НЕУДАЧНИК ИЛИ СЧАСТЛИВЕЦ?

А потом охватила тревога: сколько уж раз он был накануне свершения своих надежд, и сколько раз счастье ускользало от него! Ускользало, оставляя горечь в душе и морщины на щеках.

Он гнал эту тревогу. Но она примешивалась ко всему — к незначащим разговорам в кают-компании, к сновидениям, к одиноким думам в капитанской каюте.

Ближе всего он был к свершению своих чаяний на «Рюрике». Потом еще весной 1823 года, когда получил назначение на «Предприятие» и сообщил Румянцеву, что решит, «есть ли возможность в Беринговом проливе обогнуть Ледяной мыс Кука, или нет». И дальше: «Сия мысль меня ныне так неотступно занимает, что почти ни о чем другом думать не могу. Я горю нетерпением быть уже в Севере, где от моих предприятий лишь одна смерть в состоянии меня удержать».

Смерть! Добро бы смерть удержала. А то ведь внезапная перемена начальственных распоряжений…

Костер был разметан дважды. Оставались лишь тлеющие угольки. Угольки в глубине сердца. И вот ветер новых известий раздул их. Пусть правительство не желает решать великий географический вопрос. Но есть на свете Румянцев! Пусть акционеры Российско-Американской компании не слишком-то одержимы жаждой научных подвигов. Но есть на свете Румянцев!

И все же тревога не оставляла его.

Так в тревоге и радости он покинул далекую крепость на острове Ситхе. Пришел на Гаваи. Пересек Южное море. Доброе море, оно прощалось с ним дружески, прибавив еще несколько камушков в коралловое ожерелье открытых им островов. Он открыл острова Римского-Корсакова (Ронгелап) и Эшшольца (Бикини). Потом он плыл у берегов тропической Суматры и — в третий раз — над пучинами Индийского океана; потом перервал форштевнем невидимую ниточку меридиана острова Иль-де-Франс, останавливался у скал Св. Елены, где покоился прах Наполеона, а в июне английский лоцман привел его шлюп на портсмутский рейд. И на всех широтах, в погодливый день и в ненастную ночь, на крутой волне и в озерном спокойствии штиля, горел он тем нетерпением, которое испытывал весной 1817 и весной 1823-го. Теперь же было лето двадцать шестого…

В Портсмуте приехал на корабль секретарь российского посольства. Приехал он из Лондона с поручением от посла князя Ливена.

Поздравив Коцебу с благополучным завершением путешествия (из Англии до Кронштадта для такого моряка путь, мол, пустяковый), чиновник объявил офицерам о кончине императора Александра и передал капитану печатный текст присяги новому императору — Николаю Павловичу.

О «происшествии 14 декабря», о заточении «злодеев»-декабристов в Петропавловскую крепость дипломат умолчал. Посол, его светлость князь Христофор Андреевич, наказывал: «Кто знает, что за офицеры на этом корабле; ходят по всему свету, бог ведает каких мыслей набираются. Неспроста среди мятежников препорядочно флотских оказалось».

Впрочем, князь остерегался напрасно. На «Предприятии» в лучшем случае нашлись бы, верно, лишь такие, кто просто посочувствовал бы «братцам, впавшим в пагубное заблуждение». Не больше того…

Присяга была принята, молебен отслужен. Чиновник направился к ожидавшей его шлюпке.

— Вы не слышали? — сказал он капитану, задержавшись у трапа. — Государственный канцлер граф Николай Петрович Румянцев кончился. Да, да, представьте, в третий день нынешнего года. Прощайте, господин Коцебу!

И чиновник, поправив шляпу, довольный, что так быстро и хорошо исполнил поручение, спустился в шлюпку.

Коцебу, оцепенев, не двинулся с места. Потом, не глядя ни на кого, ушел в каюту и заперся.

Он лег на койку, заложил руку за голову и долго не мог собраться с мыслями. Не мигая, смотрел он на потолок каюты, а в ушах его все еще звучал равнодушный голос дипломатического чиновника.

