Глава 2 В начале славных дел Петра

В конце июня 1693 года ходячий за дела помещика Татищева человек Тимошка Соболевский отправился из Дмитровского уезда в уезд Московский, имея ряд серьезных поручений от барина. Тимошка был ловок и упрям, легок на ногу, характер имел веселый и вольный, но хозяйское дело исполнял точно и в срок. За десять лет службы у Михайлы Юрьевича Татищева Тимошка, хоть и был он самого что ни на есть простого крепостного звания мужик, а выбился в конторские люди и ведал теперь теми двумя десятками крепостных мастеровых, коих отпускал Михайло Юрьевич на оброк. С 1691 года, как пожаловали великие государи цари и великие князья Иоанн Алексеевич и Петр Алексеевич в бояре Михайлу Татищева, прибавилось работы и у Тимошки. Перво-наперво завел боярин в селе своем Пятнице-Берендееве крепостной театр, чем вызвал на себя не только гнев боярской думы, но и расположение молодого государя Петра Алексеевича, посулившего самолично нагрянуть к Михайле, когда дела позволят из Москвы отлучиться. Петровы родичи Нарышкины храмы дивной красы стали строить на Руси, и Михайло Юрьевич тотчас велел искать среди своих многочисленных теперь мужичков каменных дел мастеров. Правда, крестьяне его больше к землепашеству склонны были, рожь да коноплю растить в северной Московии, однако решил боярин: быть того не. может, чтоб не сыскались умельцы по каменному строительству в его вотчинах.

И первым ударил челом боярину по. делу тому, крепостной соседней деревеньки Никольское-Сверчки, что на речке Чернушке, Яков Григорьевич Бухвостов. Принес дощечки из липы, на коих храмы да палаты боярские, башни и дворцы кремлевские искусно и тонко углем обозначены. «Где узрел сие? — удивился Татищев. — Ведь ты, Якушка-холоп, окромя Сверчков и курной избенки своей нигде, почитай, и не бывал!» — «Во сне увиделось, — простодушно отвечал Яков, и голубые глаза его глянули смело и горячо в лицо боярину. — Кабы мне товарищей в помощь, такие бы палаты возвел на земле, чтобы по воздуху, по небу синему летели».

В тот час как раз надумал Михайло Юрьевич сельскую домовую церковь выстроить в Пятнице-Берендееве. Чтобы невелика была, но пригожа и внутри обширна. Якушке дал в помощь, по его выбору, каменщиков-односельчан Мишку Тимофеева и Митрошку Семенова. В полгода Яков сделал чертеж, напилили белого камня на берегах Истры-реки, камень тот резьбою диковинной покрыли и храм возвели на взгорье, при доме боярском, до того благолепный и пригожий, что, как леса сняли, Татищев руку поднял, чтобы перекреститься, да так и замер, пораженный красотой постройки. Потребовал Якушку, которого староста и приволок за волосья, толкнул к ногам боярским. Но Михайло Юрьевич Якушку обнял, прослезился и рубль серебряный дал. И отпустил его на оброк, чтобы Русь украшал и славил трудами своими. Яков Бухвостов с товарищами своими прежде в Кунцевскую вотчину отправились, где жил в селе Фили родной дядя царя Петра боярин Лев Кириллович Нарышкин. Тут он строить замыслил храм великолепный и нарядный, на что пожалованы были червонцы из казны царской. Внизу, в подклете, поднялась церковь Покрова, а над нею вырос храм Спаса Нерукотворного. Делал здесь Яков с товарищами галерею-гульбище, да так сделал, что и арки галереи, и широкие лестницы тоже устремились ввысь, в небо. Трудились дмитровские умельцы тут и над белокаменными резными деталями, создав богатое каменное кружево церкви, оттенившее красный кирпичный фон стен. Честна, мерна, стройна и благочинна встала церковь Покрова в Филях над Москвой-рекой. Дивным было и внутреннее убранство храма. Допущен был Яков Бухвостов наблюдать за искуснейшей работой резчика и художника иконостаса Карпа Ивановича Золотарева, который выполнял всякие государя живописные дела беспрестанно: трудился и в Ново-Иерусалимском монастыре, и в Оружейной палате, и в художественной мастерской при Посольском приказе, который во главе много лет состоял.

Белорусские мастера принесли в Москву искусство высоких рельефов, от них взял Карп Золотарев свою технику. Гирлянды растений, перевитых лентами и украшенных бантами, колонны и рамы разных масштабов, картуши, волюты и раковины окружили иконы живой игрой света и тени. Над иконами трудились Иван Безмин и Богдан Салтанов — учитель Золотарева. Храмовую икону Спаса Нерукотворного писал знаменитый иконописец Оружейной палаты Кирилл Уланов. А в иконный лик архидиакона Стефана вложил художник черты лица царя Петра. Здесь учился Яков Бухвостов искусству возводить храмы «под колоколы», заключая в один объем и церковь, и колокольню. Пять куполов филевского храма так устроены, что с какой стороны ни глянь, увидишь словно три золотые звезды, увенчанные ажурными золочеными крестами. Пламя, золотое пламя бросилось ввысь по апсидам, волютам колонн, решеткам окон, куполам и застыло вдруг, чаруя взор красотой, освежая душу песней, укрепляя сердце гордостью. Карп Иванович высоко оценил дар природный Якова Бухвостова из Берендеевского стана Дмитровского уезда, и пошел Якушка-мастер заключать подряды на строительство стен монастырских в Новом Иерусалиме, Успенских соборов в Рязани и Астрахани. А тут еще боярин Петр Васильевич Шереметев в подмосковном селе своем Спасском решил выстроить церковь Спаса Нерукотворного образа.

И сделал Петр Шереметев ставку свою на Якушку Бухвостова. В мыслях было: не одному царскому дяде Льву Нарышкину столь богатый храм у себя заводить, авось и мы не лыком шиты да и деньги найдутся. Десять лет минуло, как схоронил Петр Васильевич своего отца Василья Борисовича Шереметева — воеводу русского, выкупленного из крымского плена. Был при отце, помнит он, молодой жилец Борис Татищев… Написал Петр Васильевич к боярину Михайле Татищеву просьбу отпустить к нему Якушку Бухвостова со товарищи храм построить. Татищев просьбе старого боярина внял и послал в Спасское Тимошку Соболевского с поручительством за Бухвостова. Одновременно Тимошке указано было сыскать Бухвостова, на каком бы деле он ни состоял, и передать ему задание боярское и волю помещичью.

Тимошка надел кафтан служебный, обулся в сапоги да захватил с собой в запас пару лаптей. Перекрестясь на Якушкину церковь в селе, пошел по дороге на деревню Лопотово, откуда возили камень по Истре-реке на строительство Воскресенского монастыря. Отсюда на плоту спустился он через Горки, Сафонтьево и Сокольники к самому Воскресенскому и увидел в лучах вечерней зари и громадный храм, и Рождественскую церковь, и купол крипты — церкви подземной. Кругом монастыря вздымалась почти законченная строительством каменная стена с кровлею и переходами на арках. Восемь многоярусных шатровых башен венчало ее, наименованных в память башен древнего Иерусалима: Дамасская, Давидова, Елизаветинская… Пока Тимошка дивовался на открывшееся перед ним зрелище, высокорослый мастер, — кудри перехвачены тесьмою, — придирчиво оглядывал привезенный камень, остукивая каждую плиту молоточком. Тимошка подвинулся к нему, завел разговор. Мастер оказался родом из Белоруссии по имени Василь Заборский. Отец его пришел сюда в самом начале строительства. Патриарх Никон сразу отличил Петра Заборского[8] среди прочих резчиков по камню и велел ему устроить на Истре каменной резьбы и керамик разных завод. Белорусское искусство наследовали русские мастера из Ярославля, Дмитрова, Старицы, Острова. Много труда отдал величию Нового Иерусалима Петр Заборский, пришедший на Истру от неманских истоков, и схоронен недавно у монастырской стены, на московской земле…

О Якове Бухвостове слыхал Василь от мастеров, будто видели его на торгах в Рязани, где решалось, с кем заключать подряд — с Бухвостовым или с Осипом Старцевым, что Крутицкий терем строил в московском Кремле. И будто отдали подряд Бухвостову. Тут же, в Ново-Иерусалимском монастыре, возвел Бухвостов стены и заканчивает надвратную церковь, а сам должен вскорости быть непременно, ибо без него боятся каменщики выкладывать последние яруса башен и церкви. Тимошка подумал и остался тут ждать беспокойного своего односельчанина, поругивая его втихомолку.

Тимошка поглядел еще раз на здешнюю «реку Иордан» — Истру, на растущий возле монастыря могучий дуб, именуемый по подобию иерусалимского «дубом Маврийским», прошел «Гефсиманским садом» — молодой еще рощею и зашагал по дороге, обсаженной молоденькими липками, в Никулино, которое по велению Никона, замыслившего создать здесь величественный Новый Иерусалим, называлось уже сорок лет «Скудельиичьим селом». Заглянул и в Елеонскую часовню, где сквозь золоченую решетку можно было полюбоваться деревянной моделью старого Иерусалима, чертежами палестинского храма, изданными в Риме и во Флоренции, и книгами, что привез с православного Востока монах Троице-Сергиева монастыря Арсений Суханов. В Никулине устроены были кузни и подсобные мастерские. Золотари и резчики по дереву, обжигальщики и плотники, кирпичники и мастера связного дела жили тут в специально для них выстроенных избах, что ставил еще крепостной мастер Аверкий Мокеев из Калязина, великий мастер каменных дел, поставленный патриархом вести все строительство. Большой плотницкой артелью командовал Иван Яковлев сын Корела, мастер из Осташкова. А сын его, Иван Иванович Корелин, до тонкостей ведал диковинное пока на Руси стекольное дело. Тимошка разыскал стоявшую на отшибе, за гороховым полем, избу, где жили крепостные мастера стольника Волынского — братья Михайловы и Филипп Папуга: они возводили под наблюдением Якушки Бухвостова надвратную церковь, и обойти эту избу вернувшийся мастер Татищева не мог.

Соболевский ступил на плоский серый камень, служивший порогом, и надавил на отполированный до белого блеска огрубелыми пальцами мастеров металлический кружок над дверной ручкой. Поднялась внутренняя железная закладка, и дверь тяжко повернулась в массивных петлях. В полутемных сенях, оглашаемых воркующими под крышею голубями, стояли бочки с красками и лаком, у стен стопками лежали изразцы, полуприкрытые холстиной. Отворив внутреннюю дверь, Тимошка вошел в горницу, разделенную печью и перегородкой на две половины. Первая служила кухнею и столовой, во второй мастера работали над чертежами и отдыхали. Вот и теперь широкий стол придвинут был к самому окошку, из которого по причине теплого времени и для лучшего свету совсем была вынута рама с бычьим пузырем, и в последних лучах заходящего солнца Филипп Папуга изучал тонко и подробно прорисованный чертеж церковного здания, от подвалов и служб до креста. Тимошка знал Папугу еще по Москве, когда тот работал на Яузе — складывал стены «стольного града Прешпурга» под дробь барабанов и клики Петрова потешного войска.

— Здравствуй, Филипп Назарьич, — проговорил, войдя в избу, Тимошка. — Дозволь у тебя ночь переночевать да день передневать.

Папуга поднял нехотя голову, вгляделся в вошедшего, узнал.

— Боярским ходокам наше почтение. Чай, лавку-то не пролежишь, а харчишки у нас не бог весть какие, а все казенные. Куда путь держишь, Тимофей?

— Ищу вот Якова-мастера нашего, не слыхал ли чего про него?

— Якова Григорьича? Э, брат, он теперь высоко взлетел и еще выше подымется, если боярин твой крылья ему не отобьет. Слышь-ко, неделю тому были тут голландские и польские знатные мастера, на наши онучи и лапти поглядывали да посмеивались, а как увидали монастырские башни, что мы с Яковом Григорьичем строили, так и прикусили языки и чтобы непременно подать им того великого архитектора, что придумал такое. Да только Яков с ребятами своими на Рязань ушел. И то: оброк-то в срок плати боярину, не то жена с малыми детьми по миру пойдут. Вот и набрал себе подрядов, благо силу имеет пока что. — Папуга встал из-за стола, показал Тимофею чертеж. — Гляди, коль славно все расчислил, хоть и грамоте не обучен. А младшой-то Михайлов нову краску придумал, зелену с золотом, и изразцом тем главный храм украсил; день и ночь трудился, а оброк во срок не уплатил. Сам барин Волынский приезжал, да велел дать Менке-то пятьсот батогов, чтоб, значит, не заносился шибко. Тут на погосте и схоронили Менку-то… Так что лавка слободна, ночуй…

Широкое лицо Филиппа порозовело, отер пальцами маленький нос крючком и слезинку сморгнул. Вынул из печи квасную тюрю, поставил в котелочке перед Тимофеем. Тот котомку развязал, положил на стол полоску сала, крупной темной солью посыпанную.

— Ишь ты! — удивился Папуга. — Боярский харч получше нашего будет. — И к столу подсел.

— А расскажи, Филипп Назарьич, про Петра-царя, — сказал Тимошка тихонько и быстренько перекрестился на дальний угол избы. — Ить ты, почитай, совсем близко видал его.

— Доводилось, как же. — Филипп отрезал тоненький кусочек сала, положил на хлеб.

— А вправду ли, что будто обличье у него сатанинское и будто рога у него на лбу цирюльник всякую пятницу спиливает? — Тимошка круглил глаза и тюрю перестал хлебать.

— Эко ты брех-то собачий повторять горазд! — Папуга сдвинул брови к переносью. — Я те зла не желаю, а гляди, за такие речи и на дыбу попасть недалече…

Помню, я свод воротный складывал в Преображенском. Подбежал ко мне худой, высокий, глаза веселые и давай выспрашивать, как это своды выводят, чтобы не падали наземь. А потом и сам камни ворочал да мне до вечера подсоблял. Я-то поначалу думал, что это кто из денщиков царских и ругнул его даже пару раз по-простому. А он ничего, смеется только. А тут второй такой же длинный объявился: кафтан с золотыми бляхами, на голове — шапка из волос чужих — парих зовется. Этого-то я знал и прежде, двинул он мне раз в скулу, когда поклониться в срок не успел. Да… Александр Меншиков по прозванию, из подлого люда, а куды там, не подступись… Так вот этот второй кланяется моему подручному в ноги: ваше, мол, царское величество, извольте к столу иттить, откушать, и еще что-то, по-немецкому. Я так и обмер и кувалду из рук выронил. А Петр-то Алексеич, государь, крепко так меня за плечи обнял: трудись, говорит, Филипп Папуга, во славу российскую. Поискал чего-то в кармане, не нашел да и рванул с мясом три пуговки золотые с кафтана Меншикова, мне отдал. «За науку спасибо», — говорит. Две-то пуговки мы артелью пропили в тот же вечер во здравие государево, а одну сберегаю, и детям своим завещаю беречь… Красив молодой царь лицом, кудри черные, станом тонок, в руках силушка великая. И высок-то вытянулся, в сажень, пожалуй, будет. С нами-то прост, а гляди, как заморские послы уважительно говорят с ним — ума палата. Сам, вишь, чертеж сделал и церковь поставил на дороге из Преображенского в Немецкую слободу. По нашему каменному делу — мастер, да и по корабельному успел. Плотники сказывали, что строили с ним корабль на Переяславском озере; там он себя подшкипером переяславского флота называл. И в Архангельске запросто с гамбургскими матросами пировал.

Долго не темнело июньское небо над Истрой. Уж отзвонил вечерню колокол монастырский, огни погасли, лишь кое-где дымились костры у дороги, там под телегами ночевали мужики. Пришел с работы мастер Леонтий Михайлов, старший брат засеченного насмерть Евмена, молчаливый, с неподвижным лицом и густо обсыпанной сединою черной бородой. Подсел к столу, тоже стал слушать разговор. Весь день был на сенокосе, на речке Колоколенке.

— Кончим тут стену монастырскую, велено уже нам идти на Москву, полковую избу Сухаревскому стрелецкому полку строить. Государь велит, чтобы каменное украшение было над Троицкой дорогой, где начало оной. Стрелецкой-то полк Сухарева Лаврентия первый ушел тогда к Петру Алексеевичу в Троице-Сергиев монастырь… Мы с охотою бы, кабы Яков-то Григорьич с нами пошел. Уж больно хорош мастер, с нами добр, ить такой же крепостной чин, что и мы.

— Якушку от вас забрать приказано. — Тимошка Соболевский слушал Папугу с разинутым ртом, а теперь, вспомнив боярский наказ, заважничал. — Про то боярин Татищев ведает, что ему с холопьями своими делать.

Филипп сплюнул, убрал котельчик, полез на печь. Михайлов, так же молча, бросил армяк на лавку у стены, лег. А Тимошка, поругиваясь, устроился на лавке возле окна, сапоги снял, завернул в кафтан и положил под голову. На главном куполе собора уже светлела новая заря.

