— Плохо. Вчера слушал Би-би-си. Немцы под самым Парижем.

— Я слышал, французы плохо отнеслись к нам во время войны. Оставили нас в беде, пока немцы и итальянцы вовсю слали своим вооружение.

— Да, это правда, Хоакин. Теперь они за это расплачиваются. Но французские рабочие в этом не виноваты. Рабочие во всем мире такие же, как мы. Радуются и печалятся одному и тому же и борются за одно и то же. Я знавал и французов, и немцев, которые лезли под пули вместе с нами под Усерой. И итальянцев тоже.

Энрике глубоко затянулся. Потом медленно заменил деталь в станке.

— Когда люди как следует разберутся, что к чему, не будет больше войн. Нам, рабочим, войны не нужны, они нужны капиталистам. И пока на свете будут существовать капиталисты, не будет ни мира, ни радости. Они хотят украсть у нас правду. Я однажды слышал человека, который разбирается в таких вещах. Он сказал, что никто не имеет права жить за счет труда другого и что надо бороться за свободу, что лучше умереть стоя, чем жить на коленях.

— Не говори так громко, тебя могут услышать. Мастер доносчик, потом все передаст хозяину, — предупредил Хоакин, оглядываясь по сторонам.

— Ты прав, но иногда я не могу сдержаться. Кровь ударяет в голову, и я выкладываю все, что у меня накипело на душе.

Хоакин разговаривал с Пересом, который подошел к нему за английским ключом. Переса хлебом не корми, дай только потолковать о своей неудачливой жизни.

— Я никому ничего плохого не сделал. Я был школьным учителем и на протяжении всех трех лет войны, как обычно, словно ничего не произошло, давал уроки. И вдруг меня ни с того ни с сего выгнали из школы. Истинная правда, Хоакин, я никому ничего плохого не сделал.

Хоакин с интересом слушал рассказы этого человека о своей жизни.

— Вам нечего оправдываться передо мной.

— Я получил письмо от нашего приходского священника, пишет, что устроит меня, чтобы я не волновался, у него, мол, есть влиятельные знакомые.

— Может, вас наказали за то, что вы учили недозволенным вещам? — спросил Хоакин.

— Я учил по программе, клянусь тебе. Учил грамоте, читать и писать, по официальной программе.

— Не беспокойтесь, все устроится. С помощью священника всюду можно проникнуть.

— То же самое говорит моя жена, но мне что-то не верится. Если б ты знал, как мне хочется снова попасть в школу! Это замечательная школа, из тех, что построили при республике. Стены выбелены известкой — одно загляденье, а при школе сад, где ребята могут играть на переменках. Приятно посмотреть! Я вставал рано поутру, пил кофе с гренками и шел давать уроки до полудня. После обеда немного спал и опять учил ребят до пяти вечера.

Хоакин терпеливо слушал. Ему было по-настоящему жаль этого человека. Вскоре бывший учитель замолкал. Он был худой и сутулый, руки, точно плети, висели вдоль тела, лицо испитое. Хоакин смотрел в его глубоко запавшие глаза.

— А теперь я подсобник на кузнице, — жаловался бывший учитель. Комбинезон на нем был застегнут на все пуговицы. На ногах старые пеньковые альпаргаты. «Должно быть, голодный как волк, — подумал Хоакин. — Комбинезон на нем болтается как на вешалке». Иногда они ходили вместе обедать к заводской стене. Учитель приносил с собой сушеные фиги, хлеб и помидор. Съев хлеб с фигами, он разрезал помидор на две половинки и, обильно посыпав солью, медленно жевал, смакуя каждый кусочек.

— Уверяю тебя, окажись я снова в школе, я, наверное, даже сразу не соображу, что мне делать.

Когда изредка рабочие обсуждали спорные вопросы или пытались протестовать против непорядков на заводе — Хоакин хорошо это помнил, — бывший учитель всегда оставался в стороне. Он испуганно озирался своими маленькими глазками и тут же исчезал в каком-нибудь темном углу.

— Мне кажется, все ваши требования вполне разумны, но я не могу их поддерживать, — откровенно говорил он. — Я не собираюсь прятаться в кусты, поймите меня правильно. Просто мне не хочется, чтобы за болтовню меня лишали школы. Мне должны дать рекомендацию, и, кто знает, может, придут за сведениями на завод. Кроме того, у меня нет рабочей профессии, как у вас, я умею только преподавать. Если меня выгонят с завода, куда я денусь? Я зарабатываю девять двадцать в день, и хотя это очень мало, все же лучше, чем помереть с голоду.

Рабочие на заводе уважали старого учителя. А он порой, вообразив себя опять в школе, собирал учеников и подмастерьев и рассказывал им историю Испании.


Когда пробило шесть, Хоакин направился к контрольным часам пробить выходную карточку. В цеху оставались лишь монтажники, работницы и ученики, которые работали сдельно.

