Первый лед на Ливанне появился одним прекрасным утром. Восход солнца в 9:22. Искры над черной, блестящей поверхностью воды. К полудню — светлая полынья, протянувшаяся от середины озера почти до берега. Стая птиц. На большом расстоянии они совсем черные, почти одинаковые, осторожно подходят к открытой воде, на мгновение замирают в сомнении возле неровной замерзшей кромки, и тут под ними ломается лед.
В тот вечер я открыл ключом дверь церкви в Финсланне.
За дверью была кромешная тьма, так что мне пришлось протянуть руки вперед и на ощупь искать дверную ручку. Потом я попал в коридор, где было светло и где находился кабинет священника. В противоположном конце коридора — дверь, ведущая в саму церковь. Дверь была низкая и поскрипывала. Я попал в алтарное помещение сразу за алтарной доской. На ней было что-то написано, но очень высоко, так что прочесть не удалось. Я прошел вперед, остановился возле алтарного полукруга и посмотрел на церковный зал. Он оказался меньше, чем мне помнилось, но незначительно. Внутри было очень холодно. Мне советовали прийти сразу после службы или похорон, после которых воздух долго оставался теплым. Я прошел по центральному проходу и, дойдя до двери, повернул обратно, а потом присел на одной из скамеек. Я узнал сухой скрип, который впервые услышал еще в детстве, почувствовал запах бревен, старости и горя. Сидел здесь долго. Смотрел на отверстие в своде потолка прямо надо мной, куда прежде выходила печная труба. На четыре балки, составляющие квадрат высоко в потолке, — когда-то мне представлялось, что на них рассаживались мертвые и болтали ногами, слушая священника. Это было сразу после смерти дедушки, когда мне важно было ощущать, что он еще здесь. Вот он и сидел, болтая ногами. Даже во время молитвы.
Я просидел так минут с десять. Потом поднялся, снова прошел по центральному проходу и вышел на паперть. Лестница наверх в колокольню была с левой стороны. Одинокая лампочка освещала первый пролет, и чем выше я поднимался, тем темнее становилось. Лестница сужалась, становилась почти вертикальной. И вот я наверху. Колокол висел в темноте невысоко надо мной, тяжелый и черный. Я слегка постучал по нему костяшками пальцев. Звук был все тот же. Глубокий и одновременно светлый и вольный. Я помнил его, потому что много раз слышал, как он звонил. И в тот раз, когда умерла бабушка, и когда умер папа, и дедушка, и в тот июньский день, когда я лежал на руках у мамы и сосал ее мизинец.
Я спустился с колокольни и прошел на хоры к органу. Не думал, что там все еще может стоять старая фисгармония, но она была здесь, справа, вдоль северной стены. Я присел. Нажал на педали, прикоснулся к одной клавише. Ничего. Я потянул маленький рычажок, на котором стояло: Viola dolce. И тогда раздался тонкий звук, словно выпущенный из щели, и почти немедленно растаял. Я потянул рычажок, помеченный Vox celeste. Но он был нем. Сидя здесь, я вспоминал Терезу, старался отыскать в памяти хоть что-то из того, чему научился у нее, но нет, слишком давно это было. Я вспомнил только, как она иногда брала своими пальцами мой указательный или средний и ставила на нужную клавишу. Она сидела и играла на этом самом месте, когда крестили папу, и на конфирмации, когда первым вошел Коре, сразу за ним Холме, и когда они выходили из церкви, чтобы начать долгую взрослую жизнь. И именно здесь она сидела на моих крестинах двадцатью годами позже, 4 июня 1978-го, когда поселок горел. Я вытянул рычажок Vox humana. Возник низкий, дрожащий звук, который креп и разрастался, если я достаточно долго жал на педали.
Наконец я медленно спустился вниз по лестнице и снова пошел по центральному проходу. Звука шагов слышно не было. Я прошел до конца прохода и сел на первой скамейке слева, на этом месте я сидел, когда хоронили папу. Я закрыл глаза, и вскоре мне уже слышался шум голосов на скамейках позади меня. Я слушал, как люди входили, шли по мягкому ковру, открывали скрипучие дверцы к рядам скамеек, осторожно садились, листали книги псалмов, а потом поднимали глаза. Я сидел и слышал, как постепенно наполнилась церковь. Я думал о том вечере в Мантуе, когда они все собрались, чтобы послушать меня. Сейчас они были здесь, я знал, что это они, они старались не шуметь, но я все равно их слышал. Я сидел совершенно неподвижно спереди, а они сидели совершенно неподвижно сзади. Так прошло несколько минут. Мне было приятно сидеть вот так, ждать, ничего не ожидая, и чувствовать, что им это тоже приятно. Еще несколько секунд. Три. Две. Одна.
И я обернулся.