Два дня еще ждал Бухвостова конторщик Тимошка, а поутру на третий день двинулся в путь с попутным обозом к боярину Шереметеву, опасаясь прогневить хозяина промедлением в делах. Филиппа и Леонтия просил строго наказать Бухвостову, коли вернется, не медля ни одного дня идти в Спасское. Сам к вечеру добрался в Дедово, заночевал, поутру вдоль речки Нахабинки снова вышел к Истре, у деревни Зеленьково. Поругавшись и поторговавшись с мужиками, нанял лодку и спустился на ней до самого устья истринского, где острым углом входила Истра в реку Москву. Вот и усадьба Шереметевых. Среди корабельных сосновых рощ приютилась деревенька Уборы, дальше — село Спасское. В Уборах Тимошка остановился на ночлег, узнал, что боярин Петр Васильевич дома, и утром, вычистив кафтан и сапоги, отправился к боярским хоромам. Только боярин Петр Васильевич человека от Татищева не принял, желая прежде видеть Бухвостова, дабы договор с ним на строительство церкви заключить.

Между тем Бухвостов, вернувшись к Ново-Иерусалимскому монастырю и не отдохнув с дороги, отдал строителям все распоряжения и поспешил с Михайлой Тимофеевым и Дмитрием Семеновым в Спасское. На крыльцо шереметевского дома взошли поздно вечером, разбуженный боярин сам вышел к ним и велел было уже вести мужичье на конюшню для порки, но узнал вовремя, что за люди пожаловали. Тут же приказал подать бумагу и чернила и, пока ходили за тем и другим, расспросил подробно у Якушки, сможет ли тот храм Спаса Нерукотворного образа возвести, да такой, чтоб краше и благолепней нарышкинского храма в Филях был. Яков сузил серые глаза, оглядел подворье, холм тот, где храм должен встать, будто что-то увидел, и глаза его заголубели, как всегда при волнении с ним бывало.

— Могу, боярин!

— Да чтобы в срок небольшой, вишь, немолодой я уже, а сам хочу видеть искусство твое знаменитое. Хватит десяти годов?

— В пять управимся! — Яков тряхнул светлыми кудрями. — А то и в два.

— Гляди, ловлю на слове. Мне чем скорей, тем лучше. Пиши договор на два года!

Тут только прибежал Тимошка Соболевский, Якову кулаком погрозил, но ругаться при боярине не посмел. Его-то и посадил Петр Васильевич писать бумаги, благо у Тимошки почерк ровный и витиеватый.

«…Сделать все добрым мастерством и твердым, чтоб было прочно, а будет в том нашем каменном деле от нашего нерадения и худого дела, опроче пожару, будет какая поруха в 20 лет и то порушенное дело починить и сделать заново нам, подрядчикам, мне, Якову, с товарищи, своими каменными всякими припасы и безденежно»[9].

В первый год Яков должен был возвести нижний ярус: куб-четверик, окруженный полукружиями алтаря и притворов. Волны притворов плавно обогнула галерея с низким парапетом. Сверху храм повинен был глядеться цветком с четырьмя лепестками и квадратной сердцевиной. Но Яков в год не уложился. И Шереметев затеял тотчас судное дело. Тут и заступничество Татищева не помогло: за неграмотного Якова руку к договору приложил Тимошка Соболевский, и поручился он же за всех Татищевых людей от имени боярина.

Бухвостова найти было трудно. Поехали за ним и в Москву, и в Рязань, и в Астрахань. И писали Шереметеву многочисленные холопья: «Поймать себя он, Якушка, не дал и от их посыльных людей ушел». После сам явился к Петру Васильевичу, повинился и новый договор заключил. И снова, могуче увлеченный другими творениями, не сдержал обязательств. Теперь уже посадили его в колодничью палату за решетку и приговорили бить кнутом нещадно. Но Шереметев, видя пригожесть начатого храма и великое благолепие Якушкина чертежа, в 1694 году писал сам в Приказ каменных дел: «Понеже засечь могут того Якушку-мастера насмерть, об наказании я не челобитчик». В краткий срок храм поднялся над Москвой-рекой, окруженный каменной, с богатой резьбою оградою. Церковь и колокольня — в одном объеме, «под колоколы». В пять ярусов. А каменная резьба, будто скульптура: тут и висячие двойные гирьки, и резные гребешки, и гроздья винограда, и лопнувшие гранаты, и листья с каплями росы, и акантовые листья коринфских капителей. Знал Яков Бухвостов тайны северорусских деревянных многоярусных церквей, ведомы ему были и секреты возведения храмов в Белоруссии, на Украине, в Польше, в Голландии. До всего допытывался, во все русскую великую душу вкладывал. Сам приказывал, сам чертил и рисовал все убранство, сам добывал строительные материалы, сам людей набирал. Особливо отличал белорусских мастеров, что и под долгим игом Литвы и Польши сохранили высокое изначальное искусство рельефной каменной резьбы.

…В конце лета 1694 года, на праздник спаса, явились в Спасское в дворцовой карете четыре стольника от царицы Прасковьи Федоровны звать боярина Петра Васильевича к царскому столу, в Измайлово. Шереметев вышел к царским посланцам в богатых боярских одеждах: синяя шелковая рубаха ниже колен в поясе стянута парчовым кушаком с золотыми кистями, на ногах — легкие сапожки из беличьих шкурок, серебряной ниткой прошитые. Борода до пояса и черные еще волосы спускались до плеч. Стольники поклонились боярину. Все четверо — совсем еще мальчики, и боярин подумал, что могли бы прислать за ним кого-нибудь и посолиднее. Самый младший, в ловко скроенном кафтанчике, и вовсе не поклонился, а только с интересом разглядывал холеную боярскую бороду в кольцах-завитках.

— Кланяться надобно, отрок, — сказал Шереметев младшему из гостей, — чин почитать.

— Сам кланяйся, — дерзко и звонко проговорил мальчик, — у тя, вишь, какое брюхо толстое, стало быть, полезно лишний раз поклониться.

— Предерзостно говоришь, чадо, кабы ты не царский посланец, для пользы твоей велел бы высечь тебя розгами. Кто таков, как прозываешься?

— Татищев Василий, — отвечал стольник. — Да и все мы тут — Татищевы.

— Помолчи, Вася, — дернул за рукав его стольник постарше. — Летами мал, стало быть, неразумен. — Еще раз поклонился: — Артемон Федоров Татищев, а это мои товарищи.

— То-то, — боярин смягчился. — Вам всем вместе не набрать моих годов. А что, и вправду все твои родичи? Сколько тебе, старшему?

— Мне восемнадцатый год пошел, а это, — Артемон стал представлять других стольников, — Татищев Степан, четырнадцатый год ему, Татищев Иван, двенадцатый год, а он вот — Иванов братец Василий, восьмой год всего.

— Ишь ты, мал, да удал. Строптивость, брат, до хорошего не доведет. Вон боярина Михайлы Юрьича Татищева человек Якушка Григорьев — архитект знатный, а сбежал от меня неведомо куда… А ты чей сын будешь?

Вася между тем подбежал к высокому окну и выглядывал в сад.

— Мы Никиты Алексеевича сыновья, — отвечал за Васю Иван, — Дмитровского уезда.

— Знаю, знаю воеводу Никиту Татищева, ныне, кажись, в Поместном приказе служит?

— Батюшка с нами три года как приехал сюда, в Дмитровском уезде в маменькиной деревне жили, а батюшка — хороший геодезист, потому Поместный приказ дал ему поручение работать в уезде для розыску, меры, межевания и учинения чертежа Богоявленского и других монастырей. Братец наш младший Никифор с маменькой в Горках живут, в Вышеградском стане, под Дмитровом, и учитель Яган Васильич с ними…

— Вот где ты немецкого духу-то понабрался. — Петр Васильевич поймал Васю за плечо. — Давно в стольники пожалован, Василий Никитич?

— А отколь у тебя, боярин, столько белок по саду бегает? Им бы орешков, дай я покормлю… — Вася вывернулся из-под руки. Опять за Васю отвечал степенно Иван:

— Как родилась у государя Иоанна Алексеевича дщерь, благоверная царевна Анна Иоанновна, в прошлом годе, так нас с братом Васей и пожаловали в стольники. А вот Степан — сиротка, сын покойного Василья Петровича Татищева, псковского дворянина.

— Как же, знаю от покойного батюшки Василья Борисовича: в том тяжелом бою с крымскими татарами под Волынью в 1660 году был он воеводою вместе с Алексеем Никитичем Трубецким. Окружили отца татаровья, сотни две одного его, бился он храбро и пал, израненный, к ногам своего коня… Ну, да прошу к столу, господа стольники, там и говорить свободнее.

Когда сели все за стол, уставленный яствами, боярин продолжал:

— Уж нацелилось татарское копье в грудь батюшкину, но тут пробился к нему молодой русский жилец по имени Борис Яковлевич Татищев, из полка Трубецкого. Разрубил татарское копье саблею пополам и многих врагов побил, но и самого его связали и вместе с батюшкой свезли в Крым, в Бахчисарай, где ставка ханская. После допроса бросили Бориса Татищева в подвал крепости Чуфут-Кале, пробовал он бежать, но пойман был и казнен в том же году. А батюшку допрашивал сам хан татарский Ислям-Гирей. Составили тогда татары посланье царю, мол, отпустим воеводу Шереметева, только верните нам Казань и Астрахань, дали батюшке подписать, но Василий Борисович бросил бумагу прочь. И потом двадцать один год томился в крепости Чуфут-Кале, что в Бахчисарае. Выкупили его мы слепым и больным, но не сломленным. — Петр Васильевич перекрестился, гости — вслед за ним. — И приезжал хоронить батюшку отец Бориса Татищева, Яков Иванович, что был воронежским воеводою. Да… Служили и псковские Татищевы под Витебском при дяде моем Василье Петровиче, храбрые воины. Так доложите, зачем пожаловали ко мне. Ведь в Уборах я редкий гость, кабы не храм строить, так и не приехал бы сюда. — Боярин повернулся к Артемону как к старшему.

— Сорок дней, как преставилась государыня всея Руси Наталья Кирилловна. Потому обед будет в Измайлове, званы все бояре московские.

— Ведаю: правит отныне полновластно государь Петр. А мужеска особа на престоле России ох как надобна. Я ведь помню, как царские потешные набирались, и мои мастеровые мужики подались тогда в Преображенское. А ныне: полк Бутырский, полк Семеновский и Преображенский — эти два теперь лейб-гвардейскими поведено называть, Лефортов полк… Сам Петр Алексеевич нынче себя показал командиром в Кожуховском походе — искусно бились две русские армии, не по старинке, как во времена боярина Василья Голицына. Только с голоду мерли в Крымских степях, числом брали, а искусство армейское молодой наш государь первым развивать начал. Бог даст, и наследника Алексея Петровича государь вырастит столь же преданным отечеству. Как здоровье наследника, господа? Что матушка царевича, царица Евдокия Ларионовна?

— При царице больше состоит сестра Петра Алексеевича, царевна Наталья Алексеевна и немецкие учителя, таково желание государя. Пятый год уже пошел наследнику, а ростом, видно, будет с батюшку, — отвечал на вопрос боярина Артемон.

— Да, клещами сжимают Россию, с севера — швед, с юга — турок. К Европе скоро и не пробиться будет. Когда с Польшей вечный мир заключили, обещались с турками да татарами крымскими воевать — и Польше обещались, и Римской империи обещались. Что толкуют на Москве — не будет ли нового Крымского похода?

— Россия пойдет на шведов и их победит! — вдруг звонко произнес Вася и стукнул кулачком по столу.

Шереметев заулыбался.

— А вдруг и правду самые юные уста произнесли? Нам со шведом тягаться трудненько, но вот подрастет стольник Вася и, глядишь, побьет шведов. Побьешь, Василий Никитич?

— Побью, если царь Петр Алексеевич даст мне свой полк и свои корабли.

— А ты и корабли видал?

— Я их и рисовать умею, с парусами и веслами, и боты и шнявы, и каравеллы. Мне учитель показал. И сам я видел, как царь Петр на боте, что нашел в Измайлове, по Яузе под парусами ходил. Меня брала с собой царица Прасковья Федоровна глядеть нынешним летом. — Вася раскраснелся и вилкой в воздухе чертил контуры воображаемого корабля.

— И каков же бот у царя Петра? — с интересом спросил Шереметев.

— Тятенька говорил, что мне было только два годика отроду, когда царь Петр уже катался на этом ботике по Яузе. Мы тогда еще в Пскове жили.

— У нас в Пскове и большие купецкие корабли есть, — заметил Степан. — Ты же, Вася, знаешь.

— Купецкие не такие. Хоть и большие, а у Петрова ботика целых четыре пушки есть, он хоть и не очень большой, а военный. И очень красивые медные дощечки прибиты к бортам и к корме, так и сверкают на солнце. И мачты с парусами русскими и латинскими. И матросы в синих чулках, черных штанах и в башмаках с пряжками. А самый главный матрос Меншиков, и царь Петр его больше всех любит, потому что Меншиков смелый и большой-большой в вышину, почти как сам царь. Только у Меншикова совсем нет красивой бороды, как у тебя. — Вася дотронулся осторожно рукой до боярской бороды и засмеялся. — Ты поедешь с нами, а не то государыня Прасковья Федоровна на тебя прогневается, да и нам достанется на орехи, что тебя не привезли. Да, ведь я просил тебя дать мне орехов, белок покормить!

Тут засмеялись все, а Вася схватил из рук лакея корзинку с орешками, побежал в сад кормить белочек.

Шереметев не спешил подниматься из-за стола, всматривался в три пары молодых глаз, продолжал неспешный разговор:

— Хоть и тяжел я стал на подъем, а поеду к Ивану Алексеевичу и Прасковье Федоровне, государям нашим. Ивана Алексеевича, царя то есть русского Ивана Пятого, видеть мне пришлось в последний раз недалече отсюда, в Петровском. Деревню эту еще Петрово-Дальним зовут. Освящали там церковь Успенскую. Так они с сестрицею стояли у алтаря при освящении — Иван Алексеевич и правительница Софья-царевна. Царь-то все кашлял, а потом к народу обратился и умную такую речь держал. Да, видно, кончатся на Иване Алексеевиче русские цари Иваны. Петрово время грядет. Вот и храмы взять: много окрест Спасского моего церквей стоит, любо-дорого поглядеть в ясный день. А и тут ломается все к новому. В селе Дмитровском, к примеру, недавно возвели храм во имя святого Дмитрия Солунского, покровителя славян. А отчего так? Оттого, что триста лет минуло со времени Куликовской битвы, когда великий князь Дмитрий Иванович побил Мамая во славу Руси и во имя будущего ее. Сколь дивные храмы строились у нас до татарского прихода, до рабства нашего! Двум Дмитриям обязана Русь спасением своим: князю Дмитрию Ивановичу и воеводе Дмитрию Боброку-Волынскому, чей полк засадный спас сражение в пользу россиян. И все вы Татищевы, коих зрю перед собой, родились к сему славному трехсотлетию, и вам умножать славу и силу Руси. Да, так вот церкви: Дмитровская, хоть и новая, а как будто до Петра построена — так строили на Руси издревле. Успенская в Петровском уже под колоколы выведена, вместе храм и колокольня, нарышкинская в Филях — это уже петровское время, новое, невиданное. А я мыслю красу ту стократно усилить, чтобы новое царствование государя Петра Первого ликованием и благолепием храма моего Спасского почтить и отметить. Ваш татищевский мужик Якушка Бухвостов один сие мое желание выполнить может. Гляди-ка, какую красу почал возводить. Да в Рязань убег… Оставил мне тут каменных дел подрядчика Бакрова. Да что Бакров. Ругаюсь с ним, спорю, а все вдвоем не осилим того, что Якушка-мужик враз сообразит. Ну да я его возверну, не будь я боярин Шереметев. Что ж, господа стольники, пора и в путь собираться. Поутру раненько тронемся вместе на Москву. Пойду хозяйство передам сыну, а вы сад мой поглядите и ночуйте во флигеле, все там для вас приготовлено.

— Спасибо, боярин Петр Васильевич — за хлеб, за соль, только нам пора обратно. Велено тебя звать, а самим сразу возвращаться. Не взыщи с царевых слуг, — Артемон по праву старшего поклонился и простился с Шереметевым.

В два часа пополудни карета, запряженная четвернею, выехала с шереметевского подворья в селе Спасском. Скоро миновали село Дмитровское, что в Горетовом стане, и въехали на высокий берег Истры. Артемон, Степан и Иван сидели в карете, неугомонный Вася выпросил позволение сесть рядом с кучером, молодым стрельцом Егором Пшеничниковым, и во все глаза оглядывал окрестность. А местность была красоты необычайной.

Дорога шла по протяженному высокому взгорью. Слева тянулось просторное ячменное поле, замыкавшееся полоской леса. Справа была зеленая бездна: край взгорья круто нисходил к долине реки, поблескивала под лучами августовского солнца Истра, а за ней открывались глазу все новые и новые дали, перелески, поля, впадины и холмы. На повороте дороги увидел Вася оставленный далеко позади цветной шатер и белоснежную стать Дмитровской церкви. До тридцати колоколенок насчитал Вася на ближних и дальних холмах окрест, все они обозначали какую-то определенную деревню, и Егор безошибочно называл их по именам, ибо езживал тут и в прежние годы.

