Как оказалось, их было трое. Это следовало из всех его писем в Финсланн из тюрьмы. Точнее, ЕГО было трое.
Один был Даг.
Второй был Мальчик.
А третий — я.
Мальчиком звал его Ингеманн.
Может, поджигал Мальчик, а потом приходил Даг и тушил? Я не знаю. Может, наоборот, тушил Мальчик. Но что в таком случае делал я?
Первое время письма из тюрьмы шли потоком. Прежде всего, он писал тем, чьи дома поджег. Он писал Улаву и Юханне Ватнели. Он писал Касперу Кристиансену. Он писал Бьярне Слёгедалю. Он писал Андерсу и Агнес Фьелльсгорь.
Но и другим тоже. Терезе. Альфреду. И еще многим. Всех не упомнишь. Большинство бегло просматривали текст и выкидывали письма. Не хотели нести их в дом, словно грязь или заразу. Выбрасывали. Часто написанное казалось нелогичным. Нелогичным, но красиво написанным. Когда я спросил Каспера о том, что было в письме, он задумался.
— Да… Что же, собственно, он писал?
Иногда это были рассуждения о Боге, об истинно верующих и безбожниках. К последним относился и он сам. Дни шли, а он все сидел на верхнем этаже здания суда в самом центра Кристиансанна и писал. Девятого июня вышел из комы парень-мотоциклист. Он лежал в реанимации и вечером того дня неожиданно открыл глаза. Он едва выжил, и, поскольку часть мозгового вещества вытекла через ухо, он уже не мог быть прежним.
Шли недели. Двадцать пятого июня Аргентина стала чемпионом мира по футболу на переполненном публикой стадионе «Монументаль» в Буэнос-Айресе. Но он этого не узнал. Он был в другом месте. Из окна ему были видны море и самолеты, пролетавшие над городом на небольшой высоте. Был виден шпиль и светящийся циферблат на башне Домского собора. Он мог посмотреть вниз и увидеть рыночную площадь и вход в пивной бар «Мёллепюбен». Он знал, что субботними вечерами там бывали люди из Финсланна, и если видел, что возле входа кто-то курит и смеется, то распахивал окно и кричал что-нибудь туда, вниз.
Через несколько месяцев поток писем сократился. А потом и вовсе иссяк. Писем больше не было. Теперь можно было проснуться ночью и поймать себя на мысли, что все это просто приснилось.
Пришла осень. Места пожаров напоминали черные раны, но за лето сквозь пепел проросла трава. В сентябре Каспер разобрал высокую печную трубу в Динестёле, в Ватнели разбили фундамент и вывезли камни, в расщелине Лейпланнсклейва стояли четыре камня, образовывая идеальный квадрат. Настала зима. В январе умерла Юханна. До самого конца она была тиха и спокойна. Как ее сын. Спустя несколько дней ночью, пока все спали, выпал снег. Большие пушистые снежинки падали на лес, на дома, белые и тихие. Сонно кружил снег, и, когда все проснулись, мир был совсем новым.
Девятнадцатого февраля состоялся суд. Судья, председатель городского суда Тур Оуг, прибыл в здание суда около девяти. Остальные были уже на месте: обвинитель, начальник уголовной полиции Хокон Скаугволл, защитник Бьёрн Молденес и двое экспертов в области психиатрии — главный врач больницы Эг Тур Санд Баккен и заместитель главного врача в клинике неврозов Каштен Нурдал. Даг сидел рядом с адвокатом. Он казался спокойным, пожалуй, даже веселым. Несколько раз он наклонялся к адвокату, шептал что-то ему на ухо, откидывался на спинку стула, вытягивал вверх обе руки и довольно улыбался. Перед началом заседания в зал вошли двое. Женщина лет шестидесяти, одетая в черное пальто, на котором блестели капельки дождя, за ней пожилой мужчина с гладко зачесанными волосами. Он тоже был в черном, в руке сложенный мокрый зонт. Они успели в последний момент. Войдя в зал, Альма остановилась, словно ждала, чтобы глаза привыкли к яркому свету. Она поправила прическу и стряхнула с пальто дождевые капли. Взгляд прямой, но как бы отсутствующий, словно она не здесь. И смотрела она будто сквозь этих семерых, сидящих в зале, видя и одновременно не видя их. Ингеманн встряхнул зонт так, что брызги разлетелись во все стороны, кивнул судье, затем обвинителю и экспертам, хотя и не знал, кто из них кто. А потом слабо улыбнулся Дагу. Служащий суда провел их вглубь зала по той стороне, где сидели представители обвинения, и они сели на последнем ряду мест для публики, где кроме них находился только представитель газеты «Федреландсвеннен».