В себя я пришел, когда затеплилось серое утро. Пассажиры уже оживились, многие стояли с пакетами перед выходом. Прищурившись на свет, я разглядел, что паром уже швартуется на пристани в Хиртсхальсе. Я увидел весь район гавани — рыбацкие суда с покрытыми ржавчиной бортами, будто вмороженные в воду, одинокий автопогрузчик с неестественно высоко поднятой вилкой по пути к причалам. Я попытался подняться со скамейки, на которой заснул, но голова раскалывалась, поэтому я остался лежать, пока последний пассажир не исчез в дверях и я не оказался в коридоре один. Тогда я с трудом встал на ноги и потащился по покрытым ковром ступеням вниз на автомобильную палубу. Уже усевшись в промерзший папин автомобиль, закрыв дверь, пристегнув ремень и выехав с парома, я постепенно вспомнил все, что произошло. И только оказавшись на свету, я ощутил привкус крови во рту. Я бросил взгляд в зеркало и увидел засохшую кровь на губах и подбородке. Язык был онемевший и распухший, а щеки изнутри в мелких порезах от стекла. По моим ощущениям, говорить я не мог, но это было неважно, потому что я и не собирался ни с кем разговаривать. Я двигался вдоль гавани, наконец свернул налево, проехал по улице, где были развешены огромные сети, нашел, хоть и не сразу, парковку недалеко от моря, рядом с «Закусочной Хиртсхальс». Долго сидел в машине, держась за отчаянно болевшую голову. Пытался восстановить последние двенадцать часов с того момента, когда я оставил папу в доме престарелых в Нуделанне, и до момента, когда въехал на паром, а под конец забрался на перила и стоял, подавшись вперед, над кипящим подо мной морем. Что случилось потом и почему я проснулся на скамейке в коридоре, я не помнил. Представления не имею, что произошло. Заметил ли меня кто-то в темноте или что-то во мне сказало, что уже хватит, пора кончать, пора взять себя в руки, перелезть обратно через перила и вернуться в тепло.
Не знаю.
Не меньше часа, уж это точно, я просидел в машине на пустой парковке, пока не почувствовал, что могу стоять на ногах. Тогда я открыл дверь, тщательно застегнул на себе куртку и отправился в район гавани. Было сыро и холодно, над морем лежала серебристая дымка, а вода у причала была тихой и блестящей, словно нефть. Я ходил кругами на легком морском ветру, пока в голове не просветлело. Тогда я вошел в «Закусочную Хиртсхальс» и заказал чашку кофе. Хозяин заведения отпрянул, увидев меня, и я вскоре понял почему, когда зашел в тесный туалет и рассмотрел себя в зеркале. Глаза красные, опухшие, звериные, на шее потеки крови. Я долго и тщательно мылся. На раковине лежал кусок мыла, сухой и потрескавшийся, я пытался намылить им руки, оттирал лицо, было больно. Потом, когда передо мной стояла чашка дымящегося кофе, я едва смог себя заставить выпить его, потому что все раны во рту немедленно раскрылись и кофе вкусом напоминал ржавчину. Я сидел один в углу, а в баре, как я понимаю, сидели три местных алкоголика и похмелялись, каждый над своим стаканом пенистого пива.
Остаток первой половины дня в Хиртсхальсе вспоминается мне как весьма серый и унылый. Я добрался до паромного терминала и купил билет на ближайший паром в обратную сторону. После этого сел в машину и стал искать в бардачке бумагу. Единственной бумагой, которую я нашел, была стопка лотерейных билетов, которые папа не успел заполнить, но мне и это подошло. Там были и ручки, к счастью, одной можно было писать, и, сидя на серой и совершенно пустой парковочной площадке в Хиртсхальсе, я написал:
Небо распахнулось. Коровы стоят на опушке леса и смотрят в сторону дома. Быстро движутся облака. Я слежу за ветром. Сижу у открытого окна и смотрю, как ветер колышет тяжелые ветви ясеня. Я пишу. Облака, ветви, пишущая рука.
Совсем на краю.
В лицо ударяет сладкий запах земли. Коровы исчезают в лесу. Черная процессия внутрь черного. Одна за другой. Исчезают. Я мерзну. Ветер шевелит волнами сверкающую крону. Оконная рама дребезжит на чердаке. Из воды поднимаются белые, танцующие тела и небесная музыка.
Я сидел и перечитывал написанное, подправлял то тут то там, но в целом оставил текст как есть. Он поместился на оборотной стороне пяти лотерейных билетов, которые папа не успел заполнить. Впервые я читал собственный текст, не испытывая при этом стыда. Пришло нереальное чувство легкости. Нереальное, но очень приятное. Я прошелся еще разок по причалу, вместо головы у меня был ноющий стучащий комок. Все кругом отдавало серостью и безнадежностью, вода в акватории порта была, как и раньше, вязкой и гладкой, в ней плавал мусор, скапливающийся вдоль лодок, а над морем лежала мягкая серебристая дымка. И все же что-то произошло. Я ходил и размышлял о написанном. О том, что теперь было написано черным по белому на обороте пяти лотерейных билетов и что я собирался перечитать, как только сяду в машину. Я бродил, наблюдая всю эту серость вокруг меня, запах моря и выхлопных газов раздражал, и все же что-то изменилось. Это было заметно по мне. Если бы кто-нибудь подошел ко мне и спросил, который час, то заметил бы это сразу по блеску глаз, думалось мне.
В три часа я сел в машину, завел мотор и поехал на паромный терминал. Я оказался первым в очереди и в ожидании парома пытался еще что-нибудь написать. Перечитывал уже написанное и пробовал добавить несколько строк. Час спустя показался паром, и к тому времени я исписал уже десять билетов. Въехав на паром, я нашел безлюдное местечко, разложил перед собой билеты и прочел все вместе. Я слышал шум мотора, когда паром отходил от причала, но был слишком захвачен чтением, чтобы смотреть в окно и следить, как серый город исчезал в серебристом тумане. Я сидел над листочками бумаги, читал, добавлял, писал заново. Но доволен я был только первым текстом. Он был чем-то цельным и экстраординарным, в нем было что-то от родного пейзажа, остальное казалось более заурядным.
