Запись в бабушкином дневнике от 3 июня, утром:
Старый Ольгин дом сгорел. Сарай тоже. Такого быть не должно. Но это случилось. Владельцем был Каспер Кристиансен, но я хорошо помню, что раньше в этом доме жила Ольга. Помню, как однажды мы с Кристен и Стейнаром отвозили Ольгу в Осло вместе с ее пациенткой. Девушку нельзя было оставлять дома. Нужно было обязательно доставить ее в сумасшедший дом в Гаусте. Вот мы и повезли их до самого Осло. Это было сразу после войны. А теперь сгорел дом Ольги. Господи, спаси и сохрани нас всех!
«Федреландсвеннен», субботний выпуск, 3 июня. Первая полоса:
Сегодня в 8 часов утра ленсман Кнют Куланн и офицеры его отделения собрались на экстренную встречу в кабинете ленсмана в Согне, чтобы обсудить поджоги, совершенные в Финсланне в течение минувшей ночи, а также за последние недели. По всей видимости, в деревне орудует пироман, который в настоящее время существенно ограничил свою активность и направляет ее на сараи и пустующие дома. Прошедшей ночью одновременно горели хутор, сарай и сеновал в двух местах в Финсланне — Лаувсланне и Динестёле.
Вот уже и газеты Осло начинают писать об этом. Заметка в «Афтенпостен». Статья в «Верденс Ганг». Обе сухо излагают факты, фотографий нет. Радио передает сравнительно большой репортаж. Телевидение пока держится в стороне. Оно подключается лишь вечером в понедельник.
Мне и раньше доводилось слышать историю о пациентке, которую пришлось доставлять в психиатрическую лечебницу в Гаусте, но я не предполагал, что в поездке участвовал и мой папа. Не знал я и того, что забирали ее из дома в Динестёле, где она жила вместе с Ольгой, и что пепел она собрала в печке в этом самом доме.
Брать к себе в дом пациента было делом довольно обычным. Большинство из них попадали сюда из сумасшедшего дома Эг в Кристиансанне. Их расселяли по хуторам в надежде, что это благоприятно скажется на их состоянии. В основе такой практики лежала старая добрая идея благотворного воздействия труда. Пациент оставлял позади серую жизнь в стенах больницы, делающую его пассивным. На свежий воздух. Используй свое тело и принимайся за дело. На улицу в солнце, на улицу в дождь, на улицу в мороз и ветер. И быть может, медленно, но верно здоровье улучшится. Да так, что и вовсе вернется, и пациент снова заживет нормальной жизнью. А хозяева, приютившие больных, получали за это небольшие деньги. Мысль была хороша, но в реальности не всегда выходило так, как задумывалось. Историй о пациентах множество, но обстоятельства вокруг них не выяснены. Я знаю, что у Ольги на протяжении нескольких лет было несколько пациентов, но мне практически ничего о них не известно. Как их звали, кем они были, чем занимались, живя у нее. Как долго жили. И куда ушли. Умерли они или живы. Я ничего не знаю, и никто из тех, кого я расспрашивал, не мог мне ничего рассказать.
Разве что одну только короткую историю о пепле.
Вот эта история.
Дела у пациентки, живущей у Ольги, зашли так далеко, что Ольга была не в состоянии и дальше держать ее у себя. Та уже вела громкие дискуссии с Господом Богом, и похоже, это началось давно, но, когда она предприняла несколько попыток низвергнуть Спасителя с небесного трона при помощи кола, терпению Ольги пришел конец. Больше жить в этом доме пациентка не могла, но и в Эге места для нее уже не было. То есть ее нужно было отправлять в Гаусту, в Осло. Предстояло проделать путь длиной в четыреста километров, а у Ольги не было автомобиля. И тогда она спросила дедушку, владельца «нэш амбассадор» 1937 года с небольшой вмятиной на переднем крыле, не мог бы он отвезти пациентку вместе с Ольгой в столицу. Дедушка сказал да, и в длинное путешествие вместе с ним собралась бабушка, а также и мой папа, потому что смотреть за ним дома было некому. Ранним утром июньского дня 1947 года черный автомобиль заурчал мотором на участке возле дома в Клевеланне, и маленькое семейство отправилось в путь. Проехав несколько километров, они свернули с дороги возле дома в Динестёле. Дедушка вышел из машины и постучал в дверь. Ольга открыла не сразу. Оказалось, что она вместе с пациенткой уже вымыла весь дом от подвала до чердака, так что теперь оставалось только очистить печи от пепла, чем они и занимались. Нужно подождать еще несколько минут, и все будут готовы ехать. Прежде чем сесть в машину, пациентка выбрала пепел из печи в гостиной и наполнила им консервную банку, банку она положила в свою сумку. Теперь она готова. Все, что ей хотелось взять с собой — консервную банку с пеплом, — она уже засунула в сумку. И на протяжении всех 400 км она сидела с сумкой на коленях, зажатая остальными пассажирами.
Вскоре после бабушкиной кончины зимой 2004 года обнаружилась фотография. Я ее никогда раньше не видел. На ней был папа. Ему, пожалуй, года четыре, одет он в штанишки до колен и рубашку с короткими рукавами, значит, лето. Он сидит на одном из бронзовых львов перед Домом работников искусства в Осло и смеется. Я об этих львах ничего не знал, когда держал в руках фотографию, не знал, что они так и лежат себе на том же самом месте, вцепившись в флагштоки по обе стороны входа. У папы такие же курчавые волосы, как и на детской фотографии, сделанной у фотографа Харьме в Кристиансанне, той самой, которая раскрашена вручную и испорчена, так что папа на ней похож на бронзового ангелочка. Когда я был маленьким, я начисто отказывался верить в то, что это мой папа. Я настаивал: это ангел.
По всей вероятности, снимок был сделан во время прогулки по Осло уже после того, как пациентка и пепел были переданы в психлечебницу Гауста. Долгое путешествие осталось позади, они были в столице Норвегии и, скорее всего, хотели посмотреть королевский дворец. Ничего грандиознее, чем посмотреть на дворец, и быть не могло для папы, для бабушки с дедушкой, да и для Ольги Динестёль, которая за всю свою жизнь никуда не выезжала. Всего-то два года прошло после войны, и им хотелось посмотреть на дворец и гвардейцев в черном, стоявших на солнцепеке, безмолвных как могила. А потом они бродили по дворцовому парку, прошли мимо знаменитого дома, где проживал великий писатель Эверланн, и вот тогда-то заметили львов. А что может быть лучше, чем сфотографироваться верхом на рычащем льве?
Все связано воедино. История о длинном путешествии, фотография папы и история о пепле из печной трубы в Динестёле. Истории переплетаются друг с другом и все вместе оказываются связанными с историей о пожарах. Потому что пепел этот был из той самой печной трубы, которая в ночь на 3 июля 1978 года осталась стоять, черная и одинокая, словно дерево с обрубленными ветвями.
Единое складывается по кусочкам, даже если это пепел.
Я позвонил Касперу Кристиансену, но ответила его жена. Она, как и Каспер, хорошо знала, кто я такой, они ведь оба помнили меня с рождения. Каспер, возможно, помнил меня по той охоте на лося, когда папа взял меня с собой, а сам Каспер стоял, держа в руке кровоточащее сердце.
Я долго объяснял, для чего звоню. Что я работаю над книгой об их доме, который они потеряли в ночь на 3 июня тридцать лет назад, и что мне очень хотелось бы послушать их рассказы о том времени. Я ведь не имел представления, как они сейчас это воспримут. Захотят ли говорить об этом или боль по-прежнему была слишком ощутима.
Однако ответ оказался положительным.
Они приняли меня уже на следующий вечер.
Мы долго разговаривали. И не только о пожарах, всплывали и другие истории, переплетались между собой, так что тема беседы все расширялась и расширялась, и закончить разговор было невозможно. Казалось, я прикоснулся к чему-то давно потерянному. К чему-то родному, и в то же время мало мне известному. Мы говорили о бабушке и дедушке, которых они оба знали, и о прадедушке Сигвалле, дубившем кожи на чердаке своего дома в Хейволлене, и о прапрадедушке Енсе, известном своей добротой.
Однако целью моего прихода был все же пожар в Динестёле.
В ночь на 3 июня 1978 года в доме у Хельги и Каспера зазвонил телефон, время было уже за час ночи. Тогда они жили в Нуделанне, а дом в Динестёле был куплен у Ольги несколькими месяцами ранее, но они едва начали приводить его в порядок. Каспер купил, в частности, двойные рамы для всего дома, но они еще не были вставлены и стояли снаружи, прислоненные к стене дома в Динестёле. А еще на участке между домом и сеновалом стоял трактор Каспера марки «фиат».
Подошла к телефону Хельга. На другом конце послышался знакомый ей голос. Это была Ольга Динестёль. Голос звучал отчужденно и тихо, будто звонила она из другого мира.
Поначалу Ольга выдавила из себя всего два слова.
Динестёль горит.
Затем, слегка успокоившись, она смогла рассказать, что увидела и услышала пожарную машину. Поспешила выйти на двор своего дома в Лёбаккене. И тогда заметила, что горит сеновал Пера Лаувсланна, тот, что по другую сторону поля, а потом увидела языки пламени над Хумеванне и все поняла. Прогремело четыре взрыва. Они грохотали с интервалом в несколько минут, и каждый новый взрыв заставлял огненное море бурлить. Она стояла одна на площадке перед домом и медленно осознавала: горит ее старый дом в Динестёле. Дом, в котором она появилась на свет семьдесят три года назад, год спустя — брат Кристен и из дверей которого обоих родителей вынесли ногами вперед. Она стояла, наблюдая горящее огнем небо, и шептала что-то сродни молитве. Губы едва шевелились. Затем она повернулась и пошла в дом. До звонка Хельге и Касперу она ни с кем не разговаривала. Никто к ней не зашел и не рассказал, что происходит. Она сама поняла.
Каспер и Хельга бросились в машину, чтобы поехать и самим посмотреть на происходящее. Они миновали Нуделанн, Хортему, Стоккеланн. Каспер сохранял спокойствие. Он не верил, что это случилось на самом деле. Дома в Динестёле? Дома, лежащие в отдалении, так тихо и мирно. Наверное, Ольге это приснилось. Вот и все объяснение. Или она все это сочинила, лежа в кровати без сна. Стареет уже.
Когда они съезжали вниз с горки в сторону Килена, рассвело уже настолько, что они видели над собой ясное небо, а вдали волнующиеся горные пустоши на западе. Никакого дыма, никакого моря огня. Ничего. И Каспер еще сильнее укрепился в своих предположениях, но уже через несколько минут, проезжая мимо школы в Лаувсланнсмуэне, они заметили сгоревший до основания сеновал Ханса Осланна. От него совсем ничего не осталось, лишь черное пятно на холме, из которого поднималась тонкая струйка серого дыма. Они свернули в сторону Динестёля и, проехав несколько сотен метров, оказались возле сгоревшего сеновала Пера Лаувсланна. Никого не было видно. Все сгорело напрочь, и здесь тоже тянулся кверху дым из рухнувшего каркаса здания. Странное ощущение заброшенности. Коровы паслись на поле, словно ничего и не произошло. А дальше дом, в котором живет Ольга, но света не было ни в одном из окон. Тогда до них стало постепенно доходить, что же их ждет. Они проехали по прямой последние километры. Озеро Хумеванне застыло, черное, неподвижное, прямо над ним стелился туман, а по берегу стояли искореженные сосны, словно простирающие ветви вверх в попытке ухватить туман, не дать ему уплыть. Оба молчали. Они не видели никакого огня. И никого из людей. Ни одного автомобиля. Они ровно ничего не видели. Как во сне. И может быть, во сне им привиделось, что Ольга позвонила и сказала, что ее старый дом сгорел. И теперь они медленно едут по дороге все в том же сне, и когда доедут до места, то проснутся дома в своей постели. Они будут лежать на спине, глядя в потолок, пока сон не уйдет до конца туда, откуда пришел. Тогда они смогут встать и начать день.