И заседание началось.
Обвинитель начал с оглашения пунктов обвинения. Их было десять. Чтение заняло около получаса. Все это время Даг внимательно смотрел на обвинителя. Он слушал с выражением лица, которое можно было трактовать как интерес или любопытство, словно у него наконец-то появилась возможность понять, что же на самом деле произошло. Дочитав текст, обвинитель в первый раз обратился непосредственно к Дагу: «Поскольку обвиняемый страдает тяжелым душевным недугом и в силу этого не может нести уголовно-правовую ответственность за содеянное, я не задаю вам вопрос о признании себя виновным, я спрашиваю вас, совершили ли вы все то, что записано в обвинительном заключении».
В ответ последовало короткое «да».
Он мог — правда, с учетом небольших уточнений — согласиться с изложенным начальником уголовной полиции.
Он все это совершил.
Затем приступили к детальному разбору пожаров. Если относительно каких-то деталей возникали вопросы, его просили дать пояснения, что он охотно и делал. Он уточнял и дополнял, словно речь шла не о нем, словно он присутствовал здесь в качестве свидетеля. И таким образом постепенно восстанавливалась вся картина. К полудню, когда дождь превратился в дождь со снегом, а потом и вовсе повалил густой и мокрый снег, все пожары были описаны в мельчайших деталях, от зажженной спички до сгоревшего дотла дома. Или от того, как он забирал канистру с бензином из пожарной части в Скиннснесе, до того, как включал сигнал тревоги, садился в пожарную машину и запускал сирену и синий свет. Все ожило перед глазами. Заданные вопросы и уточняющие ответы снова заставили пламя полыхать. Он снова был там, снова стоял один во тьме и смотрел, как разгорается пожар. Огонь свистел, стенал и поднимался к небу, огненное море ходило волнами, и глубоко внутри языков пламени возникал высокий, светлый тон, особая песнь.
В половине двенадцатого суд ушел на перерыв.
Альма и Ингеманн, которые все это время сидели молча, почти не шевелясь, остались в зале, а журналист, обвинитель, защитник и два эксперта поднялись и вышли в коридор. Даг тоже остался на своем месте в зале. Короткое время они были втроем. Даг повернулся и улыбнулся. Ингеманн сидел, наклонившись вперед, и смотрел в пол.
— Как дела дома? — сказал Даг.
— Ну, — сказала Альма, — так…
— Ты все по-прежнему в мастерской, папа?
Ингеманн резко выпрямился.
— Конечно, — ответил он. — Надо же этим заниматься.
— А ты, мама, ты ведь стираешь пыль с моих кубков?
На этот раз она не смогла выдавить из себя ни слова, только улыбнулась. Широкой и доброй улыбкой, какую только она одна могла ему подарить, и только он один мог ее принять. Так продолжалось несколько секунд. А потом ее словно прорвало. Она рухнула вперед, хватая воздух открытым ртом, словно задыхалась. Ингеманн подхватил ее, а подбежавший служащий помог поставить на ноги. Даг тоже поднялся, но остался на своем месте и наблюдал, как мать выводили из зала. Снаружи послышались ее рыдания, неприятно усиленные и искаженные стенами длинного коридора.
