаза на эту особую касту. В промзоне делали кирпичи и тротуарную плитку. «Стрижи», пожилые заключенные, шили арестантские робы, варежки из мешковины и милицейскую форму для МВД.
Долгое время я работал в столярном цеху. Мы гнали сырую горбатую «вагонку», сколачивали гробы и дверные блоки, собирали филеночные двери. Перчаток у меня не было, вернее, их кто-то постоянно уводил из-под моего носа, поэтому руки у меня были в глубоких занозах и царапинах.
Ляга изредка баловал меня посылками. В одной из дачек даже оказались новые щегольские очки, взамен старых с треснувшим стеклом. Одев позолоченные «рамочки», я сразу «выложился» среди сокамерников, то есть обнаружил свое неоконченное высшее и, невзирая на затравленный лагерный вид, выглядел почти интеллигентом.
«У фрея должны быть гладкие руки», — загадочно обронил «наш рулевой», Умный Мамонт, когда в бараке засверкали мои окуляры.
— Вот что, бичок (бич — это лагерная аббревиатура, иначе «бывший интеллигентный человек»), хватит тебе веточки мозолить.
Вскоре меня перевели «придурком», то есть разнорабочим в «помойку», лагерную столовую, где я носил воду, таскал мешки с овощами, чистил картошку, мыл чаны и кастрюли и как бывший студент-медик был обязан еженедельно бороться с «сожителями»: крысами и тараканами.
Я катал шарики из буры, настораживал ловушки и раскладывал ядовитые приманки. Мой предшественник, «мокрый художник», задушивший подругу в припадке ревности, не удержался на хлебном месте и сыпанул отравы в бак с мурцовкой, за что был спешно отправлен в спецпсихушку. Говорят, там гораздо лучше и сытнее.
Умный Мамонт держал строгую «систему», распределяя полномочия между братвой и авторитетами. Он-то и заимел на меня виды. Следующим моим повышением должен был стать перевод в санчасть, где я был бы обязан снабжать лучших людей доступными наркотиками. В зоне были в ходу такие изобретения лагерного ума, как «крахмальные марочки»: марлевые примочки с йодоформом, и «лепестки»: носовые платки, смоченные эфиром. «Ручной коновал» должен был снабжать «дурью» «старших», помогать всем страждущим грамотно «ужалиться», при необходимости «заболтать дурь», или выпарить из безобидного кодеина забористую «гатагустрицу».
Заключенные, особенно из «мужиков», голодали. «Кормят хуже, чем собак…» — ворчали в столовой. Действительно, служебные собаки стояли на особом довольствии. За собак отвечали по всей форме. В случае смерти «списать» заключенного было гораздо проще, чем отчитаться за сдохшую псину.
Первая лагерная зима выдалась суровой. Уже в ноябре плевок со звоном падал на каменную от холода землю, значит, почти всегда было за тридцать. К Новому году ломанул настоящий мороз. Стоило на минуту выбежать из барака, и холод склеивал ноздри, обжимал лицо, отощавшую кожу насквозь щипало и жгло. Особенно знобило с недокорму.
В тот предновогодний вечер я скользил по высокой наледи между бараками, ноги в промерзших валенках разъезжались, за спиной у меня болтался холщовый сидор с подарками «от Деда Мороза». Я представлял, как, отжав плечом разбухшую дверь, вваливаюсь в свой жаркий, светлый от голых лампочек, гудящий, как улей, барак, и мой укромный заплеванный угол виделся мне лучшим местом на земле.
Небо над лагерем вызвездило к морозу. Силуэты «скворешен» чернели по углам, словно вышки охраняли не только воспаленный горизонт, но и дырявый лоскут черного неба. Я бежал, низко нагнув голову, чтобы не задувало через ворот, и с размаху налетел на какого-то зэка. В такое позднее время здесь мог оказаться только выкупленный у администрации резвый шпан, бегающий на посылках у рулевого, или такой же придурок, как я, задержавшийся на работах.
От резкого удара плечом в плечо я выронил мешок. Черные кирпичики хлеба посыпались на затоптанный снег. Не поднимая головы, я принялся торопливо запихивать их обратно в мешок.
