Ливанне. Бело и тихо. Никаких птиц. Только небо. Ветер и лед. Ртутный столбик в градуснике подбирается к минус двадцати пяти. Писать удается урывками, пока пальцы двигаются. Потом становится легче, наступает февраль, потом март, ветер делается нежнее, постепенно теплеет.
Пытаюсь собрать все воедино.
Двадцать второго января 1998 года, на следующий день после того, как из папиных легких откачали четыре с половиной литра жидкости, бабушка записала в дневнике: «Меня похоронили заживо».
Одна запись. Ведь он по-прежнему был ее ребенком.
А я по-прежнему был его сыном.
Помню вечер на сеновале у Ольги Динестёль. Когда мы с папой туда пришли, все туши животных по-прежнему висели под потолком. Их было три, одного папа завалил с первого выстрела, но я не знал, какого именно. Все три выглядели совершенно одинаково — темно-красные, освежеванные, раздетые, подвешенные вниз головой за задние ноги. Затем их по одному стали опускать вниз. Трое мужчин держали веревку, двое других разрезали тушу. Голову отрезали узкой ножовкой, немедленно вытекало море крови, собравшейся внутри подвешенного животного. Приходилось подкладывать дополнительный мешок из грубой, хорошо впитывающей ткани. От табака и крови воздух был кисло-сладким. Подъемник под потолком гудел, пока тушу опускали все ниже. Отрезали большой кусок, его удерживал один из работавших. Туша становилась меньше и меньше, под конец ее делили на две равные части. Теперь в руках у каждого из работающих на разделке было по окороку, и они шли к весам, чтобы взвесить мясо. Большие, отделенные от туши куски мяса относили к ленточной пиле, где их делили на меньшие куски. Пила со звоном въедалась в мясо, со скрежетом — в толстые бедренные кости и с хрустом — в ребра, а кто-то из мужчин все время сбрызгивал ее водой, чтобы работа шла глаже. Помню запах распиленных костей, напоминающий запах специй, вот только не помню, нравился он мне или меня от него мутило. Наконец куски мяса попадали на большой разделочный стол, где их очищали от остатков костей, сухожилий и сгустков крови.
Я стоял на сеновале у Ольги Динестёль и наблюдал, как уже разрезанные куски мяса раскладывали в кучи разного размера, большие и поменьше. Одна такая куча состояла из одного куска мяса и нескольких огрызков костей, они годились только на корм собакам. Другие были такие большие, что одному не унести. Стали зачитывать имена по списку и распределять кучи. Народ приходил с бадьями, огромными рюкзаками, большими черными мешками для мусора. Потом они шли вниз по косому спуску с сеновала и исчезали из виду. Так исчез Каспер, так исчез Сигюрь, и Юн, и все остальные, чьих имен я не помню. Каждый из них тщательно переложил свою кучу и исчез за дверями сеновала. Исчезли и мы с папой. Его имя тоже выкрикнули, и мы подошли к нашей большой куче. Я помог перекладывать куски мяса в бадью, они были на удивление гладкие и холодные. Кровавые шматы мяса вперемежку с суставами и большими костями с круглыми дырками. Мы все тщательно подобрали, бадья наполнилась, папа ее поднял, и стало видно, как ему тяжело. Пока спускались с сеновала по скользкому помосту, мне пришлось держаться за папу. И вот мы уже были внизу, в темноте, где валялись головы лосей, шкуры и кости. Голова папиного лося тоже лежала здесь. Глаз все еще смотрел на меня, но уже не был таким блестящим. Он стал совершенно черным. Мы шли к машине, а черный глаз, казалось, следил за нами всю дорогу и видел, кто мы такие.
Кого мы видим, глядя на самих себя?
Проходит три, ну, четыре секунды.
И вот…
Как-то после папиной смерти я навещал бабушку и рассказал ей о том осеннем дне, когда папа застрелил лося. Мы оба испытывали потребность говорить о нем, о наших воспоминаниях, о том, каким он был, что сказал и сделал, что он был за человек. Я рассказал об удивительном чувстве единения, которое испытывают люди, делающие вместе нечто для них новое, нечто не совсем им понятное и все же удающееся. Папа ведь никогда раньше не убивал лося, а мне было всего десять лет. Он никогда раньше не убивал лося, и никогда больше ему этого делать не довелось. Но в тот единственный раз он попал с первого выстрела, и пуля прошила сердце насквозь.