— А отчего, Егор, у тебя под козлами пистолеты? — спрашивал вдруг Вася, заглядывая под ноги кучеру, где стоял ящик, и в нем на колдобинах погромыхивало железо.

— Про все вам ведать надобно… Ну а нападут, неровен час, лихие люди? Мне ведь вас, стольников, оборонять приказано.

— Ну кто тут на нас нападать станет? Ведь уже и Москва скоро. Егор, позволь мне в седле проехать. Ну хотя бы до моста…

Егору не терпится поскорее домой воротиться, но Вася упрям, и кучер останавливает лошадей. Пока он выводит из упряжки кобылку буланой масти, идущую под седлом, Вася соскакивает с козел, бежит вокруг кареты и открывает дверцу. Артемон откладывает в сторону «Куранты»[10], где читал о военных планах Турции и о фейерверке в Венеции, и выходит из кареты, чтобы узнать о причине остановки. Степан и Иван спят, прижавшись плечами друг к другу. Поняв, что происходит, хотел, было, поругать Васю, но уж больно хорошо на воле, и Артемон ложится в траву, на теплый пригорок и глядит в небо на кучевые облака. Потом карета снова трогается, Васе строго наказано ехать позади кареты, и он, очень уверенно держась в седле, едет неспешной рысью на буланой лошадке, и кажется ему, что мир стал еще шире и интереснее с высоты седла. Ветер треплет русые волосы, круглое по-детски лицо оживлено, на щеках веселые ямочки, темные глаза поблескивают восторгом. Но вот дорога постепенно спускается вниз, на луг, и Вася видит с седла, как на мосту засуетились мужики-стражники: за переезд и переход реки берется пошлина. За Истрой — владенья бояр Одоевских, и «мостовые деньги» — одна из статей дохода боярского. И суета на мосту понятна: карета богатая, не иначе боярин знатный едет, не поскупится. Откуда им знать (сюда ехали другой дорогой), что едут четверо юных стольников двора царя Ивана V, что расчетливая царица Прасковья Федоровна дала в путь стольнику Артемону всего тридцать копеек, — пускай, мол, бояре содержат посыльных. Хорошо это все знает Егор и потому к мосту не едет, а направляет смело коней к известному ему броду, и те легко выносят карету на противоположный берег Истры на глазах у раздосадованной стражи. Он еще дает возможность лошадям напиться и запрягает вновь буланую кобылку.

Вася забирается в карету. Артемон отирает платком мокрое от брызг Васино лицо и волосы, проснувшиеся Иван и Степан расспрашивают Васю, где они едут и долго ли еще добираться до дому. Теперь Вася просит Артемона дать ему «Куранты», он хочет читать братьям новости.

Карету трясет на лесной дороге, читать трудно, но Вася медленно произносит «книжные слова», так не похожие на обыкновенную речь. Васе пришлось уже побывать однажды в Посольском приказе, и он видел там самый старый экземпляр «Курантов» — он вышел в 1621 году. Особая приказная группа находилась в приграничном польском местечке Столбцы, там отбирался и переводился материал из зарубежных газет, из частных писем официальных русских людей, что были за границей отечества. «Столбцы» — это длинные и узкие листы бумаги, на коих писалась газета, отсюда и названье местечка. Из Столбцов материалы, тщательно отобранные, шли в Москву, и «Куранты» переписывались в 20–30 экземплярах на столбцах и передавались царю и самым ближним людям.

За Никольским-Урюпином, что на речке Липке, по причине размытия дождями плотины свернули к Ильинскому. Тут пришлось отдать царские тридцать копеек за переправу через Москву-реку. Далее путешественникам встретилась захудалая деревенька Жуковка с бедными мужичками-плотниками и покривившимися курными избушками. На горе вспыхнуло красностволье высокого бора, повеяло терпкой свежестью сосны. Длинные вечерние тени легли на дорогу от стройных стволов. И деревня здешняя именовалась Борихой. Еще восемь верст — и выбрались на старую Смоленскую дорогу. Здесь Вася вновь перебрался на козлы к Егору. Тот, жалея, лошадей не погонял, карета неспешно катилась по пыльной дороге. Вася вглядывался в начинавший слегка темнеть воздух, путь был безлюден, воображенье рисовало таинственные и странные картины…

— Егор, расскажи, пожалуйста, страшную историю.

— Не знаю я страшных историй, Василий Никитич, я ведь еще и жил-то мало на свете.

— Все равно, Егор, ты ведь такой большой и сильный. Ну, если ты сам не знавал ничего такого, так, верно, отец твой знал и тебе рассказывал.

— Отец-то много чего повидал, это верно, Он ведь тоже был московский стрелец, как я.

— А Стеньку Разина он помнит?

— Стеньку Разина, Степана Тимофеевича то есть, весь народ русский помнит. Хоть и не гоже про то сказывать царскому стольнику, а молод ты еще, малец совсем, и душа покуда чистая, светлая. Расскажу я тебе, Вася, историю, что от отца Гаврилы Ивановича слышал в детстве. Было это с ним годов с двадцать пять назад. Собрали их тогда, стрельцов московских, две сотни, и голова стрелецкий Василий Пушечников повел их на город Арзамас, и пушки с собой велено было взять. А в Арзамасе стоял в ту пору воевода князь Долгорукий с рейтарами, драгунами и иноземными наемными войсками. Во всей округе поднималось крестьянское восстание, и бежали от Стеньки Разина в Арзамас, в осадное сиденье, в сентябре 1670 года стольники и стряпчие, дворяне московские и жильцы арзамасские, помещики и вотчинники, дворяне и дети боярские. И вот что чудно: более других грозен был воеводе Долгорукому крестьянский отряд, коим командовала старица Алена. Да-да, монахиня, родом из Арзамаса. Ее так и прозвали в народе — Алена Арзамасская. Не было пощады от ее воинов мучителям простого люда. И сказывали, будто ведунья она и оттого не берут ее ни сабля, ни пуля. Была она дочь крепостного крестьянина, в монастыре грамоте обучилась и врачеванию. Говорила так на сходках народных, что шли под знамена Разина все новые сотни. Ее отряд был уже в десять тысяч человек и стоял в городе Темникове. Туда и пошел князь Долгорукий со своими из Арзамаса. Отец позже пришел — не больно спешили московские стрельцы, простой народ ждал Степана Тимофеевича на Москве… Быть бы князю разбиту, кабы не предали Алену, что с малым отрядом осталась в Темникове: главная сила вышла навстречу войску Долгорукого. Сожгли ее живой в срубе. Отец видел, сказывал: просила она перед смертью, чтобы храбро бились за свое счастье простые люди, тогда повернут князья вспять. Сама перекрестила по русскому обычаю сперва лоб, потом грудь и спокойно взошла на костер…

— Егор, а за что бьют и мучают простых людей? Ведь часто мужик умней своего господина. Вон Бухвостова Якова вся Русь знает.

— А у батюшки твоего, стольник Вася, много ли крепостных?

— Ну, если с маменькиным приданым, так душ пятьдесят наберется.

— То-то, что душ… Живая ведь душа, человеческая, а кто в этом разбирается?

Егор хлестнул лошадей, карета въезжала в Кунцево — вотчину Льва Кирилловича Нарышкина. Уже совсем стемнело, когда проехали западную заставу столицы и через Арбатские ворота въехали в Москву.

…При дворе царицы Прасковьи Федоровны было уже двести стольников, а она набирала все новых. Васе и Ивану жилось здесь неплохо, только скучали они по отцу да по маменьке. Когда не было приемов царских или поручений каких, Вася спешил ходить по Кремлю и любоваться его красотами. Рядом с царским двором у Боровицких ворот строился новый двор для царской семьи. Вблизи причудливо пестрели Патриаршие палаты. За ними, у Рождественской церкви, вздымалась колокольня Ивана Великого. Вася любовался украшенной кровлей собора, потом шел вдоль Кремлевской стены, за которой бежала река Неглинка. Проходил Троицкое подворье, ворота близ Каменного моста через Неглинку, дворы Симеона Микитовича и Дмитрия Ивановича Годуновых. Дальше располагалось обширное зернохранилище, в котором берегли великий запас зерна на любой случай осады. Тут стена поворачивала на юг, и за Никольскими воротами был мост через специально прорытый канал, что соединял Неглинку и Москву-реку. За самой большой и красивой Фроловской башней был Арсенал и Крутицкое подворье, дворы князей Сицкого и Мстиславского, дальше — поставленные покоем здания судов по разным делам, тут же и Посольский приказ, в нем разрешались все иностранные дела. Правее, если от Фроловских ворот идти, стоит Вознесенский монастырь, тут хоронят цариц. За ним — Чудов монастырь и старый государев двор, где жил Борис Федорович Годунов, когда стал царем. За Посольским приказом, левее того места, где висит Царь-колокол весом в 200 пудов, — собор Михаила Архангела, где погребают всех царей. И храм Благовещения Марии, собор о девяти башнях, коих кровли, как и на всем храме, покрыты золоченой медью, при том что и крест наивысочайшей из глав сделан из чистого золота. В Воскресенском монастыре Вася Татищев впервые издали увидел царя Петра. Служили панихиду по новопреставленной государыне царице Наталье Кирилловне. Утомленно и печально стоял перед аналоем царь Иван, позади него белело из-под черного монашеского покрывала лицо бывшей правительницы Софьи, перед иконой Вознесения Христова крестился брат умершей царицы, грузный и широкоплечий Лев Кириллович Нарышкин, а у самого намогильного камня стоял, прямо глядя перед собой, очень высокий юноша в царских ризах. Красивое круглое лицо, очень смуглое, в желтизну, падающие до плеч черные, слегка вьющиеся волосы. И глаза — страшные и загадочные. Их разглядел Вася, подойдя поближе вслед за Прасковьей Федоровной. Сверкающие, зеленоватые глаза, из которых лились слезы. Этот высокий юноша не дождался конца службы, обнял порывисто царя Ивана, который был ниже его на две головы, и пошел быстро к выходу. На пороге бросил боярам царское одеяние, а сам, как был в длинной куртке, коротких штанах и стоптанных башмаках, сел в карету и уехал.

Ввечеру того же дня Петр появился в Измайлове. Был уже другим, в парике, окруженный ближними людьми. Сердечно приветствовал царицу Прасковью Федоровну, улыбнувшуюся ему голубыми глазами, расцеловал детей ее Екатерину, Анну и Прасковью, недолго посидел в трапезной, где собрались бояре и окольничие. Закурил глиняную трубку, выпустил клуб дыма прямо в лицо боярину Шереметеву и повел всех ближних в Виноградный сад, в терем расписной, где на полу прямо расстелили карты Сурожского и Черного морей и повели речи про Турцию и про Азов. Заметил Васю, в дверях стоявшего, и пальцем вдруг поманил, но Вася испугался и убежал подальше в сад.

Он любил Измайловский сад, насаженный здесь еще при Алексее Михайловиче в регулярном европейском стиле. Детскому воображению повсюду рисовались битвы храбрых русских дружин с врагами. Вон на холме лежат позеленевшие стволы пушек. Вася знает, что стволы их рассверлены, положены тут для красы, а чудится ему, что рядом лежит раненый артиллерийский поручик и командует вести огонь по неприятельской коннице. Кусты, специально остриженные искусным садовником Колем, окрашенные сентябрем в разные цвета, — словно разномастная конница, атакующая холм. Вася, как опытный полководец, понимает, насколько важно удержать позиции на холме, и спешит на вершину, чтобы заменить раненого поручика и отбить атаку. Но начинается дождь, и Вася бежит с холма в сторону речки Серебровки, где высятся царские хоромы из могучих дубовых брусьев. Хоромы расширяют и перестраивают, это теперь уже дворец, увенчанный вышкою — купольным бельведером. Дворец красив, он стоит на острове, но Вася не любит тут бывать из-за вечных толп юродивых и предсказателей, что живут в пристройках, ибо царица Прасковья Федоровна оказывает им покровительство. Прячутся юродивые только тогда, когда наезжает царь Петр — на охоту ли, на совет ли с ближними людьми, что всегда проходит в Думной палате Мостовой башни, или просто проведать племянниц.

С вышки, куда маленького стольника сторожа дворца пропускают беспрепятственно, открывается чудный вид всего Измайлова. Сверкают равнины озер и прудов с многоцветными островами, белеет ограда, в которой живет многочисленная челядь придворная, аркада-переход связывает дворец с двухъярусной, украшенной нарядной резьбой по белому камню церковью Иоасафа-царевича. Ее строил-перестраивал каменных дел подмастерье Макаров Терентий, родом из Пскова. Против церковной ярусной шатровой колоколенки — пятиглавый Покровский собор, сооруженный на манер кремлевского Успенского собора. Строили его, Вася знает, на зыбком песке, и мастера сумели сложить стены его крепости необыкновенной. Отсюда, с вышки, особенно радуют глаз цветные, желто-зелено-синие, изразцы вокруг глав соборных. Разбегаются строгим рисунком аллеи-перспективы, а в конце центральной аллеи стоит обыкновенный амбар, стены выкрашены свежей краской, и блестит новая крыша. Этот амбар пуст, но сохраняется особо в угоду царю Петру: здесь царь несколько лет назад нашел нечаянно забытый всеми ботик, сам починил его, оснастил парусами и водил по прудам Измайлова, держа под прицелом пушечек потешные роты, маршировавшие по берегам. Хорошо видны сверху оба Измайловских сада: Виноградный и Просянский, в них терема-беседки, галереи-гульбища, разукрашенные, затейливые. За ними в полуверсте высокий забор окружает лесную чащу, где держат многих разных животных, — это царский зверинец, а возле него выстроен изысканный домик, тут готовят лекарства из врачебных растений, что специально выращивают на огородах. Близ зверинца, в саду, царем Федором Алексеевичем устроен «павильон» — веселый и запутанный лабиринт из дорожек, откуда не скоро выберешься…

Но более всего в Измайлове Васе по душе дворцовая библиотека. Здесь, в угловой высокой палате, сложены на полках и просто на полу сотни разных книг, и отпечатанных, и рукописных, на разных языках. Книги и летописи свозились и бросались тут как попало, и только недавно царь Петр Алексеевич, увидав пыльное это хранилище, велел немедля в систему согласовать и книги те в приятный порядок привесть, для чего и приставлен к этому делу дьяк из собора, а Вася добровольно ему подсобляет. По завершении этой работы велено книги все передать в Славяно-греко-латинскую академию. Часы напролет проводит Вася Татищев над книгами, с одинаковым наслаждением читая стихи и летописные тексты, немецкую грамматику и изданную на латыни геометрию.

Зимой Василия и Ивана Татищевых отпускают на побывку домой, к родителям. Двоюродный дядя братьев Алексей Михайлович Татищев, постельничий царя Иоанна Алексеевича, дает им своего кучера и свой экипаж — небольшую, теплую карету на полозьях. Бородатый стрелец открывает Дмитровские ворота, возница щелкает кнутом, и возок легко скользит зимним путем на север от Москвы…

Дмитров-городок на реке Яхроме — почти ровесник Москве, и основал его тоже Юрий Долгорукий. С давних пор поселились тут и в окрестностях служилые люди Татищевы: в Вышеградском, Лутосненском, Берендеевском станах. Вместе с дмитровцами они храбро отражали нашествие ворога в 1610 году, защищая стены кремля, укрываясь в Успенском соборе и в Борисоглебском монастыре. В Дмитровском уезде родилась и мать Васи, Ивана и Никифора Татищевых Фетинья Андреевна. Потом получила в приданое сельцо Колакшино и деревню Горки в Вышеградском стане. Тут теперь, когда принял Никита Алексеевич новое назначение, и жили. Коли муж к воинской службе приписан, ничего не поделаешь: не успев обвыкнуть на одном месте, надобно готовиться к переезду.

Сельцо, то есть обветшалый деревянный дом в один этаж и хозяйственные службы, стояло на правом берегу реки Волгуши, деревня — в полуверсте южнее. Когда Вася увидал родные маменькины места, сердце его печально заныло. В самом деле, трудно было обрадоваться, глядя на унылый ряд избушек среди оснеженных холмов и низкий дом с заваленным снегом садом, через который вела единственная расчищенная дорожка к дому. Кучер распрощался и уехал в деревню, а Вася с Иваном оказались в жарко натопленных комнатах на попечении старой няньки Акулины Евграфовны.