Во время пути я просто сидел и смотрел в заляпанное окно. Я чувствовал себя совершенно опустошенным, но заснуть не смог, так что сидел и подрагивал вместе с паромом. Голове становилось лучше, словно череп мой вскрыли, мозг почистили и вставили заново, и кофе не отдавал больше ржавчиной, а когда мимо проплыли огни Раннесюнда, я уже был почти самим собой. Я сел в машину еще до того, как паром пришвартовался. Ворота открылись, и передо мной засветились огни причала, дым от парома уносился в сторону города. Я нажал сцепление, я был прежним и все же иным, хотя этого никто не мог заметить, пока я съезжал с парома поздним осенним вечером и катил по дороге домой.
Следующей ночью, где-то сразу после четырех утра, мой папа умер. Последнее, что он произнес: теперь мне божественно хорошо. Так бабушка и записала. Это было после последней дозы морфина, когда он курил свою последнюю сигарету и пепел сыпался на простыню. Последнее, что я сделал, — соврал ему и даже не успел рассказать, что стал писателем.
Первая и последняя полосы газеты «Федреландсвеннен» за понедельник, 5 июня, были посвящены трем последним пожарам и неудавшейся попытке поджога у Андерса и Агнес Фьелльсгорь.
Заголовок: «Финсланн — поселок, охваченный паникой».
На первой полосе два снимка. На одном — Юханна, она сидит в цокольном этаже у Кнюта Карлсена. На ней халат, рука подпирает голову, неподвижный взгляд направлен куда-то вперед. Она сдалась. На другом — ее почти полностью сгоревший дом, на переднем плане заметны контуры пяти фигур. Но я не знаю, кто эти люди.
На последней полосе — потерпевший аварию мотоцикл, он лежит позади автомобиля, с которым столкнулся. Снимок сделан в тот момент, когда машина скорой помощи уезжала с места происшествия. Дага на снимке нет. Папы тоже.
На последней полосе есть еще один снимок, на нем двое полицейских фотографируют лестницу дома Андерса и Агнес Фьелльсгорь. Еще темно. Один полицейский держит фонарь, а другой подался вперед и фотографирует старым фотоаппаратом, такой теперь только в кино можно увидеть, с огромной вспышкой, похожей на миску.
На снимке в самом низу страницы — ленсман Куланн беседует с Андерсом Фьелльсгорем и полицейским Теллефом Юльдалем. Это Юльдаль приехал с овчаркой. Собака направилась со двора по дороге на Мэсель, но всего несколько минут спустя вернулась обратно. Он дал собаке свободно побродить вокруг дома Андерса и Агнес. Она долго стояла на лестнице и нюхала лежащие там спички. И вдруг помчалась вниз по лестнице, через дорогу и во тьму в направление Бурьванне. Ее долго не было, а потом откуда-то со стороны Дюэхэй послышался лай, он доносился с западного берега озера. За лаем раздалось отчетливое эхо. Овчарка лаяла, и ей вторило эхо. Затем она вернулась, и ничего особенного не произошло.
В последний раз ее спустили с поводка возле сарая органиста Слёгедаля. Сарай в это время еще догорал, и языки пламени отражались в маленьких собачьих глазах. Она была в недоумении, побежала в одну сторону, затем в другую. Обнюхивала стену дома, фруктовые деревья, побежала по дороге в сторону пожарной части, покружила вокруг, а потом рванулась на всех порах в сторону дома Альмы и Ингеманна. Там она побегала кругами в саду, скуля и пища, и вернулась обратно. В это время все усилия были брошены на то, чтобы спасти дом органиста, потоки воды из шлангов были направлены на западную стену и крышу, а сарай Слёгедаля стонал и в конце концов рухнул, и на небе всколыхнулось море огня. Собака сидела возле пожарной машины, царапала когтями колесо и подвывала.
На снимке видно, что ленсман Куланн устал, что он в замешательстве. В интервью он говорит о том, что ситуация крайне сложная. Следов нет. Известно только, что речь идет предположительно о молодом человеке. Расстояние между местами пожаров не превышает десяти километров. Использовался бензин. Замечена машина с потушенными фарами. И больше ничего. Положение близко к отчаянному. Пироман не боится рисковать. Последние три поджога совершены в то время, когда полиция осуществляла контроль по всем дорогам через поселок, почти все население поселка не спало, а многие дежурили. Создается впечатление, что поджигатель хочет быть обнаружен.
Крайне сложно и одновременно просто.
Тем же утром из Осло в поселок направились два следователя из отдела Уголовной полиции, но они добрались до места и разместились в доме поселковой администрации в Браннсволле лишь к двум-трем часам дня. В это время небо закрыли облака, и на случай дождя над крыльцом дома Агнес и Андерса натянули брезент. В коридоре сильно пахло бензином, повсюду осколки стекла. Агнес и Андерс стояли в отдалении и наблюдали, она — сложив крестом руки на груди, он — засунув руки глубоко в карманы. В течение нескольких часов они были чужими в собственном доме. Ни к чему нельзя было прикасаться, ничего нельзя было переставлять. Приехало несколько журналистов. Все хотели поговорить с Агнес, которая фактически видела поджигателя. Она же стояла всего в нескольких метрах от него, их разделяло только оконное стекло. Она видела очертания лица, освещенного спичкой, вероятно, второй спичкой. На крыльце было обнаружено две спички. Одна погасла, едва вспыхнув, другая обгорела почти до половины и была в этом месте сломана. Зажигались они, скорее всего, порознь. А потом по очереди были брошены в сторону входа. Ни одна не попала в коридор, обе стукнулись о стекло и упали с внешней стороны.
