«Генваря 3-го дня сего 1704 года. Господину судье в приказах: Поместном, Пушкарском, Иноземском и Рейтарском. В Москву, на Старом Ваганькове, в его господина Автонома Иванова дом.
Сим прошу: прими от меня, Антоном Иванович, поклон; доброго здравия к славе и пользе Отечества тебе в сем новом году. И не оставь меня в милости своей, государь мой, в нуждах моих. В годе минувшем супруга моя умре, остался один с четырьмя чадами, из коих старшему дведесять годов, а младшей десятый пошёл. Понеже паче всего надлежит доброе око иметь за сиротами, пресек я вдовство свое женитьбою на Вере, дочери Потаповой, у коего вы стояли, как были во Пскове в 702 году. Токмо теперь от гнева господня ради обдержимой болезни из покоев не выхожу, посему в великой десперации пребываю за сутьбу детей своих. А дохтурское мнение дурное и весьма жить отчаялся. Старшие сыны мои в печали пребывают, от мачихи отворотились и из дому уйти ныне желают, чего мы не чаяли.
Много годов в службе моей обретаетца из немчичей добрый человек, он выучил славно детей моих, из коих старшего Ивана двадцати годов и Василея на осьмнадцатом посылаю к твоей милости. Обучены они грамматике российской, швецкому, немецкому и польскому языкам изрядно, математическим наукам, геодезии, фортификации, артиллерии и не токмо в сих науках преуспели, понеже и в прошлом годе оба были на Москве в той школе математических и навигационных, то есть мореходных, хитростию наук учения, что ныне в Сухаревой бывшей полковой избе, и сказано им, что знают не мене, чем та школа дать может: посему к пользе Отечества обои сыны мои хочют поступить в полк понеже добре горазды употреблять и экзерцицию салдацкую. Ведомо нам от брата моево, у твоей милости служащева судьи в Царской Мастерской палате в Кремле, Алексея Михайлова Татищева с твоих слов, государь мой, что в сем генваре набор будет чад жильцов и стольников в Москве для военной службы, новиков. Посему вспоможествуйте двум чадам моим к экзамену сему быть допущенными, не жалей их, а первая брань лутче последней, научи, как ответствовать пред великим государем и царем Петром Алексеевичем, чтоб не пребывали так безгласны, якобы подлые и весьма несмысленные. А я вам взаимно отслужить не оставлю…
А учитель сей паче всего неотступно при детях моих был, охранял их здравие со всяким тщанием и при всяких случаях служил по всякой возможности как в обучении наукам, так советом и делом…
Понеже ныне особливо надобно россиянам смотреть, чтоб Карлус, король свейский, не тщился воротить себе наших новгородских земель, а согнать неприятеля с оных навеки, чтоб о приходе наших полков уведав, то бег восприял и полонных наших под Нарвою выдал, старших сынов моих отдаю государю и Отечеству. Да не осрамят седин отцовых и новому русскому граду святаго Петра щитом будут и самую жизнь, ежели потребно, отдадут. Отпуская их в службу, о том крепко наставлял, чтоб ни от чего положенного на них не отрицались и ни на что сами не назывались; сам я оное сохранил совершенно и в тягчайших трудностях благополучие видел, а когда чего прилежно искал или отрекся, всегда о том сожалел, равно же и над другими то видел…»
«1704 генваря 16-го. Господину стольнику Никите Алексеевичу Татищеву, бывшему ротмистром у жильцов, в псковском шляхетстве состоящему, в собственный его дом, во Псков.
Памятно мне, как имел я щастие быть в дому вашем и вкупе с домашними вашими веселиться. Сам недавно быв одержим лихораткою, печалясь ныне об вашей хвори, одначе желаю скорого здравия вам и близким вашим. Иван да Василей, сыны ваши, ныне в моем дому обретаютца, а кони их пристроены к моей конюшне, о чем беспокоитца вам не следует. Извещаю о том, что имеет бысть набор из детей жильцов-стольников на Генеральном дворе села Преображенского в самый татьянин день. И пришло их уж не мене чем полторы тысчи человек. Оба сына ваши показались мне грамотны и разумны, токмо Иван зело мало говорлив, а Василий против того краснобайствует немало. А отбирать их будет по указу государеву господин фельдмаршал и славного чина святаго апостола Андрея кавалер Борис Петрович Шереметев, коему я сказывал, а он о детях Татищевых весьма похвально отозваться изволил. Весьма также одобрил желанье быть им солдатами государевыми, при сем молвил: это не те, которые более чинов, нежели дела смотрют.
А о школе тужить не извольте, понеже которые из оной в офицеры морские вышли да мало совершенно нуждную им острономию и географию математическую знают, но и более по практике, нежели по той науке, действуют. Равно же вижу геодезистов, кои не умеют по острономии долготы сыскать, рефракции и паралаксиса при наблюдениях вычитать. Но зде многих из шляхетства употребить невозможно. А ваши в том и без школы горазды, что позаботился батка учителя доброго в дом привесть. Знать об них будете за моим отъездом чрез родню вашу Алексея Татищева, коему велел я вам отписать.
О протчем не имею что ответствовать, только дай боже вас здоровых видеть. Об оной вашей болезни весьма мню, что не от иного чего, но токмо от бывших трудов вам приключилась…»
Ночи над Москвою висели долгие и темные, трещали морозы, но ясные и сочные январские закаты, что вставали над Москвой-рекой, обещали уже весну, спорую и замечательную. Днем воздух был насыщен сыпучим инеем, блестевшим на солнце, в ярко-синее небо тянулись тысячи дымков из печных труб, и на московских улицах там-сям лежали еще вдавленные полозьями в снег еловые новогодние ветви.
Начавшаяся война со Швецией определила судьбу многих дворянских недорослей, нежившихся в теплых родительских домах. Царь сурово требовал их ускоренного обучения и определения в военную службу. На просторных полях села Преображенского, где прежде проходили потешные роты Петра, ныне обучались воинскому строю и владению оружием недоросли-новики. Особливо грызла дворянские души простая, как день, мысль царева указа: «Определять токмо рядовыми, чтоб чин и звание добывали умом и тщанием своим!» Уже целую неделю отбирал из многих десятков новоприбывших годных по здоровью и по знаниям фельдмаршал Шереметев. Пришел день и час и для братьев Татищевых.
Дом думного дьяка Автонома Ивановича Иванова, ведавшего в столице Поместным приказом[15], был выстроен в три этажа, необычно для Москвы. Иванов сразу и без колебаний пошел за молодым царем в его воззрениях на переделку России. Когда начал строиться в Занеглименье, выбрал вершину холма Старого Ваганькова и возвел дом, напоминающий дома Голландии, Германии и стран прибалтийских. Ступенчатые фронтоны составляли одно целое с торцами здания, дом был вытянут на тридцать саженей и под двумя черепичными крышами, верхняя — остроконечная, крутая. Братья сошли с правого крыльца, перекрестились на маленькую церковь под ветхою крышею с одной облупившейся главкой и прошли к конюшне, стесненной среди множества хозяйственных строений. Тут конюх вывел к ним двух добрых коней одинаковой буланой масти с белыми звездочками на лбу, уже оседланных, помог взнуздать. Верхами тронулись в путь к Преображенскому.