Расцеловались с младшим братом Никифором. Тому пошел шестой год, всем был хорош, и читал, и писал уже изрядно, но хромал, приволакивал ножку — следствие младенческой хвори. Ждала братьев дома и новость: три дня назад родилась у них сестрица Прасковья. Так решили назвать ее в честь царевны Прасковьи, родившейся в том же году. Никита Алексеевич был в Дмитрове по делам службы, а маменька Фетинья Андреевна еще не вставала с постели после родов и только издали благословила сыновей. Помогали в доме Иван и Марья Емельяновы, приехавшие из Боредков, с Псковщины. Им, как родным, обрадовались Вася и Иван. А к няне Акулине приступили тотчас с вопросами: скоро ль приедет папенька, и где учитель Яган Васильевич? Няня все спешила накормить ненаглядных питомцев своих да радовалась, какие они вытянулись большие да совсем самостоятельные стали. А батюшка Никита Алексеевич должен непременно к рождеству быть, а учитель-то с дозволения Никиты Алексеевича в Москву уехал, да, видать, разминулся с учениками-то своими, а уехал он, чтобы новую науку привезть сюда из латинской школы московской. Так говорила Акулина Евграфовна, а сама все приглаживала да охорашивала сидевших перед нею трех братьев. Потом повела их в теплую горенку за большой русской печью, стала укладывать спать. Когда улеглись, перекрестила и, уходя уж, спросила Васю:

— А помнишь, Васенька, ты и заснуть не мог без сказки старой своей няньки Акулины? Теперь вот Никите сказки сказываю, а все вспоминаю, как ты-то слушал меня подолгу.

— Ах, нянечка, не уходи без сказки! Я все помню: и про Ивана — царева сына, и про зверя мамонта…

Никифор и Иван тоже стали просить, и няня осталась. Присела у Васиного изголовья, подумала, морщинки разгладились на ее добром лице.

— Это еще от деда своего тоже слышала. При царе Алексее Михайловиче было. Шли, значит, два стрельца с войны в слободу к себе. День идут, два идут, притомились, а путного ночлега не сыскать. Вот приходят в село. А на краю села — избушка, старенькая да ветхая, а рядом — новая, пятистенная, просторная и высокая. В старой-то избе большая семья живет: дед со старухой, да два сына, да две невестки, да внуков пятеро. Просятся стрельцы на постой, но куда там поместиться. А новая изба пустехонька стоит. Дивно это стало стрельцам; чего это так теснятся и мучаются люди, а жило пустое стоит. Просятся они, значит, у хозяев в новую избу переночевать. Те говорят: пожалуй, ночуйте, да только упредить мы вас должны вот об чем. Страху много по ночам в избе этой. Те, известно, притомились, и не робкого десятка. Что нам, говорят, страхи, мы вон каких страхов на войне натерпелись, небось не спужаемся. И пошли в ту пустую избу ночевать. А на всякий случай, перед тем как идти, спросили у хозяев, какие они, страхи-то. Те отвечают, что только улягутся спать, как в полночь вдруг шибко так завоет в трубе, и голос чей-то ясно трижды повторяет: кидаюся, кидаюся! Ну, известно, после того все наутек, так и живут в старой негодной избе…

Никифор и Иван уже мирно спали. Нянька укрыла их, поднявшись с низкой скамейки, на которой сидела. Один Вася сидел в постели, подтянув одеяло к самому подбородку, зачарованными глазами глядел на няню.

— Ну что же, Акулина, что же дальше было?

— Так вот, — совсем тихим голосом продолжала рассказ свой она, — стрельцы-то поели, чего бог послал, да и отправились в ту избу спать. И только заснули они на лавках, как разбудил их страшный вой в печной трубе. Оба проснулись и слышат, как кто-то тоскливо так и громко говорит: кидаюся! кидаюся! Те, знамо дело, оробели в темноте-то. Один быстро так сапоги натянул, мешок схватил да наутек. А второй замешкался, обуться-то быстро не успевает. А тут в третий раз: кидаюся! Подхватился стрелец с лавки, впотьмах налетел на печь и в сердцах как крикнет: ну и кидайся! Туг звон большой раздался, будто что-то тяжкое упало из трубы, и засветилось в печи золотое сияние, аж глазам больно. Глядит стрелец, а в печи целая горка золотых монет. Еле докликался товарища своего. Вытряхнули они из мешков-то пожитки да набрали туда золота, и хозяевам еще осталось… Вот так-то, милый Васенька. А теперь спи, голубок.

Акулина Евграфовна крестит Васю и уходит в соседнюю горницу, унося с собой свечной огарок. Вася слушает шум вьюги за стеной и мирно и сладко засыпает. Ему снится избушка в лесу, он сам в стрелецком кафтане хочет войти, а дверь не открывается. Потом пропадают и лес, и избушка, и встают в сновидениях златоглавый Кремль, Посольский приказ, весь изукрашенный причудливой белокаменной резьбой. В приказ входят иноземные послы, один диковинней другого, и все по очереди кланяются Васе в пояс.

…Никита Алексеевич Татищев, воротясь из Дмитрова, где он составлял ландкарту уезда и межевание проводил монастырских, дворянских и крестьянских земель, стал собираться на войну. Хоть не было покуда никакого указа на этот счет из столицы, а знал от родича — боярина Михайлы Юрьевича, что не раз уже собирал царь Петр боярскую думу, чтоб решить: воевать с турком или повременить. Кесарь римский, король польский, патриарх иерусалимский — все просили Петра положить конец единовластию турок на Черном и Средиземном морях. Опустошали южнорусские степи крымские татары, бывшие в турецком управлении. Один Лефорт, по слухам, склонял царя пробивать для России выход к северным морям. Но вся Москва уже толковала о новом крымском походе. И Никита Алексеевич велел коня ему готовить, достал из сундука старое кольчужное оплечье, что не раз выручало еще при Чигирине, саблю да пистолеты. Фетинья Андреевна и те немногие домашние, что не разлучались с Татищевыми в их переездах, плакали. А тут объявил наконец думный дьяк Андрей Андреевич Виниус всенародно в Кремле о сборе ратных людей под Белгородом и под Севском для «промысла над Крымом». Начальствовал ими воевода боярин Борис Петрович Шереметев, — сто тысяч было к началу весны под его знаменами. Потом узнали: возглавив треть этого войска, боярин Алексей Семенович Шеин осадил Азов. И был под его командой простой бомбардир Петр Алексеев — государь всея Руси Петр Алексеевич…

Никита Алексеевич был уже со своими ратными людьми в Дмитрове, готовый выступить под Севск, где и при прежних царях стояли на русских рубежах Татищевы. Вдруг получил он указ из Москвы от главного начальника столицы, князя кесаря и величества Федора Юрьевича Ромодановского состоять при прежней службе, понеже немного есть у государя людей, зело искусных в фортификации, геодезии и строительстве, а сие дело государю по занятии им турецких крепостей весьма понадобится. Ушел в Азовский поход Иван Емельянов, ушел и его односельчанин Егор Костентинов — это псковичи. Ушел рыбак Дмитриев и полсела родных ему Белениц, что в Тверском краю, крестьяне разных Татищевых из деревень Дмитровского уезда в Подмосковье. Встала в ратный строй крестьянская Русь, потому что не могла она больше хиреть, отрезанная от морских торговых путей, великая нация, надменно презираемая Западом. Теперь у нее был молодой вождь, сильный, отважный и умный. И она пошла за ним.

…Стольник Иван в казенной кибитке уехал опять в Москву нести службу при дворе царя Ивана, а за Васю попросила Фетинья Андреевна царицу Прасковью Федоровну, чтобы он побыл еще немного с матерью. Отпуск домой Васе продлили, и он с согласия маменьки отправился в Дмитров под надзором кучера, чтобы известить отца об указе Ромодановского.

До Дмитрова было всего пятнадцать верст, но дорогу то и дело пересекали разливы маленьких речек, а мост через Яхрому снесло весенним половодьем, поэтому ехали чуть ли не весь день. Вася вдоволь налюбовался красотой Алаунской возвышенности — темными зубчатыми лесами на гребнях высоких холмов и глубокими низинами, где струились еще по-вешнему бурные воды. Солнце широким веером косых и длинных лучей, пробивавшихся сквозь облака, словно шагало по холмам. Когда приблизились к Дмитрову, навстречу стали попадаться груженые телеги, что тянулись дорогою на ярмарку в село Рогачево. За земляным валом кремля засияло золоченое пятиглавье Успенского собора. Тут же, в кремле, была и служба по межеванию земель, где Вася и увидал отца, склонившегося с циркулем над картами. Сыновний доклад выслушал с улыбкой, вздохнул: «Вишь, Вася, стар стал твой отец и в поход государев негоден». Уведомлен был Никита Алексеевич обо всем прежде Васина приезда, и еще три недели назад ушли его люди с полками к Москве. Появленью сына обрадовался: помогать будет, не зря ведь учил наукам. Вот взять, к примеру, Николо-Пешношский монастырь, что на речке Пешносе. Велик и богат монастырь, еще при царе Иване Васильевиче Грозном щедро одарен землею. И ныне вдруг пожалования, и еще — тысячами паломников несомые дары — «пешая ноша», откуда и названье монастырю. Но не прекращаются споры в Поместном приказе монахов с соседними землевладельцами — помещиками Дмитриевым-Мамоновым, Чадаевым, Щербатовым. Клянутся главному межевателю Никите Алексеевичу, что и те земли их, и эти тоже, на евангелии клянутся, поднесенном в дар монастырю еще Алексеем Михайловичем, отцом царя Петра. Не гнушаются и крестьянскими жалкими наделами. Это все в одном только уезде, а сколько таких уездов по России… И объясняет науку межевания Никита Татищев сыну своему Васе, чтоб тот после отца дело то по справедливости вершить мог, если велят, то и во всем неоглядном отечестве. И радуется сыновней понятливости.

…Иоганн Орндорф в скорбном молчании стоял перед небольшим портретом в тонкой деревянной раме. Вася хорошо знал, чей это портрет. Его всегда возил с собой учитель и, приехав на новое место и получив свой угол, непременно извлекал портрет со дна сундучка и укреплял на стене на самом видном месте. Но сегодня внизу стоял букет цветов, а на рамку была наброшена шелковая черная ленточка. Вася не виделся с учителем несколько месяцев, ему очень хотелось расспросить Ягана Васильевича, чем тот занимался в Москве, и самому рассказать о себе, о том, как он помогал отцу в Дмитрове, но его смущало молчание воспитателя, неподвижно замершего перед портретом. Наконец Орндорф повернулся, увидел стоявшего в дверях воспитанника, сказал громко и отчетливо по-немецки:

— Я получил известие: восьмого июня умер мой учитель, великий ученый Христиан Гюйгенс. На шестьдесят седьмом году жизни, в расцвете своего гения. — Помолчал, заговорил по-русски: — Ему я обязан всем, что знаю. Гюйгенс — дитя света: он первый проник в тайну светового луча, показал его волновую природу. Он сумел сделать прозрачные линзы, окуляры и объективы и найти новые планеты. Парижская академия наук и Лондонское королевское общество сочли за высочайшую честь принять Гюйгенса в свои члены. Он нашел главные природные константы: точки кипения воды и таяния льда, а также отношение длины окружности к ее диаметру… Я жалею, что не могу быть теперь в Гааге, чтобы поклониться его праху.

Учитель помолчал, потом, словно опомнившись, быстро шагнул к стоявшему в нерешительности ученику, обнял его:

— Ну, здравствуй, милый Василий Татищев! Как ты вытянулся за полгода, молодец! Вот вырастешь, бог даст, мы с тобой переведем для дорогой России главный труд Христиана Гюйгенса «Космотеорос». Я имел удовольствие в Москве говорить с одним человеком из окружения царя Петра. Это Яков Вилимович Брюс, молодой совсем человек, очень одаренный. Вместе с братом своим Романом отправились они командирами рот Преображенского полка к Азову. Пусть бог поможет остаться целой его голове. Я убежден, что он прославит и свою родину — Россию и Псков, и родину своих предков — Шотландию.

— А где ты был, Яган Васильевич? Я искал тебя в Москве, но ведь ты знаешь, малолетним стольникам со двора строго-настрого запрещено отлучаться.

— О, Васенька, я так много увидел в Москве и много узнал нового. Жаль, что братец твой Иван в Москву уехал. Буду заниматься с тобою и с Никифором. И вот что я решил: теперь лето и самое время проводить уроки на свежем воздухе. Будем ходить по здешним краям, собирать предметы натуральной истории, исследовать реки, горы и овраги, старинные славянские городища. Никифору ходить трудно, так что большую часть дороги пройдем с тобой. Я полагаю, что Никита Алексеевич меня за это не осудит, когда приедет из Дмитрова.

— Да это просто превосходно, Яган Васильевич! — Вася с восторгом бросился учителю на шею. — Пойдем в путь сейчас же!

— Ну, нынче вечером проведем обычный урок в этих стенах. А завтра поутру, пожалуй, и тронемся в путь, испросив благословения у матушки Фетиньи Андреевны.

Ввечеру Вася явился к учителю с большой тетрадью, перьями и чернильницей.

— Этот урок мы посвятим русской словесности. А точные науки будем осваивать в полях, на природе Дмитровского уезда. Книжная речь и речь разговорная на Руси разнятся чрезвычайно. Я полагаю, что жизнь будет их непременно сближать, но пока писать следует совсем иначе, нежели говорить, хотя Европа эту задачу сближения для себя уже решила. Итак, записывай книжные слова и их разговорное объяснение. — Орндорф принялся медленно диктовать: — Область — власть, позор — зрелище, скрания — виски, село — поле, стогна — площадь, десный — правый, шуий — левый, дебелый — грубый, лоно — колена, укоризна — оскорбление, изволити — избрать, праздновати — бездействовать, шары — цвета, заушение — удар по щеке, домовит — хозяин…

Вася обмакивал перо в чернильницу, старательно выводил буквы, чтоб не наделать ошибок и не уронить на чистый лист кляксу.

— Теперь запишем слова-синонимы, что понимать следует как слова, которые звучат по-разному, но значат одно и то же. — Учитель думает немного, затем, встав за Васиной спиной, произносит неспешно: всуе — вотще — втуне, рана — язва, житие — живот — жизнь, утроба — лоно — чрево, медлити — закоснити, безбрачный — безженный, прах — персть, селенная — вселенная — подсолнечная, восхищение — восторг, лишен чего — праздней — тощ, пропасть — бездна, целовати — лобызати, нужда — потреба, польза — корысть, промысел — смотрение, пиянство — шумство, выя — шия… — Успеваешь за мной, Вася?

— Пиянство — шумство, выя — шия, — успеваю, Яган Васильевич.

— Сие все выучить тебе надлежит к следующему уроку. А теперь запишем диктант на грамотность твою. Пиши за мною:

«Азов — город на устье Дона, к морю на северной стороне. Прежде от грек имянован Танаис и Танаин, был на острову против того же места. Оным прежде владели куманы, или половцы, и в 1102 годе по Христе был князь Азуп, о котором помнят, что в свое время его Азуп назвал, а потом Азов переменено. Греки или паче генуезцы по овладении Херсонеза Таурийского, или Крыма, во оном жительство имели даже до 16 ста и турками частью выведены, частию в магометанство превращены. Турки, оной взяв, именовали Азак, то есть дальний, или украиный, руские перво взяли его в 16 сте, но через три года паки чрез договор возвратили. Ныне осажден войсками государя царя Петра Алексеевича, поелику выход для России к морю Черному запирает».

Вася заканчивает диктант, закрывает и отдает учителю свою тетрадь и вслед за ним выходит из дому в сад. Тут вырывается из рук няни Никифор и бежит к ним. Так втроем они гуляют по молодым липовым аллейкам, и учитель рассказывает мальчикам, что приключилось с ним и что видел он в Москве.

— Никита этого не знает, а тебе, Васенька, приходилось ли видеть государев печатный двор? Нет? Это, я скажу вам, удивительное сооружение, делающее честь великую Москве. Кто первую книгу в России напечатал? Верно, Иван Федоров. Типография его здесь размещалась в 1563 году. А в начале нашего столетия в самой середине Печатного двора, супротив въездных ворот, под прямым углом к Китайгородской стене встало здание типографии — Большой палаты, окруженной избами-мастерскими. Двор отделяется от улицы забором, и на деревянных воротах вырезано геральдическое изображение Льва и Единорога — это герб Печатного двора. В 1679 году часть Большой палаты разобрали и возвели новое здание из двух двухэтажных палат, объединенных сенями, — Правильную и Книгохранительную палаты. Строили псковские каменщики Степан Дмитриев и Иван Артемьев. Краски снаружи и внутри столь яркие и богатые, что поневоле зажмуришься, — труды артели иконописца Леонтия Иванова. Потом выстроили и третий корпус вдоль Никольской улицы, под шатром. В нем теперь находится Приказ книгопечатного дела. Тут я и работал, покуда по доносу какого-то монаха не был схвачен, закован в цепи и посажен в яму, где просидел на одной воде целую неделю. По счастью, случился в Приказе боярин Татищев, который и вызволил, поручившись за меня, что никакой я не аглицкий вор, а простой учитель детей его родственника. Помог мне в Спасские школы устроиться, что Славяно-греко-латинскою академиею именуются, или еще академией Симеона Полоцкого, это в народе. Здесь учил и сам учился, было чему.

