Однажды зимой охотник из рода Пай-я заблудился. Зверь откочевал далеко. Охотник блуждал несколько дней, холод сковал его жилы, и силы кончались. На исходе первой луны он увидел дымок, что курился в расщелине у корней дерева. Обрадованный охотник поспешил к землянке-веже, но оступился и упал в глубину. Это была берлога сорка. Там была медведица. С ней был «малой» — медвежонок. Охотник остался в берлоге и пил медвежье молоко, пока не сошли морозы. После этого случая охотник из рода Пай-я (Вскормленный медведицей) стал понимать язык животных и птиц.
Другой охотник поймал «малого» и принес его в чум. По следам к чуму пришла медведица и поселилась рядом со стойбищем. Охотник привязал медвежонка к дереву и показывал людям. Каждый день медведица приходила и била себя лапой по животу, умоляя отдать «малого», но речь не была дарована ей. Потом она взбиралась на скалу и смотрела издалека.
Вскоре охотнику наскучил медвежонок, и он убил его. Медведица увидела, закричала и ударилась со скалы о землю. Когда охотник освежевал медведицу, то увидел, что сердце ее разорвано на мелкие части. Вскоре пришло моровое поветрие и все стойбище погибло, так что некому было хоронить.
Даже жизнь бессловесного зверя — все равно, что огонь пред лицом Великого Духа.
Оставив Вереса, я шел всю ночь, боясь остановиться: «заснешь — умрешь». Обмороженные руки я прятал в шапку Вереса, потом потерял ее.
Белая равнина выгибалась и покачивалась, как спина огромного животного. Временами я падал навзничь, и смерть смотрела на меня ледяными глазами звезд, и бездна вбирала меня без остатка. Вскоре понял, что слепну. Силы кончились. Я залег в снег, зарылся, чтобы надышать маленькую теплую берлогу. Стало теплее, и я провалился в серую муть, в паутину беспамятства, пока боль в отмороженном лице и ломота в пальцах не вернули меня в снежный гроб. Холод полз снизу, отхватывая половину тела. Собрав остатки воли, я попытался вспомнить тепло и жар лета, но вспомнил зиму.
Мы катались с Наей на лыжах. По бокам лыжни бежал кружевной от инея березняк, вперемежку с елками. Низкое желтое солнце било сквозь хвою лучистой радугой. На коротких привалах я обнимал ее и, забравшись под свитерок, трогал ее жаркие, залитые молодым потом, груди. Этот зимний сон казался горячим, сладостным, живым. Может быть, это и есть смерть, бесконечный сон о жизни?
Кто-то тяжело и остро пнул мою спину, шумно сопя, стал отбрасывать снег, крушить ледяную могилу. Влажно дохнув в лицо, с меня стащили шапку. Надо мною, среди мерклых звезд, плыла огромная рогатая голова. Она дышала теплым паром, тыкалась мне за пазуху, лизала обмороженные щеки. Я с ненавистью отмахнулся, сел в сугробе. Одежда промерзла и не гнулась. Еще раз обнюхав шинель и шапку, олень равнодушно отошел. Он растормошил, разбил блаженный сон и теперь подло бросал меня.
Низкорослый северный олень неторопливо шел, увязая в сугробах, человек полз за ним. Олень останавливался и рыл копытом снег, выбивал ошметки мха, подбирал его длинными отвисшими губами и брел дальше. Я ел за ним мерзлый губчатый ягель, оттаивал за щекой твердые, как камень, ягоды, долго жевал и полз дальше по его рыхлым следам.
Потеплело. Мороз уже не жалил щеки. Иногда олень ложился, и под его боком таяло. Он слизывал снег вокруг себя и, привалившись к его теплому брюху, я засыпал, зная, что он разбудит меня, когда надо будет идти дальше. Разум зверя здесь, в снежной пустыне, превышал человеческий.
Грея руки между оленьих ног, я нащупал горячее набухшее вымя. Это была самка, мать, потерявшая детеныша в снежной тундре и ушедшая его искать. Меня она приняла за своего детеныша. Я тянул сладкое, тяжелое молоко, чувствуя блаженство возвращающейся жизни. Иногда на языке оставался ржавый привкус крови. Наверное, молоко ее перестояло. В благодарность она умиротворенно вылизывала мое лицо и шапку.
Бескрайняя тундра смотрела на меня ее печальными, темными глазами, в которых маленькой зеленоватой точкой тлело какое-то свечение.
Прошло не меньше недели, на моих потрескавшихся от мороза щеках проросла густая щетина. Мы поднимались и снова брели в рассеянной тьме. Едва она ложилась, я почти сразу засыпал, привалившись к ее мерно дышащему боку. Она научилась ласково будить меня и уже не сбрасывала в снег, как в самом начале пути, а осторожно дула мне в лицо, обкусывала снежные махры с ушанки. Шли мы по нескольку часов. Потом наступала «ночь», и мы лежали, присыпанные снегом. Она спала, уткнув морду под заднюю ногу или мне под мышку. Я не понимал, сколько прошло дней или недель. Молоко у нее стало убывать. Теперь его было совсем мало, и она, казалось, понимала это. Она уже не толкала меня к вымени, а только обреченно вздыхала. Она тоже слабела на глазах.
Северная ночь сбивает время и сильно искажает предметы и расстояния.
Очнувшись после привала, я заметил черный треугольный флажок, торчащий из-под снега. До него было метров сто, не больше. Я пополз к флажку. Еще раньше я поймал запах дыма; тонкий след, почти растворившийся в низовом ветре. Я полз долго, но черный треугольник по-прежнему висел в сером снежном тумане. Нет, он становился все меньше. Снег падал редкими хлопьями, потом пошел гуще. Приподнявшись на руках, я оглянулся. Оленихи не было видно, я потерял ее. Это была смерть. Я кричал, плакал, как ребенок, и полз обратно. Мела вьюга… Помню, как колючий снег сыпал в мои открытые глаза.
Дальнейшее я могу только представить. Окоченевшее тело сначала замело, но потом сильный ветер обдул снег. Оленевод, ненадолго выскочив из чума, разглядел приблудившегося оленя. Он взял аркан и хотел поймать его, но олень уныло стоял, пригнув голову к земле. У ног его чернело замерзшее тело. Оленевод долго колебался, не зная, что делать с находкой, его смущала моя шинель с множеством звезд, священных знаков, в его понимании. Звезды и решили мою судьбу. Завернув мертвеца в несколько слоев оленьих шкур, он уложил свиток на старые нарты. Именно в этом и состоял похоронный обряд народа «иле». Оставив стадо на попечение собак, он запряг оленя и погнал нарты в глубину тундры. Несколько часов он бежал рядом с нартами, погоняя усталого оленя.
Старуху, живущую у подножия скал, пришлось долго уговаривать. Мертвый человек в шинели мог принести несчастье, но мой спаситель пообещал какой-то подарок, и старуха нехотя согласилась. За приют мертвеца было обещано несколько песцовых шкурок, бутылка водки «Полярное сияние» и еще какой-то северный капитал.