Они попросили описать его.
Молодой, красивый, сказала она одному из журналистов полушутя. Тот усердно записывал, а на следующий день об этом было написано в газете. Поджигатель не только молод, он еще высок и красив. Он возник из ниоткуда и исчез в никуда, оставив после себя пламя. И охваченный паникой поселок. И еще две обгоревшие спички. Последнюю спичку он бросил в окно, уже увидев ее. Она кричала, так что он и видел, и слышал ее и тем не менее бросил. А ведь все висело на волоске. Попади спичка в разбитое стекло, ее в мгновение ока охватило бы пламя. То же самое можно было сказать и об Улаве с Юханной, но те все же выбрались из дома. Хотя в некоторой степени они тоже побывали в море огня.
Приняли решение, что обе пары — из Ватнели и из Сульоса — будет этой ночью охранять полиция. Улав провел большую часть дня в постели и кричал. Юханна все время сидела на краю его кровати, но, похоже, его ничем нельзя было успокоить. Вопли накатывали волной и истощали его силы. Она пыталась держать его за руку, но он не давался. Он кричал на нее, на стену, на Бога. Его словно выворачивало наизнанку, будто что-то дикое и жестокое пыталось выбраться из него, но не могло. Он не давал разорвать себя пополам. В итоге приехал врач из Нуделанна, Улаву дали успокоительное. Юханне тоже предложили таблетки, но она отказалась. К полудню Улав заснул, а Юханна так и сидела возле, держа его за руку и наблюдая за спокойным выражением его лица. Полчаса, может, и дольше. Она была опустошена. Она смотрела на своего мужа и видела, что он красив, но очень стар: седые волосы, впавшие щеки, красноватые веки, гладкий, лишенный морщин лоб. Кожа тонкая, прозрачная, словно весь он истощается и вот-вот исчезнет. Она спрашивала себя, знает ли по-настоящему этого человека. Тот ли это Улав, с которым она прожила всю свою жизнь? С этим ли мужчиной она зачала своего единственного ребенка? И этот ли Улав пережил смерть своего сына-весельчака? Он ли это?
Он так близок и так далек от нее. Рука теплая и спокойная. Она держала ее в своей, сидела с закрытыми глазами и слушала, как по дороге проезжали машины. Она слышала птиц и тихие голоса на этаже сверху. Непривычные, чужие звуки, хотя она находилась всего в каких-то пятидесяти метрах от места, где привыкла проводить дни. В это время дня она обычно заваривала кофе. Включала радио и слушала новости, и, пока она нарезала хлеб, подходил Улав, садился за стол, рукава его рубашки были закатаны, от рук пахло мылом, и все же они были не до конца отмыты после работы в сарае. И так они сидели за столом друг напротив друга и ели. Улав по обыкновению отодвигал занавеску и смотрел в сторону Ливанне или на вишню в цвету.
Наконец она прилегла на второй кровати. Она чувствовала, что у нее сильное кровотечение, но не хотела вставать. Кровь шла. Но больно не было. Перед тем как заснуть, она резко повернула голову на бок, губы зашевелились. Казалось, кто-то незаметно зашел в комнату, сел к ней на постель, положил руку ей на лоб и прошептал ее имя.
Что сказала Оста о Юханне? Что она не могла смеяться, не могла плакать. Ничего не могла.
А Альма? Что могла она?
Она пошла домой. Было чуть больше четырех часов ночи. Светало, пели птицы, но она их не слышала. Она шла быстрым шагом вниз от дома Слёгедаля, а пожар в сарае разгорался все сильнее. Она слышала свист пламени, но не оборачивалась. Миновала пожарную часть и продолжила спускаться к дому, мимо мастерской и через двор. Поднялась на четыре ступеньки и вошла в дом. Повесила ветровку Ингеманна на крючок в коридоре. Прошла в ванную и долго, тщательно мыла лицо холодной водой. Она не поднимала глаз, просто терла и смывала, пока щеки не онемели. Она погасила свет. Закрыла дверь. На цыпочках поднялась на чердак и прилегла рядом с Ингеманном. По его дыханию она поняла, что он не спит, но ничего не сказала. Так они и лежали не шевелясь, а снаружи все громче пели птицы. Так они и лежали не шевелясь, когда снаружи донеслись звуки приближающейся пожарной машины. Так они и лежали не шевелясь, пока все больше машин приближалось и проносилось мимо в сторону дома Слёгедалей. Так они и лежали не шевелясь, когда в дверь внизу позвонили. Она рывком поднялась, спустилась вниз, отперла.
Перед ней стоял Альфред. От него пахло бензином.
— Альма, — сказал он.
— Это ты? — спросила она.
— Сарай Слёгедалей сгорел.
— Да, — сказала она.
— Альма, — сказал он. — С тобой все в порядке?
— Да, да, — ответила она. — Все нормально.
Альфред помедлил.
— Ингеманн дома?
— Конечно, — ответила она отстраненно. Она смотрела мимо Альфреда, на ясное, прохладное утро и первые солнечные лучи, покрывающие золотом вершины холмов на западе.