Когда заседание продолжилось, это было в двенадцать, оба родителя снова были на своих местах. Они не сдавались. Она еще выше держала голову. И смотрела сквозь все и всех, а что она там видела, не расскажешь и не объяснишь.
Его попросили встать, когда зачитывались анкетные данные. Затем попросили сесть. Он сидел, слегка откинувшись назад, пока обвинитель кратко освещал основные моменты его биографии. Родился в 1957-м. Школьный период в 1960-е и 1970-е. Добрый, отзывчивый мальчик. Хорошо учился в школе. Только положительные отзывы. Ничего дурного в личном деле. Короче говоря, мальчик с хорошей перспективой.
И вот.
Приговор был вынесен в понедельник, 12 марта. За день до того, как мне исполнился год. Был холодный мартовский день, дул северо-восточный ветер. Заседание проходило в том же зале, что и месяц назад, но в этот раз в зале не было ни Ингеманна, ни Альмы. Несколькими днями ранее Альма передала ему новый теплый свитер, который и был на нем, когда его ввели в зал.
Председатель городского суда Оуг времени зря не тратил, он начал зачитывать приговор, как только суд приступил к работе. Даг и теперь внимательно следил за текстом. Приговор не содержал наказания или требования покрытия страховок. Только пятилетнее содержание в специальном медицинском учреждении.
На этом все и закончилось. За несколько минут. Даг встал и вышел в коридор вместе с защитником и теми двумя, что привезли его сюда из больницы для душевнобольных в Эге. И это все? Никакого наказания? Никакого превентивного заключения? Никаких экономических санкций? Ничего. Только пять лет в спецмедучреждении. Он почти ликовал, выходя по свеженатертому полу здания суда на холодный утренний воздух. Пять лет. Да что такое пять лет? Ему будет всего двадцать семь, когда он выйдет на свободу, вся жизнь впереди. Просто не верится, до чего хорошо. Автомобиль, на котором его должны были доставить обратно в Эг, ждал, сверкая на солнце. И Даг с восторгом шел к нему по наледи. Ему хотелось петь или играть на пианино. Жаль только, что никого из родителей не было, не пришли посмотреть, как будут выносить приговор их единственному сыну.
Когда же все это началось?
На чердаке школы в Лаувланнсмуэне, когда я нашел свою собственную фотографию? На площади в Мантуи, где умершие собрались меня послушать? Или намного раньше?
Я сижу, глядя на озеро Ливанне, и складываю мозаику. Дождь льет уже четыре дня. Потом подмораживает, но ненадолго. Настает апрель. Вечера светлые и нежные. Пахнет весной. И в один прекрасный день вода передо мной оказывается свободной от льда. Я просматриваю бабушкины дневники. После печального года дедушкиной смерти записи становятся менее эмоциональными, исключение составляют два периода — когда папа заболел и когда он умер десять лет спустя. Под конец записи совсем просты и будничны — о погоде, о ветре, о людях, с которыми она виделась, о доме и работе в саду. Сухие сведения, в которых на первый взгляд нет ничего ценного. Но мне кажется, что именно через эти скупые записи она приближается ко мне.
И она, и дедушка. Жизни обоих встают передо мной за округлыми буквами бабушкиного почерка.
В последнее лето своей жизни дедушка получил работу. Собственно, он был уже пенсионером, но подвернулась возможность поработать водителем на «Сити трейн», маленьком белом туристическом поезде, разъезжавшем вдоль и поперек по центру Кристиансанна, Квадратуре. От рыночной площади с Домским собором по Королевской улице, мимо старого госпиталя Св. Юсефа, где я родился, мимо кинотеатра «Аладдин», возле театра — налево, вниз к променаду вдоль берега, дальше мимо такой достопримечательности, как круглая крепость короля Кристиана, и, наконец, подъем обратно к площади. Требовался опытный водитель. И дедушка был им. Он ведь водил машину еще с довоенных времен. У него же был свой «нэш амбассадор», и на нем он даже съездил в Осло и обратно.