— Привет, Айболит! А то смотрю, чья-то рожа знакомая в помойке мелькает…
Ветер со скрипом мотал фонарь, и лицо говорившего возникало из резкой смены света и тьмы. Это был Верес, исхудавший, одетый в черный ватник с белой номерной «сичкой» на правой стороне груди, но все такой же ладный и яростно синеглазый, с затаенным весельем и злой удалью озирающий мир: руки в карманах, ветер срывает с гладко бритой головы лагерную ушанку.
— Не сломали?
Я только помотал головой.
— Пока держусь… А ты где?
— В восьмом, в «правиловке». Там много наших, нормально…
— А я вот в пекарне и в помойке…
— Придурок? Повезло, — кисло усмехнулся Верес.
— На вот, возьми.
Я протянул ему пару паек и бумажный кулек.
— Ого, круто. Теперь гульнем! Все-таки Год Новый…
— Что так поздно? Борзеешь? — с угрозой просипел простуженный рулевой, высыпая на дубок хлеб пополам со снегом.
— Да братишку встретил… побазарили…
— А… це дило…. — и Умный Мамонт приступил к дележке новогодних благ.
Теперь изредка я встречал Вереса то в колонне, то в столовой, то на концерте в «день заключенного». И он всегда успевал подать мне приятельский знак. Блатные уважали «нацистов», вернее, героев национального сопротивления, и даже делились «дезой», сведениями о новоприбывших зэках, которые поступали по двум каналам: из Абвера и по «лагерной почте».
Заключенный по кличке Гоблин прибыл в зону через полтора года после меня. Это был узкогрудый тщедушный человечек, то ли крепко забитый на следствии, то ли тупой от рождения.
Перед следующим Новым годом, почти день в день, Верес поймал меня в клубе, где руководство лагеря готовило небольшой пикник для приехавших с концертом циркачей.
— Привет, братухан, все на кухне корячишься? Тут блатари шепнули, в твоем бараке брусок один приземлился.
— Гоблин?
— Знаешь, кто он?
— Да так, гнида. Всех обожрал…
— Нет, Айболит. Эта тварь еще попляшет. Он тех девах порешил, за которых ты сел. Все совпадает. Он в твоих Бережках ненаглядных о прошлом годе еще одну школьницу разломал. Так он еще дружкам их дневники спьяну показывал, хвалился. Тут его и взяли, козла шерстяного… Блатари узнают, в тот же день грызло начистят и обмашкуют, как миленького. У меня такая маза завелась… Пока абверовцы на концерте оттягиваются, этому кедру прожарку устроить. Раскоцаем гнилушку, тебе пригодится, на апелляцию подашь… Ну, шевели рогами…
В тот же день перед концертом я незаметно шепнул Гоблину:
— Заходи в хлеборезку, пока кодляк на концерте отдыхает. Я тебе ландриков и сухофруктов отсыплю, от циркачей заныкал. — В подтверждение своих слов я положил ему в карман несколько карамелек.
В мутных глазах Гоблина мелькнуло подозрение, но желание нажраться было сильнее, и моя приманка сработала.
С черного хода в столовую была натянута «запретка», колючая проволока. Но во время концерта там наверняка никого не будет, и я рассчитывал, что Гоблин без труда проскользнет под проволокой. Я даже успел посоветоваться с адвокатом. Прикинув все обстоятельства, он подтвердил, что меня обязательно «вытащат из тины», но на переписку уйдет не меньше года. Но что значил год с моим бессрочным сроком?
Из клуба доносились бравурные звуки парада-алле, ревели тощие медведи, пытаясь содрать слюнявые намордники, сдержанно, по команде, хлопали заключенные. Я мельком видел обсыпанную блестками почти голую гимнастку и пожилого испитого фокусника с зеркальным ящиком. Был приготовлен и особый полупристойный номер, пользующийся, по уверениям дрессировщика, задастого армянина в огненно-рыжем паричке, огромным успехом в женских колониях.
Едва на канате закрутилась девушка-змея, сводя с ума заключенных и конвой, я незаметно выскользнул из зала и просочился сквозь запретку. Верес уже был на месте.