— А как она появилась в Москве, эта академия, Яган Васильевич, и отпустит ли тятенька нас с Иваном туда учиться? — спрашивает Вася.

— Учиться непременно надо, Вася, и тебе, и Ивану, и Никише… Был прежде на территории Спасских школ древнейший московский монастырь Николы Старого, это еще в четырнадцатом веке от рождества Христова. Монахи чревоугодничали и пьянствовали, иногда молились, полагая, что все от бога. Гюйгенс обосновал и обозрел выдвинутую Коперником теорию мироздания. Родившийся в самом центре Италии за сорок три года до рождества Христова поэт Публий Овидий Назон разделял мнение Гесиода и Лукреция, древнегреческих философов-материалистов, согласно которому материя существовала всегда. Как величественно рисует он картину мироздания:

Некогда море, земля и над всем распростертое небо

Лик был природы, един на всем пространстве вселенной, —

Хаосом звали его. Нечленной и грубой громадой,

Бременем косным он был — и только…

Постичь вселенную, созидать и строить может только человек:

И между тем как, склонясь, остальные животные в землю

Смотрят, высокое дано лицо человеку, чтобы

В небо прямо глядеть, подымая к созвездиям очи…

Так вот, от монастыря, о котором я сказал, обособился более полувека назад новый монастырь, огражденный Никольской улицей и Иконным рядом. Его назвали Заиконоспасским. В 1635 году в нем образовалась общенародная школа, потом школа для грамматического ученья, а еще с середины нашего века монастырь этот стали звать учительным. Монахи тут были ученые и учителя. Двадцать лет здесь была школа Симеона Полоцкого. Он умер в 1680 году, и я видел его могилу в нижней церкви монастырского собора. Как ни пытаются предать его забвению, а это был муж великий для просвещения России.

Учитель садится на скамью в тени, усаживает рядом воспитанников, справа Васю, слева Никиту, обнимает их за плечи.

— Симеон Полоцкий родом белорус. В 1655 году деды ваши служили в ратном деле царю Алексею Михайловичу, а царская ставка была в Витебске. Тогда и явился к царю учитель двадцати семи лет отроду, бедняк и неудачник Симеон из Полоцка. Он потом будет учить царевичей Алексея и Федора Алексеевичей: ведь окончил Киево-Могилевскую академию и Виленскую иезуитскую академию, не зря прозвали его латинником. А пока Симеон читает в Витебске царю стихи свои во славу царскую. Зимою 1660 года он приехал в Москву, и опять слушает царь его «Стихи согласные» и «Стихи утешные к лицу единому». Прославляя в них Алексея Михайловича, не забыл упомянуть и себя, чтобы и царскому слуху польстить, и дать самому себе выгодную характеристику:

Видите мене, как я муж отраден,

Возрастом велик и умом изряден?

Ума излишком, аж негде девати,

Купи, кто хочет, а я рад продати!

В конце 1663 года Симеон Полоцкий опять в Москве, а через год его приближают ко двору, и он делается первым в истории России придворным поэтом. Царь русский услыхал от него то, что хотел услыхать: «Ты — солнце». Эти стихи прозвучали в Москве на несколько лет раньше, чем даже при дворе «короля-солнца» Людовика XIV. Мягкий и вкрадчиво-обходительный, Полоцкий, пользуясь покровительством Алексея Михайловича и преодолевая сопротивление и козни завистников, открывает свою школу в Заиконоспасском монастыре. Потом пишет устав академии для России. С его именем пришла культура Европы, Польши и Литвы, Украины и Белоруссии. Я изучал в сей раз наследие Полоцкого в Москве — оно огромно. История западная и античная хорошо выражена в его стихах, в них же — знания но географии, зоологии, минералогии. Был у него и школьный театр, и ныне он жив попечительством царя Петра. Сколько комедий было в нем поставлено! Полоцкий написал более тридцати тысяч стихотворных строк. О зверях и птицах, драгоценных камнях, разных людях. И всегда оставался педагогом, хорошим педагогом, а славословье в адрес царя ему можно простить. Он вводит в российское стихотворчество силлабическую поэзию: в строке одиннадцать или тринадцать слогов, ударение, длина слога не имеют значения. Васенька, вспомни, какую комедию написал Полоцкий?

— «Притча о блудном сыне», Яган Васильевич!

— Верно. А еще многие учебники, «Псалтырь рифмованную», «Жезл правления», «Орел российский» — книга, что вошла в сборник «Рифмолегион». Ну и, конечно, «Вертоград многоцветный» — стихотворную энциклопедию, назначенную для чтения читателю «благородному и богатому, худородному и нищему».

Сгустились лиловые тени сада. Прильнув к плечу учителя, сладко уснул маленький Никиша. Орндорф шепнул Васе:

— Сбегай, Васенька, за няней, пусть отведет в дом и уложит спать Никишу.

— Но я хочу еще слушать о Симеоне Полоцком, — просит Вася.

— Что ж, приходи, я буду тут, покуда не стемнеет. Ну, беги же!

Приходит нянька, ворчит, что дите совсем уморили ученьем своим, прежде, мол, и без ученья господа изрядны собою были. Но проснувшийся Никиша дает увести себя не прежде, чем получает уверенье, что братец с учителем поутру без него не уйдут в поле. И снова Вася рядом с наставником своим, слушает его рассказ. В тишине сада слышно, как звенит на перекате речная вода и трепещет крылышками за кустом мотылек. В конце аллеи белеют сквозь редкий сумрак две небольшие мраморные фигуры — еще прадед матушки Фетиньи привез их из немецкой земли. Статуи долго лежали в сарае, все не решались их выставить в саду, — местами мрамор потемнел, покрылся известняком, но еще видна была рука доброго мастера. Учитель указывает туда рукою, говорит Васе:

— Славно чувствует новое время твой батюшка. Гармонию высокого искусства нельзя прятать от глаз человека. Сие есть весьма хорошая копия итальянской работы с древнегреческого оригинала. А оригинал сделан сыновьями великого Праксителя — эллинами Тимархом и Кефисодотом в третьем веке до рождества Христова. Симеон Полоцкий тоже ученикам своим прививал основы искусства, помимо словесности, художествам и скульптуре обучить спешил. Талантливый был у него ученик-поэт Сильвестр Медведев. Теперь его имя и называть не велят, но народ помнит. Изгнали из Москвы иезуитов, а заодно причислили к ним Полоцкого и учеников его. Добро, своей смертью успел умереть 25 августа 1680 года, так и не дождавшись открытия своей академии. На камне надгробном Симеона Полоцкого вырезали стихи Сильвестра Медведева из написанной им «Епитафии»:

Зряй, человече, сей гроб,

Сердцем умилися,

О смерти учителя славно прослезися.

— Яган Васильевич, а ты видел Сильвестра Медведева? Он, наверно, учительствует там, где и Симеон Полоцкий учительствовал?

— Нет, Вася. Как состоялся в Москве в 1690 годе церковный собор, что предал анафеме иезуитов, заодно напали и на так именуемое латинство. Царь Петр хотел было воспрепятствовать казням ученых людей, да где там… Силу еще полную не набрал молодой наш царь. Сильвестра Медведева ложно обвинили, будто бы он в заговоре был на покушение на царскую жизнь, истязали в пытошном застенке и казнили страшною смертию. Анафеме преданы ныне и книги Симеона Полоцкого. Только палачей-то позабудут, а Полоцкого никогда…

Все лето бродили Вася с учителем по окрестностям. Вася учился составлять карты местности, в глубоком Парамоновском овраге на срезе земли находил пласты, разным эпохам принадлежащие, умел уже определять на глаз расстояние, а также высоту далеких предметов, не приближаясь к ним. Взявши заступ, уходили к валам древних городищ, раскапывали там землю и извлекали на свет осколки кувшинов, медные мечи и каменные стрелы. Учитель показывал, как зажечь огонь на ветру или под дождем, как устроить ночлег, если ночь застанет в поле или в лесу. Собрав деревенских ребят малых, уходили по берегам реки Лутосни к селу Высокому искать диковинные камни. Вася носил с собою тетрадь и по указанию учителя вписывал туда всякий день свои наблюдения, как бы письма к отцу писал: «Нынче быв в двадцати верстах от нашей деревни, и по известной Вам речке Лутосне шли с учителем и посылали ребят малых, собрал каменья фигурных не малое число, между которыми суть весьма удивления достойные, а именно: раковина большая с ребрами, каковых здесь нигде не видали, корну аммонис, на котором со стороны лист дерева со всеми жилками изображен, круглых колесцами со скважнями разных великостей более 100; губы березовые, окаменелые, довольно фигуру сохранившие, и другие тому подобные, которые, ежели потребно, можем прислать Вам в Дмитров…»

— Учись, Вася, примечать, откуда какое названье берется, — говорил учитель, когда устраивались они на отдых где-нибудь у родника. — Вот, например, Лутосня-река: на ней в старину, сказывают, лотосы цвели — цветы индийские. Монах, по рассказам, привез из далекой Индии. Так что польза и от монахов есть подчас. И польза немалая. Пять монастырей-сторожей в самой Москве Москву охраняют, а сколько еще окрест нее. Троице-Сергиев монастырь, например, жизнь царю Петру спас, а историю Пересвета и Осляби — монахов-иноков троицких — ты ведаешь. Немало ворогов пало у стен неприступных русских монастырей.

Любимыми походами Васи Татищева были два пути: на запад, где в семи верстах от Горок стояло село Андрейково, и на восток, где за парамоновскими оврагами, у деревни Стреково, был сказочный родник. Отправляясь поутру, учитель с Васей успевали к обеду воротиться. В Андрейкове Орндорф вымерял своими приборами, что тут самое высокое место окрест Москвы. Сто пятьдесят сажен высоты над поверхностью моря показал прибор, в коем в стеклянных трубках переливалась ртуть. Никита Алексеевич андрейковскому помещику Тынянову лес свой уступил по сходной цене, а тот в благодарность дозволил надстроить каменную птишную избу, лесенку наверх приделать, дабы можно было телескоп установить и с Андрейковской горы, поскольку от нее до звезд ближе всего, небесные светила наблюдать. До родника и вовсе было лишь три версты. Путешественники поэтому брали с собою и малолетнего Никишу. Побродив по оврагам и насобирав диковин, спешили они к Стрекову. Здесь, на правом берегу Волгуши, под горой, находил учитель деревянный сруб, совершенно затененный раскидистыми кустами. Когда Вася впервые заглянул внутрь сруба, он разочарованно сообщил наставнику своему, что воды в роднике нет. В самом деле, внутренность сруба выглядела совсем пустой, дно выстилал песок. Но Яган Васильевич сорвал большой лопух, росший рядом, свернул его наподобие черпака и, опустив обеими руками вниз, извлек, к изумлению Васи, полный зеленый ковш студеной воды, прозрачной и слаще которой в мире ничего не бывало. С той поры Вася полюбил стрековский родник, как любят живое и очень близкое существо, и всегда ликовал, если случалось родник тот наведать.

Лето прошло незаметно. Вася запомнил из него то, что часто хворала маменька, что почти не видел он отца, бывшего в постоянных разъездах. Запомнил он большую красную звезду, что стояла вечерами над горизонтом и на которую они часто глядели с учителем через трубу с холма в Андрейкове. Запомнил и непрерывные грозы того лета, особенно одну, когда они едва не заблудились, застигнутые ливнем невиданной силы. Весь день погромыхивало вдали, потом две большие тучи сошлись с двух сторон небес, полыхнуло прямо над головами, все потемнело вокруг, и обрушился крупный и частый дождь невиданной силы. Вымокнув до нитки, они брели наугад в этом полдневном мраке через стену воды. Молнией разбило ту березу, где они только что отдыхали, молнии вонзались в землю возле самых ног, и Вася шептал все молитвы, которым научила его няня Акулина Евграфовна. Потом, когда вернулись домой, учитель растер всего Васю медом со спиртом, укрыл тулупом и дал пахучего чаю, настоенного на липовом цвете…

Осенью в Горки донеслись вести: несметное число русских воинов полегло под Азовом, но крепость турецкая выстояла. Не было у царя Петра флота, чтобы блокировать турок с моря, откуда непрерывно помощь шла. Пал в схватке на стенах Азова рыбак из Белениц Дмитрий Дмитриев. Пропали без вести псковичи Иван Емельянов и Егор Костентинов. Знали о них только, что служили они в солдатском полку Сверта, что окружен был в степях на возвратной дороге от Азова татарской конницей, и негде было укрыться — кругом ни ямки, ни кустика, лишь подожженная первыми морозами гладкая степь. Государь, сказывали, только заехал в Тулу, на завод оружейный, и двинулся оттуда с ближними к Воронежу. Боярская дума приговорила: строить русский флот. Все окрестные помещики получили повеление: хлеб, что к севу приготовлен, отправлять в Паншино и в Черкасск, где стоят продовольственные склады. Всех крепостных отослать на воронежские верфи. По всей России заскрипели обозные колеса, завизжали по первому снегу полозья саней. Все шло в Воронеж. Передавали из уст в уста рассказ о предателе иноземце Янсене, который командовал петровской артиллерией и, выведя ее из строя, бежал в Азов к туркам. И сей же зимою веленьем царя выехали русские дворянские дети за рубеж, чтобы науки постигать. Царевы гонцы отправились в Голландские штаты, к курфюрсту брандербургскому и к императору австрийскому с покорными просьбами дать России искусных инженеров и минеров.

В январе 1696 года умер на тридцатом году от рождения царь Иоанн Алексеевич. Петр только приехал в Москву, чтобы проститься с братом, и умчался обратно на Дон, под Воронеж, где под зимними студеными вьюгами росли корабли. Успел повидать вдовую царицу Прасковью, Иванову жену, отдал ей навеки Измайлово, к дочерям ее, царевнам, учителей велел приставить. Узнав, что стольников у Прасковьи Федоровны 263 человека, повелел, смягчая, сколько мог, выражения, распустить «сие ненадобное войско». Тогда и не понадобилось Васе Татищеву возвращаться в Москву, а братец его Иван поехал из Москвы в Горки.

Никита Алексеевич Татищев еще в ноябре получил бумагу от Ромодановского, коей извещался, что даруется ему за добрую службу сельцо под Данковом, полтораста верст на север от Воронежа, что должен он туда отправляться немедля лес подходящий выбирать для строительства корабельного и по Дону тот лес доставлять к верфям воронежским, где ныне сам государь Петр Алексеевич пребывать изволит. Помимо того, Никите Алексеевичу, как дворянину псковскому, надлежало взять на себя исполнение повинности, Пскову царем предписанной, то есть в своих владеньях наладить изготовление корабельных скоб железных разных великостей. И хотя во «владеньях» своих под Псковом едва мог насчитать Татищев двадцать пар рабочих рук, тем не менее царский указ следовало исполнять немедленно.

С тем направил Никита Алексеевич в псковскую землю учителя детей своих Ягана Васильевича, вручив ему письмо от себя, где назначался учитель управителем по всем работам, что надлежало там организовать. Фетинью Андреевну с малой дочерью оставил на попеченье няньки, дворовых людей и старшего сына Ивана в подмосковных Горках. Сам в день один собрался, взял с собою сына Василия в помощь, не глядя на то, что матушка убивалась, умоляя пожалеть Васеньку, и двинулся не по застывшим еще грязным дорогам на Москву и Серпухов и далее на Тулу. В Туле остановились на два дня, ждали, покуда починят коляску, и жили в доме стольника Толстого, старого товарища дедушки Алексея Степановича Татищева еще по Чигиринским походам.

К удивлению и удовольствию старого стольника, Вася Татищев быстро сдружился со всеми домашними, не прыгал и не резвился со своими сверстниками, а принялся расспрашивать дедушку Толстого, что же означают слова «Дон», «Елец», «Данков», «Воронеж», давно ли они известны в России. Памятуя наказ учителя своего, вынул из отцовой шкатулки заветную тетрадь и принялся в нее записывать, поминутно обращаясь к хозяину дома с вопросами то по-русски, то по-польски, а то и на латыни, чем привел его в совершенный восторг. «Дон — река, прежде называна Танаис и положена за границу Азии с Европою. Начало сея реки в Резанской провинции из Иваня-озера, чрез долгое течение с приобщением многих рек впадает в море Азовское, или Понт Эвксинской, при Азове разделясь на три главных протока, при котором граница между Россиею и Турецкою областию ныне положена», — медленно записывал Вася в тетрадь, а Толстой дивился Васиной понятливости и поцеловал его в голову. «Иелец — город провинциальной Воронежской, на реке Сосне, но когда построен, неизвестно, однако ж задолго до пришествия Батыева было удельное княжение резанских князей. Оное княжение перво, не имея возможности от татар защищаться, уступили за цену резанскому князю, а потому с Резанским пришло под власть великого князя…»

«Донков — город Елецкой на верховьях реки Дона».

«Ворона и Воронеж — река, течет в Дон с левой стороны, при которой город Воронеж, а на устье Тавров».