Но это был не сон.
Подъезжая к последнему холму, они увидели, что щебенка на дороге разлетелась и в ней осталась колея. Значит, здесь до них буксовала тяжелая машина. И вот они у цели. Каспер остановил машину. Они вышли из нее, оставив двери открытыми. Хельга ничего не говорила. Каспер ничего не говорил. Было прохладно, почти холодно, стоило бы взять с собой одежду потеплее, это они сразу поняли. На Хельге была одна вязаная кофта, а на Каспере застиранная рубашка. Они прошли считаные метры до пожарных, стоявших неплотной группой. Пожар либо закончили тушить, либо давно сдались. Они выглядели усталыми, лица в черной саже, одежда в грязи, вороты рубашек расстегнуты. Казалось, они только что проснулись, и то, что увидели, проснувшись, представлялось совершенно немыслимым. Узнать их было почти невозможно, хотя и Каспер, и Хельга хорошо их знали. Это же Кнют. А вот это Арнольд. А там Енс и Педер, и Салве, и еще многие. Внезапно у Хельги закружилась голова. Никто не промолвил ни слова. Не осталось ничего ни от дома, ни от сеновала. Только фундамент да печная труба, нерушимая и черная от сажи. Все место преобразилось. Теперь казалось невозможным представить, как здесь было раньше. Дом со сверкающими чистотой окнами, сеновал с наклонным въездом, заросшим мхом, короткая лестница прямо из травы внутрь сеновала. Дверь с легким поскрипыванием в петлях, прохладные сени, коридор со всякой всячиной, кухня с белым рукомойником, крутая лестница на чердак. Да не только это, весь пейзаж словно изменился, ровные поля, дорога, зеленые холмы, лес вокруг — все выглядело иначе, когда исчезли дом и сеновал.
Они заметили Альфреда. Рубашка на нем расстегнута, вся его бледная грудь на виду. Он подошел к ним и поздоровался за руку.
— Мы ничего не могли сделать.
— А я не верил, что это правда, — сказал Каспер.
— Никто из нас не верил, — сказал Альфред.
— Что нам теперь делать? — сказала Хельга, но никто не ответил. А что тут скажешь? Что говорят людям, только что потерявшим свой дом?
— Мы опоздали, — тихо сказал Альфред. — Мы опоздали.
Они долго смотрели на трубу, возвышавшуюся в полутьме. Трактор тоже стоял поблизости, черный, выгоревший, похожий на панцирь, оставшийся от жука, постепенно разложившегося на солнце. «Фиат», модель 1965 года, но как новенький. Все четыре взрыва произошли в нем. Загорелись шины и горели, должно быть, довольно долго, прежде чем взорвались с гигантской силой. Это и услышала Ольга. От этого и закипело огненное море.
И тут примчалась пожарная машина. Они услышали приближающийся звук сирен. Затем увидели мечущиеся отблески синих фонарей, шум мотора говорил о том, что машина взбирается на ближайшие холмы. Рев сирены и мигание маячка прекратились, лишь когда машина остановилась. Из нее вышел молодой человек, скорее, паренек. Его сразу же узнали, это был сын начальника пожарной части Ингеманна, из Скиннснеса. В кабине пожарной машины лежал пакет, набитый продуктами.
— За покупками ездил? — сказал кто-то, однако парень не ответил. Он поставил пакет на землю, но тот немедленно повалился, едва парень стал к нему спиной. Каспер и Хельга видели, как он покружил по пепелищу, затем вернулся к пакету и принялся в нем копаться. Они не обратили внимания, что из останков дома и сеновала все еще шел дым. Тонкий, серый дым, почти пар, который сразу растворялся в воздухе.
— Кто хочет сосиски? — прокричал парень.
Он сходил на опушку леса, подобрал подходящую палочку. Потом надел на нее сосиску и направился не совсем уверенно внутрь пепелища, примерно туда, где раньше была гостиная. Он был легко одет, в одну только белую рубашку, и, идя, выставил руки вперед, словно шел по стеклу. Какое-то время он шел по фундаменту, потом развернулся и двинулся обратно. Языков огня больше нигде не было, только пепел да тонкий серый дым. Он громко выругался. Надо ж было ехать всю дорогу к Каддебергу за сосисками, а потом мчаться сюда, а тут ни огня, ни углей, чтобы их поджарить! Да что ж это? Никто не ответил. А он рассмеялся. Пожарные посмотрели на него, потом отвернулись и сделали вид, будто им нужно кое-что доделать. Хельга поплотнее запахнула кофту.
— Придется съесть холодными, — продолжал парень, явно рассерженный. — Что скажете? Холодные сосиски!
Он спрыгнул со стены и стал подходить к каждому, предлагая сосиски, скользкие и холодные, прямо из пакета.
Была поздняя осень 1998 года. Я жил дома с июня и замечал, что ему делалось все хуже. Глаза становились больше, и, когда мне казалось, что это уже предел, что они уже никак не могут стать еще больше на этом изможденном лице, они увеличивались еще чуть-чуть. Я ни ему, ни маме не рассказал об экзамене. Через несколько дней после той самой ночи на кладбище «Спасителя» я приехал домой на поезде из Осло и первые вечера лежал в моей старой комнате, прислушиваясь к звукам в спальне родителей. Теперь папа лежал там один, мама перебралась на диван в гостиной. Он спал беспокойно и постоянно чувствовал боль. Я слышал его бормотание, но не мог понять, что он говорил. В эти летние вечера я лежал без сна, не в состоянии что-либо предпринять. Я уже отвык от них, как и они отвыкли от меня. У меня не было здесь ничего своего, кроме книг, которые я оставил, уезжая из дома. Я лежал долгими сумеречными часами, перелистывая те самые книги, которые когда-то читал с непостижимой жадностью. Я стал было перечитывать «Волшебный олень» Микхеля Фёнхюса, а потом взялся за трилогию о Бьёрндале Гюльбранссена, перелистывал, искал те места, где слезы начинали литься сами собой, когда мне было тринадцать, но так и не нашел, а вся история казалась теперь пустой и бессмысленной. Я лежал и читал, но сконцентрироваться на чтении мне удавалось только на считаные минуты, мысли уплывали лишь им ведомыми путями.
И однажды я вытащил тетрадь с конспектом лекций, вырвал все исписанные страницы, расположился удобно и начал писать. Я помнил слова Рут, которые крепко запали мне в голову в тот раз, давным-давно, когда она оставила меня в классе после уроков. Я не забыл их и теперь сделал попытку. Я написал одну страницу, две. Вырвал эти листки и лег спать. На следующий день я перечитал написанное и устыдился. Очень стыдно. Но, когда наступил вечер, я снова сидел с тетрадкой на коленях и писал. Не помню содержания, да и не знаю, было ли содержание в тексте. Я просто писал. И от этого возникало чувство непривычного удовольствия и одновременно отчуждения, словно это вовсе не касалось меня. Так лето и продолжалось. Чем хуже делалось папе, тем труднее было находиться дома в одной с ним комнате. По вечерам я стал брать его машину, старый пикап, и уезжать на долгие прогулки. С собой у меня была все та же тетрадь, и периодически я останавливался и писал. Я ехал сперва до Браннсволла, сворачивал налево возле старого магазина, проезжал мимо дома Эльсе и Альфреда, поворачивал направо за домом Терезы и ехал дальше мимо тихого белого дома, возле которого я никогда никого не видел, дома, который все называли домом пиромана. Потом я проезжал мимо пожарной части, мимо дома Слёгедалей и дальше в сторону Хёнемирь. Тут я сворачивал на площадку перед военным лагерем, клал тетрадку на руль и писал.
В августе он был уже так плох, что мама не рисковала больше оставлять его дома. Несколько недель он пролежал на раскладушке в центре гостиной, но в тот день, когда за ним наконец приехала скорая, мамы не было дома. Думаю, она поехала в магазин за покупками, во всяком случае, дома были только он и я, и я открыл дверь. На лестнице стояли двое мужчин моего возраста, они сказали, что приехали забрать моего отца. И вот тут для меня наступил предел. Плохо помню, что было дальше, помню лишь, что я впустил их в дом, показал, куда пройти, и оставил их в гостиной вместе с ним, а сам ушел вниз в подвал. Помню, что они тихо переговаривались, словно замышляли взлом. Помню папин спокойный голос, холодный звон металла, оттого что раскладушку подняли с пола и подогнули ножки. Судя по звукам, они попытались вынести его через входную дверь, но та оказалась слишком узкой, так что им пришлось вернуться, поставить раскладушку на пол и решать, как поступить. А я все это время стоял в середине моей комнаты в подвале, тупо глядя перед собой. Я не мог подняться наверх и быть там, потому что знал, что это в последний раз, знал, что не в состоянии смотреть, как его будут выносить из дома, и воображал, что и ему не хочется, чтобы я это видел. Тем временем после нескольких попыток им удалось пронести его на раскладушке через дверь веранды, и, когда они уже совсем вышли из дома, я спокойно поднялся по лестнице и успел заметить, как его ноги исчезали в автомобиле скорой помощи. Потом они закрыли дверь, сели в кабину и уехали, а папа ничего не взял с собой из дома, в котором прожил с лета 1976-го, даже коробочку пепла.
В последний раз я навестил его в конце сентября 1998 года. К этому времени он уже получил отдельную комнату в доме престарелых в Нуделанне, где я десятью годами ранее стоял в детском хоре и пел для стариков. Я находился в Осло с середины августа и так и не возобновил учебу. Писанину свою я тоже забросил. Дни проходили за чтением в Дейкманской библиотеке, я сидел там и забывался, и каждый вечер меня возвращал к действительности голос, который сообщал, что библиотека закрывается.
В конце сентября, в пятницу, я отправился домой на поезде, идущем в Кристиансанн, и в глубине души знал, что увижусь с отцом в последний раз. Мама приехала за мной на станцию, а на следующий день я поехал к нему в дом престарелых на его пикапе. Я ехал по поселку и чувствовал, что на меня глазели. Они ведь узнавали машину, ни у кого больше в поселке не было красного пикапа, вот они и думали, что это папа едет, а подняв руку, чтобы ему помахать, замечали, что это не он. Они видели, что это не он, но все равно махали. И я им в ответ. Я проезжал мимо закрытого молельного дома в Браннсволле, который теперь превратился в своего рода складской сарай, и думал, что же стало с кафедрой бутылочно-зеленого цвета и с картиной, на которой изображен человек с мотыгой, а над ним — ангел, тот самый ангел, что парил и над нами, когда мы стояли и пели. Я ехал мимо дома поселковой администрации, который теперь почти не использовался, разве что для игры в бридж пару вечеров в неделю, собраний членов Крестьянского союза Норвегии или членов Объединения сторонников новонорвежского языка, вот и все. Я проехал через Фьелльсгорьшлетту, доехал до нового молельного дома, построенного добровольцами на общественных началах в середине 1990-х, проехал мимо банка, в котором десятью годами позже мне предстояло сидеть и писать все это, добрался до старого магазина Каддеберга, уже давно не существующего, и вдруг вспомнил самого Каддеберга в синем складском халате и очках в роговой оправе, с огрызком карандаша за ухом, добродушно бормочущего что-то за кассовым аппаратом. Я вспомнил, как много раз стоял на истертом полу перед кассой вместе с папой и как вдруг у меня в руке оказывалась или шоколадка, или маленькая жевательная резинка в дивно пахнущей обертке, и как я, надо полагать, сиял от восторга, а старик Каддеберг, помнится, снимал очки и тер их о рубашку на животе. Все как бы вернулось ко мне. Детство, пейзаж, леса, озера, небо, все, что давным-давно исчезло, но одновременно лежало передо мной, купаясь в сентябрьском мягком солнечном свете. И разом моя новая жизнь в Осло показалась такой далекой. Я оставил дедушкино пальто вместе с его новыми очками в комнате, которую снимал. Ни то ни другое мне больше не было нужно и казалось неуместным. Я переключил передачу, медленно въехал на гору и увидел под собой озеро Ливанне, сверкающее водной рябью, гонимой ветром с востока на запад.