Минут через десять в дверь хлеборезки просунулась голова Гоблина, Верес обхватил его за шею правой рукой и принялся душить. Глаза Гоблина полезли из орбит, рот раскрылся, как у рептилии, чуть ли не до внутренностей.
Верес ослабил хватку, втащил Гоблина в хлеборезку и пинком сшиб на пол. Потом схватил за шиворот и принялся возить лицом по бетонной стене.
В хлеборезке не было ножей. Хлеб крушили специальными тонкими пилками-струнами, натянутыми крест-накрест на квадратную раму — изобретение какого-то безвестного заключенного, после которого он ускоренно вышел «на свободу с чистой совестью». Верес схватил Гоблина за шиворот и навзничь бросил его на стол для разделки, так что багровое, исцарапанное лицо оказалось под натянутыми струнами. Глаза Гоблина подернулись рыбьей слизью. Стоило Вересу опустить рычаг — и его «афишка» разлетелась бы на геометрически правильные ошметки.
— Размозж-ж-жу… — шипел Верес. — Ты знаешь, кто перед тобой?
Я смотрел на Вереса, не узнавая его. Стоя над беспомощным, трясущимся Гоблином, он сам был смертно бледен, он дрожал и бился в припадке. Прижатый Гоблин елозил, скребся, как пришпиленный жук, безумные глаза вращались по кругу, пока не остановились на моем лице. Он что-то пытался сказать, хрипел, может быть, молил о пощаде. Искаженный ненавистью Верес медленно, вручную сдвинул раму хлеборезки и приблизил ее к Гоблину. Тот обреченно замер, по ботинкам его, на пол, потекла темно-бурая струя, резко пахнуло аммиаком.
— Что, очко заиграло? Обхезался, гребень….
— Отпусти его, Верес… Пусть идет… — Меня бил ледяной озноб. Я чувствовал усталость, равнодушие и сильнейшее отвращение к Вересу и к себе…
— Ты чего… Я его дожму, на апелляцию подашь, ты же не по делу сел… За эту гниду…
— Отпусти, я сказал. Ничего не хочу…
— Ну, как знаешь… Исповедуй тут этого ссаного некрофила, поплачьтесь, почирикайте в шаронки, твари… — голос его дрожал, готовый порваться.
Верес хлопнул дверью. Лампочка вздрогнула и погасла. В темноте было слышно, как подвывал, глотая сопли, Гоблин. Я корчился рядом. Моя голова раскалывалась от боли. Я тер виски, чтобы выдавить тупую боль и жар.
— Как же ты можешь жить после всего! Как, скажи, как?!
Он долго молчал, всхлипывал. Кажется, по-собачьи зализывал мелкие раны. Потом сказал с затаенным торжеством:
— А мне снится, что я с ними гуляю. Они больше не злятся. Будто бы весна, и на них банты белые, только они босые… Улыбаются, к себе зовут… Ну, бей, бей меня, убей совсем…
Он плакал, выл, рвал одежду, катался по полу и стучал о стену головой.
— А ту красивую девушку в овраге? — немного отдышавшись, спросил я с тайной надеждой на чудо.
— Какую? А, про которую говорили… Ту не трогал, не был я там… Алиби у меня…
Не помню, как я выбрался из хлеборезки, где бродил, очнулся только на концерте. «Он не убивал Ее… Он хилый и тщедушный, оттого и нападал на девчонок-недоростков. С Ней он бы не справился», — бормотал я и громко смеялся.
По традиции, концерт завершала лагерная самодеятельность, гордость «абвера». Концерты заключенных принято высмеивать в фильмах о лагерной жизни. Это действительно смешно, когда матерые уголовники, у которых на совести не одна жизнь, и в активе не один десяток лет отсидки, блеют козлиными голосами какой-нибудь «Вечерний звон». Наши пели песню про атамана Кудеяра из поэмы «Кому на Руси жить хорошо» и исполняли ее с большим чувством и задушевностью, чем даже хор мужского монастыря, который однажды приезжал к нам «по обмену духовным опытом», потому что в нашем случае сама жизнь выступала критерием искусства. Хор с чувством выводил про «сорок разбойников» и пролитую кровь, про загубленную атаманом в темном лесу «девицу красу», так что даже лица закаленных абверовцев невольно вытягивались и затмевались светлой печалью.