«Воронеж — город и епископия, на реке Вороне, от Дона 8 верст, когда и кем построен, подлинно неизвестно. Прежде в тех местах народ сарматской печенеги знатен был и перешел было к Днепру, с которыми Владимер разного счастия бои имел, но сын его Святослав тмутораканский во 1022 году, победи на поединке князя их Редедю, под свою власть покорил, и он ли или по нем племянник его князь тмутораканский Ярослав построил, ибо вскоре по оном воспоминается во владении князей резанских, от которых отдан в удел елецкому князю. В 1237 году при оном нещастливой бой резанских князей с Батыем был, по котором вся Россия в тяжкое нещастие и разорение впала, и тогда сей город разорен, но в 1593 годи паки построен».

По первому утреннему морозцу, сковавшему комковатую дорогу, тронулись в путь из Тулы дальше на юг и, достигнув в полдня истоков Дона, двигались по безлюдному левому берегу его вплоть до Данкова. Поздним вечером едва сыскал Никита Алексеевич ночлег для себя и сына в городе и не спал всю ночь, опасаясь, не к лихим ли людям пристали.

С новым мглистым рассветом добрались наконец до дарованного сельца. Пять изб справа от дороги были новы и опрятны. В низине стеснилось еще с десяток, низеньких, скособоченных, курных. На улице деревенской тихо — ни собака не залает, ни петух не закричит. Никита Алексеевич стукнул кнутовищем в крайнюю из добротных изб, подойдя к воротцам. «Что тоби потрибно?» — голос за дверьми, лязг засова, и на пороге появился высокий нестарый мужик в тулупе, накинутом прямо на голое тело. Увидел приезжих, спросил еще, без удивления:

— Кто такие будете?

— Я Татищев, псковский дворянин на государевой службе, а это сын мой Василий.

— Ласкаво просимо до хаты. — Мужик запахнул тулуп, поспешно поклонился. — Читал нам дьяк воронежский грамоту, чтоб ждали тебя, хозяин.

Вася, дивясь странному говору мужика, первым вошел в избу, прижал иззябнувшие руки к теплой еще печке. В уютном полумраке просторной горницы потянуло его неудержимо в сон, и он с трудом двигал руками, подчиняясь хозяйке дома, снимавшей с него верхнее платье. Он умыл лицо теплой водою из большой глиняной миски, утерся скрипучим льняным полотенцем, расшитым красными цветами, и сладко заснул в широкой и мягкой постели, куда его заботливо уложили сильные руки отца.

Деревня, пожалованная Никите Алексеевичу, была типичной воронежской деревней, населенной наполовину коренными русскими крестьянами, наполовину — переселенцами из заднепровских украинских земель. Влекли их сюда издавна плодородные черноземные степи. Малороссы принесли в Воронежский край песни Украины, ее древнюю культуру и быт и сдружились с истинно русским населением, так что и говорить стали через несколько поколений на полурусском, полуукраинском наречии. Сами мирные хлебопашцы, хотя и именовали они русских крепостных крестьян насмешливо «крепаками», однако готовы были всегда помочь и поделиться последним. Таков был и хозяин дома, где остановился Никита Алексеевич с сыном. Звали его Андреем Бубной, а жену — Парасей, но Никита Алексеевич сразу назвал уважительно Прасковьей Петровной. У Андрея и Параси был семнадцатилетний сын-крепыш, тоже Андрей. Отец с сыном и сосед Ипполит Спритула славились на всю округу как отменные «склюдовики». Их орудием труда был топор с необыкновенно широким лезвием, которым обтесывались целые бревна. Из этих обтесанных бревен складывали потом избы. Топор-склюд поднять было под силу не каждому. Обоих Андреев и Ипполита сразу включил Татищев в бригаду по заготовке корабельного леса. К ним присоединились русские крепостные из тех печальных изб, что стояли в низинке, над самым Доном. У россиян был свой голова Петромир Иванов, тридцатилетний лесник, славный тем, что без ошибки различить мог малейшую кривизну ствола у несваленного еще дерева. Однако мало было покуда людей, чтоб начинать заготовку и доставку леса в Воронеж, на верфь. И Никита Алексеевич, оставя сына на попечении Прасковьи Петровны, не дав себе отдыха, поспешил сам в Воронеж за людьми и планами здешних лесов. Воротился через два дня, прикрывая рукою багровый синяк на щеке — царев подарок. Государь и слушать не стал, велел, чтобы лесу быть на верфи немедля и лучших строевых кондиций, покуда Дон не стал. Все же пришло к Татищеву сто работных людей под охраной десяти стрельцов. Никита Алексеевич письмо отправил учителю под Псков, чтоб не мешкал с доставкой скоб корабельных, сам взял Андрея-старшего и Ипполита и с ними поехал разведывать леса к месту слияния Лесного и Польного Воронежей. Никита Татищев сыскал писцовую строельную книгу Козловского уезда 1636 года, где дана роспись всем здешним лесам и означены границы Большого воронежского леса. Стояли тут старые сторожи еще времен Иоанна Васильевича Грозного. Побывали разведчики в Ряжске и в Козлове, в Ельце, Верховье и в Ливнах. Служили тут прежде многие из Татищевых…

Тронулись в путь.

Выбрали добрый лес к северу и к западу от начала реки Воронеж, где сошлись воды Воронежей Лесного и Польного. Поставили заметки, где просеки рубить, дороги делать от лесов Большого Воронежского, Юрьева леса, Хобота и Хоботца. Расселили работных людей в селе Малые Студенки Липские[11], срубили наскоро несколько изб под Рижском, назвали селом Кораблином, застучали топоры и от Данкова вниз по Дону-реке: тут работала артель Петромира Иванова. Бедняцкие зипуны не грели на промозглом ветру, с продовольствием было скверно. Уже через неделю четверо мужиков из Татищевой деревни бежали, но были пойманы стрельцами, приведены в Данков и, покуда Никита Алексеевич, загнав лошадь, примчался на помощь, засечены плетьми насмерть. А лес шел по Дону и по Воронежу к верфи, шел до середины декабря, пока не застыли реки. И тогда окровавленными руками мужики выдирали бревна, окованные льдом, проваливались сами под лед, гибли, но везли на санях берегами рек лес туда, где над зыбкой проседью ранних донских метелей вставал яростный призрак молодого царя Петра…

Вася Татищев рвался к отцу из теплого приветливого дома под Данковом. Как ни пыталась его удержать Прасковья Петровна, мальчик все же решил бежать ночью из дому искать отца. Неужто не сможет ничем помочь? Ведь все трудятся, и выходных не ведают, и в церковь даже не ходят. Уже и срок себе наметил, и припас немного еды в дорогу, и расчислил примерно, где искать стольника Татищева. Может, и сгинул бы юный Татищев в воронежских лесах, но тут пришел обоз в Данков из псковской земли. Двадцать саней, груженных железными скобами. И вел обоз семнадцатилетний пскович Степан Татищев. Вася, как увидал Степушку, обрадовался несказанно, обнял братца названого, и ушли они оба в дальнюю каморку в доме и долго-долго разговаривали. Степан поведал об учителе, как тот работает на Псковщине, вспоминали Выбор и Боредки. Притихший от волнения, слушал Вася рассказ о нападении разбойников на обоз. Связали они Степана, мужикам велели прочь идти, посрывали попоны с саней, а как увидели товар непотребный, бросили все и ушли в леса. Так что когда подъехали поотставшие от обоза стрельцы, разбойников уж и след простыл.

Обоз остановился в деревне Никиты Алексеевича ждать посыльного проводника, чтоб провел верной дорогой к Воронежу. Степушка открыл дорожный сундучок, вынул книги и карты, присланные для Васи учителем. Вдвоем углубились они в чтение. Узнали, что Данков прежде стоял на левом берегу Дона и в 1618 году сожжен был дотла гетманом Сагайдачным, когда поляки разоряли Подонье. Но, изгнав врагов, русские люди вновь построили всего через год новый Данков, в сорока верстах ниже по реке. Узнали, что Воронеж основан в 1585 году воеводами Сабуровым, Судаковым и Биркиным, а прежде, в XII веке, существовал другой Воронеж в земле рязанской, стоявший тоже на реке Воронеже, только много выше.

А вот рассказ о том, как еще в 1389 году шли по Дону четыре русских корабля: митрополит московский Пимен путешествовал из Москвы в Константинополь и поражен был запустением этих мест, разоренных нашествием. Рассказ вел сопровождавший митрополита смоленский дьякон Игнатий: «Было же это путешествие печально и уныло, была всюду пустыня, не было видно там ничего: ни града, ни села; если и были в древности грады красивые и выдававшиеся по красоте селения, теперь только пусто все и не населено. Нигде не было видно людей, только пустыня великая и зверей множество». Писали в книгах и о том, как пришли на воронежскую землю переселенцы из земли черниговской и принесли с собою названья рек и поселений, что доселе именуются в обеих землях одинаково: Воронеж, Рамонь, Девица, Черниговка, Свишня, Воргол. Насчет названья города Воронежа юные псковичи заспорили было, но потом порешили пойти к самому старому старцу деревни Павлославу Иванову, отцу лесника Петромира. Старцу было уж за сто лет, он хорошо помнил и знал воронежского воеводу Якова Татищева, а родился он осенью 1585 года, когда стоял уже Воронеж, окруженный деревянной стеной, и русские послы москвич Федор Шестунов и пскович Иван Татищев переговоры вели со шведскими послами на русско-шведской границе возле города Нарвы, притом поминали первые русские города, построенные на юге при царе Федоре Иоанновиче, — Ливны и Воронеж. «А откуда, дедушко, имя городу Воронежу взято?» — спросили у старца Павлослава Степан и Василий Татищевы.

Старец поглядел хитро, промолвил голосом еще бодрым:

— Сказывали старые люди, будто давным-давно жили на Руси три брата, удалые молодцы. Русь боронили от ворога, и звали братьев — одного Радонег, другого Всенег и третьего Воронег. А жили они под Новегородом, в Шелонской пятине, в селе Любонега…

— В Шелонской пятине, под Новгородом, жили наши Татищевы, — отозвался Степан, а Вася добавил:

— Иван Алексеевич Татищев, из Пскова родом, служил там в полку князя Хованского.

Дед Павлослав кивнул головою согласно:

— Этих-то я помню и по нашему Воронежскому краю. В Верховье, под Борисоглебском и под Ливнами, стояли с полками и Иван, и Петр, и Яков Алексеичи — все псковские. Как же, помню… Так вот, братья-то новгородцы и порешили сами оборонить Москву от ворога, так, чтобы, значит, и с северной стороны, и с южной. Для того построить три города. Радонег на реке Паже поставил город, это возле нынешней Троице-Сергиевой лавры, что жизнь государю Петру Алексеичу спасла. — Старик Павлослав перекрестился. — И нарек тот свой город именем Радонеж, что значит — город, Радонегу принадлежащий. Всенег на Тверской дороге свой город выстроил, на Сестре-реке, и назвал его Сенеж, а младший из братьев, Воронег, ушел с дружиной на юг, в Рязанские земли, и город свои Воронежем назвал, тако и реку именовать стали.

— Дедушко, а отчего имя такое у Воронега интересное? — спросил Вася. Старец погладил Васину голову:

— Оттого, что имя у него было обыкновенное поначалу. Только прежде, до Христовой веры, на Руси у нас детям волос не постригали до седьмого года. А на седьмом году сродников сбирали и стригли волоса, и имя второе давали дитяти. Коли черны волосы — значит, ворон, а коли нежен да ласков сын, — значит нег. Вот тебе и получился Воронег. Не глупы, вишь, деды-то наши были. А потом орда татарская нахлынула, погиб Воронег в бою, и Воронеж дотла сожгли. Да только Русь иго татарское скинула и новый Воронеж поставила, и память о Воронеге сберегла.

Вскоре приехал проводник из Воронежа, привез письмо от Никиты Алексеевича из Юрьева лесу. Отец указывал Василию не трогаться с места и дожидаться его возвращения. Степан ушел с обозом к Воронежу, а через неделю был уже обратно. Он застал Васю в слезах над письмом, полученным от маменьки Фетиньи, утешаемым доброю украинкой, хозяйкой дома. Маменька писала, что все хворает, что желает видеть Васеньку живым и здоровым и велит ему во всем слушаться отца и Степушку. Отозвался письмом к любимому воспитаннику и учитель Орндорф и книг еще прислал монастырских из псковской земли. Всю зиму провели Вася и Степан под Данковом, а по весне приехал наконец отец, исхудавший и усталый, и объявил им, что государь выстроил флот и вскоре выходит с ним на турка. Но возвращаться домой покуда не велено, а ждать указа в Данковском крае.

Вести приходили одна другой замечательнее. И про чудо-корабль «Предестинация», выстроенный двухпалубным, с пятьюдесятью пушками, по чертежам и расчетам самого царя Петра. И про второй военный корабль, а с ним двадцать три галеры, два галеаса и четыре брандера. Предестинация — значит предопределение, предопределение победы, чего же еще! Ведь двинулось к Азову войско в 75 тысяч, а с ним — 134 орудия. Вася Татищев видел: через Данков везли пушку, на ней отлиты буквы и цифры. Он шел за подводой, запряженной четверкой битюгов, и читал: «1692 год, отлита в Глухове делателем Иосифом Тимофеевичем». Видел он и приведенную сюда, в верховья Дона, по вешней воде галеру для оснастки ее орудиями. Пушки ставили по девять с каждого борта, с двухфунтовыми ядрами, калибра 2,5 дюйма. Экипаж одной галеры вместе с гребцами 250 человек. Три мачты ее были оснащены треугольными латинскими парусами. И двадцать пять пар весел! Одно весло лежало на берегу, Вася успел измерить его длину. Оказалось — больше шести сажен[12]. Пять гребцов работали этим веслом, и для пяти пар рук были отполированы на весле углубления-рукояти. Отец сказывал: государь пошел в поход под флагом царя московского — вверху белая, в середине синяя, а внизу красная полоса. Корабли авангарда шли под синими флагами, корабли арьергарда — под красными, у древка — перекрещенный по диагонали белый квадрат. Остовы кораблей надежно скреплены на воронежской верфи железными скобами, гнутыми в псковской земле. Оттуда же привезли и абордажные топоры. Двадцать девять легких судов — галеры, галеасы и брандеры — несли на своих палубах 120 орудий[13].

Летом узнали: русские 19 июля заняли Азов. Тогда же сдалась турецкая крепость Лютик. Никита Алексеевич радовался вестям, однако сердце старого воина мучило желанье быть со всеми, в бою. Вот уже и до Данкова донеслась слава отменно метких русских пушкарей, кои огнем своим способствовали Петровой виктории: Яковлев, Никифоров, Петров, Карпов, Ефимов. Уже известно стало, что государь отправляется в Москву праздновать победу. И только тут, в сентябре, получил наконец Никита Татищев указ немедля «ехать со всевозможным поспешанием для строения в Азове, Лютике и Таганроге всяких крепостей, в полку боярина и воеводы Алексея Семеновича Шеина у жильцов ротмистром». Не один ротмистр Никита Алексеевич Татищев выехал на юг. Туда же, ко вновь обретенным Россиею землям, отправлены тем же указом Татищевы: Артемон Федорович — есаулом, Федор Алексеевич — поручиком, Михаил Яковлевич — поручиком, Федор Юрьевич — есаулом. Там они вместе с четырьмя австрийскими инженерами — Боргсдорфом, Лавалем, Шмидтом и Урбаном — приступили к исправлению разбитых бомбардировкою укреплений и к устроению гаваней.

В это время Вася Татищев возвратился со Степаном к матери, под Москву, где встретился с братьями, сестрицею и добрым и верным своим учителем. Степан Васильевич Татищев отправился вскоре поступать в Новгородский полк. Лишь через год, в сентябре 1697 года, возвратился отец Никита Алексеевич в Горки. За добрую службу пожаловано было ему тут же, в Дмитровском уезде, Лутосненском стане, сельцо Болдино с деревнями Шахматово, Жилино, Горбово и Залесье. Да прикупил еще к ним Татищев за пожалованные деньги у соседа-помещика деревеньки Становую, Воробьево и Пустые Меленки. Деревни были маленькие, проживало в них в общей сложности двадцать две крестьянские семьи. Но Никита Алексеевич сам был смолоду безземельным и теперь старался оставить хотя бы небольшое наследство троим подрастающим сыновьям и дочери. Поместья его отныне составляли 1059 четей в поле. Тут же находилась дедовская вотчина, сельцо Басаргино, где жила сестра Наталья Алексеевна с семьей, и обветшавшее именье Федулино с большим и старым дедовским садом. С именья этого нес службу старший брат Федор, уехавший по возвращении от Азова в Выбор, на Псковщину.

Вася Татищев более всего рад был возобновлению уроков с Яганом Васильевичем. Теперь у «немчича» было уже четверо учеников — вместе с Иваном и Василием еще восьмилетний Никифор и четырехлетняя Прасковья. В маленьком доме в Горках стало тесно, и вся семья переехала в Болдино, что находилось в сорока верстах западнее Горок.