Я приехал рано, свернул влево и припарковался всего в нескольких шагах от фонтана. Я пошел по коридору дома престарелых, где запах кофе, старой одежды и мочи немедленно ударил в нос, звуки включенных в комнатах телевизоров, смех и хоровое пение доносились словно из-под земли.
Папа выглядел лучше обычного и, когда я открыл дверь, сидел на краю постели в своем красном спортивном костюме, болтая ногами.
— Ну вот и ты, — сказал он с удовольствием.
— Надеюсь, я не слишком рано, — сказал я.
— Какое там слишком рано, — ответил он. — Я только и знаю, что жду тебя.
Он произнес это таким разбитным и развязным тоном, который никогда не был ему свойствен, мы оба это услышали, но не подали виду. У меня был с собой пакетик шоколадного драже, которое, я знал, ему нравится — или, во всяком случае, нравилось раньше. Я высыпал содержимое в вазочку, которую наполнял и в прошлый раз, и она так и осталась наполовину полна.
— С тобой все в порядке? — сказал я.
— Со мной все в порядке, — ответил он.
— Мне снять туфли? — сказал я.
— Да не нужно, — ответил он все тем же развязным тоном. — Не мне же тут убирать.
Мы посмеялись, и я ощутил потребность продолжать разговор в том же, им заданном тоне.
— Тебе нельзя здесь больше оставаться, — воскликнул я, — а то тебе здесь так хорошо, еще пропишешься.
Он едва улыбнулся, а не рассмеялся, как я надеялся, спустил ноги и вставил ступни в тапочки, те же самые, в которых ходил, шаркая, по дому. Когда он встал во весь рост, я увидел, как он отощал, куртка спортивного костюма была сильно затянута в талии, часы болтались на запястье, казалось, и костюм, и часы были не его, а украденные впопыхах и потому не подходящие по размеру. Он неуверенно дошел до полуоткрытого окна, остановился возле него, опираясь на подоконник, стал смотреть в окно. От окна было метров пятьдесят до железнодорожного полотна, и, пока он стоял и смотрел, мимо с грохотом пронесся длинный товарный состав. Казалось, чудовищный шум мог в любой момент переломить его, стереть в пыль. Когда все стихло, он повернулся и шаркающими шагами пошел обратно к постели. Пальцами, больше похожими на когти, он взял одну шоколадную конфетку, пальцы дрожали так, что несколько шоколадных шариков выпали из вазочки и раскатились по полу в разные стороны. Я встал на колени, чтобы собрать их, несколько штук было под ночным столиком, несколько в середине комнаты, а последний под кроватью, совсем рядом со стеклянным судном, похожим на графин для вина с прогибом на горле, наполовину наполненным темной мочой, а рядом лежала круглая конфетка, похожая на голову крошечного тюленя, выглядывающую из моря.
— Я подумал, мы могли бы покататься, — сказал я, положив все конфеты на место.
— Покататься, да, — сказал он.
— На твоей машине, — продолжил я.
Он кивнул, и я ничего больше не сказал, потому что почувствовал, что голос может дрогнуть, а это никому из нас не нужно.
Я выкатил папу на кресле-каталке, которое обычно стояло в углу комнаты и очень просто складывалось и раскладывалось. Я покатил его тихо и осторожно по блестящему линолеуму коридора дома престарелых, и в это время мы были совершенно одни. Казалось, я ничего не вез, казалось, он сам летел вперед, хотя фигура его, сидящего в кресле, выглядела тяжелой и сгорбленной. Он парил передо мной, а я парил за ним, и, когда до двери оставалось уже немного, я осторожно подтолкнул кресло и отпустил его, и папа покатил вперед сам, пусть хоть и пару метров, не замечая, что я не держу его. Он был одет в зимнюю куртку с эмблемой Олимпийских игр в Лиллехаммере на груди и рукаве. Куртка на его тонких плечах выглядела мешком и шелестела, как газетная бумага, при каждом движении. В свое время она была куплена, потому что он на самом деле собирался ехать в Лиллехаммер. Ему хотелось посмотреть прыжки с большого лыжного трамплина. Только это. Подростком он просиживал на вершине старого трамплина Шлоттебаккен, того самого, что позже был признан слишком опасным, с которого можно было прыгать до самого дна, почти до конца выката, если ветер дул в правильном направлении, и который разобрали, потому что прыгали с него слишком далеко, и было это в 1960-м, через шесть лет после того, как Коре Ватнели упал и получил трещину в кости, и через год после его смерти. Но тремя годами ранее был построен новый трамплин в Стюброкке, и папа забирался на самый верх, на эстакаду, и сидел там, презирая смертельную опасность, что для остальных было совершенно необъяснимо, а я об этом тогда вообще не подозревал. Именно прыжки с большого трамплина ему хотелось посмотреть на Олимпийских играх, но что-то помешало, и поездка в Лиллехаммер не состоялась. Но куртка все-таки осталась, и когда папа позже смотрел телевизор и видел, как Эспен Бредесен, словно в замедленной съемке, скользил по трамплину, а потом плыл по воздуху, видел море людей и флагов, слышал восторженные крики снизу, со дна трамплина, тогда он, должно быть, чувствовал, что почти побывал там.
Я сложил кресло-каталку и убрал его в кузов пикапа, а папа уселся на пассажирское место.
— Сперва заедем в магазин, — сказал он. — Мне нужно успеть сдать вот это до шести часов. — Только тут я заметил, что он держал в руке два билета лото.
— Ты все еще играешь в лото? — сказал я.
— В этот раз я знаю, что весь ряд сложится, — ответил он, не глядя на меня. — Теперь или никогда, — добавил он, и мы оба услышали, как неприятно это прозвучало.
Я остановился перед магазином возле перекрестка, зашел туда и отдал билеты, папа ждал в машине. Я смотрел на неровные крестики, поставленные его рукой, из них складывался рисунок, который я понять не мог, но который тем не менее был прост. Семь тщательно продуманных цифр, я это знал, потому что папа играл в лото, сколько я себя помнил, он даже раздобыл справочники по определению вероятности. Я стоял, держа в руках два купона, и вспоминал, как смеялся, услышав впервые об этих справочниках, смеялся над его наивной верой в выигрыш, в то, что весь ряд сложится, как он говорил, и вот теперь сам стоял здесь со всей серьезностью, чтобы заплатить за два самых последних билета в его жизни.
— Теперь или никогда, — сказал я мужчине в кассе.
— Так они все говорят, — сказал он и улыбнулся.
— Куда поедем? — сказал я папе, сев в машину.
— Тебе решать, — ответил он.
— В город? — сказал я.
— В город, — ответил он.
Он звучал словно мое эхо, это раздражало, и я надолго замолчал. Мне было не по себе, в душе пустота, мы набрали скорость, свернули на магистраль Е18 и вскоре уже мчались в сторону Кристиансанна, а кресло-каталка скользило взад-вперед в кузове пикапа и громыхало. Мы ехали вдоль сверкающего озера Фарьванне и миновали место, где один известный актер, он сыграл Сёрланне в радиопостановке «Стомпа», погиб в дорожном происшествии. Папа как-то рассказал мне об этом, когда мы проезжали мимо, а я запомнил, отчасти потому, что обожал слушать «Стомпа» по субботам в передаче «Детский час», отчасти потому, что чувствовал — вся эта серия с занудным учителем Тёррдалем, разумным учителем Брандтом и веселой музыкой была своего рода частью беззаботного детства моего отца.
— Я подумал, давай посмотрим на вход в гавань, — сказал я, когда мы ехали по дороге Вестервейен.
Он ничего не ответил, и я принял его молчание за согласие. Я свернул направо под высокий подвесной мост и припарковал машину внизу, недалеко от статуи поэта Вильхельма Крага. Потом я вкатил кресло на пригорок, и вот мы уже сидели перед Крагом и смотрели на фьорд, полукругом омывающий город, на пролив Вестергапе и на темнеющий в дали маяк на острове Уксёй. Мы особо не разговаривали, по сути, я вообще не припомню, чтобы мы разговаривали. Мы просто сидели рядом. Он в своем кресле-каталке, я на скамейке, позади нас — бронзовый гигант Краг, тоже всматривающийся вдаль, как и всю мою жизнь и задолго до нее. Солнце ласкало лицо и приятно согревало грудь. Папа сидел, положив руки на бедра, я никогда раньше не видел, чтобы он так сидел, словно был старым и усталым от бремени лет, а вовсе не пятидесятипятилетним. Он сидел спокойный, тихий и смотрел, как ленивые сентябрьские мухи насыщались соком яблочных огрызков. Он просто сидел, и я просто сидел, и кругом была тишина, хотя всего в двадцати метрах от нас проходила трасса Е18, а перед нами лежала гавань, куда входили лодки и суда. Все было тихо, и мы просто сидели, а лодки оставляли за собой белые полосы на поверхности фьорда, длинные полосы, сперва узкие, потом все более широкие, пока они и вовсе не растворялись в воде. Мы просто сидели, когда ставангерский поезд протарахтел на железнодорожной станции с пятнадцатиминутным опозданием, мы просто сидели и смотрели на черных дроздов, которые замерли в кустах шиповника и своими бриллиантовыми глазками наблюдали за нами.
— Ты не рассказал, как прошел экзамен, — сказал он вдруг. В мгновение ока кровь во мне застыла, и я облизал пересохшие губы.
— Хорошо, — ответил я несколько отрешенно.
— Что же ты получил? — спросил он и посмотрел прямо на меня, впервые с тех пор, как мы выехали из дома престарелых.
— Что я получил?
— Да.
— Ты имеешь в виду оценку?
— Да.
— Отлично с отличием.
— Отлично с отличием?
— Да, — сказал я.
— Что же ты раньше не говорил?
— Не знаю, — ответил я.
— Подумать только, отлично с отличием, — сказал он и снова пристально посмотрел на воду. Я ничего не ответил, я тоже смотрел вдаль.
— Теперь мне спокойно, теперь я знаю, что ты на правильном пути, — сказал он, и в этот момент я почувствовал, что расплачусь, хочу того или нет. Я резко встал и бросил через плечо, что забыл бумажник в машине. Я пошел по тропинке вниз быстрыми, чеканными шагами, стараясь стряхнуть с себя рыдания, поднимающиеся из самого живота. Я постоял возле машины, прислонившись к теплому металлу, пока не успокоился, а потом поднялся к нему.
Вот тогда я и принял решение. Или что-то во мне приняло решение. Не знаю точно. И не знаю, что за решение было принято или почему. Но я знал, как это должно произойти.
Еще через четверть часа на солнце возле моря и Крага мы покатили обратно к машине. Радио негромко работало, пока мы ехали без малого двадцать километров до дома престарелых в Нуделанне. Больше мы не разговаривали об экзамене или о будущем, мы вообще не разговаривали. Я только заметил, что он стал спокойнее, он успокоился.
Когда я катил папу через парковку, в фонтане купались птички, да так, что брызги летели, но, когда мы приблизились, они взлетели и остались на деревьях, дожидаясь, пока мы пройдем. Мы плавно въехали в двери и беззвучно двинулись по блестящему линолеуму коридора. На двери его комнаты болтался листок с запиской, прикрепленный скотчем, он взлетал и опускался всякий раз, как кто-то входил и выходил. Он мог в любой момент оторваться, его без труда можно было сорвать и заменить другим, что, конечно же, и требовалось.