Гоблин повесился весной.
Он сбежал с работ и вернулся в барак. Блатные курили «сено» на первом солнышке, и барак был пуст. Нашли его вечером. Он уже успел «отвисеться».
Смерть всегда вызывает зловещее напряженное любопытство, особенно лицо… Каждый мертвец знает больше живого, поэтому на египетских саркофагах мертвые всегда изображены с открытыми глазами, а живые — спящими. И самое страшное и одновременно влекущее в облике смерти — не неизбежность, а ее странное милосердие и отрешенный покой, один для всех: святых и грешных, жертв и убийц, лощеных богачей и вшивых бродяг.
Заключенные, как черное стадо, столпились вокруг трупа. Смотрели злобно, с презрением, словно Гоблин всех обманул: «отбросил хвост», ухитрился сбежать, не отсидев срока. И труп закачался, закружился под множеством тяжелых пристальных взглядов.
«Танцует, жаба… Гли-ка: ласты, в натуре…» — прошептал кто-то из блатных. Между пальцами ног Гоблина, действительно, виднелись кожистые лягушачьи перепонки. Довольно редкий атавизм для «двуногого без перьев».
В конце недели у меня выдался вынужденный выходной. В лаборатории заканчивалась отделка, и я не без удовольствия воспользовался новенькими «липовыми» правами и роскошной машиной. Мне предстояло проехать километров пятьдесят до города, навестить Лягу и потрясти за жабры этого толстого ленивого карпа.
Вот и Лягин дом. Всего месяц назад я вышел из этого подъезда бездомным и нищим. Теперь возвращаюсь, как сказочный принц на белом «коне»: он элегантен и немного загадочен, он путешествует инкогнито, его длинная артистическая грива и дорогая одежда заметны издалека, и лишь по темным очкам, можно догадаться, что этот чудак не хочет, а может, и боится быть узнанным.
Ляга принял меня наскоро, без братской радости.
— Я же просил не беспокоить, — ноющим голосом отчитывал он кого-то по мобильнику. — А, это ты… Заходи…
И он уныло поплелся в кабинет, обиженный, всклокоченный, как огромный наказанный ребенок. Пижамные брюки едва держались внизу его необъятного тулова. В квартире царил кавардак. Вся бумага в его доме взбесилась и взбунтовалась против своего творца. Черновики, распечатки, корректура, книги, закладки, рваные страницы шуршали под ногами, как палая листва. Прямо на полу грудой валялась женская одежда. Ляга загребал ножищами мятые платья, кружевное белье и пышные меховые курточки.
— Да ты не слабо подлатался, костюмчик, манишка… Ну, выкладывай, зачем пожаловал?
— Ляга, кто, кроме тебя, знал о том, что я вернулся, о том, что уехал в Бережки?
— Никто-о-о, — круглая физиономия Ляги вытянулась. — Ты чего, меня подозреваешь? Ты скажи сначала, что случилось-то?
— Пока ничего…
Я заглянул в ванную, поискал на полках. Тюбики и флаконы, лаки, кремы, скрабы и дезодоранты теснились на полках, как зэки на нарах. Можно подумать, что у Лины действительно было несколько пар рук и ног, а подмышек, волос и шерсти втрое больше, чем у обычного человека. На всех посудинах красовался яркий логотип агентства «Артишок»: девушка с крыльями. Образка на зеркале уже не было.
— Ляга, я оставил у тебя серебряный образок, подарок матери, где он?
— Кто его знает, может, домработница смахнула, надо у нее спросить… А что за переполох случился, может, объяснишь?
— Объясню… Обязательно. В Бережки приезжала роскошная баба, шарила в больнице, копалась у Антипыча. Ее машина стоит в гараже у Вараксина. Ошибка исключена, и так слишком много совпадений.