С Ваганьковского холма спустились к Москве-реке. По левую руку, за кремлевскими стенами, сияла золотая шапка Ивана Великого, подымались разноцветные крыши кремлевских дворцов. За Москворецкой башней переправились через ров, уходивший от Москвы-реки к Неглинной, и двинулись мимо Зарядья с его удивительно красивыми церквами, возвысившимися там, где кончались торговые ряды, примыкавшие к Красной площади. Были тут и поселения мелкого торгового и приказного люда, ремесленников, были и знатные дворы Милославских, Чириковых и Сулешовых. У церкви Георгия на Псковской горе стояло обширное владенье знаменитого художника Симона Ушакова. В Старом английском дворе помещалась открытая Петром арифметическая школа; в середине арочного пролета покачивалась на цепи подвешенная лазоревая сфера с чертежом земных морей и океанов. Поминутно попадались навстречу или обгоняли неспешно ехавших путников санки — то простые извозчичьи, то немецкие, блестевшие черным лаком с золотом, то тесовые лебедушкой, а то и легкие кожаные возки на полозьях, со слюдяными оконцами. Шел купец на Меновой двор за товаром в просторной, не скрывавшей, однако, просторного чрева шубе; напротив, дородство именитого гостя подчеркивалось тем, что шуба была схвачена по бедрам зеленым кушаком, отчего живот еще более выпячивался вперед. Студиозусы, зябко кутаясь в длинные кафтаны, спешили из Охотного ряда на занятия, на ходу дожевывая подовые пироги. Женщины и девицы московские, следуя новым правилам, не закрывали уж более лиц, как то было совсем недавно. Тогда, укутанные в сто одежек, обернутые в платы ниже бровей, оставляли они на обозрение лишь малый треугольник лица, до того густо набеленного и насурьмленного, что даже близкие не узнавали своих. Теперь лица были открыты, сияли здоровым румянцем на морозе; иные и вовсе не покрывали голову, показывая уложенные на голландский манер волосы или по-русски заплетенные в две тугие, спадающие до самых ног косы. Братья поймали несколько брошенных на них горячих взглядов и улыбнулись в ответ на улыбки. Но тут санная колея пошла вниз, повернула налево, под мост, и далее запетляла прямо по запорошенному речному льду вверх по Яузе. По берегам Яузы теснились дома, монастыри, церкви. А то и просто обширное поле расстилалось или подступал вплотную прозрачный лесок или кустарниковое болотце, где летом москвичи собирали ягоды и грибы. Миновали Солянку, белые стены Андроникова монастыря. Вот и Лефортово с просторными полковыми избами, аккуратные и контрастно с прочими московскими домами чистенькие домики Немецкой слободы — над всяким крылечком висит цветной и стройный фонарик, дорожки вычищены от снега и посыпаны желтым песком. Уступами по берегу подымался сад к сверкающему стеклами дворцу Франца Яковлевича Лефорта, а по другую сторону — дворец Головина и тоже сад с прямыми и далекими аллеями.
За селом Семеновским стали все чаще попадаться встречные и попутные солдаты, пехотинцы и драгуны, и такие же, как братья Татищевы, новобранцы. Солдаты были в черных и, если смотреть сверху, треугольных шляпах, обшитых по краю белой тесьмой. Из-под епанчи виднелись красные обшлага мундиров: зеленых — у преображенцев, красных — у бутырцев, лазоревых — у семеновцев. Конные драгуны восседали в седлах в новеньких с иголочки полушубках. Такой драгунский караул стоял у въезда в село Преображенское, строго проверяя всех въезжавших и выезжавших отсюда.
Иван как старший, не сходя с коня, вынул из-за пазухи лист, полученный намедни в приказе, подал караульному. Тот поглядел, махнул рукой в длинной рукавице в сторону Генерального двора, куда тянулась вереница конных и пеших недорослей, покинувших у ворот теплые родительские возки и кареты и отправившихся в первый самостоятельный путь, чтобы предстать пред грозным взором военачальников русской армии.
Стольникам Татищевым не однажды и прежде приходилось бывать в царском Преображенском дворце, что тянулся по взгорку, улыбаясь солнцу старинными оконницами с цветными стеклами. Над обветшалыми крышами поскрипывали резные флюгера; высокое крыльцо с истертым кирпичом ступеней и навес над крыльцом с раскрашенными гирьками были заснежены. Новой была полковая изба, недавно срубленная, под крутой двускатной крышей. Перед избою раскинулся обширный двор, поутру расчищенный от снега. Всякий конный новобранец должен был въехать в ворота и пройти рысью вокруг двора, спешиться и дожидаться очереди возле крыльца. Свалившийся с лошади (и таких было немало) занимал последнее место в очереди у крыльца полковой избы. Проходило полчаса, отворялась дверь, выскакивал на мороз юнец в немецком платье, отирая пот париком или картузом, подхватывал брошенный на снег полушубок, отвязывал коня и под взглядами товарищей спешил к воротам. А высокий и плечистый караульный офицер выкликал зычно очередного. Василий лихо проехался по двору вслед за братом, и оба стали у крыльца, где толпилось десятка три их сверстников. Тут стало уж известно, что государь нынче в отъезде, а экзамен примет знаменитый воин и первый российский фельдмаршал Борис Петрович Шереметев.
За последние годы Василий Татищев вытянулся и почти догнал в росте старшего брата. Он стоял, оглаживая холку коня, в великоватом несколько старом братнином кафтане, подбитом беличьим мехом. Оба брата были рослые и стройные, только Иван лицом худощав и волосы светло-русые, от матери взятые, а Василий — в батюшку, темноволос, широкие дуги черных бровей над всегда по-юному сияющими карими глазами, и черты лица смягченные, округло-приятные, опять-таки от матери. Иван молча взглядывал на брата, ободрял очами по праву и долгу старшего, только Вася, пожалуй, волновался меньше, чем брат его. Вот выкликнули стоящего впереди толстяка в огромной шубе, шагнул тот ступеньку-другую, а Василий неприметно наступил ногою на полу. Толстяк оступился и с крыльца — в снег, запутался, никак не поднимется. Вася к коню жмется, а плечи трясутся от смеха, смеются и все вокруг, а офицер-преображенец строго отправляет незадачливого новобранца в конец очереди и выкликает Ивана Татищева. Иван снимает теплый картуз и, наклонив голову, входит в низкую дверь, которая тотчас захлопывается, бросив в лицо Василия клуб пара. Он встает вплотную к дверям, но обитая сукном дверь не доносит изнутри ни единого звука. Время летит незаметно, вот в лицо бьет избяное тепло, и Вася чувствует себя в крепких братниных объятиях. «Взяли, — шепчет Иван на ухо, — давай, брате, ни пуха ни пера…» Василий слышит свою фамилию и имя, как сквозь сон; он ступает в полумрак, и дверь затворяется за ним.
Вслед за офицером он проходит три горницы, одинаково очерченные вдоль стен ярусами деревянных полатей для ночного отдыха солдат-преображенцев, затем — рекреационную залу для унтер-офицеров и входит в освещенную солнцем большую комнату с низким потолком и высокими окнами, где в свинцовые переплеты вставлены настоящие стекла. В обычные дни это солдатский учебный класс, а нынче скамьи убраны, простой стол из прочных и толстых досок поставлен посреди, и за столом, спиною к печам сидит полный человек лет пятидесяти с добродушным лицом, в военном мундире с Андреевскою лентою через плечо. Жарко, он снял парик, положил его на стол, и ежик черных с проседью волос делает его еще моложе и приветливее. Справа от Шереметева (а Вася узнаёт тотчас первого фельдмаршала) сидит незнакомый офицер в форме ротмистра, на вид лет тридцати, в белом парике, собранном на затылке черною лентою, похоже, что иноземец, а слева — беззаботный русский поручик из артиллерийской школы, перед которым на столе лежат стопою книги, русские и иноязычные, сверху — новенькая «Математика» Магницкого, изданная в 1703 году.
— Василий Никитин Татищев, — рапортует караульный офицер, и Вася невольно вытягивается в струнку и замирает в трех шагах от стола.
— А вот и второй Татищев, — блеснул молодо глазами Борис Петрович, откинувшись слегка назад и с удовольствием глядя на юношу. — Знаю отца их по той еще войне, знаю и обоих братьев по Пскову. Да и Автоном Иванов говорил лестно. Есть ведь и третий браг, так?
— Точно есть, господин генерал-фельдмаршал! — звенит голос Василия, и он сам удивляется своей смелости. — Только молод еще и не больно здоров, а мечтает о военной службе.
— Ну, это у Татищевых в крови, хотя государь Петр Алексеевич не больно жалует стольников да постельничих. Да не тянись так, будто еще подрасти хочешь. И так славен ростом, знаю, что и умом не обижен. А все ж, брат, экзамен должен принять у тебя по всей форме. Чаю, в рядовых не засидишься, а грамотные офицеры России ныне ой как надобны. Извольте отвечать, господин новик, что есть ассамблея[16] и воинское ли это слово? — Шереметев лукаво глядит и подмигивает рядом сидящему иноземному офицеру.