Папа устал от поездки. Мне пришлось встать позади него и поддержать его под руки, когда он попытался подняться. Я ужаснулся, когда заметил, каким он стал легким. Словно я поднимал нечто невесомое. Ребра ощущались даже сквозь олимпийскую куртку, и я вынужден был довести его и переложить на кровать, там он откинулся на подушку и закрыл глаза. Я солгал ему, последнее, что я сделал, — это солгал моему отцу, и ложь принесла ему покой. Так и было. Теперь он лежал без движения, двигались только зрачки глаз, он лежал, вытянувшись на постели в своей слишком большой куртке, молния была расстегнута, и я видел красный спортивный костюм, на котором белая пума вот-вот готова была спрыгнуть с его груди и раствориться в воздухе. Казалось, он парил в воздухе, его вытянутое тело парило, он оттолкнулся от края трамплина, и подался вперед всем телом, и парил, а навстречу ему двигались шум воздуха и темнота.
С субботы 3 июня 1978 года дом поселковой администрации в Браннсволле был передан во временное пользование полиции. Сюда перевели полицейских из Сёгне, Марнардала, Ауднедала и Веннесла, с учетом ленсмана Кнюта Куланна и двух техников из Кристиансанна их было около двадцати пяти человек. Из подвала принесли дополнительные стулья и столы, их расставили в старом зале заседаний правления, где стояла высокая литая чугунная печь до потолка, украшенная рельефом лося, и где портреты прежних мэров поселка висели вдоль северной стены между двумя дверями.
Следов преступления практически не было. Наиболее конкретными были описания двух автомобилей. Упоминали черный «фольксваген жук» (предположительно) и большой автомобиль, похожий на американский (возможно, «форд гранада»).
Оба были замечены в районе в актуальный период времени. Два автомобиля. По сути, и все.
В субботу утром все жители поселка проснулись без телефонной связи. Оказалось, что поврежден телефонный кабель возле сеновала Ханса Осланна в Лаувланнсмуэне, того, где случился пожар номер семь. Поскольку языки пламени поднимались очень высоко, телефонный провод расплавился и упал на землю. Чистое везение, что удалось позвонить и предупредить, прежде чем связь прервалась. В субботу днем люди из Управления связи уже были на месте и исправили повреждения. Двое мужчин вскарабкались на столбы и натянули новый кабель над черным пепелищем.
В пять часов телефон у всех ожил.
Решили организовать дежурство. Это касалось тех, у кого был автомобиль. Предстояло собраться на площади между молельным домом и домом поселковой администрации в Браннсволле, чтобы договориться, кто куда поедет. Особое внимание уделялось отдаленным хуторам и местам, где никто не жил. То есть местам, которыми пироман мог заинтересоваться. Автомобили ездили по намеченным маршрутам, все внимательно наблюдали. Иногда водитель останавливался, выходил из машины и обходил кругом дом и сеновал, присматривался к местности в поисках чего-то подозрительного, прислушивался, не зная, по сути, к чему он приглядывается и прислушивается.
Даг принимал в этом участие.
Он сам предложил свой маршрут и взял ответственность за один очень отдаленный хутор. Это был хутор Педера в Скугене, лежавший всего в одном километре от нашего дома в Клевеланне, но, чтобы добраться туда, нужно было ехать через Брейволл. Чем он и занялся. Он проехал Харьбакк и проследовал дальше, уже по щебенке. Вышел из машины, оставил дверь открытой, побродил немного по участку, подергал ручку двери, она была заперта. Дальше он дошел до сеновала и уселся на каменной лестнице перед входом. Трава была по щиколотку. В саду стояли старые, кривые фруктовые деревья. Птицы то взлетали, то снова садились на конек сеновала. Черные муравьи выползали из щелей в ступеньках и заползали обратно. Он откинулся назад, прилег и положил голову на верхнюю ступеньку. Он чувствовал головокружение и усталость, солнце жгло лицо, и он думал, что вот так, именно так, будет лежать долго-долго.
Несчастье случилось на обратном пути. Он ехал на большой скорости вниз с горы, не вписался в поворот, так что машину вынесло с дороги, и она въехала в дерево. Тогда-то он и ударился головой. Это стало известно во время судебного разбирательства. Сам он полагал, что удар мог сказаться на событиях последующих двух суток. Он объяснял, что в голове его что-то произошло, и это что-то не поддавалось его контролю. Согласно заключению врача, он получил несколько порезов и царапин на лице, предположительно в результате столкновения, но следы органических повреждений мозга обнаружены не были.
И тем не менее.
Удар в голову был не настолько сильным, чтобы Даг не смог сам добраться до людей, и уже спустя полчаса сосед трактором вытянул машину. Оказалось, что она получила лишь незначительные повреждения. Бампер был слегка помят. Одна фара оказалась разбита, другая торчала вверх. А в остальном автомобиль был цел и пригоден для езды. Просто повезло. Сосед, однако, беспокоился, положил руку Дагу на плечо, долго смотрел в глаза, но тот несколько раз заверил, что он в полном порядке. Ну, удар в голову, ну, несколько царапин на лбу, вот и все. Это было до того, как он увидел себя в зеркале и обнаружил кровь. Он сел в машину и попросил соседа быть бдительным и дать знать, если обнаружится хоть что-то подозрительное. И уехал, а фара так и торчала вертикально вверх, в сторону светлого неба.
Наступил вечер, наступил поздний вечер. Солнце зашло.
На табуретке в центре кухни в Скиннснесе сидел Даг, а Альма обрабатывала его раны на лбу. Сперва она промыла их теплой водой, потом стала осторожно чистить кусочком ваты, смоченной в перекиси водорода, и тогда он дернулся:
— Больно, мама!
— И должно быть больно, — ответила она и улыбнулась. — Значит, действует.
Затем она вытерла остатки крови на щеке и шее.
— Вот ты и готов, — сказала она.
Он поднялся, взялся осторожно за голову и улыбнулся ей той самой улыбкой, от которой она всегда приходила в умиление.
Начиная с полуночи все автомобили, проезжавшие через поселок по трассе 461, останавливала полиция. На Фьелльсгорьшлетте стоял патруль. Полицейский прятался в придорожной канаве и вылезал из нее всякий раз, когда приближалась машина, передние фары освещали его, отражатели на куртке сверкали. Автомобиль сбавлял скорость. Останавливался. Фонарь освещал салон. Краткий разговор. Номер записан. Можно ехать дальше. Ничего подозрительного не было замечено. Народ не спал всю ночь. Была суббота, и по телевизору показывали матч между Венгрией и Аргентиной на чемпионате мира, такое всегда было интересно смотреть. Выключать свет не решались. Кто-то долго сидел на лестнице, вслушиваясь в темноту, пока не становилось так холодно, что пора было идти внутрь и одеваться теплее. А кто-то уже и не выходил больше, ложился спать. В час ночи еще ничего не произошло. Никакого сигнала тревоги. Никаких сирен. Небо было темное и тихое. Собирался туман и повисал над полями, словно клочки легкой ткани. Вышла луна, медленно появилась из-за леса и заставила туман сиять, будто он состоял из мягкого света.
Зарождался день. В четыре было уже светло. Пели птицы. Ясное солнце поднялось из-за леса на востоке. Настало утро 4 июня.
Из бабушкиного дневника:
4 июня
Крестины Гауте. Тепло, хорошая погода. Мы выехали рано, после службы поехали через Динестёль. Повидали место, где стоял дом. Странное настроение в поселке. Встретили на дороге Кнюта. Он уверен, что орудует пироман. Пироман? Здесь?
Церковная служба началась в одиннадцать. Церковь медленно наполнялась. Народ заходил в прохладный внешний притвор, затем в неф, находил место на скамейке, откашливался, листал книгу псалмов, потом поднимал взгляд. Вскоре церковь наполнилась тихим гулом. Говорили о пожарах, четырех последних. О том, который случился в Скугене, о двух сеновалах в Муэне и о доме Ольги, говорили о тракторе и четырех взрывах, они были слышны, можно сказать, по всему поселку. А еще о море огня, увиденного почти всеми. Многие проснулись и вышли из дома, тут и увидели его.
Но вот заиграл орган, на скамье за пультом сидела Тереза.
Вся моя семья была на месте — папины родители, мамины родители. Все уселись с левой стороны, совсем рядом с местом звонаря, там, где раньше ветер проникал сквозь щели между двухсотлетними бревнами. Холодно не было, но все равно ощущалась прохлада, как это всегда бывает в церкви, даже когда на улице солнцепек. Я лежал у мамы на руках, а все пели известный псалом — «Луна и солнце, облака и ветер». Только мама петь не рискнула, боялась меня разбудить. Мама сидела и думала о пожарах. Последние ночи она плохо спала, лежала в узкой постели, которую смастерил ее отец, и размышляла над тем, в какой безумный мир открыла дорогу своему ребенку. Вот и сейчас она сидела и думала, пока вокруг нее пели. Потом читали текст из Писания, и все стояли. В это время я уже проснулся и повел себя крайне беспокойно, так что мама сунула кончик мизинца мне в рот. Тогда я угомонился. Всю проповедь я сосал палец.
В основе проповеди было Первое послание к Коринфянам, стих 26–31. Потом снова пели, и вот наступило время самих крестин.
Папа отнес меня к купели, той самой, что выкована из меди и о происхождении которой ничего неизвестно, но предполагается, что она стояла изначально в старой церкви, которая ближе к концу XVIII века стала медленно погружаться в мягкую глинистую почву, пока ее не снесли и не перенесли фундамент немного южнее. Мама развязала узелок под подбородком и осторожно стянула чепчик с моей головы, потом папа опустил меня и держал прямо над водой, точно так же, как я держал моего сына на том же самом месте спустя почти тридцать лет. Священник осторожно окропил водой мою голову, перекрестил и помолился обо мне и моей жизни, держа руку на моем лбу.
Я был абсолютно спокоен.
Когда крестины закончились, все семейство и гости поехали смотреть на сгоревший дом Ольги Динестёль. Наверное, это было совершенно естественно. Я в этом тоже участвовал. Я лежал в дорожной сумке на заднем сидении и спал.
С того дня народ буквально валом валил на пепелища. Слухи расползались, и места пожарищ стали почти аттракционом. Смотреть приезжали на машинах издалека. А в это воскресенье люди поехали прямо из церкви после крестин. Даже логично: сперва церковная служба, потом пепелище. Странное было зрелище — по-воскресному одетые люди вокруг черной печной трубы и сгоревшего трактора. Они постояли там недолго, тихо переговариваясь, слегка качая головами, потом повернулись один за другим и пошли к машинам. Вот и увидели все своими глазами, так что не скажешь теперь, что приснилось.
Потом все вместе поехали домой в Клевеланн. Солнце стояло высоко над домом. Ели, пили, а в середине обеда папа постучал вилкой по своему бокалу и поднялся. Он произнес короткую речь. Я спрашивал всех, кто был на этом обеде и пока еще был жив, о чем он говорил, но этого никто точно не помнил. Только то, что речь была красивая.
Это была короткая, но красивая речь. Единственная.
Потом все стали разъезжаться по домам, тени удлинялись, и солнце медленно уходило за горы на западе. Настал вечер, сирень утопала в цвету и вечернем аромате. Чуть раньше половины одиннадцатого раскаленное солнце опустилось за сосны на горе Скрефьелле, и тогда, в точности как это происходит и сейчас, деревья почернели и стали отчетливо выделяться на фоне неба, словно были выжжены на нем.
Мои родители просидели весь вечер перед телевизором. Иногда папа вставал и выходил на крыльцо, стоял там, прислушиваясь, а потом возвращался, не говоря ни слова. Они смотрели новости спорта, хотя и не особенно ими интересовались. Разве что папа, но он увлекался прыжками на лыжах с трамплина, а в тот вечер в центре внимания был чемпионат мира по футболу в Аргентине. Так что постепенно они разговорились о том, как прошли крестины. О проповеди. Обо всех, кто был в церкви, о поездке на пепелище, обо мне, о том, что я был спокоен и все прошло так хорошо.