— Слушай, друг, у тебя — мания преследования. Ну что роскошной бабе делать в твоих вонючих Бережках, на кой ляд ты ей сдался?
— Вот-вот, — бормотал я, — Все понятно… Она искала сумочку Наи… Вот зачем она лазала под шкафами… Ляга, ведь ты же гений, детективный Андерсен. Тебя менты наверняка обожают за героику служебных будней. Напряги связки и разыщи мне оперуполномоченного Глинова. Он тогда вел первоначальное следствие.
— Ладно, попробую… Рисковый ты парень, Бледный Лис…
Я видел Глинова семь лет назад на допросе. Его степное, словно стесанное ветром лицо имело всегда одно и то же угрюмо-внимательное медвежье выражение. Люди с такими лицами бывают тупы, грубы и жестки, но не бывают трусливы и подлы. От его выверенных милицейских приемов и фраз, наверное, не у меня одного поджимало яйца. Я и посейчас помню его ледяное: «Показания давать будешь?» И после двух ударов дубиной, согласившись всего лишь «дать показания», я был в два счета додавлен до суда и тюрьмы, где мои возражения и заявления уже во внимание не принимались.
Я не винил его за то, что случилось. Несколько лет лагеря убедили меня, как ни странно, в единстве мира и коллективной ответственности человечества за происходящее… Это не убийца убивает, это все мы убиваем, не ребенка насилуют, а всех нас, и не меня лупил следователь Глинов, а самому себе выкручивал суставы и вытрясал мозги. Поняв это, я уже не мог быть идеальным героем-мстителем, как Верес, этаким праведным «антикиллером», не мог убить даже Вараксина, хотя был уверен, что он «заказал» Наю. Оэлен говорил, что именно это чувство родства со всем миром отличает настоящего шамана, но, думаю, не только шамана…
Машинально я поднял с пола какую-то тряпицу с болтающейся биркой модельного агентства.
— Слушай, Ляга, а что такое «Артишок»? Слово знакомое очень. Кажется, так называлась фирма, где работала Ная…
— Ты прав, — подтвердил Ляга, — Теперь им владеет моя жена.
Он смахнул на пол бумажную шваль, привычным жестом откупорил бутылку.
— Вот так пишешь, пишешь, не спишь ночами, худеешь, хиреешь, бриться забываешь, плодишь героев, во чреве вынашиваешь, и в какой-то момент они набирают силу и начинают злобно эксплуатировать тебя, они, как демоны, используют твое тело, чтобы вызнать все о земных наслаждениях, они выжимают твой мозг, высасывают память. Как палачи, выпытывают самое сокровенное, чтобы стать абсолютно живыми.
А после они уже не нуждаются в тебе, они самостоятельно выбирают свои жертвы и рыщут по миру. Писатель рано или поздно спивается и умирает, а его герои вечно увлекают, влюбляют, смешат и заставляют плакать. Ты думаешь, почему писатели и поэты частенько спиваются? После того, как их оставляет очередной фантом, им просто нечем заполнить свои зияющие высоты. Вот с тоски и пьем-с. Так-то…
Я разгреб вещи на диване. Из приоткрытой пасти брошенного чемодана выглядывал угол алого плащика из тонкой блестящей кожи. Оставалось только потянуть за кончик и вытянуть «лягушачью шкурку» на божий свет. Только дамы из очень высокого общества могут менять машины в тон платьям и плащам.
— Ого, какой сочный цвет… Ляга, а где сейчас твоя жена?
— Моя жена, этот фантом, тоже собралась меня покинуть…
— Хотя, знаешь, — уже основательно «надринькавшись» коньяка, вновь заговорил Ляга. — Увлекся я тут древними родословными книгами.
— «Любовь к отеческим гробам» одолела?
— Отнюдь нет, один меркантильный интерес. Так вот, рылся я в старинных летописях и как-то добрел до брачного ложа Евпраксии Смоленской и Симеона Гордого. Бытовал в четырнадцатом веке такой вид свадебной порчи: «ляжет с великим князем, а она ему покажется мертвец…» Вот и со мной такое же бывало, прикоснусь к ней, и руку отдерну — холодно! А вот кто испортил, не пойму…