— Ассамблея есть не воинское слово, а французское. — Вася видит, как при его словах оживляется офицер в белом парике, а Шереметев кивает головой. — Нелегко сие слово выразить на российском языке, а дано оно нам великим государем нашим Петром Алексеевичем и значит некоторое число людей, собравшихся вместе или для своего увеселения или рассуждения и разговоров дружеских. Друзья могут видаться в сих собраниях и рассуждать о своих делах или о чем-нибудь другом, осведомляться о домашних и чужестранных новостях и препроводить с приятностию время…
— Ну, ну, зело горазд говорить красно, ин продолжай, любо послушать, больно от воинских артикулов устали. Так ведь, Родион Христианыч? — глянул фельдмаршал в лицо соседа.
Офицер в белом парике, которого звали Родионом Христиановичем, чуть усмехнулся тонкими губами, молвил, неточно выговаривая русские слова: «Время не отшень подходячее, господин фельдмаршал, мы должны воевать и побеждать врага…»
— Ничего, бог даст счастье и нашему русскому оружию, кончим войну и погуляем на ассамблеях, а сил не станет, так хоть по-стариковски полюбуюсь на вас, молодых. Продолжай, Василий Татищев, расскажи, каков должен быть порядок на ассамблее.
— Понеже должно, чтоб в сих ассамблеях был порядок, а для того поступать таким образом: тот, у которого должно вечером собираться, поставит на своих воротах надпись большими буквами или другой какой знак, дабы оный служил для входа обоего пола. Ассамблея не может начаться прежде четырех или пяти часов пополудни и продолжаться за 10 часов вечера. — Вася оживился, стал объяснять жестами. — Хозяева, однако ж, должны гостям своим доставлять стулья, свечи, питья и все другое, что у них потребуют. Всякой по своей воле может сесть, встать, прохаживаться, играть, и чтоб никто такому не препятствовал и не противился в том, что он будет делать — под наказание опорожнить «большой орел» — такой великий кубок вина. — Вася видит улыбки всех трех своих экзаменаторов и потому продолжает с охотою: — Впрочем, довольно будет, чтоб, приехав в ассамблею и выезжая из оныя, учтиво поклониться компании. А быть должны тут знатные люди…
— Кто ж знатен ныне в России? — Шереметев слегка хмурится. — Ответствуй!
— Дворянство, высшие офицеры, знатные купцы, хорошие художники, мастеровые и плотники корабельные, ученые люди имеют право по велению государя и свободу входить в ассамблею, равно как и жены и дети их. В сих ассамблеях в одной зале есть музыка и танцуют, в другой играют в карты, но в самые, однако ж, малые деньги, в дамки и шашки, отделяется одна комната для тех, которые хотят курить табак и говорить наедине, а другая — для дам, в которой бы оне между собою могли загадывать и забавляться в другие игры, способные развеселить и смех рождать. Никто в сих ассамблеях не обязан пить крепкие и всякие напитки, а особливо против воли, ежели только не преступит кто учрежденных правил.
— Изрядно. Теперь твой черед вопрошать, Родион Христианыч, только ведай о том, что сей отрок в польском, немецком и даже в шведском зело успешен и понятлив, — я имел во Пскове случай то узнать. — Шереметев поднялся из-за стола, прошел, позванивая длинными шпорами на ботфортах, в угол комнаты и обратно, кивнул.
— Вы ведь имеете честь поступать в драгунский полк, так? Что же, по вашему мнению, означает понятие — драгун?
Эти фразы спросивший произнес на немецком языке, однако Василий бровью не повел, отвечал по обыкновению уверенно:
— Драгун, как то я понимаю, сие слово есть испорченное из греческого языка — дракон, или летучий змей. Они могут быть и на конях, и в пешем строю. Почитаются за легкое войско, потому что они иногда на конях с пехотою служить должны, для того они с легким оружием со штыками, а при том пистолет и палаши имеют и без лат служат, употребляются более в разъезды и партии в опаснейшие места. В баталии они должны первое нападение впереди или со флангов учинить (тут Вася перешел на немецкий язык), а вслед за ними кавалерия, или, по-немецки, — рейтары обязаны на тяжелых конях разорвать неприятельскую линию. Поскольку у нас рейтар не употребляют, должны драгуны все оное исполнять.
— Я был бы не против после обучения строю и владению оружием взять такого молодца к себе в полк. Благодарю вас. — Офицер в парике что-то пометил в лежащей перед ним тетради.
Поручик артиллерийской школы спросил Василия из математики и фортификации, остался доволен ответами и поглядел вопросительно на фельдмаршала. Тот подвинул к себе большую плоскую коробку, нажал кнопку: крышка откинулась, открыв несколько лежащих на сафьяне сверкающих медалей.
— Подойди-ка поближе да расскажи нам, на какой такой случай отчеканены сии медали.
Вася шагнул к столу, наклонил голову. Первые две видел он у дядюшки своего Ивана Юрьевича Татищева, когда в прошлом годе проезжал тот через Псков в Новгород, к месту своего нового назначения новгородским воеводою. В этот день учитель Яган Васильевич велел им всем, и маленькой Прасковье также, нарисовать медали в особых тетрадках и запомнить их славную историю.
— Сия медная медаль выбита по указу его величества государя Петра в знак и в память открытия плавания по Балтийскому морю русским судам отныне и навеки, а сия другая — на взятие Шлиссельбурга в 1702 году, золотая, с портретом государя, — славная виктория русских войск под командою генерала-фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева! — Голос Васи звенит, а глаза сияют от счастья говорить это самому Шереметеву. Называет он и три остальные медали, читая надписи и помня горячие обсуждения русских побед в Татищевском доме в Пскове.
— Молодец! — Борис Петрович аккуратно закрыл коробку, передал артиллерийскому поручику. — А верно ли, братец твой сказывал, что у тебя особая тетрадь имеется, где имена и слова разные изъяснить ты тщишься?
— То правда, — Вася чуть покраснел. — У иных народов изданы Лексиконы особые, а у нас таковых николи не было; мечту имею…
— А что, к примеру, фамилия наша — Шереметевы — значит, не изъяснишь ли мне, — хитро прищурился фельдмаршал.
— Осмелюсь сказать, господин генерал-фельдмаршал, с учителем моим искали мы объяснения многим славным русским фамилиям в старых книгах, наших и иноязычных, и помню я, что ваш род идет от Беззубцовых, а слово «шеремет» происхождения восточного и на турецком языке значит «живой, быстрый», но почему оно сделалось фамильным именем Беззубцовых, неведомо.