Они просидели долго, глядя на экран и почти полностью приглушив звук. Папа снова поднялся, подошел к окну и долго стоял там, смотря наружу.
— Видишь что-нибудь? — сказала мама.
— Нет, — ответил он. — Ничего.
Потом он вышел на крыльцо, обошел дом. Давно наступили сумерки, и на траву выпала роса. Войдя в дом, он обхватил себя руками и несколько раз похлопал по плечам, чтобы согреться.
В десять часов передавали Alberni Quartet. К полуночи телепередачи закончились, и мама включила радио и слушала новости. Новых пожаров не было.
Я уже несколько часов спал, когда мама легла. Она надеялась, что ночь будет спокойная, потому что прошлая ночь оказалась тихой и потому что Омланн всего несколько часов назад за нас всех помолился. Я спал крепким и тихим сном в глубокой колыбели. Папа бодрствовал еще несколько часов. Иногда он выходил на крыльцо и прислушивался. В половине первого он тоже лег.
— Сегодня ночью пожаров не будет, — шепнул он маме. — Это кончилось, я чувствую. Это кончилось.
Потом он потушил свет и заснул почти сразу же, в то время как мама еще лежала без сна и прислушивалась к ровному дыханию ребенка, доносившемуся как бы из самой темноты.
В час оба проснулись от звуков.
Кто-то стоял возле окна и тихо что-то говорил. Это был Юн. Папа моментально оделся и вышел. Мужчины постояли несколько минут во дворе, переговорили, папа вернулся в дом и сказал, что должен немедленно уйти. Что-то случилось. Два жилых дома сгорели в Ватнели, неизвестно, были ли в них люди и не случилось ли пожара еще где. Поджигатель снова делал свое дело. Или поджигатели. Ситуация была близка к панике, так что всем мужчинам поселка нужно действовать — дежурить и патрулировать дороги.
До его ухода мама встала и зажгла весь свет в доме. Прежде чем сесть за стол на кухне, она проверила, что все входные двери заперты, дверь из кухни в спальню была открыта, и она успела заметить красные огни задних фар, когда папа выезжал со двора.
Он ехал вниз, крутыми поворотами, через Воллан на равнину и мимо дома Осты. Внизу в Лаувсланнсмуэне светились окна старой школы, выстроенной возле дороги. Проезжая вдоль озера Бурьванне, он видел свет из окон домов, словно колеблющиеся колонны в воде. Свет был в Сульосе, свет был у Кнюта Фригста, и в Браннсволле свет горел, и в большом зале молельного дома. Он видел шесть блестящих стеклянных шаров, светившихся под потолком. Он мог увидеть и кафедру, которая казалась тяжелой и массивной, но на самом деле легко сдвигалась и переставлялась, и он видел очертания картины с человеком и мотыгой. На площадке уже собрались люди. Они стояли темными группками возле автомобилей, но он не успел никого из них рассмотреть. В доме поселковой администрации тоже был свет, снаружи стояло несколько полицейских машин, а в окнах старого зала заседаний правления он заметил множество длинных теней. Крепче взявшись за руль своего синего «датсуна», он продолжал путь к повороту на Фоссан, далее к Фьелльсгорьшлетте, где туман большими клочьями висел всего в нескольких метрах над полями. Там его остановила полиция. Он опустил стекло, и полицейский посветил прямо ему в лицо, потом осветил салон и заднее сиденье. Он должен был назвать свое имя, откуда он, куда направляется, имя и номер машины были записаны, и он мог продолжать движение. Проехав поворот перед озером Ливанне, он сразу же увидел свет двух пожаров. Хотя туман здесь был гуще, он отчетливо видел море, колышущееся на небе. Это было то самое море огня, которое позже многие старались мне описать, одновременно нереальное и поразительно реальное. Въехав на пригорок после Каддеберга, он выбрался из тумана и увидел черный дым, валивший из огня и расползавшийся по небу чернильным пятном. Наконец он добрался до места. Выключил мотор, вышел из машины, не стал закрывать дверь и медленно приблизился к пожару. На месте уже стояло несколько человек, но царила удивительная тишина на фоне громкого треска от горящего огня и жужжания водяных насосов. Иногда, когда внутри пожара что-то не выдерживало и рушилось под натиском огня, слышались вздохи. Он наблюдал, как дом Улава и Юханны медленно пожирали языки пламени, и думал, наверно, о светлом и легком Коре, с которым вместе принимал конфирмацию осенью двадцать лет назад. И одновременно с этим он видел свет от дома Кнютсена, тоже в огне, всего в нескольких сотнях метров дальше по дороге на Мэсель. Оба дома горели одновременно, на расстоянии нескольких сотен метров друг от друга. Немыслимо. Но факт. Полиция была на месте и журналисты. Фотограф сделал несколько шагов по саду, встал на колено в высокой траве и щелкнул аппаратом. Эта фотография и была напечатана на следующий день на первой странице газеты «Сёрланне», дом на ней стоит как бы в ореоле. Через несколько минут подъехал еще один патрульный автомобиль, больше остальных, и остановился возле сарая, спасенного от пламени. Открылась задняя дверь, и он увидел, как черная тень спрыгнула с подножки. Это была овчарка. Собака сначала обежала вокруг ног всех, кто стоял на месте. Обнюхала обувь, потом понюхала брючины у каждого. Остановившись возле папы, она потянулась и понюхала его руки. Посмотрела на него. В глазах животного светились отблески огня. Казалось, эти глаза видели и знали все, но были заточены в собственной, исполненной мудрости тьме. Собака переходила от одного к другому. Прошлась между башмаками, ботинками и брючинами, но наконец ее свистнул полицейский, и она исчезла, ушла по дороге в сторону Мэселя. Немного времени спустя объявили, что все, кто может, должны немедленно отправиться на поиски новых возможных пожаров. Потому что в эту минуту в разных частях поселка могли гореть дома, о чем пока никому не известно, и этот пожар следовало любой ценой обнаружить и по возможности потушить как можно быстрее. Ни у кого не было ни малейшего представления о ситуации. Никто ничего не знал. Все должны были ехать, каждый в своем направлении и как можно быстрее. Папа сел в машину, и примерно в то же время в полутьме зарычал мотор мотоцикла. Двое молодых ребят вскочили на него и умчались. Папа ехал медленно, съезжая с горы в сторону Килена и вглядываясь в темноту над озером Ливанне. Он проехал мимо дома Конрада, где тот частенько стоял в подвале и откачивал мед из сот, проехал здание почты и дом Каддеберга, где все окна светились и даже полки в магазине освещал теплый, желтоватый свет. Возле дома для собраний можно было различить две-три неподвижные фигуры, это сидели дежурные. То же перед заправкой «Шелл», и рядом с домом священника, и возле старой песчаной литейной мастерской, и около скотобойни, где теперь, впрочем, не было никакой скотобойни. Дом Халланна светился окнами от подвала до чердака, а рядом с телефонной станцией он разглядел две темные фигуры на крыльце. Везде были люди, и тем не менее все выглядело тихим и заброшенным. Над Ливанне висел туман, огонь в Ватнели отражался в нем странным оранжевым цветом, море огня и этот странный свет были последним, что увидел мой отец, прежде чем на дороге перед ним грохнуло.
Он успел вовремя остановить машину и вышел, увидел перевернутый мотоцикл и автомобиль, в который тот влетел, но двух ехавших на мотоцикле парней видно не было. Тут он заметил полицейского, остановившего первую машину. Тот так и держал в руке жезл с красно-белым знаком «стоп». Первые секунды была полная тишина. Потом послышались крики. В машине, потерпевшей аварию, сидело несколько человек, открылись двери, и все вышли, в полном порядке. А вот двоих на мотоцикле отбросило так, что они дугой перелетели через машину и теперь лежали в нескольких метрах друг от друга по разные стороны дороги. Один безжизненно. Другой кричал. Папа бросился к тому, кто не подавал признаков жизни. Опустился на колени, приложил палец к артерии на шее. Сердце билось. Подъехала еще одна пожарная машина со стороны Браннсволла, и передние фары ослепили его. В ярком свете фар он вдруг увидел, что из правого уха парня вытекает что-то серое. Больше он не рисковал к нему прикасаться. Подошло несколько человек. Второй мотоциклист постепенно успокоился. Подбежал и присел на колени рядом с папой еще один молодой человек. Он был одет в тонкую, белого цвета рубашку, но, казалось, совсем не мерз. У него были светлые волосы, и он непрерывно что-то тихо говорил лежащему безжизненно на земле. Наклонился, приложил ухо к его груди, взял его руку в свою. И так замер надолго, словно прислушивался к чему-то там, в груди, к чему-то, не дававшему ему возможности что-либо предпринять. Потом он поднялся, пошел к машине, с которой столкнулся мотоцикл. Водитель был в шоке, он по-прежнему сидел за рулем, обхватив руками голову. Мужчина в рубашке присел на корточки рядом с ним и тихо заговорил. Словно объяснял ему дорогу. Вскоре он поднялся и пошел ко второму парню с мотоцикла, тоже получившему повреждения, посидел недолго возле него и вернулся к тому, который был без сознания и возле которого сидел папа, непрерывно проверяя, дышит ли тот. Помнится, папа сказал мне, что человек этот походил на ангела, в то время папа еще не знал, кто он такой, но, когда несчастье случилось, мужчина ходил от одного к другому, утешая и помогая страждущим. Он позаботился о том, чтобы водитель автомобиля не оставался один в шоковом состоянии, он позаботился о том, чтобы пострадавшему мотоциклисту была оказана помощь, а сам присел на корточки рядом с вторым, лежавшим безжизненно, раскинув руки на обочине в свете фар. Он разговаривал с раненым тихо, но настойчиво. Казалось, шла беседа, хотя парень не издавал звуков и не подавал признаков жизни. «Мальчик мой. Ну же, мальчик мой», — шептал он. Непонятно кому. Однако он повторял это раз за разом, а папа сидел рядом и смотрел, не в состоянии что-либо предпринять. Казалось, они находились в особом, никому не ведомом измерении, пугающем и нереальном, и шепот доносился из места, увидеть которое никому не дано, и так продолжалось до приезда скорой помощи. Пострадавшим занялись, положили на лицо маску, отблески синих ламп заиграли на его лице, особое измерение растворилось, и ангел в белой рубашке пропал.