Когда я закончил рассказ, бабушка сидела недвижима, только сверкал бриллиантик. Потом она сказала:
— Это я слышу в первый раз.
— Не может быть, — сказал я, — ну, во всяком случае, теперь ты это услышала.
Собравшись уходить, я бросил как бы вскользь:
— Я, знаешь, писать начал.
— Писать? — сказала она.
— Да. Я стану писателем.
Она замерла на мгновение, потом сказала:
— Смотри не разрушай себе жизнь оттого, что твой отец умер.
В мгновение ока во мне забурлила ярость, но мне удалось справиться с нею.
— Я не разрушаю собственную жизнь, — произнес я холодно.
— Писательством себя не прокормишь, — сказала она.
Я не стал ничего отвечать. Я стоял в холодных сенях ее дома в Хейволлене и надеялся, что она меня поняла. Она ведь и сама писала, потому я ей об этом и рассказал.
— А ведь ты должен был стать адвокатом, — сказала она весело, как бы наталкивая меня на более здравые мысли.
— Я не стану адвокатом, — сказал я спокойно и посмотрел ей в глаза. Думаю, тогда она и поняла, что это серьезно.
— А ты можешь писать? — спросила она тоном сбитого с толку человека.
Тогда я достал конверт и подал ей. Внутри лежал текст, написанный серым полднем в папином автомобиле. Я перепечатал его на машинке и в несколько раз сложил листок. Она стояла с ним в руке, пока я шел к дверям. Она проводила меня до самого крыльца, да так и осталась стоять там, пока я заводил мотор, выезжал задом со двора, и даже когда я оглянулся с дороги, она все еще не вошла в дом.
С тех пор она ни словом не упомянула этот текст, но, когда я разбирал дом после ее смерти, я нашел конверт среди ее бумаг. Он был вскрыт, лист развернут. Она прочла и, быть может, поняла. Но ничего не сказала.
Да, она поняла.
Сначала он все отрицал. Он сидел на том же стуле, что и Альфред за несколько часов до него, и детально объяснял, как принимал участие в тушении. Сначала звонил телефон. Затем раздавалась сирена. Дальше — выезд на место пожара. Потом насосы, шланги, вода, пламя, дом, люди, собирающиеся вокруг, нечеткие из-за дыма очертания лиц. Или, наоборот, все черты отчетливы? Знал ли он кого-то из этих людей? Нет. Впрочем, да. Возможно. Некогда было разглядывать. Знал ли он тех, чьи дома были подожжены? Нет. Знаком ли он с Улавом и Юханной Ватнели? Нет. С Андерсем и Агнес Фьелльсгорь? Нет. То есть он знает, кто они такие. Альма делала у них уборку и мыла полы раз в две недели. К тому же поселок невелик, все так или иначе друг друга знают.
Последовал вопрос, почему он решил пойти в пожарную охрану. Он подался вперед. Почему?
Он рассказал, что никогда не принимал такого решения. Просто так всегда было в его жизни. Он рассказал, что Ингеманн брал его на тушения еще ребенком. Рассказал, как на его глазах сгорело два дома и как тогда в нем возникло сильное желание однажды поучаствовать в тушении. Однажды принять активное участие в спасении горящего дома из языков пламени. А вот о собаке он ничего не рассказал. Ничего о вое, похожем на песню. Сильное желание? Да, ответил он. Сильное желание.