Болдино с одной стороны омывали воды двух обширных прудов, за которыми стояли избы деревень Леонидова и Муравьева. Болдинское взгорье было сплошь покрыто кронами старинных лип. Отсюда одна дорога вела в Шахматово, другая, уходившая в лесную чащу, через две версты приводила на древний погост Рождествено. Здесь никто не жил, одни кресты стояли вкривь и вкось на могилах да небольшая деревянная церковка с часовнею оглашала заунывным и тонким колокольным звоном по праздникам окрестности. Поп приходил сюда из Горбова, дьячок жил в Становой. Место для погоста выбрали давным-давно с таким расчетом, чтобы могли сюда добираться на равное расстояние жители по крайней мере десяти деревень. Тут, среди лесистых холмов, покоились многие из Татищевых, в их числе дед и бабка Васи, поэтому на пасху его привели сюда, и он вместе с родителями стоял всенощную в церковке, а потом убирал могилу цветами и красными яичными скорлупками.

Прежний владелец выстроил в Болдине одноэтажный каменный дом. Правда, был он неухоженный, штукатурка со стен осыпалась, крыша местами провалилась и подтекала. Не мешкая, взялись за ремонт, и Никита Алексеевич с гордостью видел, как умело и активно помогают ему и учителю двое старших сыновей. Особенно старательно и привычно Вася и Иван помогали оборудовать обсерваторию в свежесрубленной надстройке на крыше флигеля. Для учебного класса и комнаты учителя Никита Алексеевич отвел самую светлую и теплую половину дома. В Болдине прожили целый год и полагали жить и дальше, но дела затребовали Никиту Алексеевича в Псков.

Болдинский год был полон для Васи самых интересных впечатлений. Всякую неделю Никита Алексеевич уезжал в Клин или в Дмитров за свежими новостями из столицы. Иван оставался старшим по дому, за хозяина, и прилежно ухаживал за больной матерью и малолетней сестрой. Учитель вместе с Васей уходили обследовать окрестности. Летом путь их лежал через Леонидово к деревне Сергиевской, оттуда по дороге, что вела к селу Высокому, до деревни Толстяково. Возле Сергиевской заглядывали на озеро Бездонное, которое, по преданию, связано с океаном, ибо находят в нем часто доски от кораблей с иностранными надписями. От Толстякова шли по реке Сестре к деревне Становой и тут отдыхали, пили парное молоко, а учитель лечил травной настойкой хворых стариков. Становая стояла на холме, с которого видны были цепи других холмов, покрытых зубчатым лесом, над холмами нависало хмурое небо, прочерченное длинными светлыми полосами косых солнечных лучей. С холма спускались к деревне Воробьево, за нею дорога раздваивалась: одна вела в Шахматово, другая — в Горбово. Вася шел за учителем краем поля, срывал терпкие рябиновые и черемуховые ягоды, пока тот не находил душистую скважину в сплошной стене леса — ему одному ведомую лесную тропку. И вот перед путниками блестела воздушной чистоты струя речки Рохталки, а за мостками — четыре избы деревеньки с чудным названием Пустые Меленки. В Пустых Меленках не было колодца: воду черпали прямо из Рохталки, и не было той воды вкуснее и чище. Рохталка кроме ее необыкновенно чистой воды имела еще и несметные богатства на своих задебренных берегах. Путники шли по берегу от Пустых Меленок к Залесью, а потом к Горбову и находили то окаменевший рог доисторического животного с отпечатавшимся на нем контуром листка неведомого дерева, то камни удивительной формы, то громадной величины створки неизвестной раковины. Нечто подобное, помнит Вася, находили они с учителем в Парамоновском овраге, но здесь, на Рохталке, все было диковиннее и разнообразнее.

В Залесье, которое по форме своей напоминало летящую птицу (несколько изб стояло вдоль дороги, другие поперек ее), неутомимых изыскателей манил к себе большой пруд. Этот пруд необычен был своими островами из белых лилий — словно огромные букеты прекрасных цветов покоились на ровной поверхности воды. Колеблемый струей глубинной, холодный снеговой цветок с янтарно-желтой серединой притягивал взгляд. Меж длинных, уходивших в глубину стеблей лилий сновали рыбки. Налюбовавшись вдоволь на белоснежные цветы, пускались по дороге дальше и через версту-другую выходили на околицу Горбова. Тут устраивали второй отдых, подкреплялись крестьянскими щами да кашей, отдыхали на берегу пруда. Мимо спешили по делам своим крестьянки в холщовых сорочках с круглым воротом в сборку, с длинными рукавами, собранными в мелкую складку. Поверх сорочек надеты были поневы тоже из грубой холстины. «Бабьи рубашки — те же мешки: рукава завяжи да что хоть положи», — говорил учитель, любивший русские пословицы. Крестьяне одеты были в рубахи да порты, а обуты в лапти. Те, кто побогаче, вплетали в лапоть кроме лыка еще и кожаные ремешки. Ноги обернуты холщовыми онучами.

Горбово славилось в округе малиновыми медами. Малины в окрестных лесах всегда было несметное количество, и заготовляли ее в середине лета ведрами. Затем спелую малину засыпали в чистую бочку, заливали водою и давали постоять так два дня, покуда цвет и вкус малины не перейдет весь в воду. Затем эту воду сливали в другую бочку и примешивали в нее очищенного от воску меду: кружка меду на три кружки настоенной воды. Затем туда помещался кусочек поджаренной булки и небольшое количество дрожжей, когда же мед начнет бродить, булку вынимали и оставляли бродить еще пять дней. Туда же помещали мешочки с гвоздикой, кардамоном и корицею. Мед возили на продажу в Клин за тридцать верст и в Москву за шестьдесят.

Обратно из Горбова возвращались тем же путем или выходили на Тверской тракт, а затем с него сворачивали на Болдино.

Вечерами собирались в школьной комнате всей семьей слушать рассказы Никиты Алексеевича. Отец был мастер рассказывать, и вспомнить ему было о чем. О том, как строили гавани в Азове и в Таганроге и одновременно отбивали атаки татарской и турецкой конницы. Как выбита была в честь победоносного Азовского похода медаль с изображением Петра и с надписью: «Молниями и волнами победитель». Каков великий триумф был дан Петру в Москве по возвращении от Азова, и вслед за тем последовало умножение флота российского, для чего кроме воронежской брянская верфь учреждена, на коей строились галеры. Как для спасения погруженного в глубокое невежество государства царь Петр повелел отослать в чужие края для обучения наукам — корабельному искусству, инженерству, архитектуре — 35 боярских и дворянских детей, и сам, своею персоною, решил отправиться для постижения всех наук за рубежи России. О том, как недовольно царем духовенство и как народ озлоблен на иноземных еретиков, в большом числе приглашенных в Россию. О заговоре против молодого царя и о казни заговорщиков 5 марта 1697 года. А уже 9 марта царь выехал за границу путешествовать, скрывшись среди дворян посольства, во главе которого поставил генерал-адмирала Франца Яковлевича Лефорта. Петр посетил Ригу, шведскую Лифляндию, где был принят грубо и холодно, затем торжественно встречен, не открывая своего сана, в Кенигсберге, в Амстердаме, в Берлине экзаменован по артиллерийскому делу и получил аттестат. И все время выходил из коляски во время пути, чтобы срисовать незнакомый плуг, или кирху, или мост. В Саардаме голландском и вовсе прожил полтора месяца, работая простым плотником под именем Петра Михайлова. Сам сделал мачту для буера, кровать себе, сам готовил пищу. И отзывался на имя Питер Бас, которым его наградили корабельные мастера. По Москве ходили слова царя из письма его к патриарху от 10 сентября 1697 года: «Мы, следуя слову божию, бывшему к праотцу Адаму, трудимся; что чиним не от нужды, но от доброго ради приобретения морского пути, дабы, искусяся совершенно, могли возвратиться и противу врагов имени Иисуса Христа победителями, благодатию его быть». Царь осматривал кунсткамеры, математические инструменты, посещал собрания ученых, сам обучался математике, физике, географии, инженерству, анатомии и хирургии, сам прошел все степени морской нижней службы.

Орндорф дополнял рассказ Никиты Алексеевича горделивой демонстрацией недавно напечатанных на голландском языке у Иоанна Тиссинга двух карт, которые добыл неведомым образом. Карты эти были замечательны тем, что создавались по личному указанию государя. Одна изображала вновь завоеванные у турок земли и сделана была по взятии Азова генерал-майором фон Менгденом, которому помогал вымерять и описывать новые земли Никита Татищев. Другая была и того значительнее. Ее сочинил по описи Менгдена и Татищева земляк юного Васи Татищева пскович Яков Вилимович Брюс — капитан артиллерии, предки коего вышли из Шотландии. Из пришедших в Россию иноземцев не было вернее и преданнее новому отечеству, чем шотландцы, люди серьезные, умные, отчаянно храбрые и гордые какой-то особой гордостью. Никита Алексеевич помнил одного из таких шотландцев, героя Азова, взорвавшего турецкий корабль и чудом оставшегося в живых. Израненный и полуоглохший, он не пожелал оставаться под присмотром маркитантки, а вновь пошел в атаку. Звали шотландца Лермонт.

На карте Брюса, изданной в Голландии, изображена была русская земля от Москвы к югу до берегов Малой Азии и Крымская Татария и тут же — земля между Доном и Днепром. Петр Алексеевич решил соединить Волгу и Дон и тогда же повелел начать работы, чтобы положить начало соединению морей Балтийского, Каспийского и Черного.

— Весною нынешнего года царь наш приехал в Англию, оставя Лефорта в Голландии, — продолжал свой рассказ Никита Алексеевич, когда все налюбовались Брюсовой картою. — Тут неусыпно учился морской архитектуре. Нанял в Лондоне и отправил в Россию шкиперов и квартирмейстеров, лекарей и подлекарей, пушкарей и компасных мастеров, резчиков и кузнецов, конопатчиков и корабельных работников. Всех до пятисот человек. Попрощавшись с английским королем, государь воротился в Амстердам, где продолжал нанимать художников и мастеров. Картины им куплены знатные и много разных рыб, птиц и уродов. Так что ваши находки на речке Рохталке сберегать станем для нужд науки отечественной[14]. Сказывают еще, что нанял наш царь искуснейшего гравера на меди Петра Пикарда в Амстердаме, а оттуда отбыл в Дрезден и в Вену, где нанял многих рукописных мастеров и токарей. В Италии уж ожидали государя нашего, да бунт стрелецкий заставил воротиться. Теперь, говорят, он на пути в Москву вместе с Лефортом и с Федором Алексеевичем Головиным.

Вася знал о стрелецком мятеже, бывшем нынешнею весною, на троицу. Тогда приезжал в Болдино дядя Федор Алексеевич, бывший прежде воеводою в Торопце, и в следствии участвовал. Он-то и рассказал о восстании стрелецких полков.

И еще, но об этом знал только Вася да малютка сестрица Прасковья: через неделю после троицы гуляли они вдвоем по лугу за Болдинской околицей. Только свежее сено в копны сложили. Вдруг сестра вскрикнула и к Васе стремглав. Васенька обернулся и видит: выбрался из копны бородатый человек в зеленом кафтане и манит Васю пальцем. Даже не испугался — глаза у того человека синие и добрые. Подошел, держа сестрицу за ручку. «Стрельцы мы, милый, не бойсь, поесть бы принес чего». — Бородач поднял с травы саблю и ушел за стожок. Вася велел Прасковье молчать и никому ничего не сказывать, сам сбегал к кухарке, выпросил блинов горячих, прихватил тайком горшок молока и пулей к стожку. Стрелец поблагодарил, еду взял, свистнул тихонько, и ушли они вчетвером к Высоковской дороге. Один все прихрамывал да на саблю опирался.

А Федор рассказал про бунт в Торопце. Четыре полка стрелецких там стояли, все из-под Азова. Так и не дали им повидаться с московскими семьями своими. Прямо из похода, измученных и израненных, отослали служить мимо родной Москвы в Торопец, на Великолукский тракт да на литовскую границу. Письма будто к ним царевна Софья из монастыря подсылала. И возмутились воины, полковников скинули — Чубарова, Колганова, Гундемарка и Чернова — и все четыре полка, прежний Азовский гарнизон, двинулись на Москву. Ромодановский узнал, когда уж под Новый Иерусалим подошли. Тут, на Истре, в 40 верстах от Москвы, 18 июня разбили стрельцов Гордон и Шеин и сразу казнили 57 зачинщиков. Прочих (а было всех четыре тысячи) заточили по подмосковным монастырям до приезда государева. Множество полегло под картечью на истринском берегу.

О приезде царя в Москву узнала семья Татищевых уже на пути в Псков. Никиту Алексеевича звали туда дела службы. Болдино оставили на попечение Петра Самарина, делового и преданного мужика из Пустых Меленок. Самарин был грамотен и получил наказ письменно извещать ротмистра Татищева обо всех делах хозяйственных, адресуя письма тому в город Псков, в собственный дом для личного вручения или для пересылки в сельцо Боредки, что под Островом.

Псков жил спокойной жизнью. Не было здесь московских тревог, не опечалила никого даже судьба царицы Евдокии Федоровны, высланной в тот же год из Москвы Петром в монастырь, в Суздаль. Со смехом и шутками говорили и про бритье боярских бород, затеянное приехавшим из-за рубежа царем. С тревогой и печалью говорилось лишь о страшных стрелецких казнях на Москве в эту позднюю осень. С сентября по февраль казнили 1182 человека. Многих спас Лефорт, смело вступаясь за героев Азова перед рассвирепевшим Петром. Этих разослали в Сибирь, в Астрахань, снова в Азов…

Расположив семейство в достроенном наконец доме, что на возвышенном изломе улицы Враговки, Никита Алексеевич весь отдался делам. А Фетинья Андреевна, опираясь на руку учителя, окруженная детьми, вышла на улицу полюбоваться древним зимним Псковом. С изломов улицы открывались далекие красивые перспективы. Кончанский храм старинного Опоцкого конца — церковь Николы со Усохи — был вторым по величине в городе после Троицкого собора. Улица дальше огибала горку, на которой стоял храм Василия на Горке, и шла к стене Среднего города. Отсюда пошли к реке Великой. Заснеженная и прямая как стрела, она уходила за Довмонтов город, и белое русло ее терялось вдалеке в снежном мареве. Шли медленно, младший из братьев Никифор приволакивал ногу, а пятилетняя Прасковья бежала весело впереди всех, несмотря на маменькины тревожные окрики и наставления учителя.

В ранних зимних сумерках вернулись домой. Учитель давно уже износил свои заморские кафтаны и носил все русское: рубаху и порты, кафтан с немыслимо длинными рукавами, которые никак не мог наловчиться подбирать в поперечную складку, поверх — еще один кафтан на вате, широкий, с накидными шнуровыми петлями, застегнутыми спереди на большие пуговицы. В доме учитель скинул невысокие сапоги с косо срезанными назад голенищами, с подметками из толстой воловьей кожи и остался в кожаных, на меху, чулках. На каждом из братьев была надета ферязь зимняя, стеганная на вате, рукава которой также свободно свисали ниже кистей рук. А на руках были рукавицы меховые перщатые, с большими расшитыми крагами. Фетинья Андреевна и Прасковья были одеты одинаково, платье их различалось лишь размером. Поверх сарафана надета была телогрея из теплой материи, завязанная спереди завязками, с длинными рукавами, как у мужского охабня. Рукава были завязаны на спине, а руки продеты спереди в особые прорехи. Поверх телогреи была надета шуба, сшитая, как летник, без разреза спереди и с такими же висячими рукавами. Одевались в такую шубу через голову, поэтому женщинам требовалась помощь служанки, чтобы раздеться и свободно вздохнуть в теплом помещении.

Но вот все в сборе, пришел со службы и Никита Алексеевич, и Вася торопит отца рассказать, что слышно ведь дня не проходит, говорят в народе, без новостей при нынешнем царе. Но Никита Алексеевич рассказывает о том, как он был в суде, как справедливо псковское судопроизводство по сравнению, скажем, с новгородским. По этой причине, говорит отец, псковичи некоторые вольности свои и по сей день сохранили. Ведь есть в городе свое городское войско, а полковники назначаются городским управлением. И решает отец взять с собой на другой день в судебное присутствие обоих старших сыновей, Ивана и Василия.

Вася многое узнает о древних псковских вольностях, впитывает прекрасной детской памятью основы реформы Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина, который в 1665 году восемь месяцев был псковским воеводою. Эту славную реформу хотел отменить следующий воевода — Хованский, но псковичи не уступили до конца своего самоуправления, ибо гордость их была польщена возрождением древней традиции, а не примером сторонних чужих земель, каковым, например, было самоуправление по Магдебургскому праву. Кроме республиканских обычаев Псков, вразрез с Новгородом, любил идею единой русской государственности издревле, привержен был Москве. Потому и уважали тут Татищевых, формально псковских, а фактически московских дворян. Вася Татищев с гордостью называл себя псковичом и говорил перед братьями и перед отцом о величии отечества со слезами на глазах.