Последнее, что я сделал, — соврал моему отцу. Я стоял в его комнате в доме престарелых и обещал отвезти машину домой в Клевеланн, где ждала мама. Предполагалось, что вечером, попозже, она приедет к нему и останется на ночь. Я обещал поставить машину возле старого ясеня во дворе и натянуть брезент, чтобы не нападала листва. Но ничего из этого я не сделал. Я сел за руль. И, повернув ключ в замке зажигания, выехал с парковки и уехал налево, вместо того чтобы повернуть направо. Я поехал в Кристиансанн, вместо того чтобы ехать домой в Финсланн. Я возвращался туда, где мы только что были, проехал на восток по Е18, повернул направо, проехал под высоким подвесным мостом на Вестервейен, совсем рядом с бронзовым гигантом Крагом, где мы совсем недавно сидели и смотрели на воду, а потом повернул в сторону въезда на паром, где уже стояли трейлеры, и автодома, и автомобили с прицепами-дачами, ожидая очереди на пронумерованных полосах, уходящих в море. Я въехал на терминал и купил билет на паром в Данию, который вот-вот должен был подойти, отход его по расписанию был в четверть девятого, и он должен был доставить все трейлеры и дома на колесах в Хиртсхальс в Северной Ютландии. Я въехал на паром в потоке машин, медленно вползавших в его широко раскрытую пасть. До упора набитые автомобили, в которых ехали родители с детьми, автомобили, где сидели пожилые пары, безмолвные и неподвижные. И я, двадцатилетний парень на красном пикапе 1984 года, с прилипшей к кузову старой листвой. Я ехал в медленно двигавшейся очереди и впервые в жизни ощущал, что действительно что-то совершаю, совершаю поступок, значение которого раньше или позже прояснится, я сидел за рулем и чувствовал, что мой поступок повлияет на меня, но как, пока неизвестно. Мне дали отмашку ехать внутрь парома, затем на один этаж вверх и остановили на повороте, за немецким автомобилем, там я поставил машину на ручной тормоз. Итак, я въехал на борт парома, идущего в Данию, но не имел, честно говоря, ни малейшего представления о том, что я тут буду делать или куда я еду, кроме того, что я еду за море. Я направляюсь за море. Я соврал отцу. Мама сидит дома и ждет, а я вот-вот отправлюсь в путь через Скагеррак. Я запер двери пикапа и по покрытым мягким ковром ступенькам поднялся с автомобильной палубы наверх. Здесь уже разгуливало немало народу, были пожилые люди, едущие за покупками, были молодые, ехавшие за развлечениями, и все они обходили палубу, чтобы определиться с дальнейшими планами. Я выбрал себе место в баре на верхней палубе, как ни в чем ни бывало заказал себе пол-литра пива и, получив стакан с холодным напитком, остался сидеть там до отхода. Я услышал шум мотора и ощутил легкую вибрацию стула подо мной, она передалась мне — до самых кончиков пальцев, прикасавшихся к стакану. Я сидел и смотрел в окна, заметил, что паром отошел, а мимо проплывали одетые соснами мысы и темные, округлые холмы на западе города. Я сидел спокойно, допил пиво. А потом заказал еще, ничего не стесняясь и не боясь, что кто-нибудь из наших меня увидит, хотя шансы быть замеченным здесь, на датском пароме из Кристиансанна, были куда больше, чем в какой-нибудь пивнушке в Осло. Я был один в баре, и судно еще не вышло из акватории фьорда. Я думал о папином автомобиле, запертом и стоящем где-то подо мной, я видел, как медленно проплыл мимо маяк на острове Уксёй, сразу за ним паром стало качать, и я понял, что передо мной открытое море.
Думаю, что мысль об автомобиле в совокупности с алкоголем, начавшим поступать в кровь, навела меня на воспоминания об одном осеннем дне из 1980-х, когда я собирался с папой на охоту.
День стоял у меня перед глазами во всех деталях, так же четко я помню его и сейчас.
Ранним утром в конце осени мы сидели вдвоем за круглым столом на кухне. Только он и я, да фырчанье кофеварки, и еще шипение молока, разогреваемого в кастрюльке. Только он и я, и хлебный нож, вгрызающийся уже в десятый раз в буханку серого хлеба, отрезающий пятый кусок сервелата, а вдобавок к ним четвертый листок бумаги, проложенный между двойными бутербродами, и третье яйцо, сваренное вкрутую. Только он и я, и желтоватое утро осеннего дня, и первые заморозки на траве под окном.
У каждого из нас свой мешок с складным стулом. Папа положил в мешки пакеты с едой, два термоса с кофе и какао, а под конец еще и плитку темного шоколада с аистом на обертке, аист стоит на одной ноге, опустив голову, словно спит или не желает ни на что вокруг себя смотреть. Затем он взял в коридоре ружье с деревянным прикладом, по которому волнами шли годичные кольца, и с узком черным дулом, в отверстие которого едва входил мой мизинец.
И вот мы вышли, и снаружи погода оказалось куда холоднее, чем я думал. От ветра саднило лицо, а сапоги оставляли черные следы на покрытой изморозью траве, но так и должно было быть. В лицо должен дуть ветер, и мешок должен стукаться и бренчать о бедро во время ходьбы. Все как положено, когда мороз уже пришел, и утро не ясное, а молочно-белое, как и тонкая корка льда на лобовом стекле, появившаяся в тот день впервые.
Потом я больше ничего не помню до того момента, когда мы сидим вдвоем в лесу. Мы где-то поблизости от Хюннешхэй, потому что, помнится, мы видели внизу озеро Хессванне, черное и неподвижное, между поросшими соснами мысами. Было по-прежнему холодно, но солнце стояло уже высоко над горами на юге, и изморозь на траве растаяла. Капли сверкали на длинных серых соломинах рядом с моими сапогами. Я сидел позади папы и мерз в коленках. Сидел тихо и совершенно неподвижно, точно как мне было сказано. Я украдкой наблюдал за папой, за ним и за ружьем, и у меня в голове не укладывалось, что мы сидим в лесу с заряженным ружьем и ждем. Должно быть по-другому. Нам надо быть в другом месте. Я должен сидеть с книжкой на кровати у себя в комнате, а папа — в гостиной и перелистывать книгу «Финсланн — хутор и род» или трилогию Тригве Гюльбранссена или просто быть на кухне и смотреть в окно. Да что угодно, только не быть здесь, в лесу, с заряженным ружьем на коленях. Не помню, сколько мы так просидели, скорее всего, не очень долго, как вдруг из подлеска выскочили два больших зверя. На расстоянии они двигались беззвучно и скользили, подобно лодке на большой скорости, мимо стволов деревьев, но, когда они приблизились, я услышал треск ломающихся веток, вереска, раздвигающихся кустов можжевельника и пригнутых к земле молодых березок. Папа поднял ружье и одновременно просвистел длинно и монотонно. Свист их остановил. Пожалуй, я никогда раньше не слышал, чтобы он свистел, и это так меня поразило, что я совсем забыл, что мне велено было закрыть руками уши. Он прицелился. Я вообще не думал, что у нас на глазах из лесу появятся звери, но уж если и появятся, то ни за что не остановятся. Но они остановились. Они возникли ниоткуда, остановились, папа целился, и все вместе казалось совершенно нереальным. Я не смотрел на животных, но знал, что они стояли неподвижно. Я смотрел на него. На затылок, на ухо, на щеку. И тут грохнуло. Оба зверя рванулись с места и исчезли за небольшой рощей. Я был уверен, что он промахнулся и что я оглох, потому что в ушах свистело или шумело где-то глубоко в голове, и я уже решил, что с этим шумом в голове мне придется жить до конца жизни. Тут он спокойно встал со своего стула, передернул затвор и сказал:
— Ну, теперь иди и посмотри.
— Так они же убежали, — ответил я.
— Пойди и посмотри, — просто ответил он.
— Куда? — сказал я.
— Просто иди, — сказал он. — Иди за ними.
Он поставил ружье на предохранитель, пока я с сомнением шел по высокой траве, перескочил через канаву и остановился на холме с густым мхом между деревьями.
— Ничего не видно, — крикнул я.
— Пройди еще вперед, — сказал папа.
Я прошел еще вперед по кочкам и оврагам, пересек сырое болотце и снова поднялся на горушку, с которой было хорошо видно все кругом.
Лось лежал всего в нескольких метрах от меня. На болотце. Неподвижно. С широко раскрытыми глазами. Блестящими как стекло.
— Он мертвый! — закричал я.
Папа не ответил, и оттуда, где я стоял, видно мне его не было.
Я по-прежнему не представлял, как же это произошло. Всего один выстрел. Два животных, они легко убежали от нас, а теперь одно лежит вот здесь. Из ноздрей вытекло немного светло-красной, почти розовой крови. А больше ничего не заметно. Я осторожно приблизился. Казалось, зверь лежит и следит за мной своим темным и широко распахнутым глазом. Казалось, он ждет, что я подойду поближе, и тогда скажет:
А вот и ты.
Папа, похоже, был совершенно спокоен, когда он чуть позже подошел ко мне, будто много раз занимался этим, хотя я точно знал, что это было впервые. Он шел ко мне по коричневой траве с ружьем на плече. Он приближался к зверю как настоящий охотник, подумалось мне, подошел вплотную, достал нож и посмотрел на животное. Нож был тот самый, что купили у Каддеберга несколько дней назад, — сделанный в Мура, в Швеции, с упором для защиты пальцев. Мне разрешили самому выбрать нож. Я выбирал между красным и синим и выбрал синий, но и представить не мог, что использоваться он будет для этого. Папа решительно достал его из ножен и всадил глубоко в мягкую шею животного, никак не отреагировавшего.
Я сидел в баре и ощущал подрагивание парома всем телом, я видел перед собой нож, который был воткнут в шею, а потом вытащен. Он вытащил нож, а за ним пролился ручеек темной, вспенившейся крови, который быстро остановился и засох. Все это я видел перед собой. Нож. Кровь. Нож. Кровь. Вскоре я закончил уже четвертые пол-литра, поднялся, заплатил и вышел из бара. Поскольку море было неспокойно, заметить меня на палубе было некому, хоть меня и покачивало. Я бесцельно обошел палубу. Помню расплывчатые лица, звуки игровых автоматов, толчею в магазинах, тишину в коридорах. Помню запах рвоты, спирта и парфюмерии. Я не представлял, сколько времени мы уже плыли и сколько еще осталось. В конце концов я оказался в другом баре, а может, это была дискотека. Я не знал, который был час, но не исключено, что уже была ночь, потому что сквозь окна из жесткого пластика виднелась луна. Я сидел за столом, прикрепленном к полу, передо мной бокал, а кругом оглушительная музыка. Мысли ворочались медленно, будто жили своей жизнью независимо от меня. Я сидел там и одновременно отсутствовал. Видел собственную руку, сжимавшую бокал, ощущал собственные губы на гладком краю бокала, чувствовал, как обжигающая жидкость попадает сперва в рот, потом в горло. В короткие мгновения я видел папу в постели и с пумой на груди, маму, которая сидит дома и ждет, я видел, как она встает со стула на кухне и подходит к окну, потом к входной двери, открывает дверь, выходит на крыльцо и прислушивается.
Народу, кроме меня, было довольно много, и все они, как я чувствовал, глазели на меня. Помню, что допил до конца. Потом поднялся и показал пальцем на одного из тех, кто сидел поближе.