— Запиши-ка сие, господин поручик Архипов. — Шереметев захохотал. — Бивали Шереметевы турок не раз, оттого и не Беззубцовы, да и ныне еще против супостата зуб имеем! Ну, брат Василий, утешил, ступай себе, чай, товарищи твои промерзли уж до костей. Что знаешь, от них не утаивай, делись знанием, тебе же прибыток будет. Скажи караульному, чтоб выкликал следующих. — Проводил взглядом Василия Татищева, повернулся к офицерам:
— Что скажете, господа? Поболе б таких Отечеству нашему…
А Вася, весь горя от пережитого волнения, миновал полутемные горницы и вышел на морозное солнце, на крыльцо, принял из рук Ивана свой старенький беличий кафтан и, запахиваясь поглубже, выдохнул: «Принят!» И тут же улыбающемуся Ивану: «Скажи, брате, кто этот Родион Христианыч, что с Шереметевым?» — «Как кто? Разве не знаешь? То полковой командир Боур». Вася, конечно, знал это ставшее уже славным имя, известное всем, кто следил за боевыми действиями русской армии на Севере, и снова взволновался: только что стоял перед Шереметевым и Боуром! Боур — командир русских драгунских полков в Прибалтике, тот самый преданный царю Петру иноземец Бэур, что ротмистром был в армии Карла XII, а в тяжкий для России сентябрь 1700 года, когда постигла нас неудача под Нарвою и полонили многих русских командиров, перешел от шведского короля, поправшего русское знамя, под это самое знамя, яко справедливейшее…
Из уст самого Автонома Ивановича Иванова спустя две недели братья Татищевы узнали, что фельдмаршал признал негодными 317 дворянских недорослей из явившихся на экзамен 1400. Из годных сформировали два полка, и там же, в Преображенском, начались воинские учения. Полк, в одной из рот которого оказались братья, учился засадному маневру, воинским уложениям, осаде крепостей, стрельбе из огнестрельного оружия по мишеням, штурму и разведке. Одну неделю то был полк передовой, другую — большой полк, потом — полк правой руки, левой руки, сторожевой, засадный или, наконец, полк ертоул, что означало разведку и особенно нравилось Василию. Было трудно в морозы зимою, однако поблажек давать не велено, и Вася вместе с братом согревались и ночевали в той же полковой избе Преображенского, расставшись с гостеприимным домом Иванова. Иван целиком погрузился в изучение воинских приемов, уставов и уложений, Василий любил только фехтовать на шпагах и саблях, а всякий свободный миг посвящал чтению книг. Его же, несмотря на молодость, назначили в помощь учителям математики и словесности, потому имел он допуск в книжное хранилище и просиживал там за полночь. Письма от отца были все более редкими, но писали часто учитель Яган Васильевич, а с ним — брат Никифор (ему исполнилось пятнадцать) и сестрица Прасковья десяти лет. Писала о своих успехах в ученье, желали братьям быть храбрыми солдатами, жалели их и завидовали им. Печалились, что по веленью мачехи батюшка приказал отдать школьные классы и обсерватории в Боредках и в Беленицах под птишные избы, а заниматься им приходится в крошечной каморке, куда переселили учителя.
Одно событие нарушило неуклонный строй полковых буден. Это случилось 19 февраля 1704 года, когда турецкий посол Мустафа-ага приехал в Москву, а с ним сам царь Петр со своими приближенными. Немедля прислан был в Преображенское указ царя одеть всех новиков в убор немецкой конницы и выстроить возле дворца в составе трех полков. Мустафа-ага был новым послом в Россию нового турецкого султана Ахмета Третьего. Мирный договор с Турцией 1700 года, столь важный для России в нынешних условиях Северной войны, необходимо было укреплять во что бы то ни стало. А между тем посол привез жалобы султана Петру на построение причерноморских крепостей Троицка, Каменного Затона, Таганрога и других, что будто бы нарушало мирный договор.
Царь находился в Москве уже два месяца, торжественно въехав в столицу сквозь трое триумфальных ворот, выстроенных по его указу в ноябре 1703 года, вместе с Шереметевым, Меншиковым и другими славными военачальниками. При этом Меншиков сам соорудил четвертые ворота, особенно пышные и богатые. Знали о том, что государь занят был все это время гражданским устройством государства, особенно финансами.
Петр — по правую руку новоназначенный генерал-губернатор всех завоеванных на севере городов и земель Александр Данилович Меншиков, по левую руку турецкий посол Мустафа-ага — с удовольствием оглядел прошедшие торжественным маршем отлично экипированные полки и тут же, оставив удрученного посла, бросился сам осматривать новиков, и немедленно всех, которые годились, писали в солдаты. На царе был длинный синий плащ-епанча, из-под которого виден преображенский красно-зеленый мундир, на голове — черный парик с крупными буклями и треугольная шляпа, на ногах — огромные ботфорты со стоптанными каблуками, а лицо Петра было оживленным и веселым, совсем молодым и таким же, каким увидел его маленький Вася Татищев еще в Измайлове.
В тот же вечер Василий читал в Преображенском свободным от службы солдатам начавшую выходить в прошлом году первую русскую газету «Ведомости о военных и иных делах, достойных внимания». Ему, рядовому драгуну Василию Татищеву, проходившему обучение для дальнейшего употребления его в боях с неприятелем, поручалось доставлять «Ведомости» в полк из Московского Печатного двора от директора оного Федора Поликарпова. Газета была небольшая, в восьмую часть листа, но, в отличие от давних рукописных «Курантов», предназначалась для всех, кто мог заплатить за нее одну — четыре денги[17], а иногда выдавалась народу бесплатно, хотя указ Петров гласил: «Куранты, по нашему Ведомости… продавать в мир по надлежащей цене… назначаются для извещения оными о заграничных и внутренних происшествиях. 15 декабря 1702 года». В один раз печаталось до тысячи штук, а 22 марта 1703 года вышло четыре тысячи.
«Ведомости Московского государства. В нынешнем 1702 году декабря в день 31-й Великий Государь наш, Его Царское пресветлое величество (или Великого Государя храбромужественное Московское войско)[18], преславно победив шведа на ратных местах, и многие грады, крепи и мызы его опустошив, в полон офицеров взял…»
Здесь же рассказывалось о подвигах первых партизан петровского времени: «Олонецкий поп Иван Окулов ходил с тысячью охочих людей за свейский рубеж, смело напал на шведов, побив 450 человек, воротился с рейтарскими знаменами, а из попова войска только ранено солдат два человека…»
2 генваря 1703 года: «Повелением Его Величества московские школы умножаются, и сорок пять человек слушают философию и уже диалектику окончили.
В математической штюрманской школе больше 300 человек учатся и добре науку приемлют…
Из Персиды пишут: Индийский Царь послал в дарах Великому Государю нашему слона и иных вещей немало…»
Особенно интересовали Василия Татищева сообщения о тех местах, где добывались железные и медные руды. Эти скупые строки переписывал он в тетрадь, а на нарисованных им ландкартах, где было так много белых пятен, отмечал, какой минерал или руда и где добывается. С Каменного Пояса приходили сообщения о добыче железной руды тульским кузнецом Никитою Демидовым, коему жалованной грамотой от 4 марта 1702 года передан был незадолго до этого построенный казною Невьянский железоделательный завод. Из-под Казани — о добыче нефти. «Из Казани пишут: на реке Соку нашли много нефти и медной руды, из той руды медь выплавили изрядну, от чего чают немалую быть прибыль московскому государству…»
«Ведомости» от 18 июля 1703 года: «В прежних Ведомостях объявлено о сыскании железа в Сибири, и ныне иулия в 17 день привезли к Москве из Сибири в 42 стругах 323 пушки великих, двенадцать мортиров, 14 гаубиц, из того железа зделанных… и такого доброго железа в свейской земле нет…»
По воскресеньям никогда не забывал Антоном Иванов прислать в Преображенское за братьями Татищевыми карету с приглашением к себе в дом. Здесь заботами хозяина солдаты могли переодеться в партикулярное платье, а подчас отправиться даже вместе с хозяевами в ассамблею или в театр. Бывало и так, что гости съезжались в самый дом Иванова.
В детские годы, когда бывал при дворе царицы Прасковьи Федоровны, видел Василий придворный театр. Заведен был он еще в год рождения нынешнего государя, и царь Алексей Михайлович, хотя и любил поглядеть, как представляли на сцене что-нибудь из библии, непременно после того шел в баню, чтобы грех смыть. Сын Алексея Михайловича решил вдруг сделать театр народным, а актеров подыскать за границею силами Посольского приказа. В 1702 году явилась в Москве труппа немецких актеров во главе с Иоганном Кунстом. И первой актрисой на русской сцене сделалась жена его Анна Кунст. После спектаклей, виденных в Измайлове — «Юдифь», «О богородице», «Рождество», — с интересом смотрелись в Комедиальной храмине переводные пьесы из античности: «Два завоеванные городы, в ней же первая персона Юлий Кесарь», «Александр Македонский». Повидали Татищевы и спектакль «Торжество мира православного» — в нем прославлялась победа русского Марса — царя Петра над Злочестием — шведами. Сама «храмина» выстроена была на Красной площади и вмещала 400 зрителей. По указу царя в театр можно было ходить повольно всем, а плата бралась: в первые четыре ряда 10 копеек, дальше — 6, 5 и 3 копейки. Указ велел «ворот, во дни как пиесы ставят, городовых не запирать и с приезжих указанной по воротам пошлины не имать для того, чтобы смотрящие того действия ездили в комедию охотно». «Для приезжих построить возле театральной храмины три или четыре избы, а Кунсту тому отдать в науку русских робят, детей подьяческих и посадских, дабы они выучились разным комедиям, аглицким вроде Шакеспеара, италианским маскам и прочему».