Между тем в Псков стали приходить строжайшие Петровы указы. Прежде всего велено резко сократить число холопей. Но у Татищевых таковых почти и не было. Зато бояре и богачи распустили свою бесчисленную челядь, и царь тотчас призвал ее в службу. В краткий срок набралось больше 30 тысяч рекрут. Пехоту одели в зеленые мундиры с красными обшлагами, камзолами и штанами. А конницу — в синие мундиры, все остальное также красное. С гордостью читал Никита Алексеевич указ царя о том, чтоб никто из бояр и дворян не надеялся на свою породу, а доставал бы чины службою и собственным достоинством. 1 марта 1699 года поведено было надеть по всем городам черное платье в знак скорби: любимый соратник царя Франц Лефорт скончался 43 лет от рождения. Москва была поручена правлению князя Михаила Алегуковича Черкасского, под началом которого служили многие из Татищевых. Явился указ печатать книги и календари новыми гражданскими литерами, перевести на русский язык в первую голову книги инженерные, артиллерийские, механические, а также исторические. Тогда же поведено было: всем русским подданным, кроме монахов, попов и дьяконов, а также крестьян, — брить непременно бороду и носить платье немецкое. Сперва указано было на венгерское платье, затем уточнено: мужчинам носить верхнее платье саксонское и французское, а нижнее и камзолы — немецкие. Непременно — с ботфортами. Женскому полу повсюду в городах и усадьбах надевать платье немецкое. После оглашения новых указов подьячими с высокого крыльца Троицкого собора Никита Алексеевич перечел свиток в присутствии. Внизу стояла одна-единственная подпись, краткая и выразительная, будто окрик: Петр.

А через три дни собрали народ у старой пристани на Пскове-реке. Лучшего псковского портного Тимофея Яковлева привязал палач за руки к столбу, и двадцать раз прошелся по портняжьей спине тяжкий кнут. Не смей, Тимофей, на русское платье заказы сполнять! Тут же стоял, побелев от обиды, богатейший псковский купец Русинов: откупился от кнута, заплатив двести рублей. Не торгуй, купчина, русским платьем, не перечь цареву указу! И двинулись по санному пути в Нарву купеческие обозы за платьем немецким. Которые случились во Пскове иноземцы, по домам отсиживались, ибо платье их немедля в обмер да в крой пошло у псковских портных.

Учитель Яган Васильевич Орндорф снял с чердака свои обноски и колдовал подолгу над ними вместе с пришедшим к Татищевым и поминутно почесывающим спину Тимошкою Яковлевым. Семье Татищевых — и первые обновы: все, от мала до велика, получили новое платье. Причитала старая нянька, укладывая в сундуки еще почти новешенькую одежду, табаком — зельем проклятым немецким — пересыпала, слезами поливала: «Лиха беда кафтан нажить, а рубаху и дома сошьют!» В красный угол встали и принесенные из амбара ботфорты, в коих Никита Алексеевич приехал из-под Азова. Сапожные псковские мастера оглядывали каблук да считали гвоздики, да аршин поминутно прикладывали к высоким голенищам. Ботфорты — не поршни и не чёботы: правый от левого разниться должен, и каблуки крепкие, и шпоры непременно требуются.

Не все, конечно, к новым одеждам бросились. Затаилась злоба за глухими стенами богатых хором. Иные клобук монашеский и схиму приняли, ушли пешком в Печеры, чтоб антихристово платье не носить. Раскольничьих скитов поумножилось окрест, юродивые с папертей выкликали царю анафему. И все же Псков скорее иных городов принял новые порядки. Не счесть битых кнутом и сосланных в Азов городских людишек из Твери и Новгорода, Смоленска и Витебска. Псковичей средь таковых почти и вовсе не было. И в том немалая заслуга Никиты Татищева, псковского ротмистра.

Так уж вышло, что скромный дом Никиты Алексеевича в городе сделался местом посещений псковичей в это тревожное время. Никто не мог лучше Никиты Алексеевича Татищева объяснить государственные дела России, никто грамотнее и краше не мог составить письмо или прошение, чем его сыновья Иван и Василий. Тем паче, вышел Петров указ о гербовой бумаге — пошлина не малая! — и тут ошибаться не моги. А из Москвы шли все новые указы государя, и Татищев изъяснял их ахавшим и охавшим горожанам:

по всем приказам установить единую печать — орел; каменные лавки строить под одну кровлю;

за стреляние из ружей и за пускание ракет: в первый раз — батоги, в другой — кнут и ссылка в Азов;

установить, чтоб у всякого был проезжий лист, или паспорт…

И уж вовсе диво дивное, николи не знаемое на Руси: жениху и невесте еще до брака повелено иметь свидания по их собственному желанию, а браки по неволе строжайше запретить. Особым указом предоставлялась женщинам и девицам полная свобода в обращении с мужчинами и велено ходить им на всякие свадьбы и пиршества, не укрывая лиц. Слухи шли об ассамблеях и о театральных представлениях на Москве, коих царь был непременным зрителем и устроителем. Наступило 1 сентября, новый, 7208 год на Руси.

Так стали писать в деловых бумагах и в письмах. Только этому году суждено было стать самым коротким в истории: всего четыре месяца продлился 7208 год. 15 декабря явился новый указ Петра, и во всем государстве было обнародовано новое начало году, а именно: с полуночи 31 декабря считать приход нового года и нового века — год 1700-й и век 18-й.

Вновь шел народ в дом Татищевых, спрашивали: как смог государь переменить движение небесных всех светил, ведь господь сотворил землю в сентябре месяце? Немчичу Орндорфу не верили, когда же разъяснять брались православные отроки Иван и Василий, слушали, качали головами и все ж положили остаться при прежнем летосчислении. Но все присутственные места, государственные учреждения зажили по новым правилам.

Вдоль реки Великой легли горы смольно пахнущего свежего ельника. Солдаты разносили ельник по улицам, украшали им дома. У Василия на Горке установили в сугробе целую ель, украсили золочеными шишками и орехами. По случаю Нового года разрешалось два дня и две ночи пускать ракеты и жечь фейерверки. На всю жизнь запомнил Вася Татищев этот странный праздник — морозный, живой и раздольный. Тихий Псков ожил и затрепетал факельными огнями и треском фейерверочных всполохов. Столы и чаны с вином выставлены были прямо на улицах, и все, знакомые и незнакомые, встречаясь, обязаны были поздравлять друг друга с Новым годом, с новым счастьем. Старые люди поглядывали на огненное зарево, вздыхали, поговаривали, что от потешного, мол, огня недалече и до огня военного…

По весне привезли в Псков старую царскую грамоту, что двенадцать лет провалялась, затерянная, по приказам. Грамотою этой Никита Татищев еще в 1688 году жалован был сельцом Дубки на речке Дубце, под Галичем. Туда и отправились Иван с Василием, посетили по дороге Владимир и Кострому, а когда вернулись 22 августа, узнали, что царь Петр выступил из Москвы с восемью тысячами войска воевать город Нарву у шведов и что будет он скоро в Новгороде.

Никита Алексеевич вновь стал примерять доспехи старого солдата. От Пскова до Нарвы — рукой подать, и он, конечно, понадобится еще своему государю и верно послужит отечеству: хоть седа голова, да крепка рука. Старший сын Иван также рвался в бой, но отец оставлял его при больной матушке и при младших детях за себя. Вскоре вошли в Псков четыре полка под водительством новгородского губернатора князя Трубецкого. Здесь к армии Трубецкого присоединились старые стрелецкие роты псковичей, собранные в два полка. Все шесть полков без промедления двинулись под Нарву. Никита Алексеевич остался в числе тех доверенных людей, которым велено было организовывать подвоз под Нарву из Пскова и Новгорода военных снарядов и припасов. Без задержки, с барабанным боем промаршировала к Нарве царская гвардия во главе с самим царем.

В эту трудную зиму в Пскове стала совсем седою голова Никиты Татищева. Хворала жена, тяжелые вести шли из-под Нарвы. Об изменах иноземных офицеров, командовавших русскими полками, о коварстве шведского короля Карла, о пленении и заключении в нарвские тюрьмы прославленных российских воевод Якова Долгорукого, Автонома Головина, Адама Бейда, Ивана Трубецкого, Ивана Бутурлина и многих тех, кого знавал Татищев по прежним походам. Больнее же всего была гибель под Нарвою 6000 русских воинов. Однако бодрое слово Петра облетело всю Россию: «Шведы наконец научат и нас, как их побеждать!»

Если прежде Иван и Василий Татищевы мечтали уехать в Москву, дабы поступить на учебу в одну из многих школ, открытых велением царя, то теперь желаньем обоих было поскорее стать в ратный строй. Впрочем, познания их были уже столь весомы, что, к радости Никиты Алексеевича, прибывший в Псков тою же зимою генерал-аншеф Борис Петрович Шереметев употребил стольников Татищевых для важных дел в своей канцелярии. Непрерывно обучал новые полки в соседнем Новгороде генерал Репнин. Несмотря на ужасный ропот, Петр повелел отобрать, за неимением меди, колокола у монастырей и городов и лить пушки, мортиры и гаубицы. В Пскове наблюдал за сим Никита Татищев, и все отправлялось к Новгороду. Вновь торжественно, несмотря на нарвское поражение, отметили новогодье. И к весне древний Псков вспомнил славное свое и доблестное военное прошлое: десять драгунских полков привел в город, набранных в низовых городах, обученных и отлично вооруженных, казанский и астраханский губернатор боярин князь Борис Алексеевич Голицын и передал их Шереметеву. К последнему и явились представляться новые полковники, все теперь уж русские.

Петровым велением укреплялись денно и нощно Псков и Новгород. Сам государь со своим окружением явился в Псков летом, не застав тут Шереметева, повелел ему быть из Новгорода за одни сутки и впредь не отлучаться. Карл, король шведов, мог оказаться под старинными стенами. Их-то и взялись всенародно укреплять. Почасту видели громадную фигуру царя на гульбище дома богатого псковского купца Никифора Ямского, наводящего подзорную трубу то на Запсковье, то на Завеличье. В саду, тут же в Бродах, поставлен был дубовый стол, где царь рассматривал проекты укреплений. Под многими стояла подпись Никиты Татищева. В соответствии с новым царским указом о пожаловании «вичем» именитых людей было официально постановлено в бумагах именовать ротмистра Никиту Татищева Алексеевичем. Росли бастионы и полубастионы вокруг древнего Детинца. У стен его в пять дней выросла высокая насыпь, на ней установили тяжелые пищали, перенесенные из Пушечного амбара, возведенного семь лет назад лучшим каменщиком Лазарем Мартемьяновым. В штаб-квартире Шереметева чертил планы учитель Орндорф, хорошо знавший родную Нарву. Войска стояли на постое и в псковском доме Татищевых, и в Боредках, и в Выборе. Горожане сотнями записывались в ополчение. Знавшие шведский язык Иван и Василий Татищевы находились при пленных, употребленных в строительные работы. Окружали бастионами и юго-западное прикрытие Пскова — Печерский монастырь. Здесь стал с полками окольничий князь Щербатов. С кирками и лопатами вышли на строительство из келий и монахи. Один из бастионов заложил сам Петр.

За промедление — кара, за успех — награда. Подполковник Михайла Шеншин, что квартировал у Татищевых в Пскове и был после отправлен на строительство Петрова бастиона в Печеры, не оказался при царевом наезде в работах. Сыскали у вдовы пригожей, привели да и разжаловали перед строем в рядовые. Получив двадцать пять ударов плетью, бывший подполковник отослан был в Смоленск.

Отстроив псковские укрепления, Петр осенью в Москве поручил все училища Заиконоспасского монастыря Стефану Яворскому. Повелел кроме Греческой завести и Латинскую академию.

А от стен Печерского монастыря, укрепленных по всем правилам фортификационных наук, двинул в поход свои полки сын Шереметева Михаил Борисович. Обнял его на прощанье Никита Алексеевич Татищев, бывший в Печерах на строительных работах, благословил старый воин молодого воеводу: «Отомсти ворогу за батюшкин позор!» Вышел сын Шереметева к Ряпиной мызе и разгромил шведов, шедших на приступ к Псково-Печерскому монастырю. И дальше пошел, и за речкой Выбовкой, возле мыз Резвая и Озерецкая, окружил и разбил 600 врагов, под командой бывших у майора Розена. Стало быть, и непобедимых шведов бить можно россиянам: в руках русских оказались три шведских штандарта, весь обоз и две пушки.

В первый день нового, 1702 года и отец Борис Петрович Шереметев одержал славную викторию над семитысячным войском под командою Шлиппенбаха. Отныне старший Шереметев — русский фельдмаршал, победитель самого знаменитого генерала Вольмара Антона фон Шлиппенбаха.

Призывал к себе Никиту Алексеевича с сыновьями и сам недавний псковский воевода, родственник царский Кирилла Алексеевич Нарышкин. По Азову знал еще Татищева, ибо был там генерал-провиантмейстером. Как только взяли русские Нотебург, сразу наименованный Петром Ключ-городом — Шлиссельбургом, уехал туда из Пскова Нарышкин возводить новые бастионы вместе с новым губернатором лифляндским, карельским и ингерманландским бомбардирским поручиком Александром Меншиковым. Это была старая русская крепость по имени Орешек — в честь ее возвращения Родине выбили золотые и серебряные медали: портрет Петра и обстрелянный ядрами город с надписью «Был у неприятеля 90 лет».

Волны, всколыхнувшие Россию, доносили вести в дом Татищевых о родственниках, служивших в разных местах. Артемон Федорович служил есаулом в Севске, Сумах и Ахтырке в полку Михаила Ромодановского, позже — в Новгороде в полку Петра Матвеевича Апраксина. Вместе с Шереметевым ушел в поход за шведский рубеж храбрый брат Никиты Алексеевича, бывший весь 1702 год в Пскове, Федор Алексеевич. Из двоюродных братьев — Федор Юрьевич служил в полку Федора Ивановича Шаховского в Дорогобуже в четвертой роте поручиком, а бывший кашинский воевода Иван Юрьевич Татищев с мая 1702 года по цареву указу строил корабли в устье реки Сяси, возле Ладожского озера. Оттуда поехал в Новгород воеводою. Все эти события не забывал Никита Алексеевич заносить в книгу рода Татищевых, которая всегда была на сбережении учителя Ягана Васильевича Орндорфа.

Исполнилось тридцать лет отроду государю, а через полгода — любимцу государеву Меншикову. Из царских указов 1702 года прочитал Никита Алексеевич сыновьям о запрещении поединков и драк, о смертной казни ложных свидетелей. Особый указ касался Клина, где были татищевские владенья. Отныне образовывался Клинский Ям, велено было жить в Клину ямщикам слободою, указывалось о бытии 30 вытям и о жаловании ямщикам 20 рублей на выть.

…В полуобнаженной кроне старой липы тенькала синица. Тележные колеса вдавливали во влажную землю опавшие листья. С холма открылась даль, казавшаяся прозрачной и готовой принять первые метели. Ветер холодил глаза, трепал волосы на непокрытой голове. Смутно, как во сне, видел Василий Татищев впереди широкую спину отца, идущего за дрогами, брата Ивана, положившего руку ему на плечо. Так же смутно помнил погребальные псалмы, что пел дьячок в церкви погоста Рождествено, и видел холмик земли, выросший над материнской могилою. В болдинский дом вернулись уже под вечер вчетвером: Василий с братом, отец и учитель. Зажгли свечи, помолились. К еде никто не притронулся, хотя управляющий Болдином Петр Самарин распорядился загодя о поминальной трапезе. Василий подошел к карте, висевшей в школьной комнате, вспомнил, как на этом самом месте рассказывал увлеченно матушке Фетинье Андреевне о заморских странах, и, бросившись на грудь учителю Ягану Васильевичу, вдруг разрыдался.

Поутру, так же вчетвером, поехали в Клин, чтобы заказать надгробье. Клин неподалеку, да добирались едва ли не полдня: весь Тверской тракт заполнен был пешими, конными и повозками. Скрип колес тяжко груженных телег, многоголосый гомон и конское ржанье, серые крестьянские зипуны и синие солдатские мундиры. Никита Алексеевич подозвал к себе рослого драгуна на серой, в яблоках, лошади, крикнул:

— Скажи, служивый человек, никак вся Москва в Тверь на богомолье тронулась?

— Никакое тут не богомолье, — сурово ответствовал солдат. — По воле государя-царя Петра Алексеевича двигнулась Русь.

— Да куда же? — Никита Алексеевич спрыгнул со ступеньки кареты прямо в грязь осеннюю, но драгун уже отъехал. Вместо него ответил бородатый и тощий мужичок в лаптях и промокших онучах, понукавший неустанно лошаденку:

— Град идем строить на свейских землях.

— Не на свейских, а на нашенских, стало быть, исконных, русских, — сурово поправил его другой мужик, поосанистее и повыше на целых две головы.

— Город? Какой город? — живо посмотрел ему в лицо Татищев.

Мужик глянул на незнакомого барина с торжеством и презреньем:

— Санкт-Питербурх…



Загрузка...