— Ты на кого таращишься! — заорал я, но не помню, что он ответил. Помню, что в следующий момент я хватаю бокал и разбиваю его о край стола. Совершенно запросто, а потом стою с ножкой в руках, как со сломанной трубкой, а стол весь в мелких осколках. Слабо помню, как многие встают и на всякий случай прикрывают руками лица. Помню, что внимание всех сосредоточено на мне, во всяком случае всех тех, кто сидит близко и видел случившееся. Потом я беру один из маленьких осколков, с победным видом держу его так, чтобы всем было видно, и демонстративно запихиваю в рот как таблетку. Я помню с удивительной ясностью ощущение стекляшки на языке и мысль, что она все равно что леденец, который можно сразу разгрызть или долго сосать, помню леденящее и одновременно освобождающее чувство, когда я начинаю переворачивать стекло языком. Помню, что я стоял и смотрел на себя со стороны. Понимал и не понимал, что делаю. Помню вкус крови во рту. Что я не чувствовал боли, только тягучий вкус крови. Я помню, что думал: если я открою рот, кровь польется водопадом. Но я не открыл рот. Вместо этого повернулся и вышел из бара неровными, но тем не менее быстрыми шагами. Я шел по тихому коридору с осколком стекла во рту. Преодолел несколько лестниц, повстречал несколько пассажиров, бродящих в ночи, но не разглядел их лица, не расслышал, что они говорили. Где-то глубоко в сознании копошилась мысль, что сейчас меня заберут. Кто-нибудь прибежит из бара, охрана наденет на меня наручники, и до конца пути мне придется сидеть в каюте ниже ватерлинии. Но никто не пришел. Я был на корабле один. Я поднялся на верхнюю палубу, и там была полнейшая тишина, только глухой и ровный шум мотора глубоко подо мной. Я стоял, а мир вокруг плыл. Во рту, казалось, море крови. Потом я нашел выход на прогулочную палубу. Дверь наружу была жутко тяжелой. Сквозь щель в приоткрытой двери немедленно завыл ветер и всей своей силой надавил на нее. И все же я ее открыл. Я вышел на воздух, и он умыл меня, словно дождь. Я брел под тремя спасательными шлюпками, качающимися в темноте. Я был здесь один. Наверно, настала уже середина ночи. Я огляделся в поисках луны, но ее не было, будто она утонула в море. Я двигался к носу парома, где порывы ветра рвали в клочья дым из трубы и швыряли в меня. Я закрыл глаза и тут снова увидел убитого лося, он лежал здесь, в траве, и в упор смотрел на меня, и я помнил, что случилось потом. Мы все еще были одни. Остальные охотники, конечно же, были на подходе, они услышали выстрел и знали приблизительно, где мы находимся, но ждать было нельзя. Нужно было как можно быстрее вынуть внутренности. Это он понимал. Сперва я стоял и смотрел, как папа пытается перевернуть лося на спину. Животное было тяжелым, тело — вялым, и оно все время перекатывалось на бок. Основная сложность была с головой. Она все время клонилась на бок и тянула за собой тело. Голову нужно было держать. Я подполз к ней на коленях и в итоге сел так, что голова лося находилась у меня между ног. Но и этого было недостаточно. Нужно было сесть еще ближе и держать еще крепче, так что мне пришлось поднять голову и держать всю эту тяжесть на себе. Голова была куда тяжелее, чем я мог себе представить, к тому же я чувствовал ее тепло. Всего несколько минут назад эта голова внимательно прислушивалась к звукам леса, она поворачивалась по ветру и шевелила ушами. Она слушала и находила путь, а возможно, и остерегалась нас, но было уже поздно. Как только прогрохотал выстрел, пуля ворвалась в тело и раскрылась в нем как цветок. Папа, похоже, чувствовал себя не совсем уверенно. Он стоял с ножом в руке, лезвие было черным от крови после удара в шею. Потом он всадил нож в брюхо, там, внизу, где шкура была мягкой, а волоски меха тонкие и светлые. Он что-то бормотал, осторожно надавливая на нож и вытаскивая его мелкими рывками. Шкура раскрылась, и серовато-белый мешок немедленно показался в разрезе. Мне почудилось, что в этот момент голова лося слегка дернулась у меня в руках или поблекший глаз моргнул, но больше ничего не случилось. Чем больше делался разрез, тем больше становился мешок, по нему шла тонкая сеть кровеносных сосудов, которые перекручивались с внешней стороны, и вот уже показались темно-синие, перевитые кишки, наконец они вывалились из разреза теплой, губчатой и шелковистой массой. На меня пошла волна резкого запаха. Нужно было проглотить слюну, а я не мог. Хотел отвернуться и смотреть в другую сторону, но и это не получалось. Я сидел, обхватив тяжелую, безжизненную голову, и не отрываясь смотрел на нож, который так и продолжал медленно вспарывать брюхо. Папе пришлось скинуть куртку и закатать рукава, он крепко ухватился за желудок и кишки, стараясь вытянуть все разом из тела лося, раздался свистящий звук, не похожий ни на какие другие знакомые мне звуки, тяжелый вздох, когда что-то внутри высвободилось, и все богатство вывалилась на траву и его сапоги. Не знаю, сколько мы пробыли там одни, но, когда остальные охотники наконец подошли, мы были уже почти готовы. Следующее, что я помню, — это как вырезали сердце. Делал это Каспер, потому что знал точно, где находится сердце и как нужно резать, чтобы достать его целиком. Касперу тоже пришлось снять куртку, закатать рукава и облокотиться на выпотрошенного зверя. В это время папа присел на корточки у ручья, чтобы смыть кровь с ладоней и рук. Помню, я смотрю на него, на кровь, которую смывает и уносит холодная вода, и думал, что это его кровь. Касперу пришлось влезть руками глубоко в тушу, так что он был в крови по локоть. Неожиданно он поднялся, держа в пальцах свинцовую пулю, ту самую, что раскрывается как цветок, а чуть позже он снова стоял, но уже с целым сердцем в руках, и высоко его поднимал, чтобы всем стало видно превосходное сквозное отверстие.
Я стоял где-то в середине Скагеррака, перегнувшись через перила, и смотрел, как кильватерная струя шла за нами и исчезала во тьме. Ветер трепал волосы, поднимался, дымился дизельный выхлоп, а море пенилось и вскипало подо мной. Я открыл рот, выплюнул стекло и почувствовал, как по подбородку потекла кровь. Простоял я долго, пока кровь не перестала стекать, пока она совсем не остановилась, пока все не опорожнилось, пока все не опустошилось. Потом я влез на перила, закрыл глаза и отпустил руки.
Было три часа ночи понедельника, 5 июня 1978 года. Дорогу после аварии уже освободили. Молодых людей, ехавших на мотоцикле, увезли в Кристиансанн на двух машинах скорой помощи. Состояние одно определялось как тяжелое, но стабильное, другой отделался легкими повреждениями. Он был в шлеме. В Ватнели еще горело, а вот от дома Улава и Юханны осталась только куча тлеющих углей. Папа уехал домой. Он посидел с ружьем в руках на крыльце, но потом все-таки решил пойти в дом, там он еще сидел в гостиной, пока не стало светать, и тогда лег спать. Машины еще продолжали прочесывать поселок, но новых пожаров не обнаружилось.
Все были почти уверены, что этими двумя домами в Ватнели дело и кончится. Два сожженных дома. Супружеская пара, потерявшая все, и несчастье с мотоциклистами.
Вроде как хватит?
Даг медленно ехал мимо места происшествия на Фьелльсгорьшлетте в направлении на Браннсволл. В царапинах на лбу пульсировало, в голове стучало, но больно не было, и он крепко держал руль. Потом включил радио. Передавали запись матча Австрии и Западной Германии. На Фьелльсгорьшлетте его остановили на обочине. Полицейский посветил ему в лицо.
— Ты кто такой?
— Сын начальника пожарной части, — ответил он.
— Куда едешь?
— Домой.
Полицейский было засомневался, но потом потушил фонарь.
— Не забудь привести в порядок передние фары, — сказал он, — а то они светят во все стороны.
И ему разрешили ехать дальше.
Счет был 2:2, когда он проезжал дом поселковой администрации в Браннсволле. Он доехал до перекрестка возле магазина, но не повернул на Скиннснес. Он не поехал домой, как сказал полицейскому, он поехал дальше, мимо старого медпункта на повороте дороги возле дома Кнюта Фригста, того, в котором было всего две комнаты и такая слышимость, что в приемной было слышно все, что происходило в кабинете, и в нем сидел вместе с Юханной Коре Ватнели, и доктор Русенволл обследовал его ногу в тот раз, в 1950-е.
На вершине холма он выключил фары. Все равно было уже совсем светло. Ему было хорошо, ощущение легкой благодати растекалось по животу и рукам. Он включил отопление в машине и забарабанил пальцами по рулю. В Аргентине мяч перехватил Йоханнес Кранкль. Оставались считаные минуты до конца матча. Кранкль бежал с мячом по правому флангу, но там некому было сделать пас, и он продолжал двигаться один к штрафной площадке. Стадион ревел. Радио сбивалось, он попробовал настроить приемник получше, но тут все стихло, кроме шума помех, под который он и ехал некоторое время. В теле было чувство легкости, в висках стучала кровь, в ссадинах тоже. Он не чувствовал себя усталым, только легким. Легким и в поразительно приподнятом настроении. Он сбавил скорость и ехал, напевая песенку, у которой не было ни начала, ни конца.
Он свернул направо сразу за домом Андерса Фьелльсгоря, остановил машину, покрутил туда-сюда ручку настройки приемника и поймал трансляцию. Кранкль уже прошел с мячом мимо защиты, обошел Мюллера и Румменигге, и вот перед ним ворота, точное попадание, и стадион взрывается.
Он вышел из машины. Дом стоял высоко на холме возле дороги, было совсем темно. Окна темные и блестящие. По каждую сторону от крыльца два дерева, темные от тяжелой листвы. Для начала он не торопясь обошел дом с задней стороны, там, где, он знал, был главный вход. Тщательно проверил, заперта ли дверь. Заперта. Тогда он вернулся к машине, сел в нее. Собрался было повернуть ключ в замке зажигания, но передумал. Беззвучно вышел и пошел к входу с передней стороны дома, куда вела маленькая каменная лесенка в траве. Он преодолел ее в три шага. И вот он наверху. Старая дверь, в которую вставлено восемь кусочков стекла. Он и здесь старательно подергал дверную ручку. Тоже заперта. И он сбежал вниз к автомобилю, достал из-под одежды канистру и через несколько секунд снова оказался на лестнице и замер, прислушиваясь. Здесь, как и в Килене, над полями стлался туман, тихий, светлый, чистый. Он заметил на небе звезды, бледные, далекие, из другого мира. И потом он ударил углом канистры по нижнему ряду стекол. Стекла были старые, с трещинами, так что они моментально разбились. Он сдерживал дыхание, а сердце бешено колотилось, стучало в ушах. Замок в канистре заело, так что пришлось повозиться, прежде чем удалось открыть крышку. Он повременил несколько секунд и принялся за дело. Повсюду было тихо. Никаких криков в доме, никаких быстрых шагов. Только слышно, как льется бензин. Ладони и руки странно немели, пока он выливал бензин из канистры в темном коридоре.
В это время внутри дома Агнес Фьелльсгорь пыталась разбудить мужа, спавшего тяжелым сном рядом с ней. Мужем ее был семидесятисемилетний Андерс, спокойный, уверенный в себе мужик. Ей пришлось изрядно потеребить его, прежде чем он пришел в себя.
— Он здесь, — прошептала она в темноте.
— Да нет, — пробормотал он.
— Здесь, здесь, — сказала Агнес. — Я видела его в окно кухни. Он возле дома.
Времени на размышления не оставалось. Запахнув халат, она быстро вышла из спальни и через кухню прошла в гостиную.
Тут она заметила черную фигуру за стеклом двери на веранду. Человек стоял неподвижно, странно подавшись вперед. Она почувствовала характерный запах, а потом услышала и звук бензина, льющегося через разбитое стекло и растекавшегося по деревянным доскам пола. Все остановилось. Все, кроме сердца. Она ни о чем не думала. Даже не успела испугаться. Стояла как завороженная, точно так же, как за несколько часов до этого стояла Юханна Ватнели и смотрела на огненное море и тень по другую сторону огня. Разница лишь в том, что здесь не было моря огня, была только тень. Мгновения они стояли лицом друг к другу. Их разделяло всего несколько метров. Наконец ей удалось глубоко вдохнуть, и она закричала, и в этот момент он чиркнул спичкой, подержал ее в пальцах и высветил часть своего лица — кусок подбородка, уголок губ, нос, глаз.
А потом кинул спичку в ее направлении.
Начало светать, но птицы еще молчали. В большом доме в Браннсволле Эльсе так и не ложилась, с тех пор как Альфред уехал, чуть позже двенадцати. Она не знала, что происходит, знала только о пожаре где-то на востоке поселка.
Когда сразу после полуночи прозвучал сигнал тревоги, она увидела, как синие огни прорезали темноту за занавесками спальни. Он подбежала к окну и заметила пожарную машину.
— Едет в сторону Килена, — крикнула она.
После отъезда Альфреда она не отважилась лечь, ведь на чердаке спало трое ее детей. Младшему всего десять. Она включила телевизор, но сразу убавила звук. Долго сидела на краю дивана, глядя, как бегают игроки по футбольному полю, следуя непонятному ей плану. Периодически она выходила на крыльцо, долго стояла там, прислушивалась. Но ничего не видела и не слышала. Обойди она дом с восточной стороны, она, вероятно, заметила бы огненное зарево. Но она боялась выйти из дома. Только до двери, а дверь была на восток. С этой стороны ей был виден свет в окнах дома Терезы, а дом Альмы и Ингеманна скрывала поросшая соснами округлая сопка.
Наконец она села на диван, укрывшись пледом. Хотелось спать, но она решила ни за что не засыпать. И просидела так долго. Потом заснула.