Охотно забегал, когда случалось быть в центре города, Василий Татищев в Славяно-греко-латинскую академию. Тут знали этого грамотного молодого солдата, позволяли пользоваться книгами. С началом нового века преподавание велось здесь только на латыни вместо прежнего греческого, и Василий пополнял свои знания чтением новых книг. В академии же увидел Вася замечательное торжественное театральное представление о взятии войсками Петра Первого Шлиссельбурга-Орешка. Кунст со своими немцами, несмотря на помощь актеров — пленных шведов, не одолел царев заказ, а тут сыграли славно, по-русски. И Вася унес в полковую избу к товарищам песню с этого спектакля, ибо был признанным запевалой в строю:
Ах вы детушки мои, солдаты,
Вы придумайте мне думу, пригадайте:
Еще брать ли нам город Орешек?..
Батюшка Никита Алексеевич прислал наконец из Пскова письмо. Писал о недугах своих, о том, что младшие дети все здоровы, и от учителя поклон передавал. Советовал от службы не отвлекаться, ибо впереди настоящие сраженья будут, где все то, чему учат в Москве, понадобится. Рассказывал и новости: государь-де осматривал остров Котлин в Финском заливе, в 30 верстах от Петербурга, и самолично вымерил фарватер между сим островом и мелью, против него находившеюся. И что теперь на той мели выстроена в краткий срок по плану государеву крепость и именована Кроншлот, а в начале мая привез он в Кроншлот артиллерию и сам расставил, тако же и батареи напротив, на Котлине, дабы шведам нельзя было к Петербургу с моря безнаказанно подойти. А Шереметеву повелел идти с Псковским корпусом под Корелу.
Письмо содержало и гордую весть о славной победе русских на Чудском озере. Читал это место из письма батюшки Василий всем своим товарищам-солдатам, рассказывал и о том великом сражении, что случилось там же 462 года назад, когда россияне под водительством князя Александра Ярославича, Невским прозванного, в прах разгромили немецких рыцарей. В начале мая нынешнего, 1704 года, умножив свои войска в Дерпте, шведы вывели в Чудское озеро под командой вице-адмирала Лошера 13 фрегатов с 98 пушками. Не было у нас на том озере военных судов, но был славный пример Петров, утвержденный в словах «небываемое бывает!». Генерал-фельдмаршал Борис Петрович Шереметев послал от своего корпуса часть псковской пехоты во главе с генерал-майором фон Верденом, приказав разбить врага. Сыскали только простые лодки в две пары весел каждая. Псковичи сели в эти лодки и у города Кастерека напали внезапно на шведскую эскадру. Три часа длилось сраженье. Все фрегаты сдались в плен, а вице-адмирал Лошер, видя такое, в отчаянье сам взорвал адмиральский фрегат на воздух.
«Ведомости» сообщили о назначении Романа Вилимовича Брюса, псковича по рождению, оберкомендантом Санкт-Петербурга. А старшего из Брюсов, Якова Вилимовича, когда по возвращении из шведского плена умер царевич Александр Имеретинский, государь пожаловал в генерал-фельдцейхмейстеры русской армии, поручив ему всю артиллерию в том же 1704 году. С гордостью узнавал юный Василий Татищев о подвигах земляков своих и еще уверенней печатал шаг в учебном строю на Преображенском поле.
…В последний раз перед отправлением из Москвы побывали Иван с Василием в гостеприимном доме Автонома Иванова 15 июня 1704 года, когда докатилась сюда весть о взятии войсками Шереметева города Дерпта. Карета медленно поднялась на Ваганьковский холм; братья вошли в прихожую и в сопровождении лакея отправились переодеваться. Аккуратно уложили на широкую лавку черные треуголки и серые мундиры новобранцев, сняли и изрядно разбитые солдатские башмаки с начищенными до блеска пряжками. Тут уже висело платье, специально приготовленное для торжественных случаев. Братья натянули на ноги плотные шелковые чулки, облачились в темно-коричневые бархатные штаны, доходящие только до колен и собранные сзади в складку, прикрепленную к поясу — сентюру. Штаны застегивались спереди на клапан; они сужались к колену и под коленом застегивались на одну пуговицу. Погрузив ноги в черные туфли на каблуке, с закрытым подъемом, с большими розовыми бантами, братья приступили к камзолу и кафтану. Камзол из плотной хлопчатой бумаги, простеганной белою ниткою, приятно облегал плечи и грудь. Поверх камзола надели столь же длинный кафтан, сшитый из того же бархата, что и штаны, — темно-коричневого, отделанного рисунком с эффектом стриженого бархата, на розово-коричневой тафтовой подкладке с вытканным по ней рисунком цветов; вокруг шеи застегнули широкую ленту с пришитыми к ней двумя отдельными кусками кружев, к которым пристегнут был еще бант. Оглядели друг друга и расхохотались от души, до того забавны показались себе в необычном для них наряде. Между тем все было сшито по самой последней моде и привезено по просьбе хозяина дома из той же театральной храмины Кунста сообразно мерке, снятой с солдат Татищевых загодя. Дополнили костюм обязательные парики.
Сегодня вечером в доме Иванова собрались гости, и гостиная отдана была под танцы. Церемонно раскланявшись с хозяевами, братья с удивлением увидели, что музыкантов в горнице нет, а в углу стоит большой темновишневый ящик, наподобие высокого бюро. «Сия музыкальная машина привезена из Франции и именуется „каллиопе”», — объяснил Автоном Иванович, облаченный также по моде в голубой кафтан на палевой подкладке. Он открыл нижнюю дверцу ящика и извлек изнутри несколько больших медных кругов. Каждый круг имел множество сверленных в нем сквозных отверстий, расположенных тем не менее в определенном порядке. Установив в машину один из кругов, хозяин дома повернул несколько раз рукоять сбоку и надавил на рычаг. Тотчас мелодичная музыка менуэта полилась изнутри машины. Василий, пристально глядевший внутрь, приметил, как в отверстия медленно вращавшегося круга просовывались маленькие молоточки, ударявшие в пластинки разных размеров, извлекая из них звуки музыки.
Гости заполнили небольшой зал, выстроившись парами друг за другом в колонну посреди него. Начался менуэт. Василий стоял рядом с младшей дочерью хозяина, веселой и говорливой шестнадцатилетней Лизанькой[19]. Иван — со старшей, двадцатилетней Варей, уже просватанной за пехотного поручика Глинского. И Лизу, и Варю учили братья, бывая у Ивановых, польскому языку, особливо модному в то время, а Иван, воротясь в полк, подолгу вздыхал о Варе, стесняясь рассказать о своем безнадежном чувстве младшему брату, все видевшему и подтрунивавшему над влюбленным.
В ожидании вступления к менуэту Василий любовался нарядом Лизаньки. Маленькая и изящная головка ее была украшена связанным на затылке узлом волос и спускающимися по длинной шее и обнаженным плечам двумя длинными локонами. Искусно сделанный корсет на металлических прокладках, украшенный наслоением из бантов и лент, стягивал необычайно тонкий стан, книзу мягкими складками нисходило длинное платье со шлейфом, задрапированным с одного бока и ниспадающим далеко назад. Василий стоит слева от Лизы, она обеими руками придерживает платье, его руки немного отведены от корпуса и обращены ладонями вниз. Вот они, как все танцующие, отдают друг другу поклон. Сделав поворот и стоя вполоборота друг к другу, кавалеры подают дамам правую руку. Вася чувствует в руке кисть левой руки Лизаньки и делает с левой ноги четыре па минуэта вперед, затем еще четыре, потом останавливается, и они поворачиваются вокруг: Лиза вправо, он влево. Кавалеры кланяются дамам, дамы отвечают низким реверансом. Нежно льется музыка, и кажется странным, что где-то гремят разрывы ядер и гранат, сшибаются в бешеной рубке лавины всадников, и удивительный русский царь, не слезая сутками с седла и не выходя из походной кареты, объезжает громадные пространства между Архангельском и Петербургом, подчиняя воле своей и людей, и самую стихию… Потом — ужин, беседа с хозяином дома о делах военных, прощанье с Лизой, — и вновь в обычных своих серых мундирах братья едут в полк, в Преображенское. Ученье заканчивалось, царь торопил офицеров с присылкой новиков под Нарву, а в июле пришел строгий указ выступать из Москвы.