Я очнулся от жара раскаленного очага. С лица и голого тела капал жир. В жир был добавлен сок какого-то растения, и я не чувствовал боли в лице и руках, с которых клоками сходила бурая обмороженная кожа. «На тебе совсем не было мяса», — после объяснила мне старуха. Огонь полыхал вблизи лица. Он был — жизнь!
Жизнь входила в меня медленно, рывками, с мучительной болью, ознобом и звериным голодом, с ужасом возвращающейся памяти. Я плакал с закрытыми глазами, вспоминая все, плакал, может быть, последний раз в жизни. Я четко помнил, кто я и как попал в тундру, и даже догадывался, где теперь нахожусь.
Временами надо мной возникало сморщенное старушечье лицо. Седые космы были схвачены налобной повязкой. На ней поблескивали выстроившиеся в ряд офицерские звездочки с погон «зяблика». Старуха держала беззубыми деснами маленькую, обитую медью трубочку без огня. Узкие рысьи глаза тускло смотрели мне в зрачки. И я испытывал пронзительное чувство благодарности к старухе просто за то, что она сидит и смотрит на меня равнодушными, сонными глазками. Девушку я заметил позднее, и безо всякого удивления отметил, что она тоже голая, как и старуха, похожая в темноте чума на низкий кряжистый пень в завесах седого мха. Старуха почти все время сидела у очага. Ее иссохшие груди касались земляного пола. Она была такая старая, что в глубине ее морщин темнела земля. Меня сначала немного смущала трогательная безмятежность моих хозяек, но я и сам лежал у очага голый, едва прикрытый шкурой, не вызывая у них никакой неловкости.
Девушка изредка появлялась возле меня, и сумрак чума вспыхивал вокруг ее смуглого тела. Тайком разглядывая ее, я наслаждался своей безнаказанностью. У нее были очень белые ровные зубы, они то и дело сверкали в улыбке на продолговатом, по-северному раскосом лице. Ее длинные черные волосы были заплетены в две тугие косы, падавшие на грудь. На шее и запястьях блестели золотистые украшения, приглядевшись, я определил, что это латунные пуговицы с офицерской шинели. Жизнь наполняла все ее существо до последнего уголка. Ее руки всплескивали и взлетали, когда она смеялась, играли ямочки на алых щеках, глаза вспыхивали и искрились огненной влагой, блестящая смуглая кожа трепетала, а маленькие груди и бархатистый животик умели улыбаться. Я находил ее первобытную миловидность неотразимой, естественной и чистой. Я словно упал в эпоху неолита, к первобытному истоку, где женщина была безгрешной и раскрытой. С этой минуты я стал наблюдать за молодкой с почти священным интересом (понятное дело, что близость старухи никак не способствовала рождению во мне этнографа и натуралиста).
Почти полностью раздеваясь от жары, молодка оставляла на бедрах маленький передник, тщательно вышитый и отороченный серым мехом. Приглядевшись, я догадался, что она беременна, и этот клочок — талисман для нее и будущего ребенка.
Лишь месяца через два я смог уяснить историю своего спасения, насколько позволял язык жестов и мой скудный словарь. С разморозкой и оживлением не спешили. Сорок долгих дней опечаленная душа бродит вокруг умершего. Она ищет воду. Поэтому для тех, кого надо отпустить, шаман ставит чашку воды в изголовье. Глядя в эту воду, он может рассказать путь души. Если душу не успели напоить и омыть, то душа может стать «ерт», неупокоенным духом разорения. Но шаман может вернуть душу в тело, если оно совершенно цело.
Почти месяц я лежал, обернутый шкурами, с подветренной стороны чума. Шамана не было в стойбище. По полету снега, вою ветра, скрипу нарт или чему-то еще, такому же постоянному, он должен был догадаться, что его ждут.
Нагрянула оттепель. Зима еще не стала на крыло. Снег осел, подтаял, задышал, и тогда мое лицо и руки обложили белым оленьим мхом. Он хорошо предохраняет от разложения. По приказу шамана труп втащили в чум и положили у очага. Тело лежало у огня много часов, пока руки и ноги не начали гнуться в суставах. За это время женщины принесли мох и слегка просушили его у огня. Из шкур и мха они соорудили лежанку, потом стащили с меня одежду и уложили на шкуры. Шинель, зэковскую шаронку, брюки, белье и даже валенки бросили в огонь. Но женщины есть женщины. Блеск пуговиц и латунных звездочек победил опасения, и они припрятали это нежданное сокровище. По приказу Оэлена, молодая лежала рядом с мертвым, отдавала свое тепло, отогревала дыханием, терла варежкой из песцового меха, пела и разговаривала с ним. Оэлен говорил, что спасти и вернуть жизнь замерзшему может только живое человеческое тепло. Мужчине — женское. Женщине — мужское.
Шаман вновь пришел в чум, когда тело совсем оттаяло и было насухо вытерто мхом. Он долго спрашивал обо мне духов и только получив ожидаемый ответ, стал камлать. Через несколько месяцев моей новой жизни я узнал, что за меня кто-то настойчиво просил. Оэлен различил этот голос среди сонма равнодушных и враждебных голосов. Но душа не хотела возвращаться, и ему пришлось силой ловить и удерживать ее в теле. Возвращенную душу надо было вдохнуть обратно, и Оэлен попеременно вдыхал ее в темя, грудь и живот через костяную трубку. Эти три центра на теле человека отмечены особой силой. Он рассказывал, как стал совой, чтобы словить малую пичугу. Но душа-пичуга вновь выскользнула из тела, обернувшись евражкой, и шаману пришлось стать песцом, тогда душа обернулась треской, но Оэлен оказался проворней и затаился зубастой нерпой на ее пути. Всякий раз душа становилась все хитрее, уходила все дальше и выше, но шаман настигал ее на самой границе Верхней Тундры и силой возвращал обратно. Всякий возвращенный с того света помнит Верхнюю Тундру и уже не может жить жизнью обычного человека, его душа тоскует о свободе. Настоящий шаман видит каждую душу. Душа светится в середине груди, как перевернутая радуга. Позднее, во время весенних заморозков, Оэлен оживил птицу. Чирок-береговушка уже успел превратиться в камень. Оэлен подышал на него, подержал в рукаве, пошептал, подбросил, и птица исчезла среди сопок, шумно махая крыльями. Шаман сказал, что поделился с нею судьбой.
Мое лицо и руки быстро зажили. Несколько дней Оэлен наносил на мою грудь, спину и руки татуировку. На пластине сухой рыбьей кожи были выколоты трафареты: круги, спирали, плавные обводы оленьих рогов, пирамидки и фантастические фигуры людей и животных. Такие же рисунки я видел на скалах легендарной Пайвы, куда летом отвез меня Оэлен. Рисунки получались бледные, но очень тонкие, изящные. Такая татуировка полагалась только шаману.