Дедушка написал заявление и получил работу. Бабушка зафиксировала новость в мае 1987 года. Я слышал эту историю от папы, который рассказывал о ней с легкой усмешкой. Так что я и не понял, надо ли мне гордиться или, наоборот, стесняться. Все-таки ни у кого не было дедушки — водителя «Сити трейн»! С другой стороны, мало у кого был дедушка в белоснежной униформе и большой белой шоферской фуражке. Так что я и гордился, и стеснялся. И ни одно из этих чувств не хотело уступать другому.
Дедушка увековечен на туристической открытке с видами Кристиансанна. Он стоит возле «Сити трейн» в своей белой парадной форме. На заднем плане Домский собор и море цветов и овощей на прилавках, которыми заставлена площадь, а еще дальше за ними — верхушка здания городского суда, где он несколько месяцев спустя рухнул замертво. Я видел эту открытку на маленьком, поскрипывающем при повороте штативе в магазине Каддеберга, возле кассы. Этих открыток была целая стопка, и выставлены они были вместе с изображениями троллей и лосей, с идиллическими пейзажами южных прибрежных городков и лодок, пристающих к причалам. Открытки с дедушкой стояли на полке и после его смерти. Я хорошо это помню, потому что тогда гордость и стеснение разом пропали, оставив место тихому, светлому чувству, от которого было больно. «Сити трейн» разъезжал по Квадратуре и на следующее лето, но уже с другим водителем в дедушкиной белой униформе. Водитель-то был другим, а на открытке по-прежнему разъезжал дедушка. Думается, так продолжалось несколько лет. Всякий раз, когда я заходил в магазин Каддеберга, открытки напоминали мне о том, что дедушки больше нет. Мне хотелось, чтобы они исчезли, чтобы их раскупили одну за другой, написали на них кому-нибудь приветы и разослали в разные стороны. Но никто этого не делал. Никто не хотел их покупать. Открытки так и стояли, и дедушка на них был по-прежнему подтянут, и поезд все такой же блестящий. Однажды я задумал сам их всех скупить. Вместо того чтобы разрезать копилку в банке в доме поселковой администрации, я мог бы сделать это сам, дома, разрезать, а деньги положить на прилавок у Каддеберга. Одна проблема — мне некому было посылать открытки. Друзьям я написать не мог, потому что это выглядело бы очень странно, никто ведь ни с того ни с сего не посылает друг другу открытки, да и жили мы все поблизости. Оставалось послать их кому-то, кого я не знал. Можно было бы найти в телефонном каталоге какую-нибудь приятную фамилию, чтобы сразу было понятно — это хороший человек, ему приятно будет получить несколько слов. Я мог бы написать приветливые слова и послать открытку. Я так и представлял, как те, кто получили открытку, долго и внимательно изучают картинку с подтянутым мужчиной, то есть дедушкой, читают слова, которые я написал, и расплываются в улыбке.
Внутри дневников обнаружились фотографии, которых я никогда раньше не видел, они были втиснуты между страницами, словно имели особое значение. На одной дедушка стоит на вершине подводного горного массива приблизительно в центре Хумеванне. Чтобы знать точно, где находится это место, к нему нужно подплыть самому. Может, тридцать метров от берега. Плывешь и вдруг замечаешь, что можешь встать. На фотографии кажется, что дедушка идет по воде. На другой фотографии — бабушка точно на том же месте. Сначала он сплавал и продемонстрировал себя, а она ждала на берегу, чтобы сделать снимок, потом поплыла она, а он вернулся. Или наоборот? Он уже совсем седой, худой и костлявый, стоит на фоне темного леса, а на ней черный купальник, я его помню. Они, наверное, очень обрадовались, когда обнаружили это место, и с нетерпением ждали фотографии из проявки. Им, пожалуй, за шестьдесят, значит, это примерно 1980 год. Оба очень любили купаться.