Николай Петрович умер… Нет больше графа Николая Петровича!.. Коцебу не встречался с ним годами, да и переписывался не часто, но всегда чувствовал, что судьбы их связаны.

Вспомнился далекий день: молодой лейтенант прибыл с Белого моря в запорошенный снегом Петербург; Крузенштерн привел его в дом на Английской набережной и представил графу Румянцеву будущего командира брига «Рюрик». Тогда-то и вошел в его судьбу этот человек с умными улыбчивыми глазами и ироническим очерком рта.

Когда же «Рюрик» ушел из Кронштадта и плыл, гонимый ветрами, под небом трех океанов, Николай Петрович тревожился, писал капитану теплые, почти родственные письма. И после возвращения «Рюрика», после окончания кругосветного похода Румянцев заботился о путешественниках. С каким удовольствием показывал граф послание к нему покойного ныне императора Александра, заверявшего, что он обратит особенное внимание на лейтенанта Коцебу и его спутников.

У графа была, думалось Отто Евстафьевичу, удивительная способность зажигать людей жаждой ученых подвигов. Настойчивость, настойчивость и еще раз настойчивость, любил повторять он. Не мне одному оплакивать его кончину. Каково-то Ивану Федоровичу? Да и у многих моряков больно стеснится сердце.

Коцебу все в той же позе, вытянувшись и заложив руку за голову, лежал на койке. Он слышал как подходили к кораблю какие-то портовые шлюпки, как старший лейтенант переговаривался в рупор с англичанами, слышал как сменились вахты, чувствовал, что ветер разводит на рейде сильную волну, но все это слышал и чувствовал машинально, механически, мысли его были далеки от корабля, от Портсмута…

Он вспоминал о своих встречах с Румянцевым, с горечью, всей душой ощущал тяжесть утраты. Но, как всякий человек, оплакивающий смерть другого человека, он невольно задумывался над тем, что же означает эта смерть для него, лично для него, для Отто Коцебу, капитана русского флота.

И он понимал, что для него смерть Румянцева означает крушение надежды продолжить дело «Рюрика»…

Ты можешь отчаиваться. Но даже если небо упадет на землю, ты остаешься командиром корабля. Тише, сердце! Ты шел океанами. Иди нынче в Кронштадт.

Капитан будто все тот же: высокий, тонкий в поясе, спокойно рассудительный. Только те, кто знает его много лет, такие, как доктор Эшшольц и Петр Прижимов, замечают погрузневший его шаг, желтизну запавших висков… Но он на шканцах, он командует, он ведет корабль. Тише, сердце!

И знакомой балтийской дорогой, отмерив последние сотни миль трехгодичного пути, в полуденный час июльского дня 1826 года, привел он шлюп на Большой кронштадтский рейд.

На рейде было тесно: он был заставлен кораблями, только что вернувшимися из практического плавания. На фрегате «Князь Владимир» вился флаг командующего эскадрой старого адмирала Романа Васильевича Кроуна, слывшего во флоте самым добродушным человеком. В Купеческой гавани разгружались хлебные баржи. В порту снаряжали новых «кругосветников» — шлюпы «Сенявин» и «Моллер», и капитаны Федор Литке и Михаил Станюкович сбивались с ног от забот и хлопот, которые, как известно, не исчерпываются до тех пор, пока буксиры не вытянут судно из гавани на рейд. Несколько баркасов под дружные песни гребцов шли в Петергоф. На другой стороне залива, у ораниенбаумского берега лавировали яхты Российского яхт-клуба во главе со своим командором Александром Лобановым-Ростовским…

«Ну, здравствуй, Кронштадт», — подумал Коцебу, и, обернувшись к офицерам и ученым, столпившимся позади него, впервые после портсмутской стоянки улыбнулся:

— Поздравляю, господа!

Снял фуражку и устало вытер лоб платком. Третий круг Отто Евстафьевича Коцебу завершился.