— Ты сам шаман, — уверенно говорил Оэлен.
— Почему?
— Настоящий шаман всегда один.
Я действительно всегда был фатально одинок, и даже в гуще людей всегда помнил свою несхожесть, оголенность одиноко стоящего дерева, а оно, как известно, притягивает молнии: так «бездна призывает бездну».
— Шаман — человек ночи, человек-сова. Ты тоже видишь во тьме и разговариваешь с духами, которых не слышат люди, спящие в чумах.
И в этом он был прав. Моя жажда запретных знаний и недоверие к реальности характеризовали меня как законченного психопата, но, с другой стороны, открывали глазок в мир скрытых причин и следствий.
Как только я немного окреп и смог двигаться самостоятельно, Оэлен исчез. Его снова «позвал ветер».
С любопытством выздоравливающего я осматривал внутреннее устройство чума, правильный восьмигранник его опор и связки сушеной рыбы высоко над очагом. В быте иле меня поражала практичность и поэзия. Под крышей чума, над огнем на поперечной жерди постоянно коптились багровые куски оленьего мяса, рыба и нерпичьи «жилики», чтобы даже дым очага не пропадал даром. Прокопченные до черноты палки-опоры, необыкновенно легкие и прочные, служили многим поколениям иле. Если род, обитающий в чуме, прерывался, опоры сжигали. Сам чум был Оленихой. Палки — ее костями и рогами, полог — шкурой, огонь — сердцем, а люди, обитающие в чуме, — ее детьми. Из копченых шкур, покрывающих внутренность чума, со временем шилась прочная и непромокаемая одежда.
«Днем», когда вовсю полыхал высокий алый костер из сушин, воздух внутри чума раскалялся, было влажно и угарно, как в бане. Оледеневшие на морозе шкуры оттаивали и дымились. Под чумом таял притоптанный грунт, и женщины опускали с плеч свои меховые комбинезоны, а если донимала жара, ходили нагишом.
Старуху звали Айога, а молодую женщину Тайра. Они принадлежали к народу «иле», что на их языке означало «человек».
Природа экономит на северном человеке. Мужчины иле почти лишены бороды и усов. А женщины по сложению мало отличаются от мужчин. Тайра лицом и фигурой напоминала нежного мальчика-подростка, если бы не ее тяжелеющая с каждой неделей грудь. Низ живота и ноги Тайры были покрыты настоящей темной шерсткой. Густой волос дополнительно защищал и обогревал ее чрево, но этот диковатый наряд, так необходимый в условиях Севера, смешил и удивлял меня. Природа Севера создала человека-дитя, младенчески простодушного, не знающего, что такое стыд и грязь. Обитательницы чума натирались жиром, а после тщательно соскребали его, точно так же ухаживали за мной. Этот обряд заменял омовение. В сильные морозы иле по нескольку суток не покидали чума. Все телесные отбросы сжигались в очаге вместе с комками мха. Понимая, что своим умом я не выживу, я принимал мудрость Севера, старясь не думать, как это может выглядеть со стороны.
Я был принят в их семью. Старуха и девушка спали внутри мягкого мехового полога, складками ниспадающего с верхнего яруса чума, получалось что-то вроде широкого кокона из оленьих шкур. Туда же к вечеру заползал и я.
Коротая бесконечную ночь, Тайра учила меня языку иле. Особенно были красивы имена духов: Уттара, Ильмарис, Седна. Оказалось, что в тундре меня нашел ее муж. По обычаю, муж до родов не должен был видеть свою жену, и он откочевал со своими оленями вглубь материка.
Народ иле был вымирающим северным народом. Несколько тысячелетий они кружили по тундре одними и теми же тропами, как олени и волки, как солнце и звезды. Это было крошечное реликтовое племя, кочующее вдоль береговой линии Белого и Карского морей. Раз в несколько лет они добирались до Таймыра, шаманские путешествия простирались еще дальше. В отличие от других северных народов, иле избегали всяких контактов с покорителями Севера. Они разбивали стойбища вдали от месторождений, пограничных застав и морских путей. Бродячие стада карибу свободно мигрировали за полярным кругом, иле шли вместе с ними. Завидев вездеход или вертолет, иле уходили глубже в тундру. У них были свои заповедные тропы, которые год за годом укрывали их от сиртя. Так они звали белых пришельцев. Сиртя — это духи-губители, все равно, что бесы, и мое оживление было странной прихотью шамана. Но старуха за свою бесконечную жизнь, была близко знакома с «белым» человеком, и оттого относилась ко мне с брезгливым недоверием. Мне так и не удалось понравиться ей. Когда втроем мы забивались на ночлег в один «мешок», она уползала как можно дальше и еще долго отплевывалась и шептала в темноте проклятья. Ее странные для иле привычки: пустая трубка во рту и припрятанная в тайнике бутылка водки, без всякого сомнения, были результатом знакомства с сиртя.
Увидев, что я немного окреп, старуха принялась кроить из оленьих шкур малицу мехом внутрь и порты мехом наружу. Шкуры сняли с верхнего яруса чума, где они уже основательно прокоптились, потемнели и стали непромокаемыми. С тех пор дымный запах чума стал моим собственным, он навсегда впитался в меня вместе с рисунком татуировки.
Весь день и ночь Айога и Тайра портняжили у очага. Старуха ковыряла шкуры кривой иглой из рыбьей кости, Тайра тачала что-то вроде сапог, скрепляя мех оленьими жилками. Когда я натянул на себя пушистые шаровары, потуже затянув на пупке тесемки из жил, адская боль ужалила между ног, словно в одном из швов Айога забыла свою костяную иглу. Я скакал у очага и выл проклятия, силясь стянуть с себя пыточный мешок. Из полога высунулись заспанные физиономии Айоги и Тайры. Ничего не понимая, они принялись потешаться надо мной. Наконец, я нащупал у себя в портах что-то вроде булавки и со страшными ругательствами выдернул из гульфика косточку, заточенную наподобие стрелы. В бешенстве я швырнул ее в очаг. Теперь настала очередь женщин вопить и метаться. Айога полезла в костер, ее волосы задымились. Тайра, одной рукой придерживая огромный живот, другой пыталась вытянуть старуху за пятку. В дыму, суматохе и отчаянном женском визге мы едва не своротили чум. Оказалось, я совершил непоправимое: сжег «силу Седна», моржа, отца всех иле. Этой интимной косточкой природа снабдила моржа для продолжения рода, но еще и для того, чтобы прославить его подвиг выживания в ледяных широтах. Как заправский половозрелый иле, я должен был предварительно вынуть моржовый талисман из готовых штанов и всегда держать его при себе для пущей плодовитости. Теперь все было кончено; деликатный подарок обуглился в очаге, а я навсегда лишил себя помощи могучего моржового племени.