Поутру ударили дробной россыпью барабаны. Над полем поднималась заря, и медленно, будто нехотя, проступали сквозь туманный полумрак контуры дальнего леса; засветились зубцы облаков на склоне неба, а над головами всадников среди угасших звезд странно и тревожно продолжал гореть пылавший во всю ночь «огненный змий» — неведомая крупная звезда с белым изогнутым хвостом.
Подобный «змий», только еще более по размерам, повис над Москвою 22 года назад, в начале 1682 года[20], когда умер царь Федор Алексеевич и на престол был возведен десятилетний Петр. Уже тогда предсказывали старые люди на Москве, что юный царь будет храбрым воителем. Под знаком хвостатого огня стрельцы учинили тогда кровопролитие в Кремле, вручили правление Софье и возвели Ивана в соцарствие Петру. Один Сухарев полк не принял участия в бунте, и замечательной красоты Сухарева башня поднялась в самом начале Троицкой дороги, на высочайшем холме, чтоб смотрение горизонта обеспечивать, а под сводами палат своих выполнять учение математическое и навигацкое. От Сухаревой башни легла дорога из Москвы на север, к Троице-Сергиеву монастырю, укрывшему некогда царя Петра от врагов. По дороге этой по цареву указу шли ныне спешным маршем полки новиков, дабы, отслужив молебен в монастыре, получив благословение, идти под Нарву.
Торопились. Лишь под валами древнего Радонежа остановился драгунский полк, чтобы напоить лошадей. Неширокая, но глубокая и светлая речка Пажа обожгла ладони и покрытые пылью лица, смывала чистою водою усталость людей и коней. Василий, подтягивая подпругу, спешил рассказать брату Ивану то, что сам слышал в воронежской деревне от столетнего деда Павлослава об отважном новгородце Радонеге, о городе Радонеже. Здесь, на этом вот берегу, простой деревенский отрок-пастух Варфоломей узрел видение, основал поблизости монастырь и стал знаменитым Сергием Радонежским, благословившим князя Дмитрия Ивановича Донского на его великий подвиг в Куликовской битве с ордами Мамая. Васю обступают драгуны, слушают его взволнованный рассказ, и ротные командиры медлят с приказом двигаться дальше, видя, как светлеют и оживляются лица солдат.
В монастыре Василий совсем не вслушивался в тягучие церковные слова молебна. Ему представилась вдруг эта самая площадь возле златоглавого собора, точно так же залитая лучами солнца, когда ее заполнили более трех веков назад полки московского князя Дмитрия. Стоящий рядом Иван стал, кажется, выше ростом, и не солдатскую треуголку снимает с головы, а держит в согнутой у груди руке златокованый шлем, похожий на маленький купол собора, и на поясе у него не драгунский изогнутый палаш, а большой и широкий меч русского богатыря, наполовину извлеченный из ножен…
Было дано три часа на послеполуденный отдых у монастырских стен. Василий пустил пастись коня Кубика, с которым пришел на Генеральный двор в Москве, а сам, сказавшись брату, поспешил осмотреть могучие стены. Более часа шел он вдоль неправильного четырехугольника монастырской стены, что тянулась почти на полторы версты. Семисаженной высоты и толщиною в три сажени стена состояла из громадных глыб известняка. Неприступная снаружи гладь расширявшейся кверху стены, как соты, была сплошь покрыта глубокими ячеями для пушечного и пищального боя, нижней и верхней линии. Машикули, варницы, брусьевые прямоугольные отверстия — в них вставляли изнутри брусья, по которым скатывали на головы врагов тяжелые бревна. На Водяной башне и теперь стоял огромный котел для кипятка и смолы. Вася внимательно осматривал стрельницы и выступы, точно рассчитанные неведомым строителем таким образом, чтобы не допустить приставку к стене штурмовых лестниц. Его предки, Татищевы, были среди двух с половиной тысяч защитников этих стен, в 1608–1610 годах выдержавших 16-месячную осаду польско-литовских войск. Они палили вдоль стен, отражая все приступы интервентов, кидали на них тяжелые камни, засыпали глаза известкой, устраивали смелые вылазки. Монастырь берегли и родные речки Кончура и Вондюга, рвы и овраги, утыканные заостренними кольями; повсюду был рассыпан «чеснок» — колючие шипы, непроходимые для конных.
От Водяной башни Василий пошел вдоль южной стены монастыря, мимо башен Луковой и Пятницкой, затем осмотрел западную стену с ее Плотничей, Келарской и Пивной башнями. В расщелины между камнями пробивалась зеленая трава, даже цвели васильки на трехсаженной высоте. Северная стена была почти черной, над нею стояли башни Утичья, Звонковая и Каличья. По тропе вдоль восточной стены Вася двинулся мимо Сушильной башни к башне Красной и вошел в находящиеся под нею Святые ворота в монастырь. В этот миг запел басово и звонко большой колокол Духовской церкви, выстроенной здесь в 1476 году псковскими мастерами. Это от них заимствовал опыт строительства храмов «под колоколы» татищевский крепостной гений Яков Бухвостов. Тотчас отозвались могучим перезвоном колокола Троицкого и Успенского соборов. Из митрополичьих покоев вышли настоятели с большими крестами на груди, к ним присоединились многочисленные монахи, и все они двинулись к зданию трапезной, богато украшенному каменной резьбою. «Сказывают, будто с нами пойдет под Нарву отселе монашеская рота. Уж нет ли тут новых Пересвета и Осляби?» — подумалось вдруг Василию…
Брат упрекает Васю, отчего тот пренебрег отдыхом, а юный драгун снова развлечен бесконечной далью, открывающейся с высоты седла. Они едут в переднем ряду, пыль не застилает глаза, и древняя Алаунская возвышенность радует всеми красками срединного лета. Дорога теперь ведет на запад, к Дмитрову; в том краю издавна селились Татищевы, и Вася смотрит на брата, а тот ответствует ему улыбкою.
Народ стоял молча вдоль дмитровских улиц, провожая полки. Вася вдруг узнал одного: то был кучер Егор Пшеничников, что возил их, стольников, к боярину Шереметеву в Спас-Уборы. Пшеничников тоже узнал братьев, спрыгнул легко с передка коляски, подбежал справа к Василию: «Батюшки мои, Иван Никитич, Василий Никитич, — вы-то куда?»
— Скажи, Егор, миленький, батюшке, ежели увидишь, он сюда, в Болдино собирался, мол, здоровы мы и на шведа идем, в Нарвию. И скажи, чтобы батюшка книги мои сберег, — кричит Вася, а Егора оттесняет с дороги молоденький унтер-офицер, и Егор машет издалека уже рукою.
Все селенья до самого Клина Василию хорошо знакомы по частым пешим хождениям здесь вместе с учителем: Покровское, Доршево, Бабайки, Воронино, мостик через реку Лутосню сразу за Бабайками. В Клину не остановились, лишь напоили лошадей в Сестре и по Тверской дороге, в поздних сумерках, достигли Волги. Спешившись и расседлав коня, Иван заснул мгновенно тут же, на траве, подложив седло под голову. А Василий, несмотря на усталость, вынул из ранца заветную тетрадь, карандашик — дар учителя и, задумываясь поминутно, принялся вписывать на чистый лист новое слово: «Волга — река в России, есть величайшая во всей Европе, начало ея в уезде Белой, из многих малых озер и болот изтекает и продолжается более 3000 верст, приняв многие великие реки, впадает близ Астрахани междо множеством островов в море Каспийское. Древние писали ея к морю 70 протоков. Имя сие сарматское, значит ходовая или судовая, по которой большие суда или паче торговые ходят. Но оное не далее как до устия Оки, а ниже имяновалась от сармат Раа, еже значит обилие. По пришествии ко оной татар в начале 13 ста названа от них Идель, Адель или Эдель, все сии имена татарские, значат обилие, привольство и милостивая. И сие ей имя весьма приличное, ибо кака река множеством различных рыб и к житью способными в пажитях и пашнях мест сравнится может ли, она способною к судовому ходу началась при монастыре Селижаровском, где с левой стороны из озера Селигера пришла немалая река Селижар. По ней городов: Ржева Володимерова, Зубцов, Старица, Тверь, Углич, Романов, Ярославль, Юрьевец, Кинешма, Балахна, Нижней Новгород, Василь, Кузьмодемьянск, Чебоксары, Казань, Синбирск, Самара, Сызрань, Саратов, Царицын, Астрахань. А работных людей, всегда на судах вверх и вниз ходящих и рыбы ловящих, по малой мере до милиона счислять можно».