— Могу я с ним поговорить?
Она поднялась на чердак и остановилась в дверях спальни. Ингеманн лежал на боку и тяжело дышал, но она знала, что он не спит.
— Альфред пришел, — сказала она тихо.
— Скажи, что я не могу спуститься, — ответил он.
— Сарай Слёгедалей сгорел, — сказала она.
Он ничего не ответил, но она заметила, как он затих. Она взглянула на неприбранную постель, висящую на стуле одежду, на открытую дверь шкафа, на рукав его парадного костюма и рукав ее зимнего пальто, выглядывающие из двери. Ингеманн по-прежнему не шевелился, но она видела, что он слушает.
— Я говорю, сарай у Слёгедалей сгорел.
— Да, я слышу, — ответил он.
— Ну не можешь же ты просто лежать здесь. Ты ведь начальник пожарной части.
Ингеманн и Альфред, тихо переговариваясь, поднялись на пару сотен метров, мимо пожарной части, к хутору Слёгедалей. Альфред рассказывал, как тушили огонь, как удалось спасти жилой дом, где разбилось лишь несколько оконных стекол, слегка вспухла краска, снесло несколько кусков шифера с крыши, а в остальном все в порядке.
— Хорошо, — ответил Ингеманн. И больше ничего не сказал.
Затем Альфред упомянул, что здесь уже побывали журналисты, а еще телевизионщики.
— Скоро вся страна будет знать, — сказал он.
Ингеманн не ответил.
К сгоревшему сараю они подошли уже в полном молчании, просто стояли рядом и смотрели. А что тут скажешь? Один пепел и прогоревший остов, искореженная гофрированная жесть. Даже земля вокруг была черная и обожженная.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил Альфред.
— Нормально, — ответил Ингеманн. — Мне только надо присесть.
Альфред сел рядом с ним на лестнице, места было мало, но они просидели так довольно долго, ничего не говоря. Солнце взошло из-за Квихэя на востоке, ночная роса медленно высыхала, по следам вокруг можно было понять, как активно здесь работали ночью — трава измята, возле стены дома разбросан мусор и пустые бутылки. Ингеманн закрыл глаза. Так он и сидел, ощущая, как припекает солнце.
— Даг — молодчина, обеспечивает нас провиантом, — сказал Альфред, сидя рядом.
— Да?
— У нас всегда есть минералка и шоколад, — продолжил Альфред. — Он у нас как бы за нового начальника пожарной части.
— Да… — протянул Ингеманн.
Вскоре подъехал автомобиль и, въехав во двор, остановился. Вышли двое — органист Слёгедаль и его отец, Рейнерт, бывший церковный служитель и учитель. Они получили известие о пожаре рано утром, тут же сели в машину и проехали, не останавливаясь, весь путь из Кристиансанна. Теперь они стояли в первых лучах солнца, глядя на сгоревший сарай. Сын сделал несколько шагов вперед, отец последовал за ним. Казалось, оба случайно оказались здесь, по ошибке, может, заехали не туда, и теперь спокойно шли к Альфреду и Ингеманну, чтобы спросить, где они, собственно, находятся. Разговаривали стоя. Альфред рассказал, что было известно. Пожар начался вскоре после четырех утра, в сумерках. Никто ничего не видел и не слышал. Никаких машин. Ничего. Полицейский патруль проехал здесь всего несколькими минутами ранее. Впечатление было, что пожар начался сам собой.
Все четверо поднялись к тому месту, где был сарай. Из руин еще поднимался дым, серый, почти прозрачный, быстро растворяющийся в воздухе.
— Все, что мама наткала, теперь пропало, — сказал Бьярне тихо. — Мы хранили все в сарае, — и он показал рукой в неопределенное место в пустоте. — Она так любила ткать.
Какое-то время все молчали. Осознавали сказанное. Но тут на дороге кто-то появился. Это был Даг. Он казался радостным и довольным, шел легкой походкой под фруктовыми деревьями, подпрыгнул, сорвал пару листиков с нижних ветвей и тут же бросил их на землю. Однако посерьезнел, увидев, кто стоит на въезде к сараю вместе с отцом и Альфредом. На мгновение показалось, он хотел повернуться и уйти, но потом раздумал. Он поднялся к ним, поздоровался за руку с прибывшими. Сперва с Бьярне, потом с Рейнертом.
— Это ты? — сказал Рейнерт.
— Конечно, — ответил Даг.
— Ну и вырос же ты с прошлого раза.
— Ну а ты, признаться, постарел, — ответил Даг.
И оба рассмеялись. Ненадолго, но все-таки.
— Ужас… — сказал Даг.
— Я только что рассказал, что все сотканное мамой пропало, — сказал Бьярне.
— А я помню, как она ткала, — ответил Даг.
Рейнерт сказал:
— Я так надеялся, что хоть что-нибудь осталось.
— Черт знает что, — вздохнул Даг.
И все пятеро спустились вниз.
Даг отломал ветку на частично обгоревшей плакучей березе и теперь копался ею в пепле. Остальные смотрели на него. Молчали. Рейнерт вытер пот. Ингеманн медленно двинулся вниз, к дому, за ним потянулись Альфред и оба Слёгедаля, все шли к машине. Даг пошел за ними, подойдя, замер с веткой в руке, словно это был подарок, который он ждал возможности вручить.