Далее спросили о его работе в Хьевике, почему он захотел туда устроиться. Почему? Но он же пожарный, и работа ему нужна. И самолеты там летают туда-сюда. А при чем тут самолеты? Этого он не мог объяснить. Просто ему нравятся самолеты. Но на такой работе чувствуешь себя одиноким? Да. Нравилось ему это? Да. Ему нравится быть одному? Да. Всегда? Нет, конечно. Но часто? Да. Задали вопрос о военной службе в гарнизоне в Порсангере. Тогда он на мгновение застыл, но быстро взял себя в руки и как ни в чем не бывало продолжил отвечать. Спросили, почему он досрочно вернулся домой. Его демобилизовали, ответил он и, слегка наклонившись вперед, отпил кофе из предложенной ему чашки. А каковы планы на будущее? Он пожал плечами. Время покажет. Это было записано. Затем спросили о царапинах на лбу. Он рассказал об аварии, но умолчал об ударе в голову, после которого, как он утверждал на суде, он стал другим. Дальше поговорили о чемпионате мира по футболу. Следит ли он за чемпионатом? Да. Есть ли у него любимая команда? Нет. Все записывалось. После этого последовал вопрос о пожаре в Скугене: что он думает по поводу того, что пожар начался днем, а не ночью. У него не было никакого мнения. Потом о пожаре в Динестёле, о двух пожарах в Ватнели, о сарае Слёгедалей и о попытке поджога в Сульосе. Агнес Фьелльсгорь видела пиромана своими глазами. Да, сказал он. Она говорит, это был молодой человек. Может быть, и твоего возраста. Да, ответил он. Кто бы это мог быть? Как ты думаешь, кто это? Сумасшедший, сказал он. Сумасшедший? Как это — сумасшедший? Человек, которому нужна помощь. Помощь? Да. Человек, которому нужна помощь.
Когда солнце зашло, сделали перерыв и вышли все вместе покурить на крыльцо, двое полицейских и он. Было все еще тепло и приятно, воздух чистый после коротких дождей, пролившихся в середине дня. На дороге почти никакого движения. Один из полицейских дал Дагу прикурить, тот наклонился, рукой заслонил пламя, глубоко вдохнул дым в легкие, а потом выпустил его через нос, прищуриваясь. Простояли так минут пять, а то и дольше. Обменялись парой слов. Курили. Полицейские, казалось, не допускали возможности, что он сорвется с места и скроется в густом лесу позади дома поселковой администрации. Они докурили, бросили окурки, тщательно втоптали их в щебенку носками туфель. И вернулись в дом продолжать допрос.
Примерно в половину восьмого вечера в новостях по центральному каналу прошла трехминутная информация о маленьком поселке Финсланн на самом юге Норвегии, в котором последние недели орудовал поджигатель. На экране сменяли друг друга спокойные пейзажи. Мирный лесной поселок, солнце, лето и вдруг — сгоревший дом в Ватнели, а вот дом с разбитым стеклом, это дом Андерса и Агнес в Сульосе, и тут же сарай Слёгедалей и Альфред, поливающий его водой из шланга.
Осознать это было невозможно.
Приблизительно в это же время Бьярне Слёгедаль спрятался в кустах напротив собственного дома в Нэрбё. Чтобы устроиться поудобнее, он сперва отложил винтовку в сторону, на густой вереск. Ружье было заряжено, и он заблаговременно научился ставить его на предохранитель и снимать с него. Солнце согревало верхушки деревьев, воздух кишмя кишел насекомыми, судорожно мечущимися на фоне неба. Он прихватил с собой книжку и теперь решил почитать, пока было еще светло. Однако сконцентрироваться на чтении не удавалось. Ситуация, в которой он оказался, казалась совершенно абсурдной. Он, органист из Домского собора Кристиансанна, окончивший консерваторию в Осло, Джуллиардскую музыкальную школу в Нью-Йорке и консерваторию в Гааге, с заряженной винтовкой прятался в кустах перед собственным домом. Он, который всего пару дней назад открывал Международный фестиваль церковной музыки в кафедральном соборе Кристиансанна вместе с самой Ингрид Бьюнер, исполнившей с сестрой божественную кантату Stabat mater Перголези в переполненном соборе, теперь сидел здесь и прислушивался невесть к чему. Прошлым вечером он сидел в соборе, а теперь вот здесь, в вереске и траве, не представляя, что произойдет дальше. Если вдруг возле дома возникнет кто-то неизвестный, что делать? Да, он должен трижды выстрелить в воздух. Трижды. А что если никто не услышит? Такую возможность как-то не обсудили. Сочли, что хоть кто-нибудь услышит выстрелы. Во всяком случае, пироман испугается и убежит. Таков план. И все это как-то очень маловероятно. Стало прохладнее, и он затянул потуже пояс на куртке. Иногда он поднимал голову, прислушивался. Звук? Ветка сломалась? Кто-то идет по дороге? Нет. Ничего. Он кидал взгляд на остатки сгоревшего сеновала. Дым из руин больше не поднимался, но вместо него в воздухе колыхались миллиарды комаров и мошек, лихорадочно пляшущих над сырым пеплом. Иногда мимо проезжал автомобиль, снижал скорость, чтобы дать сидящим внутри рассмотреть место пожара. Его никто не видел. Никто не знал, что он здесь сидит. Было уже одиннадцать, слишком темно для чтения. Приходилось напрягаться, чтобы рассмотреть руины на фоне потемневшего леса. Он осторожно поднял ружье и положил на колени.