Тверь прошли поутру: чистые, очень опрятные улицы города еще спали; в центре возвышался средневековый вал крепости, омываемый глубоким рвом. А сразу за городом замедлили движение: пришлось объезжать длинный обоз, от которого веяло неожиданно тонким ароматом. Даже строгий молоденький унтер-офицер (в его подчинении была команда, в которую входили оба брата Татищевы) не утерпел и спросил караульного солдата, что это такое везут в глубоких подводах, укрытых тонкими полотнами. Солдат ответствовал с важностью, что-де по цареву указу везут цветов в Петербург, и вынул из-за пазухи сложенный лист, который унтер-офицер передал Василию с просьбою прочесть. Письмо было к князю-кесарю в Москву, переписанное рукою уже московского писца для многих адресатов: «…как сие письмо получите, изволь, не пропусти времени, для нашего Летнего сада всяких цветов не помалу, а больше тех, кои пахнут… прислать с садовники в Петербург». И немало других обозов повстречали, что шли в город Петра из Московской земли, Новгорода, Воронежа, Киева, с Каменного Пояса и из Сибири, покуда за Бологовским погостом не повернули коней с новой Петербургской дороги на Новгород.
И снова спустилась ночь на поля, задул свежий ветер с Ильменя-озера, и над головами сотен всадников среди звезд вновь загорелся огненный хвостатый шар. «Ежели и под Нарвою будет так же виден, значит, проходит этот шар на большой высоте», — раздумывал Василий, понукая усталого Кубика. В Новгороде приказано было заночевать, дабы поутру одним переходом одолеть двести верст до самой Нарвы. Таков был указ царя, привезенный с берегов Финского залива гонцом. Татищевы отпущены были на ночлег в дом новгородского воеводы Ивана Юрьевича Татищева, двоюродного их дяди по отцу.
Дом воеводы стоял на берегу Волхова, близ кремля. Братья обрадовались и горячей бане с паром, и родственным объятиям Ивана Юрьевича, и щедрому ужину. Вспомнили, как с отцом и с матушкой да с дядей родным Федором Алексеевичем приезжали к Ивану Юрьевичу в Кашин в гости, какие дивные речи говорил тогда сродственник — боярин Михайла Юрьевич Татищев про молодого царя, про грядущее Отечества. Ныне матушки уж нет, отец Никита Алексеевич хворый с другой женою в Пскове сидит безвыездно. Прочли братья письмо отцово, присланное третьего дня в Новгород: благословляет старый воин сынов своих в бой во славу России. Пишет, что учитель вместо него побывал в этом году в Боредках, Беленицах и в Болдине, что книги и тетради Ивана и Васи сберегают Никиша и Прасковьюшка, тоже изрядно грамоту освоившие, что добрая их нянька Акулина Иванова совсем состарилась и живет лишь затем, чтоб еще разок увидать дорогих своих питомцев. И Васе вдруг до слез хочется поехать во Псков (а это так недалеко!), обнять отца, учителя, няню, младшего брата и сестрицу. Но Иван Юрьевич рассказывает уже о дяде Федоре Алексеевиче, который ходил за свейский рубеж дозорщиком (разведчиком), а в нынешнем году служит в завоеводчиках в полку ближнего окольничего и воеводы Петра Матвеевича Апраксина и ушел с тем полком в четвертый свейский поход в Ямбург и под Ругоев, и с ним вместе сражается с врагом 25-летний Артемон Татищев. Лицо Васи вновь суровеет, и даже письма сестер Ивановых из Москвы, с которыми братья танцевали перед отъездом, его не развлекают. Иван, вздохнув, прячет на груди письмо Вареньки, в котором она просит его дружбы и сообщает о своей скорой свадьбе, а Вася, не дочитав до конца письма Лизы, вкладывает рассеянно листок между страницами немецкой книги по механике и артиллерии, извлеченной из походного ранца.
Он еще записывает в тетрадь, борясь со сном: «Волхов — река великая в Великой Руси, начало из озера Ильменя близ Великаго Новагорода и продолжает течение чрез 170 верст, впадает во озеро Ладоское при городе Ладоге. На ней суть пороги немалые, но вниз пловущим опасности великой нет, а в большую воду и невидимы, так что и вверх суда входят парусом, если ветр способный. В сей реке часто случается воды течение вверх (рассказал дядя Иван Юрьевич), которое древние за какое-либо предзнаменование неполезное разумели, но понеже оное довольно известно, что единственно весною по вскрытии льда приключается, когда лед толстой вдруг взломает, то в уских местах так оным запрёт, что течению вниз воспрепятствует, из Волховца же быстро прибывающая вода, не могши вниз пройти, обращается вверх, и тако кругом неколико часов обращается, доколе лед оной проломит и течение свободно оставит. Имя сей реки видимо что сарматское, но что значит, мне неизвестно, новгородской же гисторик, слагая басню о древних владетелях, и сей реке сыскал произвождение от владетеля волхва. Волхв — гадатель и провещатель, но разумею тако, что ничего человек чрезъестественнаго учинить не может, но более сие находится в гисториях».
Братья уже встречали в Новгороде подводы, в которых везли с берегов Балтики раненых русских солдат. Но этот ночлег на чистых постелях в большой горнице воеводского дома, последний такой мирный ночлег, совсем не предвещает близких разрывов бомб и ядер суровой и настоящей войны. Поутру они надевают вычищенную и вымытую одежду, башмаки, им подают слуги оседланных, накормленных и отдохнувших лошадей. Братья спешат в кремль, где уже построился полк, готовый выступить.
В конце следующего дня гроза разразилась над всадниками, над дорогой, над лесом, подобная той, в которую попали Вася и его учитель в подмосковном лесу. Когда отбушевали потоки дождя, погасли молнии и умолк гром, насквозь промокшие драгуны-новобранцы увидели, как вздымаются под солнцем облака пара над лесными чащами. Небо прояснилось совершенно, и братья увидели перед собой широкую реку, ниже по течению, на левом берегу — город, окруженный стеною с бастионами. «Нарва…» — пронеслось по рядам. И Василий Татищев вдруг понял, что этот странный в лучах заходящего солнца город и есть Нарва, а прямо напротив Нарвы, через реку, на горе — Русская Нарва, или Иван-город, и что оба эти города — у Швеции, и там, где они стоят, — уже не своя земля. Били пушки, и дым, словно туман, вздымался над лесом, так же как этот пар после ливня в жаркий июльский день.
Командир оставил полк в полуверсте от стен осажденной Нарвы и поскакал представиться фельдмаршалу-лейтенанту Огильви, 60-летнему шотландцу, только вступившему в русскую службу, которому царь Петр поручил еще 30 мая осаду города. Вскоре подошел второй полк — Горбова, и Горбов тоже отправился вслед за Асафьевым к фельдмаршалу. Солдаты, не спешиваясь, оглядывали осадный фронт.