— Полиция должна в конце концов найти сумасшедшего, который все это делает, — сказал он. — Сколько может один человек терроризировать всех?
— Да, никуда не годится, — сказал Альфред.
— Он сумасшедший.
— Конечно, — сказал Рейнерт.
— Это кто-то… — начал Бьярне. — Это так бессердечно.
— И никто ничего не предпринимает, — возмутился Даг. — Никто! Почему никто ничего не предпринимает?! Так дальше не может продолжаться!
— Нет, не может, — сказал Альфред.
— Больной он, больной.
Все умолкли.
— Точно больной!
— Да, — сказал Альфред.
— Пойдем домой, Даг, — сказал Ингеманн. — Надо поесть немного, и тебе и мне.
— Я забыл спросить, — неожиданно сказал Рейнерт, — чем ты занят сейчас, Даг?
— Чем я занят? — переспросил Даг.
— Да, у тебя были большие планы.
— Нет, из меня ничего не получилось, — ответил Даг.
— Ну как же, — возмутился Ингеманн.
Но Даг перебил его.
— Нет, папа, — сказал он спокойно и по-доброму всем улыбнулся. — Из меня ничего не получилось.
На фотографии в газете «Линдеснес» от 5 июня Ингеманн стоит возле пожарной машины, выражение его лица истолковать трудно, но нельзя исключить, что в это время он уже почувствовал какую-то взаимосвязь произошедших событий. В интервью, надо признаться, ничего интересного нет, оно сугубо деловое и сухое. Заголовок: «У нас много оборудования и небольшой район». Он рассказывает о почти новой пожарной машине. Водяной насос спереди, «Зиглер», подает воду вертикально вверх на расстояние до 25 м, кроме того — почти 800 м пожарных шлангов и три переносных насоса, самый крупный из них качает 1000 л воды в минуту, следующий по размеру — 200 л, а малый — 150 л. На оборудование сетовать не приходится. С точки зрения оборудования у поселка есть все. И если уж суждено было пироману вершить свои преступные дела, то хорошо, что это случилось здесь, говорит он и выглядит при этом гордо и мужественно. Затем его спрашивают о последних пожарах. О сирене, которую прошлой ночью слышали даже возле церкви. Последний вопрос — общего характера: «Столько пожаров, и всего за два дня, вы, наверное, устали?»
Ответ: «Да, мы устали. Очень устали».
Было решено, что органист Бьярне Слёгедаль будет дежурить возле своего дома в ближайшую ночь. Полиция предполагала, что поджигатель, возможно, захочет вернуться, чтобы довести дело до конца. Слёгедалю выдали винтовку — маузер без ремня и договорились, что он спрячется в кустах недалеко от дома. Если поджигатель появится, он должен сделать три выстрела в воздух. Таков был договор.
Оставалось ждать вечера.
В Сульосе возле дома Андерса и Агнес Фьелльсгорь дежурил патруль. Подошли несколько зевак, услышавших о случившемся. В начале второй половины дня подошел и Даг — посмотреть, что происходит. В это же время на крыльце дома под навесом из брезента работали двое следователей из уголовной полиции. Даг постоял на траве двора, поговорил с Андерсом, потом к ним вышла Агнес. Она вынесла из дома целое блюдо картофельных лепешек и угостила всех. Полицейский возле дороги поблагодарил и взял, Андерс не захотел, а Даг не отказался.
— Большое спасибо, — сказал он и посмотрел ей в глаза.
Позже Агнес попыталась искоренить запах бензина, который дурманящим туманом лежал по всему дому. Она несколько раз мыла и перемывала деревянный пол, терла его песком и зеленым мылом, но бензин успел просочиться в щели и глубоко впитаться в доски. Дверь держали широко открытой и после отъезда следователей. На дворе ни ветерка. На равнине возле Браннсволла и Лаувсланнсмуэна воздух накалился, так что даже птицы умолкли.
Был уже шестой час.
Примерно в это время за Альфредом заехала полиция.
Через Эльсе Альфреду передали, чтобы он приехал в дом поселковой администрации. Было сказано, чтобы она передала ему информацию предельно буднично и спокойно. Важно, чтобы Альфред ничего не заподозрил. Что его самого подозревают. Он ведь принимал активнейшее участие в тушении всех пожаров.
Его провели в старый зал заседаний правления, где была устроена временная контора с рабочим столом, тремя стульями и пишущей машинкой. Его попросили присесть на один из стульев. Полицейские сели по другую сторону стола. И начался допрос. Но он не сразу понял, что его подозревают.
Впрочем, возможно, происходящее неправильно называть допросом. Разговор был ненапряженным. Альфреду предложили кофе из огромного кофейника, в былые времена кофе в нем хватало на всех членов правления. Затем его попросили рассказать о трех последних пожарах, двух в Ватнели и одном в сарае Слёгедалей. Все тщательно записывали. Один из полицейских сидел спиной к Альфреду и барабанил по клавишам пишущей машинки, записывая и вопросы, и ответы. Альфред рассказывал неторопливо, с паузами, он сидел, подавшись вперед, к чашке дымящегося кофе, и временами прокашливался, и тогда все отрывались от бумаг и смотрели на него. Спросили, сколько он спал за последние ночи. Он ответил совершенно честно, что не имеет об этом представления. Спросили, не вымотался ли он до предела, и он согласился. Спросили о пожаре в Скагене, почему этот пожар начался днем, а не ночью, как все остальные. Но у него не было объяснения. Тогда спросили, не думает ли он, что все пожары имеют одну, общую схему. У него не нашлось ответа. Спросили, почему он в свое время пошел в пожарную охрану. Он ответил, что его завербовали, а кроме того, эта работа казалась ему наполненной смыслом. Тогда спросили, что он имеет в виду под наполненной смыслом, может ли он подробнее это объяснить. Он сделал попытку. Наконец, его спросили, что он думает о минувших двух сутках. Он подумал, прежде чем ответить, наклонился вперед и сказал: нереальные. Нереальные. Совершенно нереальные.