Примерно в это время папа укладывал меня в кровать дома в Клевеланне. Я крепко спал после долгого и жаркого дня. Минуту он постоял, глядя на мое спокойное лицо, закрытые глаза, приоткрытые губы, и вышел на цыпочках, не закрывая до конца дверь. Он тихо поговорил с мамой на кухне, налил кофе в чашку, потом вышел на крыльцо и посидел там с дымящимся кофе и дедушкиным ружьем, вслушиваясь в звуки вечера.
Позже, когда темнота по-настоящему сгустилась, на цокольном этаже у Кнюта Карлсена проснулся и встал с постели Улав Ватнели. Он постоял немного возле постели Юханны. Сам он спал крепко и без сновидений. Не знал, правда, как долго, но помнил, что перед этим лежал и кричал. Но теперь голова была ясная и сам он на удивление спокоен. Казалось, он долго отсутствовал, побывал в каком-то ином мире, а теперь вернулся и взглянул на все другими глазами. Он надел брюки и одну из новых рубашек. Нашел новые блестящие башмаки, неразношенные и непривычные, надел кофту, натянул на голову кепку и тихо вышел. Снаружи дежурил полицейский, с которым он обменялся парой фраз. Затем он направился вниз, в сторону дома Одда Сивертсена. Отсюда стали видны остатки сгоревшего дома. Улав чувствовал себя чужим в этой новой одежде, никому не известным и вдобавок заблудившимся. Казалось, он сбился с пути, не помнил, где стоит дом, в котором он прожил последние тридцать пять лет. Осторожно, словно опасаясь разбудить кого-то, приближался он к пепелищу. Прошел еще немного, засунул руки глубоко в карманы и побрел вперед. Затем остановился и, стоя метрах в двадцати от того, что еще недавно было его домом, надолго застыл. Он смотрел не отводя глаз, будто не мог насмотреться. Смотрел. Смотрел. Смотрел. Он же сказал, что хочет посмотреть на то, что осталось от дома, хочет сделать это один, но он не думал, что придется делать это ночью. И, стоя в одиночестве, он ничего не ощущал. Внутри были одновременно пустота и ясность. Он сделал еще несколько шагов, и новые башмаки с жесткими подошвами зашуршали по щебенке. Он снова остановился и стал смотреть. Смотрел сквозь дом — вот гостиная, коридор, лестница и кухня. С осторожностью вышел в сад и приблизился к лестнице, засыпанной обуглившимися щепками, пеплом и осколками стекла. Здесь он присел. Долго сидел на крыльце своего дома, теперь уже воздушного дома. Ни о чем не думал. На траве блестела роса, туман висел над Ливанне, точно как в ночь пожара. Тут он заметил неясную фигуру. И сразу же понял, кто это. Он медленно и осторожно встал, стряхнул пепел и стеклянную пыль с брюк, а фигура тем временем переместилась в сад и приближалась к ветвям, оставшимся от недавно цветущей вишни. Улав был на нижней ступеньке лестницы, а фигура не подошла ближе. Они стояли неподвижно, глядя друг на друга. Что они могли сказать друг другу? В последний раз они говорили друг с другом лет двадцать тому назад. Минуты через две-три фигура стала растворяться в темноте, а потом слилась с ночью. Улав постоял еще несколько минут, подождал, но ничего не случилось. Тогда он направился к дровяному сараю. Тот почти не пострадал. Он открыл дверь и вошел. Внутри было влажно и сыро от вылитой на сарай воды. Земляной пол хлюпал под ногами, темнота была кромешная, как в желудке кита. Но он прекрасно ориентировался. И вот уже весело звякнул звонок велосипеда, когда он стал вытаскивать его из-за кучи мусора. Вытащил, выкатил. Велосипед был в полном порядке, разве что немножко поржавел и запылился и шины спущены. Он прислонил велосипед к стенке сарая, так он обычно стоял, пока Коре сидел за столом на кухне и делал уроки, а велосипед был готов в любой момент покатить с горки вниз в сторону Килена. Он попробовал звонок, и тот откликнулся чисто и звонко, как в былые времена. Если понадобится, подумал Улав, я могу прийти сюда и забрать его. И неважно, что шины проколоты. Потому что кому нужен воздух в шинах, когда он сам состоит из воздуха?