Я читаю и двигаюсь вперед в прошлое, вот уже лето и осень 1998-го, два дня после похорон папы, и она записывает:
Дождь и сильный ветер. Вечером пришел Гауте, было так хорошо.
Вот и вся запись. Это тот вечер, когда я рассказал, что начал писать.
Продвигаюсь все дальше, ближе к концу ее жизни. Самая последняя запись, вторник, 28 октября 2003-го:
Мне сделали укол. Хорошая погода, мягкая.
Я сижу перед темным и тихим озером Ливанне и вспоминаю последние дни и недели ее жизни.
Как-то вечером в конце января 2004 года я был в Праге и сидел в церкви в центре города. Не помню, как называлась церковь. Я случайно проходил мимо и заметил объявление о вечернем концерте. Недолго думая, купил билет при входе, вошел, нашел свободное место. Было самое начало вечера. Снаружи народ плотнее запахивал полы пальто, было градусов пятнадцать мороза, и легкий снег заполнял освещенное пространство над площадью и старым городом, над гордой ратушей с астрономическими часами, мимо которой я совсем недавно прошел. Органист исполнял фантазии на тему Ave Maria. Возможно, это была версия Гуно. Та самая, которую исполнили Тереза и Бьярне Слёгедаль в церкви Финсланна в первое мирное Рождество 1945 года. Не знаю. Во всяком случае, музыка наполнила меня особой тишиной.
В это время дома, в Норвегии, бабушку положили в больницу в Сёрланне. За несколько часов до этого в ее трахею ввели специальный инструмент из легкого металла, чтобы взять пробу ткани из легких. Считали, что это обычная, простая процедура. Ранее в одном из ее бронхов обнаружили уплотнение, которое приняли за изменение ткани. А на деле это была аорта.
В считаные секунды легкие наполнились кровью.
Я никогда не представлял себе, что она может умереть. Во всяком случае, не тогда, сидя в Праге на концерте, наполнявшем церковь чистой музыкой, чистой тишиной и морозом. В такой момент она не могла умереть.
И я оказался прав.
Удалось открыть проход во второй бронх, и туда стал поступать кислород. Она очнулась и рассказала доктору, склонившемуся над ней, где только что побывала: на пляже возле большого озера. Услышав эту историю, я сразу представил себе Хумеванне. Думаю, это очевидно. Она видела себя на пляже возле летнего домика Кристиансаннского автомобильного клуба, там, где было место общественного купания, и смотрела в сторону подводного горного массива. Того самого, на который можно было неожиданно подняться из воды. И ей так хотелось поплыть, но что-то мешало, и она очнулась.
Она попросила у доктора разрешения вернуться обратно. Он улыбнулся и сказал, что в таких делах больница помочь не может.
Музыка в тот вечер в Праге как бы дала ей еще несколько суток. Потому что я сидел и слушал.
Еще немного. Еще немного. Еще немного.
А потом кровотечение.
Это случилось 4 февраля 2004 года.
Превыше всего — любовь. Это предложение из послания апостола Павла она хотела выбить на могильном камне дедушки. Я хорошо помню, как она сказала, что должно стоять на камне, хотя мне было тогда всего десять лет. Я случайно оказался на кухне, когда она говорила папе об этом. Думаю, это произвело впечатление, раз я до сих пор помню. Я притворился, что не понимаю, о чем идет речь. Но все понимал. Она считала, что только это должно быть высечено на камне, только это передавало ее чувства. И это предложение появилось на камне. Позже над ним оказалось и ее имя.
Она записала эти слова и в свой дневник. Неожиданно, 15 декабря 1988 года, почти через месяц после его кончины. Ночью выпал снег, потом посветлело, но страшно похолодало.
Превыше всего — любовь.