Разговор длился минут двадцать, потом его отпустили. Перед уходом он спросил:
— Почему вы, собственно, решили со мной поговорить?
— Это часть расследования, — ответили ему.
— Значит, я подозреваемый?
— Это ровным счетом ничего не значит.
И он ушел.
Когда он вернулся домой, Эльсе накрыла на стол, и за едой он рассказал о допросе. Он сказал, что полиция, возможно, подозревает его. Она вскинула на него глаза. Посмотрела на его руки, на рот, на лицо. Посмотрела, как из кофейной чашки поднимался пар.
И расхохоталась.
В шесть они слушали новости. Пожары были вторым сюжетом в новостях. Первым было сообщение о крушении поезда в Лионе, во Франции, там погибли восемь человек. А потом о последних четырех пожарах в Финсланне. Два из них могли быть со смертельным исходом. Четверо пожилых людей оказались на волоске от смерти. Ленсман Куланн отвечал на вопросы, голос звучал твердо и уверенно. Он сказал, что полиция до сих пор не имеет конкретных зацепок. Упомянул две машины. А потом то, что заметила Агнес Фьелльсгорь, — молодой худощавый мужчина. Таковы данные на настоящий момент. Под конец ленсман призвал всех к бдительности в ближайшую ночь. Вот и все, что было сказано о пожарах в Финсланне. Далее были новости с чемпионата мира по футболу. Выбыли Австрия, Франция, Испания и Швеция.
Эльсе встала, чтобы выключить радио, а Альфред допил кофе и пошел было прилечь в гостиной.
В этот момент Эльсе заметила человека, шедшего по полю. Она сразу его узнала, но поразилась, каким он выглядел старым. Ингеманн шел через поле один. Это был кратчайший путь между их домами, но им редко пользовались. Солнце светило ему в спину, тело отбрасывало длинную узкую тень, раза в четыре длиннее самого Ингеманна. Казалось, прошло лет десять с тех пор, как она видела его в прошлый раз. Десять лет прошло, и Ингеманну стало далеко за семьдесят всего за несколько дней. Его походка изменилась, или что-то случилось со спиной, или руки непривычно безвольно свисали вдоль туловища. К ним шел старик.
Альфред и Эльсе сидели возле стола и ждали звонка в дверь. Когда он раздался, Альфред вышел в сени и открыл.
— Это ты, — сказал он.
Сперва Ингеманн молчал. Он просто стоял в своем темном комбинезоне, который обычно надевал, когда они выезжали на пожары, комбинезон пах старыми пожарами и напоминал униформу. Прошло несколько секунд, и он протянул вперед руку.
— Вот, смотри, — сказал он.
Альфред сразу же узнал заворачивающуюся крышку от канистры, какими пользуются пожарные. Всего несколько часов назад он наполнил немало таких канистр бензином. Рука Ингеманна была черной от сажи, а крышка — белой.
— Я… я ее нашел, — сказал Ингеманн.
— Ага, — ответил Альфред.
— И я пришел, чтобы сказать тебе вот что.
— Ты пришел, чтобы сказать что? — сказал Альфред и посмотрел на своего старого соседа, стоявшего на жарком вечернем солнце.
— Что я знаю, кто он.
Альфреду пришлось поддержать его и усадить на стул под часами. Эльсе принесла стакан воды. Он немного отпил. От него резко пахло пеплом и сажей. Крышка от канистры осталась на крыльце, и Альфред вышел, чтобы ее принести. Ингеманн сидел на стуле под часами, теребя пальцами крышку. Долго было тихо, слышалось только шуршание пластмассовой крышки. Потом он начал рассказывать. Он рассказывал, как поднялся к сгоревшему сараю Слёгедалей и походил там вокруг. Постоял на краю наклонного въезда, ведущего к сараю, посмотрел на руины. Точно там же несколькими часами ранее он стоял с Рейнертом и Бьярне. И тут он заметил крышку, рассказывал он. Он не мог понять, почему никто не заметил ее раньше. Она ведь лежала на виду в траве возле сарая. Он стоял как раз в том самом месте, где въезд должен был бы продолжиться еще немного, если бы не пожар, и не понимал, как крышка от пожарной канистры для бензина могла оказаться внизу в траве. Он стоял, ощущая на лице легкое дуновение летнего ветерка, потом поднял глаза и долго смотрел на плакучую березу возле сарая. Ближайшие ветви обгорели, кое-где торчали черные обрубки, похожие на трубчатое тело кости. Остатки листвы потемнели, повяли и сухо шуршали на ветру.
И внезапно он понял.
То есть он понимал и не понимал одновременно.
Вот это он и рассказал Альфреду с Эльсе. Он прислонился головой к стене под часами. Закрыл глаза, потом открыл, и за эти мгновения глаза стали узкими, темными и очень мудрыми, совершенно одинокими в своей мудрости.