Темнота подступала к окнам дома поселковой администрации, превращая их в большие тусклые зеркала. Каждый, кто находился внутри, в любой момент мог, случайно глянув в окно, увидеть бледное лицо, смотрящее на него со стороны комнаты. Замерев на мгновение, он рассматривал это лицо, а оно столь же внимательно всматривалось в него. И тогда до него доходило: это же я.
Допрос длился уже несколько часов. Крышка от канистры для бензина теперь была положена на стол перед ним. Белая, вдоль нее черным написаны не совсем ровные буквы: ФПЧ. Он и бровью не повел. «Ты знаешь, что это?» — спросили его. «Да», — ответил он. «А знаешь, где это нашли?» «Нет», — сказал он. Возникла пауза. Мимо проехала машина. Он сидел, наклонившись вперед, и пил кофе. «Знаешь, кто это нашел?» На этот раз он не ответил, безразлично пожал плечами. С его лицом что-то происходило, оно застывало, застывали черты лица. Казалось, оно вот-вот треснет, но оно не трескалось. Только становилось все более жестким.
А затем…
— Твой отец. Твой отец нашел эту крышку.
И тут сошла лавина.
Было 23:17. Время помечено рядом с текстом признания. Подозреваемый сознался. Допрос временно окончен в 23:25. Показания прочитаны и подписаны подозреваемым. Спецтранспорт вызван для транспортировки задержанного в окружную тюрьму Кристиансанна. В зале заседаний правления готовились к отъезду. Вышли подышать на свежий воздух. Даг тоже вышел, но в этот раз в наручниках, и сигарету ему не предложили. Созвонились с редакцией телевизионных новостей. Около полуночи в последних «Новостях дня» передали краткое сообщение: «Поджигатель, посеявший страх и панику в маленьком поселке Финсланн в Вест-Агдере, сегодня вечером схвачен полицией». Немедленно стали звонить из всех газет. Кнют Куланн спокойно отвечал на звонки. Рассказывать было нечего. Слишком рано. Кто он? Кто пироман? «Мальчик из поселка», — отвечал Куланн. Больше ничего. «Мальчика сегодня перевезут в Кристиансанн, где завтра он предстанет перед судом низшей инстанции по уголовным делам по обвинению в поджоге с человеческими жертвами». И все время он называл его «мальчик». Больше он ничего не мог сообщить. Всего лишь два слова.
Его взяли.
Был почти час ночи, когда приехал автомобиль, который должен был доставить его в окружную тюрьму Кристиансанна. Двое полицейских вошли в зал заседаний правления, один из них кивнул, Даг медленно поднялся и вышел в ночь вслед за ними. Было прохладно, как все последние ночи, он спокойно прошел к ожидавшему автомобилю, ему был виден дом Эльсе и Альфреда в конце поля, во всех окнах горел свет, а старый магазин на перекрестке и молельный дом стояли в темноте. Полицейские открыли заднюю дверь автомобиля, один из них положил ладонь на его голову и подтолкнул вперед, аккуратно, но решительно. Последнее, что он успел увидеть, — туман, который и этой ночью появился неизвестно откуда и теперь висел, удивительно белый и чистый, всего лишь в нескольких метрах над полем.
Интервью с ленсманом Кнютом Куланном появилось в «Федреландсвеннен» в среду, 7 июня 1978 года, в нем он сообщает, что пироман из Финсланна взят под стражу на время следствия и в течении двенадцати недель будет находиться в месте предварительного заключения. О том, кто он, не сообщается. О том, что он единственный сын начальника пожарной части.