Было ближе к четырем, когда она резко проснулась. Вскочила, вышла в сени, надела куртку и выбежала на крыльцо. Она успела заметить свет фар, когда автомобиль съезжал с дороги, они на короткое мгновение ослепили ее, потом померкли, и автомобиль въехал во двор. Одна фара явно повреждена, она светила вертикально вверх. Пока водитель не открыл дверь и не вышел из машины, она не понимала, кто приехал. Поняв, успокоилась.
— Это ты, — сказала она. — Я думала, ты ездишь на пожарной машине.
— Она стоит в Ватнели, — ответил он, — я поехал на своей. — Он приблизился к ней, потирая руки. Ему было зябко.
— Я думал, тебе интересно узнать последние новости, — сказал он.
— Последние новости?
— Да, — сказал он, подходя ближе.
— Какие новости?
— Новый поджог в Сульосе.
— В Сульос? А где там?
— Дом Агнес и Андерса, — тихо ответил он.
Она остолбенела, кровь в жилах застыла и не очень скоро оттаяла.
— Андерса и Агнес, — повторила она, словно не веря услышанному. — Это ведь совсем недалеко.
— Он налил бензин через окно и поджег, — сказал он.
— А я вот заснула на диване, — произнесла она тихо.
— Нынешней ночью спать опасно, — ответил он.
— Но ведь это же безумие, — прошептала она. — Он сумасшедший.
— Да, — ответил он и подошел еще ближе. — Он сумасшедший.
Она видела его лицо в свете уличного фонаря. Глаза блестят. Волосы всклокочены. На лице и рубашке сажа. Показалось, что он такой, каким был в детстве. Она ведь помнила его еще по тем временам, когда он прибегал через поле и она угощала его соком на кухне. Добрый, славный сынок Альмы и Ингеманна.
— Ты ударился? — сказала она.
— Это ничего, — ответил он, — просто царапины.
— Может, зайдешь, согреешься?
Он слегка покачал головой.
— Тот, кто за этим стоит, — начал он, — тот, тот… Мы его возьмем рано или поздно. Он от нас не уйдет.
— Просто поверить невозможно во все это, — сказала она.
Она запахнула куртку потуже и подняла взгляд на темные окна комнаты, в которой спали дети. В этот момент он пристально на нее посмотрел, словно в нем что-то изменилось за те короткие секунды, пока она смотрела на окна.
— Знаешь, Эльсе, что самое страшное, что может сейчас случиться?
— Нет, — сказала она неуверенно.
— Если загорится здесь.
— Здесь?
— Да, — сказал он. — Здесь.
— Не говори так, Даг.
— У нас ведь все оборудование в Ватнели сейчас, — продолжал он. — Если что случится… Быстро его сюда не доставишь.
— Будем надеяться, нынче ночью ничего больше не загорится, — сказала она.
— Да, — ответил он, не сводя с нее глаз.
— Как пережить новые пожары….
— Да уж, — сказал он спокойно. — На нашу долю их достаточно выпало.
— Я буду молиться, чтобы ничего не случилось.
— Да, — сказал он, прежде чем повернуться и пойти к машине. — Это сейчас самое лучшее, Эльсе. Молиться.
Альма сидела возле окна на кухне, полностью одетая, а остывший кофейник поблескивал на плите. Она нарезала целый хлеб, свежий, из тех, что испекла в воскресенье, пока все было тихо. Она поставила на стол варенье, копченую колбасу и сладкий плавленый сыр — все это на случай, если у Дага будет время заскочить домой и поесть.
Ингеманн просидел вместе с ней в гостиной несколько часов, но потом поднялся в спальню и лег. И сразу же прозвучал сигнал тревоги. В гостиной он сидел, одетый в темно-синий форменный комбинезон, но теперь, когда нужно было быстро собраться и ехать, в груди заломило так, что он был не в состоянии выйти из дома.
— Сердце, Даг, — сказал он. — Сердце прихватило.
И Даг уехал из дома на пожарной машине. Альма и Ингеманн сидели молча, слушая, как выли сирены за стеной дома, наблюдая, как отблески синего фонаря заиграли на стене гостиной, запрыгали над пианино, поскакали по полкам с бокалами. Они сидели молча, пока звуки сирены замирали вдали, но и позже ни один не сказал ни слова, и в конце концов Ингеманн поднялся на чердак, а в гостиной остался запах пожара.
Спустя несколько часов Даг вернулся. Сперва он несколько секунд постоял в коридоре, а потом, все еще запыхавшийся, рассказал о двух пожарах в Ватнели и о несчастье с мотоциклистами во Фьелльсгоре и немедленно убежал, оставив Альму одну в коридоре. В висках у нее нещадно давило и стучало.
И тут ей вспомнилось: от него пахло бензином.
Она встала со стула, подошла к окну, но смотреть было не на что, не считая ее собственного отражения в стекле. Тогда она вышла на крыльцо. Туман мягко стлался над полями, потихоньку светало, но дорогу пока еще не видно. Она собралась было вернуться в дом, как вдруг услышала шум машины. Та двигалась со стороны Браннсволла, приблизилась, сбавила скорость, притормозила и свернула на дорогу к дому. Свет передних фар придал туману причудливый блеск. Она увидела, кто это был, но машина не остановилась, не заехала во двор дома, а поехала дальше вверх по холму в сторону пожарной части.
Внезапно она приняла решение. Она вернулась в дом, надела большую ветровку Ингеманна с карманами и молниями на обоих рукавах, вышла и окунулась в серое утро, пересекла двор и тихонько побежала вверх по холму. Увидев машину перед пожарной частью, она не обрадовалась и не удивилась. Приближаясь к части, она бежала все медленнее. А потом и вовсе перешла на шаг. Вот машина, дверь открыта, но Дага не видно. Разогретый мотор постукивает. Пахнет выхлопом и сырой землей, лесом, летней темнотой. Дверь пожарной части заперта. Света нигде нет, кроме одиноко горящей лампочки на воротах при въезде. Здесь его не было. Она постояла, взвешивая за и против, а потом пошла дальше вверх по холму. Отсюда было недалеко до Нэрбё и дома Слёгедалей. Она чувствовала, что он шел в сумерках впереди нее. Она видела их обоих со стороны, вот идет он, первым, а вот она, следом за ним. Или, наоборот, он за ней и вот-вот догонит и положит обе ладони ей на глаза, как тогда на кухне. Ей казалось, она слышит шаги, но всякий раз, как она останавливалась, вокруг была полная тишина. Ей представлялось его лицо, и она слышала, как он разговаривает сам с собой на чердаке. Голос его был намного тоньше, чем в реальности, как в детстве. Потом ей привиделось, как его нынешнее, странно застывшее лицо наложилось на прежнее, а прежнее растворилось.
Она шла все быстрее и быстрее, а потом побежала, так что замки на всех молниях звенели. Наконец она увидела дом. Он стоял в стороне от дороги. Окна черные. Стены серые. Чуть влево — сеновал, тоже серый и с нечеткими очертаниями стен, как старый корабль на море в тумане. Она снова сбавила скорость. Бегать ей было не очень привычно, так что сердце колотилось, а во рту появился привкус железа. Она свернула с дороги, зашла в сад к Слёгедалям и там остановилась под фруктовыми деревьями, прислушиваясь. Ничего, только сердце барабанит в груди. Она прислонилась к дереву, подождала, пока сердце угомонится, а дыхание станет спокойнее. Затем сделала несколько шагов к сеновалу и тут заметила его. Между ними было не больше десяти, от силы пятнадцать метров. Она вздрогнула, хотя в глубине души не сомневалась, что найдет его здесь. Он стоял, странно наклонившись вперед, как будто изучал что-то лежащее на земле возле стены сарая. Потом он поставил белую канистру на траву. Она видела и слышала все совершенно отчетливо. Словно слух у нее обострился и стал как у лесного зверя. Точно как в первое время после родов — тогда у нее вдруг обострились все чувства. В течение нескольких месяцев она видела и слышала лучше, чем всю свою жизнь. Сейчас это снова случилось. Она приоткрыла рот, губы зашевелились, но звука не было. Словно большой цветок раскрылся где-то в груди. Он расправил свои широкие лепестки, и это причинило ей огромную боль, она хотела крикнуть, но крик застревал в груди, губы шевелились, но звуки все не шли. Она слышала, как булькали остатки бензина в канистре. Она слышала шуршание спичек в коробке. Как чиркнула спичка. И лицо его осветилось. Она думала обо всех ночах, когда она сидела на краю его постели, а он спал. Никогда и никому не рассказывала она, что часто тихо плакала, сидя на краю его постели. Не зная отчего. Слезы просто подступали. А он так сладко спал. Личико одновременно открытое и замкнутое, сам он одновременно такой близкий и недоступный, и тогда лились потоки слез. И она не понимала, от счастья это или от горя. Малыш появился у них словно чудо. Им позволили подержать его у себя некоторое время. А потом им придется его потерять. И от этого было больно. Они его потеряют — вот то единственное, о чем она была в состоянии думать со всей ясностью. От живота к груди поднялась горячая волна, прошла в горло, но остановилась во рту. Она умела плакать совершенно беззвучно. Но теперь, стоя, возможно, в десяти метрах позади него, не могла плакать. Просто стояла и наблюдала, как в темноте высветилось и проплыло его лицо, когда он зажег спичку, опустил руку и бросил горящую спичку вперед. Загорелось в ту же минуту. Лавина огня. Кругом стало светло. Свет был желтый, настойчивый, в нем дрожали тени. Он отступил немного назад, а она все стояла неподвижно. Языки пламени уже вились по стене. Она смотрела на деревья вблизи, еловый лес, необычно освещенный, словно собрание стариков — мудрых, молчаливых и потемневших от всей своей учености. Плакучая береза поблизости, словно замершая от страха, и фруктовые деревья в белых цветах, устремленные к небу. Она стояла будто парализованная и одновременно с этим проваливалась куда-то. Ступни, щиколотки погружались в землю. Сначала это причиняло боль, затем стало просто неприятно. А вскоре она уже ничего не чувствовала. Пропала и боль в груди. Цветок был все еще там, но больше не причинял боль. В считаные секунды весь сарай был в огне. От него шел одновременно ледяной ветер и обжигающее тепло. Ветер выхватывал языки пламени, будоражил их, не давал им покоя. Она чувствовала этот ветер на лице, на щеках, на лбу.
Тогда он обернулся.
Казалось, он все время знал, что она здесь. Что они пришли туда вместе. Что она стояла позади него в темном саду. Что она сидела на краю постели и плакала, пока он спал. Знал все это время. Две, а может, три секунды они смотрели друг на друга. Он ничего не сделал, не сказал, лишь смотрел на нее. И она ничего не сделала. Смотрела на его тень, длинную, трепещущую, доходившую почти до ее стоп. Тени хотелось оторваться, слиться с темнотой, оставить его стоять одного, с опущенными вдоль тела руками. Ветер от огня был настолько силен, что рубашка на нем раздувалась. Огненная стихия бушевала, словно много лет лежала, затаившись, в глубине сеновала и ждала своего часа, а теперь вырвалась на свободу. Все вырвалось на свободу. И это было даже хорошо. На какое-то мгновение ей привиделось, что он загорелся, сначала рубашка, потом волосы, а дальше и он весь, целиком. Он пылал, и стоял перед ней, и горел, и лицо его ничего не выражало. Она слышала треск шифера на крыше, падавшего вниз подобно тяжелым, обессилевшим птицам. Теперь снопы искр взметались еще выше над языками пламени и освещали небо. Где-то в середине сарая возникла монотонная мелодия. Ей никогда не доводилось такого слышать, это было стенание, напоминающее песню, или песня, похожая на стенание. Она видела, что он улыбается, и во всем этом мире только она одна могла принять эту улыбку. Тогда она повернулась и пошла домой.