— Ну вот я и рассказал тебе, Альфред, а теперь, пожалуйста, сходи к ленсману. Я сам не могу.
Ее нашла Тереза. Она словно почувствовала неладное. Тереза была уверена, что Альма дома, из своего окна она заметила, как та входила в дом, но теперь, когда Тереза звонила в дверь, никто не открывал. В конце концов она подергала за ручку двери. Дверь была не заперта. Она позвала из коридора. Но ответа не было. Осторожно прошла несколько шагов вперед. На кухне никого. Тикают настенные часы, на столе одинокая кофейная чашка, немного грязной посуды возле раковины, на кране кухонное полотенце, шмель бьется в оконное стекло. Тереза собралась уйти, когда услышала звуки на чердаке. Она поднялась по лестнице и заглянула в единственную приоткрытую дверь. Альма лежала на кровати поверх одеяла, в одежде. На ней было застегнутое на половину пуговиц пальто. Даже башмаки были надеты.
— Альма? — тихонько позвала Тереза.
Она и сама не понимала, почему шепчет, может, из-за башмаков на одеяле, а может, из-за блестящих и неподвижных глаз. Альма не шевелилась, но Тереза была уверена, что услышанные внизу звуки были криком Альмы.
— Альма, — прошептала она снова. Это был не столько вопрос, сколько утверждение. Альма лежала неподвижно и была похожа на разбитую статую, только волосы лежали на подушке красивой живой волной. Она дышала открытым ртом, глаза были устремлены на выключенную лампочку на потолке, грудная клетка поднималась и опускалась едва заметно.
— Это он, — прошептала она. — Это он.
Тереза стояла возле постели, но Альма на нее не смотрела.
— Все кончено, — шептала она.
Она повернула голову в сторону Терезы, словно только теперь заметила, что кто-то вошел. Губы едва шевелились. Тереза наклонилась к ней. Голос был хриплым и прерывался, будто проходил сквозь узкую щель.
— Не могу пошевелиться.
И больше она ничего не произнесла.
Тереза пишет, как сняла с нее башмаки. Сначала левый, потом правый. На одеяло высыпалось немного песка и земли, она смахнула все на пол и аккуратно поставила башмаки возле двери. Затем она расстегнула пальто, распахнула его, раздвинула полы. Стянула сначала правый рукав, потом левый, словно раздевала заснувшего ребенка. Но Альма не спала, она лежала, не сводя взгляда с лампочки на потолке. Терезе удалось снять с нее всю верхнюю одежду, потом она накрыла ее одеялом Ингеманна.
— Отдохни немного, — шепнула она. Ей показалось, что Альма слегка качнула головой, но ничего не сказала и продолжала лежать с открытыми глазами.
В это время до Терезы донеслись тихие звуки музыки снизу. Звуки пианино. Она сразу же узнала, что играли. Она взглянула на Альму, но та закрыла глаза. Теперь она лежала тихо, расслабленно, лоб без морщин, только немножко хвои в волосах, и выглядела гораздо моложе своих лет. Казалось, она поднялась в воздух и парила, уносимая звуками музыки.
Тереза спустилась по лестнице. Музыка стала громче. Она вошла в гостиную и приблизилась к игравшему на пианино.
— Хорошо играешь, — проговорила она.
Он вздрогнул и резко снял руки с клавиш, словно они внезапно раскалились. Звуки угасли в воздухе.
— Правда? — сказал он.
Она кивнула.
— Давненько ты меня этому научила, — сказал он.
Она снова кивнула.
— Хочешь, я еще поиграю?
Не дожидаясь ответа, он снова повернулся к клавиатуре. Взял несколько аккордов. Только теперь она почувствовала в гостиной резкий запах гари. Он сидел перед ней в белой рубашке, по спине и рукавам шли коричневые обгорелые пятна, на плече длинная прореха, сквозь которую видна светлая кожа, волосы всклокочены, частью прихвачены огнем, руки грязные. Она слушала, но не так, как привыкла слушать игру своих учеников, обращая внимание на технику, на экспрессию. Она утонула в звуках музыки. Стояла и смотрела на играющего Дага и не могла отвести взгляда от его грязных пальцев, которые не оставляли темных следов на светлых клавишах.
Она не услышала стука в дверь, едва заметила, что в комнату кто-то вошел, что кто-то кричал, ни она, ни Даг не замечали ничего вокруг, пока перед ними не появился полицейский. Затем пришел Альфред. И последним Ингеманн. Тогда он снял руки с клавиш, и стало тихо. Он переводил взгляд с одного на другого. Все молчали. Ингеманн посерел, Тереза никогда не видела у него такого лица. Он стоял, прислонившись к дверному косяку, и на мгновение ей показалось, что он может упасть, потерять сознание, но он устоял. Прошел несколько шагов к центру гостиной и замер, словно дом всей своей тяжестью давил ему на плечи.
— Даг, — сказал он. И больше ничего произнести не смог.
— Ты поедешь с нами, — сказал полицейский.
— Куда? — спросил Даг.
— Тебе лучше с ними поехать, — тихо сказал Альфред.
Даг осторожно опустил крышку пианино почти до конца, а потом резко отпустил, так что она стукнула по краю инструмента, из недр которого немедленно исторгся мрачный гул. Тогда он поднялся, и полицейский осторожно взял его под локоть. Выходя из комнаты, Даг оглянулся и улыбнулся Терезе.