Здесь, думал Василий Татищев, осенью 1700 года мы получили страшный и беспощадный урок от шведов. Шесть тысяч наших солдат, убитых, потонувших, пропавших от голоду и холоду. Юному королю шведскому Карлу XII было тогда восемнадцать лет, столько же, сколько ныне Василию Татищеву. И никакого добра в юном сердце, лишь яростная, расчетливая жестокость и презрение к московитам. Ныне, утюжа своими полками Польшу, король одержим тем же презреньем к русским, он уверен в неприступности Нарвы и в железной выдержке коменданта города Карла Горна. Ныне, 29 июля 1704 года, когда он, Василий Татищев, пришел под эти стены…
Эскадрон, в котором находились оба брата Татищевы, расположился в сосновой роще, отделенной от нарвских стен лишь просторным лугом. Уже поутру братья знали все здешние новости, в их числе главную: царь Петр Алексеевич на шведских фрегатах, со шведскими знаменами и штандартами, одержав славную победу под Дерптом (русский город Юрьев), — Чудским озером возвратился под Нарву. Знали и о великой военной хитрости любимца государева Меншикова, когда русские переоделись шведами, а роль шедшего на выручку Нарве Шлиппенбаха взял на себя Петр, разыгравший притворное сраженье с полками Меншикова, на манер потешных боев в Преображенском. Старик Горн попался на удочку и поплатился третью гарнизона и пленением подполковника Маркварта. Знали о том, что привезена наконец из Новгорода тяжелая осадная артиллерия. И еще порадовались братья мужеству и стойкости дяди их Федора Алексеевича Татищева, ближайшего помощника командира полка Петра Матвеевича Апраксина, того самого Апраксина, который начальствовал гарнизоном в Ямбурге, в двадцати верстах на север от Нарвы. Выполняя приказ Петра, Апраксин и Татищев вывели в начале весны три полка пехоты да пять конных рот из Ямбурга и стали в самом устье реки Наровы при впадении в нее ручья Россонь. Возвели тут земляную крепость, дабы ни один шведский корабль не пришел с моря на помощь осажденной Нарве, и держат доблестно оборону уже четыре месяца, круша ядрами шведские суда. Всего лишь при восьми пушках остались и готовились умереть, но не уйти с места, когда пришла шведская эскадра под началом француза, вице-адмирала де Пру. По счастью, шторм разметал и заставил уйти вражескую эскадру, а Федор Татищев взял в полон несколько судов с провиантом.
Василий ночью оторвал-таки часок у сна и разглядел в разрывах облачных тот самый шар. Записал в тетрадь мысль свою о большой высоте движения небесного тела, сравнил с подобными примерами из немецкой книги Вольфа «Физика», что лежала в седельной сумке. С восходом солнца 30 июля было в войсках молебствие. Священники в тяжелых ризах с золочеными крестами в руках обошли обе громадные подковы войск, коими города Нарва и контр-Нарва (Иван-город) прижаты были к реке. Тотчас же началась канонада; бомбардируемый город вспыхнул. В подзорную трубу Василий видел крышу лаборатории в Нарве, в которой восемнадцать лет назад работал его учитель Яган Орндорф. Вася тотчас узнал ее по рассказам. Теперь он увидел, как с громким треском под ударами ядер взорвалось и рассыпалось здание лаборатории. Русские батареи и кетели окутались дымом и огнем от непрерывных залпов. Били по слабым местам в стене: бастиону Виктория, построенному еще Иваном Грозным, и с другой стороны — по бастиону Гонор. Из Пскова, где находились войсковые склады, непрерывно шли подводы с боеприпасом и снаряжением. Драгунские полки Асафьева и Горбова в деле не участвовали, но они были тут необходимы, ибо испытанных в боях драгун увели от Нарвы Аникита Иванович Репнин и полковник Рен навстречу корпусу Шлиппенбаха, дабы окружить последний под Везенбергом и уничтожить. Приказано было только перед самым штурмом промчаться обоим полкам под самыми нарвскими стенами с отбитыми у шведов знаменами. Василий несся галопом на своем буланом Кубике, не чувствуя усталости в руке, держал наотлет шведское знамя с разлапистым львом. Слышал только гул земли, стонущей под сотнями конских копыт. Гремели шведские батареи на стенах, огрызались бастионы ружейной пальбой. Краем глаза увидел: упал с коня дворянский сын Василий Ильин, с которым вместе пришли тогда в Москве на Генеральный двор, — и брат Иван ловко подхватил надломленное древко, поднял над головой, чтобы шведам виднее было и обиднее. Девять дней били русские пушки, покуда не рухнули старые насыпи и камни, образовав в стене зияющие проломы. Тогда драгуны стали резервом и заслоном на дороге, ведущей к Нарве, готовые в любую минуту спешиться и прийти на помощь пехоте, а та в отблесках зеленых ракет двинулась на приступ со стороны болота. Девятого августа овладели Нарвой. Василий Татищев увидел русские знамена на бастионах. Шестнадцатого сдался русским войскам и Иван-город.
…Худой, с закопченными порохом руками, в изодранной, пулями простреленной епанче, перед драгунским строем появился всадник. Снял с головы помятую пулями кирасу, крикнул:
— Татищевы есть?
— Есть! — отозвались Иван и Василий, и тут только Вася признал во всаднике дядю — Дядюшка Федор Алексеевич!
— Повелением государя надлежит вам обоим быть в Нарве при допросах пленных. — Передал эскадронному командиру письменный приказ и поскакал к городу. Иван и Василий последовали за ним.
В высокую залу Нарвского замка пленных офицеров вводили по одному. Спрашивали, кто родом, давно ли в службе, и определяли куда следует: иных — на Урал, в демидовские заводы, других — в Москву, обучать русских отроков в артиллерийских и инженерных школах. Допрос вели Шереметев, Апраксин и Татищев. Толмач, третьи сутки не закрывавший рта, валившийся с ног от усталости, очень обрадовался, увидав двоих свежих драгун, изрядно, как отрекомендовал Федор Алексеевич, ведавших по-немецки и по-шведски. Борис Петрович признал братьев, усадил возле себя Василия. Иван сел за другой стол, возле Апраксина и Татищева, где допрашивали желающих вступить в русскую службу и тут же оных записывали в полки.
Василий, почти не задумываясь, твердо выговаривал слова, говорил и за допрашивающего и за допрашиваемого. Вот в залу двое могучих гренадер ввели невысокого худощавого человека в немецком платье, лет за сорок, подбородок слегка выступал вперед, а пытливые серые глаза внимательно и живо, без страха взглянули на фельдмаршала и на юного толмача. Шереметев молвил важно:
— Кто таков?
— Кто таков? — машинально перевел вслед за фельдмаршалом Вася, и вдруг замер, ибо человек в немецком платье светло и ясно улыбнулся. Так улыбаться мог лишь один человек в мире, и Вася, забыв обо всем на свете, кинулся из-за стола.
— Милый, дорогой Яган Васильевич, учитель мой! — Повернулся лицом к фельдмаршалу:
— Прошу прощения, господин генерал-фельдмаршал! Сей человек мне близок, как самый родной. Это мой учитель, восемнадцать лет уже живущий в нашем дому.
— Ну, коли учитель, так отдаю его тебе. — Обратясь к гренадерам: — Отпустить с драгуном, возвратить скарб, коли был при нем. А мы тем временем передохнем, вишь, как жарко снова стало…
Вася кивнул Ивану, подхватил знакомый до гвоздика сундучок Орндорфа и, обняв учителя за плечи, вышел вместе с ним на улицу. Вместе пошли они по нарвским улицам, еще хранившим все следы недавнего приступа, вместе искали среди руин домик, в котором жил когда-то с сестрою учитель. Домик был почти цел, только крыша проломлена неразорвавшимся ядром, и на стук вышла седая, но с молодым лицом женщина и при постороннем русском драгуне сдержанно расцеловалась с братом. Присели на скамью. Орндорф был взволнован, смотрел вокруг просветленными глазами:
— Я ждал этого часа всю мою жизнь. Нарва снова русский город, как то и должно быть. Здесь нужен мой труд. Я отстрою дом и попытаюсь восстановить лабораторию. Мой труд нужен молодой России. И то, что я вижу здесь моего любимого ученика, есть доброе предзнаменование и лучшая мне награда. Прасковья и Никифор уже подросли, Никита Алексеевич отпустил меня в мой родной город. Неизвестные грабители отобрали у меня здесь деньги и паспорт, и ты, Вася, выручил меня из беды. Но со мной мои книги и мои инструменты и приборы. Я остаюсь здесь. В грозу я приехал во Псков, в грозу я и возвращаюсь в Нарву. А сердце мое остается с тобой, Василий Татищев!