Та же газета внизу первой полосы пишет о последствиях дорожного происшествия с мотоциклом: «Молодой человек пока еще не пришел в сознание».
Куланн рассказывает в интервью, что не спал последние трое суток и рад, что все разрешилось. При этом подчеркивает, что произошла большая человеческая трагедия.
— Все это крайне печально, от начала до конца.
В каком-то смысле все только сейчас и начинается.
Около полудня того же дня на Скиннснесе зафырчал мотором и отправился в путь автомобиль, темно-красный «форд гранада». Передний бампер немного помят, остатки коры и земли застряли в поцарапанном лаке возле эмблемы «форда», одна из передних фар стоит не совсем прямо. За рулем Ингеманн, рядом с ним Альма. Оба молчали. Она сидела неподвижно, поставив сумку на колени и положив руки сверху, словно боялась, что кто-то придет и отнимет у нее сумку. Машина повернула налево, проехала мимо бывшего торгового склада, у которого давным-давно никто не сидел на балконе, а на флагштоке не поднимался флаг. Они спустились с холма и миновали молельный дом, а затем и дом поселковой администрации, сейчас пустой и тихий. И поехали извилистой дорогой в сторону Фьелльсгорьшлетты, где Ингеманн нажал на газ и помчался мимо старой автомастерской в конце равнины в сторону озера Ливанне, которое было там, где ему и положено быть, весело искрилось в лучах солнца, а возле берегов было темным и спокойным. Они остановились в тени напротив магазина Каддеберга, вышли из машины и поднялись на крыльцо, к которому вели две лестницы в пять ступенек. Они зашли в прохладное помещение магазина, где за прилавком стоял сам Каддеберг, за его ухом торчал карандашный огрызок. Он кивнул молча, но приветливо, Ингеманн кивнул в ответ. Больше в магазине никого не было, а Каддеберг их не беспокоил. Им нужна была простая открытка, может быть, с цветами. Альма нашла одну такую на маленьком штативе возле кассы. Совсем простенькая, без линеек и с бутоном розы. Она передала открытку Ингеманну, чтобы он заплатил, а сама тихо вышла и направилась к машине. Пока он заводил мотор, она написала на открытке: «Мы думаем о вас». И два имени. Альма. Ингеманн. Больше ничего. Завелись и поехали. Машина медленно вползла на гору и миновала почту. Альма смотрела на озеро Ливанне, сверкавшее и дрожавшее на легком ветерке. Еще один восхитительный летний день. Будет жарко. Солнце стояло высоко, и она почувствовала струйки пота на спине. Проехали светло-зеленый дом Конрада, потом мимо дороги на Ватнели, въехав на верхушку холма, свернули направо и во двор перед маленьким домишком с грандиозным видом на озеро и темно-синие горные пустоши с западной стороны. Это был дом Кнюта и Аслауг Карлсен. У Альмы закружилась голова. Она сунула открытку в сумку, снова достала ее и вышла из машины. Оба стояли на жарком солнце и отбрасывали длинные тонкие тени. Ингеманн вынул расческу из заднего кармана брюк и пару раз провел ею по волосам, от лба и до затылка. Альма тоже словно поправила волосы, смела соринки с пальто, проверила, в сумке ли открытка, но открытка была в руке. И оба двинулись в сторону двери. Ингеманн наклонился и трижды постучал. Они ждали, ни единого слова не было сказано с тех самых пор, как они выехали из дома. Теперь заговорила Альма:
— Я этого не выдержу. Я не выдержу.
Но тут они услышали шаги внутри дома, за дребезжащим стеклом появился неясный силуэт, дверь открылась. Это была Юханна. Кожа на ее лице выглядела нормальной, только брови опалены. Зубов не было. Она взглянула на Ингеманна, потом на Альму. Узнав их, просияла, словно горе и старость на мгновение стерлись с ее лица. Она слабо улыбнулась. И сказала:
— Хорошо, что вы пришли.
И широко распахнула дверь. Внутри ждал Улав. Они вошли. Сперва Альма, за ней Ингеманн. Он осторожно прикрыл за собой дверь. И стало тихо, только птицы были слышны.
О чем эти четверо говорили, никому не известно.