* * *

В Кронштадте было оживленно и весело, как бывало всегда, когда на рейде стояла эскадра и многие офицеры и матросы после долгой отлучки съезжали на берег.

В Летнем саду, среди деревьев с загустевшей июльской зеленью, военный оркестр, сыграв старинный, екатерининских времен полонез Козловского, исполнял модные, любимые молодежью вальсы. На улицах, из растворенных окон слышались женский смех, мужские голоса, звон стаканов, гитарный перебор. За высоким дощатым забором, крашенным охрой, сочный басок, безбожно фальшивя, выводил что-то из алябьевской «Лунной ночи».

Вечер был хорош, пригожий балтийский вечер. Коцебу шел по Кронштадту неспешным шагом человека, исполнившего долг, заслужившего отдых. На душе его было грустно и светло. До окончания расчетов за экспедицию на «Предприятии» он решил поселиться в Английском трактире. В том самом трактире, где больше десяти лет назад, молодым лейтенантом, отмечал он свой последний береговой день с «Рюриковичами» — Глебом Шишмаревым, художником Хорисом, доктором Эшшольцем.

Хозяин трактира Томас, раздобревший, благообразный, встретил капитан-лейтенанта как старого знакомого. Капитану отвели большую комнату, уставленную потертой штофной мебелью.

Поднимаясь во второй этаж по скрипучей лестнице с резными дубовыми перильцами, Коцебу столкнулся с контр-адмиралом.

— Ба! — воскликнул адмирал. — Отто! Здравствуй, мой друг.

— Иван Федорович! Как я рад!

Они обнялись.

Крузенштерн приехал в Кронштадт из Петербурга (он служил теперь помощником директора Морского корпуса) посмотреть на сборы в кругосветный вояж «Сенявина»; на «Сенявине» уходил сын его Павел, восемнадцатилетний юнкер гвардейского экипажа.

Коцебу велел слуге подать ужин. Когда рюмки были налиты, Отто печально посмотрел на Ивана Федоровича, и тот, поняв этот взгляд, сдвинул брови:

— Осиротели мы, брат. Помянем графа Николая Петровича.

— Осиротели, Иван Федорович.

Они выпили, помолчали.

— А теперь скажи-ка, милый, как плавалось?

Коцебу коротко рассказал об открытиях в Южном море, о пребывании в Ново-Архангельске, о том, как с приходом чистяковской «Елены» зажглась в душе новая надежда…

— Неудачник я, Иван Федорович. Теперь-то, со смертью Николая Петровича, верно, все заглохнет.

— Думаю, Отто, что так и будет. Там… — Крузенштерн указал на потолок, разумея высшие сферы, — там экспедицию к Северо-западному проходу считают излишней, ненужной. А компания Российско-Американская без графа и пальцем не шевельнет. Деньги, как говорится, не голова — наживное дело. Вот деньги они-с наживают, а голову — никак.

Крузенштерн положил на рябчика ложку густой сметаны и продолжал:

— Кто знает, не будь того шторма, может, ты бы и обошел Ледяной мыс на «Рюрике»… Впрочем, неудачником зря себя мнишь. Путешественник, ступавший по землям, где до него ни единой европейской души не было, тот путешественник испытывает истинное счастье. Тебе же оно дано было. И не раз, мой милый, не гневи бога. Счастливец ты! Вот будешь в Петербурге, преподнесу подарок: первый том моего «Атласа Южного моря». В нем и твои открытия отмечены. Что ж до Севера… Знаешь ведь, у каждого свой крест. И у тебя свой…

И ласково усмехнувшись, добавил:

— Южный! Южный Крест. Под этим созвездием сделал ты знатные дела.

Коцебу смотрел на доброе, сильно постаревшее лицо своего флотского наставника. Легонько пристукнув ребром ножа о бокал и послушав тихий мелодичный звон хрусталя, он ответил, но не Крузенштерну, а самому себе:

— Да, мой крест — Южный… Южный Крест.



Загрузка...