Сильные морозы ушли ко времени родов Тайры. Я читал, что северянки рожают легко, сидя на корточках и почти всегда в одиночестве. Но Тайра была слишком молода. Ей, наверное, было лет шестнадцать. Всю ночь она часто и беспокойно дышала, вставала и металась по чуму, было видно, что ей не хватает воздуха. Старуха не спала, молча наблюдала из своего угла, посасывая пустую трубку. Потом выползла, покряхтывая, раздула огонь в очаге и повесила на крюк котелок, набитый снегом. На рассвете Тайра успокоилась, оделась и вышла из чума к оленям. Было слышно, как воет ветер и вздрагивает чум от его ударов. Тайра вернулась. Она шла, с трудом переставляя ноги, на пимах краснела свежая кровь. В ее меховом подоле барахтался черноволосый, лохматый, как медвежонок, младенец. Синеватая пуповина через подол тянулась к ребенку и все еще пульсировала, прогоняла тугие комки. Тайра опустилась на пол спиной к опоре; котелок над огнем накренился и расплескал пар. Старуха вынула ребенка из подола и положила на оленью шкуру, между ног матери.
Через полчаса старуха вынула из вороха шкур нож, вернее, неровную серебристую пластину, ловко обрезала жгут пуповины и завязала грубым тугим узлом. Не отерев от белого утробного жира, старуха завернула визжащего младенца в шкуру, подняла с пола меховой конверт и сунула в руки Тайры. Ребенок почуял запах молока, судорожно впился в мать, но старуха не дала ему насытится, отняла младенца, разложила тело Тайры на полу, освободила от одежды, уселась на ее опавший живот и принялась прыгать. Тайра терпела, но ее прокушенные до крови губы почернели. Страшная наездница что-то заунывно пела. Ее песня прерывалась рычанием и стоном Тайры, обезумев от боли, она изо всех сил принялась колотить и царапать старуху. Айога подозвала меня и приказала удерживать Тайру за запястья. В чуме было почти темно. На мгновение она замерла над роженицей, развернулась назад и резко дернула за остаток пуповины. В руке старухи остался фиолетовый обрывок. В слабом свете догоравшего очага расширенные полубезумные глаза Тайры остановились на моем лице. Внезапно она обмякла и улыбнулась. Доверчиво ослабила свои руки.
— Уйди, старуха, — я силой согнал Айогу с живота Тайры. — Воды. Дай воды, Айога. — Я уже немного умел изъясняться на языке иле.
Старуха нехотя повиновалась. Подтащила котелок с водой. Я успокоил Тайру, дал ей попить, огладил ее измятый, крупно вздрагивающий живот.
— Успокойся, милая. Все хорошо. Ишь, какого красавца родила, — приговаривал я по-русски, и Тайра радостно слушала. Из темноты сияли ее красивые, ровные зубы.
Спрятав ужас, я пальпировал низ ее живота: плодное место не отделилось. Я не понаслышке знал, что проблемы с плацентой грозят сепсисом.
— Айога, дай «огонь-вода»!
По всей Новой Земле, от Колы до Аляски, водку зовут «огненной водой». Старуха яростно ощерилась беззубыми деснами: я покушался на заветное. По всему было видно, что она без боя не отдаст бутылку. Я схватил ее за костлявые плечи:
— Дай водку, не то задушу…
Старуха сломалась и покорно достала припрятанную литровую бутыль. Под ее вопли и жалобные причитания я вымыл свои руки «огненной водой». Я вслепую погружался в горячую, оплывающую кровью рану. Тайра забилась и, казалось, потеряла сознание. Через несколько мучительных минут я сумел ухватить скользкий комок и отделить его от мягких, отекающих кровью стенок. Вытащив пласт материнской плоти, я судорожно хлебнул водки и упал рядом с Тайрой.
Старуха подпихнула под Тайру охапку сухого мха, беззлобно отругала меня, отобрала водку и, завернув «детское ложе» в шкуру, вышла из чума. Едва стихло старушечье бормотание, за чумом бешеным лаем занялись собаки. Они в любой мороз лежали у порога, свернувшись упругими калачиками, но никогда не заходили в жилище, не клянчили пищи. Они умели находить пропитание в безжизненной тундре и всегда возвращались к человеческому жилью. Псы были волчьи полукровки, но с голубыми жестокими собачьими глазами. Они молниеносно поедали человеческие экскременты, поэтому вокруг чума всегда было чисто. Мне представилось, что проклятая старуха отдает плодное место собакам. Я затрясся в припадке, едва представил себе это.
Антипыч никогда не принимал роды в Бережках, там рожать было уже некому, но однажды он обмолвился, что послед нужно зарыть под порогом дома, там, где не ступает нога человека и зверя. Человек, связанный с землей и домом первой кровью и родовой плотью, никогда не забудет родины и эту кровную привязанность невозможно разорвать.
Айога вскоре вернулась. С собой она притащила целую шкуру снега. Она развернула спящего ребенка и принялась обтирать крохотное мохнатое тельце снегом. После она обтерла снегом живот и ноги Тайры. Освободившись от своих акушерских забот, она что-то бросила на тлеющие угли и принялась жарить, часто переворачивая «ножом». В чуме запахло горящим мясом. Оказалось, старуха жарила послед. Она силой заставила Тайру съесть большую часть, остатки съела сама.
Судя по летописям, славяне когда-то «ядаху» «женски извороги». Обычай, ужаснувший христианского летописца, был продиктован инстинктом сбережения плоти. Этот обычай родился в трудные времена, когда кусок мяса равнялся жизни. Так обряды, дикие и отвратительные с точки зрения цивилизации, часто оказываются единственно спасительными, а значит и вполне святыми.
На следующий день в чуме появилась маленькая люлька, стачанная из кусков бересты. Айога набила ее сухим мхом. Этот подстил заменял новорожденному подгузник. Оказалось, что Тайра родила девочку, а не мальчика, как сначала показалось мне. Имя ребенку пока не давали, из разговора я понял, что женщины ждали приезда Оэлена.
В эти дни с Айогой случилось небольшое трагикомическое происшествие.
Надо сказать, что Айога не была завзятой пьяницей и к заветному флакону притрагивалась крайне редко, так как в глубинах тундры пополнять запасы амброзии не представлялось возможным. К тому же Оэлен не поощрял ее увлечений, полагая, что это плохой пример для молодежи. Чтобы задобрить шамана, Айога с напускным благоговением опрыскивала костюм Оэлена водкой, кормила духов. Запомнив мое дерзкое обращение с «огненной водой», старуха решила спрятать от меня остатки своего сокровища. На вершинах сопок снег исчез раньше, и в тундровом покрове обнаружилось множество нор. В одно из отверстий Айога спрятала бутылку. Изредка она наведывалась к тайнику и, как истинный романтик процесса, в одиночестве прихлебывала водку мелкими птичьими глоточками, задумчиво глядя на весенние облака. В одно из таких посещений к ней подкрался бродячий сорк. Иле были уверены, что сорк, поймав женщину, непременно воспользуется ею, а после съест. Айога не собиралась сдаваться: со всей силы старушонка саданула бутылкой по медвежьему черепу. Удар такой силы не мог повредить зверю, но бутылка разлетелась вдребезги. Раскрытая пасть и глаза сорка оказались залиты сорокаградусной. От непривычных ощущений зверь сразу же отпустил Айогу, и она, полуживая от страха, побежала в стойбище. Сорк преследовал ее на заплетающихся лапах почти до дверей чума. Потом уселся на землю и обиженно заревел, вытирая залитые водкой глаза. Распробовав, он принялся поочередно сосать и вылизывать лапы. Войдя во вкус, он решил прекратить преследование добычи, хотя до нее было лапой подать, и вернулся на то место, где была пролита водка. Мы не спали всю ночь, готовясь к обороне, но сорк не возвращался. Не пришел он и на второй, и на третий день. Оказалось, медведь съел весь снег и мох вокруг бывшего тайника и напрочь забыл о легкой добыче. Извилистая цепь следов уводила в тундру.
В один из влажных вешних дней вернулся муж Тайры, с собой он пригнал несколько пустых нарт. Были даже нарты с крытым верхом для ребенка. Нарты у иле тоже собраны «без единого гвоздя», как все гениальные изобретения человечества. Копылья, выточенные из оленьих рогов и изогнутых корней, вставлены в углубленья на деревянных полозьях. Все детали стянуты крепкими ремнями из оленьих шкур. При езде нарты скрипят и стонут, а при внезапных толчках и ударах грозят разлететься на части, но никогда не ломаются ИЗ-ЗА своих свободных сочленений.
Молодого оленевода звали Угой. Он был невысокий, но статный, ловкий в движениях. Маленькое скуластое лицо, обтянутое смуглой, морщинистой от ветров и морозов кожей, было живым и сообразительным, разрез темных блестящих глаз — узким, продолговатым, но без монгольского «косоглазия». Скобка редких усов придавала мужественность мелким, но правильным чертам. Глядя на своего спасителя, я подумал, что иле — пришлый народ. Лица большинства обитателей Севера мясистее и грубее, развитый подкожный жир надежно защищает их от промерзания; это без сомнения — аборигены. Иле, по всей видимости, пришли из азиатских степей тысячелетия назад и почти не смешивались с соседями. Иле осторожно общались с саамами, ненцами и с народом «ня», живущем на Таймыре. «Ня» — это нганасаны — самый северный народ на земном шаре. На языке иле «ня» означало «друзья».
Жадную старуху Угой наградил целым мешком подарков. Жене он привез крохотное круглое зеркальце в пластиковой оправе, но старуха тотчас отобрала игрушку. Выложив подарки, мужчина невозмутимо улегся у огня и заснул. Новорожденная дочь не произвела на него никакого впечатления.
Оэлен приехал в стойбище вслед за Угоем. На рассвете над чумом пролетела большая белая птица, и шаман назвал девочку Йага, что означает тундровый лебедь, он изредка долетает до этих широт.
Я осторожно приглядывался к Оэлену. На языке иле его имя звучало по-другому. Что-то вроде Оыленте-годе. Был ли он пожилым человеком или глубоким стариком, я до сих пор не могу определить. Оэлен говорил, что шаманы не имеют возраста, потому что их сила зависит от другого. Лицо у него было безволосое, почти детское по своему простодушному выражению и одновременно сосредоточенно-мудрое, познавшее и печаль полярной ночи, и откровение одиночества. В его одежде преобладали светлые тона, насколько это возможно при «копченой» технологии изготовления. Свой шаманский кафтан, украшенный темно-синими рисунками, рунами и вышитым красной шерстью «древом жизни», он надевал только перед началом камлания. Полы кафтана были обшиты песцовыми хвостами. На голове плотно сидела корона из кожаных полос с шишаком на макушке. На шишак была насажена детская игрушка — маленький пластмассовый медведь, найденный на морском берегу или выменянный у соседей. Это был дух-хранитель. На ногах красовались белые пимы. Шаман называл их своими «оленями».
На поясе Оэлена висел кожаный мешочек с особо ценными предметами его ремесла. Все эти камни, звериные зубы, полированные «зеркальца» и костяные трубочки нуждались в постоянной близости «хозяина», и отлученные от него, теряли силу.
В последнюю ночь мы спали вместе с Угоем и женщинами под пологом из шкур. Оэлен прилег у очага на белой оленьей шкуре. Иле прекрасно ориентировались по восьми сторонам света. Вообще чувств у «оленных» людей гораздо больше, чем у сиртя. Свою белую шкуру даже полярной ночью Оэлен укладывал головой к Востоку. Угой не мог скрыть радости от долгожданного свидания с женой, и старуха одобрительно покрякивала, лежа рядом с молодыми.
На следующий день женщины разобрали чум. Старуха забрала с собой огонь в старой консервной банке, набитой мхом. На холме, на месте зимнего жилища осталось только костровище, в стороне валялись лишние нарты и темнела высокая пирамида сброшенных оленьих рогов — примета стоянки. На севере кости сгнивают медленно, судя по нижнему ярусу рогов, этой стоянке было уже много столетий. Обомшелые кости словно вырастали из сухого бурого мха. Прямо из этой чащи рос костлявый, перекрученный ветрами кустарник.
Угой загрузил разобранный чум, весь скарб, жену, старуху, маленькую дочь и, воплями погоняя оленей, исчез за горной грядой. «Жизнь — долгое кочевье, и путь в тундре выбирает мужчина». Вдвоем с Оэленом мы уехали в противоположную сторону. Нам предстояло летнее путешествие по побережью.
Невысокие хрустальные горы таяли в лазури у самого горизонта. Воздух казался синим. Янтарные торфяные озерца блестели, обдутые ветрами до прозрачного льда. Заново рожденный, я озирал свежий, омытый солнцем мир, благоговея и удивляясь ему. Это был мир странных расстояний, где путь от стойбища до стойбища равнялся жизни или одной шаманской песне, где люди узнавали о назначенном сходе «от ветра» и съезжались в точно назначенное время, мир, где жизнь животного равнялась жизни человека. Иле не построили ни одного города, но ни разу не оскорбили землю мусором или отбросами, они не написали ни одной книги, не выиграли ни одного сражения, но никогда не пролили и капли чужой крови. Каждый ребенок иле знал наизусть все сказки и легенды своего народа. В их языке не было срамных слов. Они не знали ревности, измен, злобы, зависти, жадности, лжи, поэтому каждый мужчина иле мог видеть духов, встречаться с предками, разговаривать с богами, сочинять и петь красивые, протяжные песни. Каждая женщина умела лечить прикосновением, делать своими руками все — от малиц, пим и бисерных налобных повязок до берестяных колыбелей. Иле не пили алкоголь и не курили табак. Они убивали оленей и нерп ради тепла и пищи, но у каждого зверя охотник просил прощения и приглашал его душу погостить в своем чуме. Иле были красивы и совершенны в той мере, в какой позволила им холодная природа, и добры, благородны и смелы в той мере, в которой на это способно человеческое сердце. И случись катастрофа — Царь Мира, белый человек, толком ничего не умеющий, воспитанный и обученный узко и примитивно, первым встанет на четвереньки, а дикари иле сохранят гордую осанку человека.
Я вспоминаю то время и тот удивительный мир чистоты и свободы, как невозвратное далеко, куда уже нельзя вернуться. «Иных уж нет, а те далече…». Но в памяти моей все еще поскрипывают легкие нарты, запряженные «хором», — разукрашенным белым оленем, и белозубо смеется Тайра, и тянет смуглые ладошки маленькая Йага.
Воспоминания о «шаманских чудесах» разбередили меня глухой болью. Я отвез батюшку, потом ушел во флигель и рухнул на постель. Из шаманского мешка я достал бусы Тайры: горстку нанизанных на оленью жилку темно-фиолетовых камешков-тектитов. Такие камни рождаются только в эпицентре мощного взрыва. Пути к месторождению тектитов знали только шаманы иле.
В конце сырого, промозглого ноября выпал первый снег. На лужайке Диона и смеющаяся, румяная Лера слепили из мокрого снега огромную «бабу», настоящую, русскую, с морковкой вместо носа.
— «Я по первому снегу иду, в сердце ландыши вспыхнувших сил…» — декламировал Котобрысов под громкий смех девочки. Я с некоторым испугом вслушивался в этот безудержный смех. Нет, это был счастливый голос обласканного ребенка.
Первый снег — удивительный дар русской природы. Он приходит в самую темную и грустную пору года. Однажды вечером он вспыхивает среди тьмы и бесприютности осени, и ветви садов покрываются густым снежным цветением, и сердце плачет от этой красоты, радости и грусти. «Ландыши вспыхнувших сил» осветили и мою душу. Может показаться невероятным, но все подробности будущей работы отпечатались в моей голове, как если бы мне надиктовал их некто сведущий в адской кухне.
Стараниями Абадора в моей лаборатории был устроен большой камин. Как настоящий безумец, я уже был не в состоянии продумывать подробности собственного обихода. Я не понимал, кто заботится обо мне, откуда берутся дрова в углу и пища на столе.
По вечерам повадился приходить Котобрысов. Протянув к огню промокшие штиблеты, он развлекал меня отвлеченными беседами. Болтая о том о сем, он легко, как завзятый шулер, прощупывал мои козыри, при этом, часто моргая плутовскими глазками, успевал фотографировать лабораторию. Я имел все основания подозревать в нем агента враждебных держав. Но толстяк был остроумен и начитан и слушать его было истинным наслаждением. Рассказчик он был замечательный. Тембр его речи гипнотизировал и увлекал. В лагере это измененное состояние сознания называли «кумар».
— Ба! Что это? — Котобрысов упал на колени, раскидал дрова и ущипнул с пыльного пола блестящую капельку.
Проклятие! Это была жемчужная пуговка с лифа Дионы. Как и все, что окружало эту женщину, пуговка была драгоценным эксклюзивом от лучших европейских ювелиров. На перламутре была выгравирована крошечная корона и сиял миниатюрный бриллиант.
Гервасий обескураженно мял пуговку толстыми пальцами. Но его приторное красноречие не покинуло его даже в эту минуту:
Юный маг в пурпуровом хитоне
Говорил нездешние слова,
Перед ней, царицей беззаконий,
Расточал рубины волшебства…
А царица, тайное тревожа,
Мировой играла крутизной,
И ее атласистая кожа
Опьяняла снежной белизной.
Отданный во власть ее причуде,
Юный маг забыл про все вокруг,
Он смотрел на маленькие груди,
На браслеты вытянутых рук…
Я покраснел. Эти стихи Гумилева были так чувственны, что даже насмешливая декламация Котобрысова рождала рой смутных образов и плотское волнение. Возможно, «актеришка» и раньше замечал странности в моих отношениях с Дионой и, как подобает старому сплетнику, толковал их по-своему, но, сжимая в ладони хрупкое свидетельство греха, он был убит не меньше меня…
— Да, Паганус. Ваши успехи потрясают… — наконец выдавил он. — Вы позволите мне так вас называть?
— Извольте.
— Перечитывал я тут как-то «Фауста», ну, думаю, про вас написано.
— Ну, вы и хватили, Гервасий… Ничего общего с доктором Фаустом я не имею. Кажется, его разорвали черти, а я еще жив.
— «Еще не вечер!» — ответили лапландские колдуньи Ивану Грозному. Вы, должно быть, слышали этот исторический анекдот? «Вещие женки» предсказали царю смерть в означенный день. Проснувшись утром в этот день в добром здравии, Иван Васильевич разгневался на ложное предсказание и повелел всех баб сжечь. А те возразили, что, мол, не вечер и надо бы подождать с казнью. А к обеду, откушав грибков, царь скончался. Не будьте торопыгой и вы, выслушайте…
Гервасий непривычно долго собирался с мыслями.
— Я давно живу на этой планете, и смею утверждать, что все истории на ней повторяются с удручающей регулярностью, и ничего нового под этим небом уже давно не случается. К примеру, знаете ли вы, кем были исторические предтечи Фауста и прекрасной Маргариты? Этой трогательной истории уже пятьсот лет. Давно истлели в фамильном склепе кости Маргариты Гентской, дочери Максимилиана Первого, императора Священной Римской империи. Давно закончил свои дни в изгнании великий маг Агриппа Корнелий фон Неттесгейм. Но память о их любви не истлела. Хотя смею утверждать, что это была лишь платоническая любовь молодого придворного секретаря и высокородной принцессы. Женщина была истинным образцом благородства и добропорядочности, к тому же наделена глубоким женским умом и красотой, как наша Диона. А если она была такова, то я не упрекаю Агриппу, всякий на его месте потерял бы голову. Он посвятил ей поэму в прозе, великолепный философский трактат «Благородство женщин». Кто сегодня способен на такое? Какие-нибудь пошлые брюлики, модная рвань да тур на Канары, вот и весь арсенал обольщения. Нет, древние сто очков вперед дадут нашему падшему миру в умении любить и возносить предмет своих обожаний. Однако не смею проводить аналогии далее, хотя вы очень напоминаете мне доктора Фауста, то бишь, Агриппу.
Кстати, в хрониках того времени сохранился один жуткий и странный случай: Агриппа скитался по всей Европе, нигде не находил пристанища. Эта трагедия разыгралась в одном бельгийском городишке. Агриппа ненадолго уехал из города по делам, и тогда один отчаянный смельчак забрался в его кабинет. Это не был злоумышленник или вор: всего лишь чрезмерно любопытный ученик и страстный последователь великого мага. На столе учителя он увидел раскрытую книгу. Наугад выбрав заклинание, бедняга прочел его. Раздался стук в дверь: демон не замедлил явиться на его зов. Убедившись, что это ложный вызов, чудовище задушило несчастного. Агриппа вернулся через неделю и нашел в своем кабинете протухшего мертвеца. Недобрая слава чародея и некроманта сыграла с ним злую шутку. Надо было как-то замять дело. При помощи заклинания из той же книги Агриппа оживил молодого человека и выпроводил его из дома. Тот успел дойти лишь до базарной площади, где умер уже навсегда. Горожане быстро смекнули, что дело нечисто, и всем скопом ринулись к дому Агриппы, чтобы покарать его не столько за убийство, сколько за насмешку над их доверчивостью. Бедный маг бежал через черный ход и пустился в новые скитания. Не шутите ни со смертью, ни с любовью, любезный Паганус…
Да, притча Котобрысова вновь попала в точку. Но все притчи мира уже не могли бы остановить меня. Я был на пороге величайшего открытия. Мои догадки об облучении фантома оказались верными. Несколько часов я держал колбу с «фениксом» крысы под световым пучком. «Эликсир жизни» в активном состоянии и насыщенные физиологические растворы наполняли колбу целиком. Каждый новый разряд квантовой пушки рассыпался в колбе веером ярких искр. Облучаемый близким подобием солнечного света, фантом медленно облекался плотью.
Я тщательно фиксировал на кинопленку все изменения объекта «Б». Сначала фантом был смутно-прозрачен. При напряжении зрения можно было заметить пульсацию призрачного сердца. Темнели внутренние органы, слабо светился головной мозг и узкий шнурок спинного. Наружные покровы тела и внутренние органы равномерно уплотнялись, и животное не только принимало привычный вид, но и обретало тяжесть реального создания.
Я все еще не мог до конца довериться обрушившимся на меня чудесам, но случайный свидетель колдовства, Гервасий, подтвердил, что объект «Б» абсолютно реален и, на его взгляд, выглядит отвратительно.
Пустословие Котобрысова едва не сгубило мой опыт с Белоснежкой. Во время «генезии» крыса дремала в позе сна. Увлекшись праздной беседой, я долгое время не заглядывал за ширму, откуда неслись равномерные хлопки разрядов. Когда, проводив Гервасия до порога лаборатории, я вернулся к своему созданию, было почти поздно. Случилось то, что бывает при неумелом ведении родов, когда легкие ребенка раскрываются преждевременно и он захлебывается околоплодными водами. Мой опыт был сродни беременности и родам. Легкие крысы раскрылись для дыхания, и я едва успел вытащить ее из колбы. Эликсир, хоть и был чудодейственным средством, но для дыхания не годился. Я тряс ее за хвост, массировал крошечное, булькающее под пальцами сердце. Зверек вздрогнул и начал безудержно чихать.
Я дал ей просохнуть под сиреневой кварцевой лампой, проверил рефлексы и пустил побегать на широкий стол. Шатаясь, как пьяная, она все валилась на бок, но через минуту освоилась с гравитацией и засеменила по узкому проходу меж журналов и пробирок, словно бегала здесь тысячи раз. Вскоре я убедился, что животное было все то же подвижное, резвое, лукавое. Но лишь одна подробность озадачила и встревожила меня: обновленная подруга моих суровых дней не узнавала меня.
Звучит высокопарно, но я полностью искупил грех ее убийства. Воссоздание ее тела заняло около суток. Теоретически для восстановления более крупных объектов время опыта должно было увеличиться во много раз.
Я наскоро провел серию опытов с черно-белыми мышами. Результаты были потрясающими! Я словно открыл эликсир вечной молодости, живую воду Брюса. Кстати, если верить средневековым легендам, маги, прошедшие сквозь подобные переделки, обретали бессмертие. Восстановленные особи были несколько моложе своего прежнего биологического возраста. Мелкие зажившие травмы и болезни исчезали без следа. Самки оказывались вновь девственными, если так позволительно сказать о мышах. Шерстный покров «возрожденных» был гораздо мягче, чем у их «непродвинутых» собратьев. Когти и зубы — правильной формы, но почти прозрачны. С неизменностью сохранялся пол, размер, окраска и некоторые наследственные особенности строения. Однако после алхимического восстановления животные меньше ели и не проявляли интереса к размножению. Но возможно, мое наблюдение за ними было неполным и недостаточно длительным.
Справедливости ради я должен отметить, что воскрешенные особи имели и некоторые опасные странности: их энергия намного превосходила биологический лимит, отмеренный племени грызунов. В одну из ночей Белоснежка перегрызла, вернее, источила зубами стальные прутья клетки, а когда я попытался перенести ее в аквариум с высокими стенками, она, извернувшись, прыгнула на меня, вскарабкалась по груди и изо всей силы вцепилась в горло. Крысы всегда метят в сонную артерию — так велит им странный, впечатанный в это существо, инстинкт убийства.
В тот день ударил сильный мороз и в лаборатории было холодно. Толстый свитер с высокой горловиной спас меня. Я оторвал ее вместе с лохмотьями свитера и инстинктивно отбросил. Белоснежка была напугана не меньше меня. Она со всех ног ринулась прочь, опрокидывая колбы и штативы. Я бегал за ней, увеличивая погром. Я сдвигал лабораторную мебель, тасовал ящики с нераспечатанными приборами, но крыса мелькала то здесь, то там, явно наслаждаясь своей неуловимостью.
Я гонял ее до ночи, пока не понял, что ее больше нет в лаборатории. Прямо подо мной располагалась суверенная территория Абадора. Крыса могла уйти в его подвал через неплотно подогнанные плиты перекрытия.
Я должен был где-то раздобыть ключи от подвала. Если крыса исчезнет, весь опыт пойдет насмарку.
Сонному мажордому, у которой были ключи от всех жилых помещений, я объяснил, в чем дело, и мы отправились на этаж Абадора. Уборка жилых комнат и топка каминов производилась ежедневно, невзирая на отсутствие хозяина, так что мое появление в комнате управляющего в сопровождении «домового» было почти легальным.
Ключи от подвала нашлись в одном из ящиков комода в спальне. На письменном столе из-под груды журналов торчал обуглившийся от времени кусок картона с пометками; выцветшие печати с двуглавым орлом, квадратные штемпели канцелярии по особо важным делам и несколько отметок об архивной перерегистрации. Такими папками была набита квартира Ляги. В спешке отъезда Абадор забыл или не успел толком спрятать папку.
Выходит, Ляга малодушно врал мне. Ему было стыдно сознаться, что не трое громил выворачивали ему руки, а всего лишь один довольно сухощавый субъект напугал его до полусмерти. Видимо, я встретил Абадора в ту минуту, когда, довольный удачным ограблением, он возвращался в имение. Следуя нехитрой логике, похищение родословной Денис, его скоропалительный отъезд в Париж и исчезновение Лины в том же направлении были как-то связаны между собой. Бедный Ляга оказался втянут в опасную историю, почти политический заговор. Незаметно от своего сопровождающего я пошевелил папку в тщетной надежде. Нет, это было какое-то мелкоуголовное дело, не относящееся к династическим тайнам. Ключи от подвала я пообещал вернуть утром.
В подвальных помещениях не было освещения, пришлось вернуться за свечой и спичками.
Подвал Абадора не был отделан и сохранял первоначальный вид мрачного подземелья из красного кирпича, с округлыми сводами и выщербленными стенами. От слабого пляшущего огонька он казался просторнее, а тьма по его углам — почти бездонной. Мои шаги гулко отдавались под потолком. У стены стоял высокий пыльный семисвечник, валялась разбитая рюмка и пустой шприц. На полу мелом был выведена «звезда Давида». В каждом луче белела буква древнего алфавита.
Черный занавес отгораживал половину подвала. Ткань подрагивала, как от неровного дыхания, или это играло пламя свечи? Я заставил себя отдернуть тяжелый бархатный полог. Открывшееся мне зрелище было и жутким, и фантастичным. В углу стоял египетский саркофаг из темного камня. Плотно пригнанная крышка была сделана в виде тела лежащей на спине женщины с кошачьей головой и скрещенными на обнаженной груди руками. Глаза женщины-кошки, по-египетски длинные, были обрисованы ярким золотом. Это был «черный гроб», который случайно увидела Лера.
После всего происшедшего со мною я не могу считать себя мнительным или пугливым, но мне стало крепко «не по себе». Интуитивно, как чувствуют невидимые во тьме предметы летучие мыши, я прощупал внутренность саркофага. Мне почудилось медленное, затаенное дыхание и едва слышный шорох под крышкой. Или это нашептывал мрак, клубящийся в неосвещенных углах подвала? Где-то за каменным гробом пряталась Белоснежка. Искать белую крысу в темной комнате проще, чем черную кошку, и вскоре я отловил беглянку в складках черного занавеса. Она была загнана и тяжело дышала.
Я так и не посмел повернуться спиной к саркофагу и, словно почтительный жрец, пятясь, покинул подвал.
Конечно, следуя безупречной научной этике, я должен был произвести серию опытов на крупных теплокровных прежде, чем приступать к воскрешению высшего существа. Но обретенный принцип был вечен и неизменен, а я не мог ждать. Если в имение нагрянут Вараксин и его свита, осуществление моей мечты отодвинется на неизвестный срок, а то и вовсе станет невозможным.
На возвращение Наи мне понадобится не меньше недели. Вараксин возвращается через десять дней. Я задохнулся, представив, что я вновь вижу и касаюсь ее, и мы вдвоем убегаем на край света. Сначала мы рванем в тундру к Оэлену. Там, ради безопасности, проживем несколько месяцев, после отправимся путешествовать. Мы заново откроем Север и Юг, мы будем подолгу жить у морей и озер, мы увидим священные горы и реки Земли.
Я представил ее такой, как видел последний раз, семь лет назад. С каплями на коже и влажными волосами, она растерянно озирается, как потерянный ребенок. Я согреваю и успокаиваю ее. Я объясняю, что у нее была временная амнезия, заново рассказываю ей всю ее жизнь, напоминаю, как она любила меня. Научу ее ходить, говорить и одеваться. Может быть, когда-нибудь я покажу ей Бережки. И тогда она вспомнит меня, обязательно вспомнит. А если нет, то Оэлен поймает небесным арканом ее душу, и к ней вернется память, как когда-то ко мне.
Я был внутренне готов к тому, что она не сможет или не захочет любить меня. Она будет вновь холодна и девственна и почти наверняка отвергнет мою любовь. Ну что ж, я буду ее братом и защитником, ее бескорыстным хранителем. Мы будем близки, как Элоиза и Абеляр. Но не в ту блаженную пору молодости, когда они с любовью отдавались друг другу, а много позже, когда оскопленный врагами, постаревший Абеляр и монахиня Элоиза все так же преданно и возвышенно любили друг друга. Может быть, я разыщу ее родных и объясню им, что Наташа жива. Я солгу, что была убита совсем другая девушка. Все будет счастливо, как в «мыльном сериале»: их дочь пробыла в коме семь страшных лет, пока не нашелся я, чудесный врач, почти волшебник, влюбившийся в спящую красавицу. Главное, успеть воскресить Наю и исчезнуть вместе с нею до возвращения Вараксина.
Оэлен говорил, что сны бывают большие и малые. Малые ничего не значат и быстро забываются. Большие сны отличаются яркой реальностью, цветом и звуками, ощущениями радости или утраты. Наши хранители предупреждают нас о грядущих переменах, но чаще печальных, чем радостных. Большой сон, сулящий несчастье, можно «отвести», если после пробуждения пропеть его, протанцевать с бубном, прожить, постаравшись изменить его роковой итог. Сны настоящего шамана бывают только большими, и они так же реальны, как его дневная жизнь. Он долго учил меня сохранять ясное сознание в снах, тогда непрерывность сознания сохранится и после смерти тела. «Оттого все великие шаманы прошлого бессмертны», — утверждал Оэлен.
Все еще не понимая, что сплю, я поднялся с измятой лежанки и босиком вышел из лаборатории. Свежий снег был похож на свадебную парчу и совсем не холодил ноги. Через арку я заглянул во внутренний двор. Дверь в подвал была приоткрыта, из щели сочился слабый дрожащий свет нескольких свечей. Я распахнул дверь и спустился вниз. На полу, в магическом кругу, горели свечи. Кто-то прятался в углу, за черным пологом, и свечи дрожали от дыхания этого существа. Я должен был увидеть его. На ватных ногах я дошел до занавеса и сорвал его. Гроб все так же стоял, как черная, обглоданная морем скала. Шесть теней, шесть языков темного пламени плясали по стенам. Я надавил сбоку на крышку, она бесшумно отъехала в сторону. Из сумрачных недр саркофага неживыми, расширенными глазами на меня смотрела Диона.
Проснувшись, я долго тряс головой. Есть особая православная молитва от осквернения во сне, сейчас я был готов читать ее не прерываясь, лишь бы забыть отвратительное ночное впечатление. Камин догорел. Было холодно и как-то смрадно: я не досмотрел, и черно-белые мыши разбежались и теперь жили где-то по углам своей полудикой жизнью. В лунные ночи они бушевали особенно громко: грызли картон и фанерные ящики, устраивали шумные игры. Поеживаясь, я распахнул дверь в сад. Прямо за дверью по свежему снегу извивалась цепочка босых следов. Это были мои следы, но вели они лишь в одну сторону, словно я так и не вернулся этой ночью. Я спешил, и не стал погружать свой сон в колыбель реальности, как учил меня Оэлен, хотя знал, что любая небрежность на шаманской тропе может стать роковой.