Гул станков немного стих. Солнечные лучи едва касались верхнего края забранных решеткой окон.

— Что стряслось с этим ключом? — спросил у Хоакина кладовщик.

— Ничего, просто немного сорвалась резьба.

— Это у тебя сорвалась резьба. Мог бы поаккуратней обращаться с инструментом.

— Подумаешь, ничего особенного, — сказал Энрике, отдавая кладовщику свои инструмент. — Этот ключ уже совсем старый.

— Никакой он не старый. Это у Хоакина руки как крюки.

— Ладно, не придирайтесь. Уж у кого крюки, так это у вас. Не будь войны, до сих пор ходили бы за плугом в своей деревне.

Хоакин испытывал неприязнь к кладовщику. Эта антипатия была взаимной: кладовщик придирчиво просматривал инструменты, которые юноша сдавал ему, и всегда обнаруживал какой-нибудь дефект. И всякий раз, когда у них возникал спор, Хоакин думал, что только ради одного на свете ему бы хотелось быть сильным и крепким или по крайней мере иметь мощную правую: чтобы одним ударом в подбородок свалить этого мерзкого типа. Но набить физиономию здоровенному баску-кладовщику было явно несбыточной мечтой.

Хоакин мылся и причесывался у колонки, рядом со складским двором завода. Накинув пиджак на комбинезон и прихватив учебники, он вышел на улицу как раз в то время, когда заканчивали работу девушки-сверлильщицы.

Все двигались медленно. Вечерний воздух дышал жаром. Девушки шли с шумом и смехом, довольные, что наконец после долгого и тяжелого рабочего дня могут вдохнуть свежий воздух.

Подружки рассказывали друг другу о своих делах, о любовных приключениях. О танцах, на которые собирались пойти с париями из своего квартала.

— Слышала, как я отчитала нашу дежурную? — спрашивала одна девушка.

— Она большая стерва, — отвечала другая.

— Поругалась с ней из-за ее придирок. Стоит кому пойти в уборную, как эта стерва кидается к дверям считать, сколько минут ты там просидишь. Вот я ей и сказала: у вас нет никакого товарищеского чувства. Если мы идем передохнуть чуток в уборную, то только потому, что вы целый день шпыняете нас.

— Ну, рассказывай, как у тебя дела? — спросила другая девушка подругу. — Оставила своего Хулиана?

— Еще не знаю, — отвечала молодая работница. — Я с ним поссорилась.

— Почему?

— Такой номер выкинул в воскресенье, нахал паршивый. Отправился с приятелями на футбол и проторчал там до семи часов.

На крышах лачуг, лепившихся возле завода, лежали, греясь в лучах заходящего солнца, их обитатели. На свалке играли ребятишки, кубарем скатываясь с куч мусора. За улицей, по которой проходил трамвай, на песчаном пустыре лаяла собака.

— Ну что, поехали? — сказала одна из девушек.

— Куда? — спросила другая.

— Как куда? В Мадрид.

— Я не поеду. Я — домой.

— И когда ты побойчее станешь? Все торчишь у материнской юбки.

— У меня дома полно дел.

— Ну и скучища с тобой, подохнешь.

Хоакин шел рядом с девушкой. Звали ее Анита.

— Сколько тебе лет? — поинтересовался Хоакин.

— Семнадцать.

Девушка кокетничала с Хоакином; у нее были подкрашены глаза и губы. Она вызывающе смеялась.

— Что, нравлюсь тебе?

Хоакин посмотрел на свою спутницу, в ее красивое лицо. Девушка изо всех сил старалась скрыть хромоту.

— Нравишься.

— Осторожней с Хоакином, Анита! У него бесстыжие глаза, — рассмеялась, проходя мимо, подружка Аниты.

— Еще, чего доброго, сделает тебе ребеночка, а потом ищи ветра в поле.

— Это тебе следует опасаться твоего Хулиана. Вы вон как давно гуляете. А от гулянки, известное дело, недалеко и до всего прочего, — отпарировала Анита.

Девушка повернулась лицом к солнцу. Казалось, она старалась привлечь к себе внимание Хоакина.

— И всегда-то ты таскаешь свои книжки. Дал бы мне почитать одну. По воскресеньям такая скукота.

— Разве ты никуда не ходишь?

— Хожу в кафе послушать музыку. Подружки бегают на танцы в Просперидад. А я, сам понимаешь, — сказала она, глядя на свои ноги, — танцевать не могу.

— Я обязательно принесу тебе какой-нибудь роман.

— Только принеси хороший. Я люблю, чтобы в романе был счастливый конец.

Подойдя к трамвайной остановке, они остановились. Анита жила недалеко от завода. По пыльной дороге она пешком направилась в свой маленький домик в предместье.


* * *

Он ходил взад-вперед по платформе номер один. Сюда должен был подойти поезд. Так он прочел на металлической табличке у тупикового заслона, преграждавшего пути.

Он снова взглянул на станционные часы. Было ровно девять часов вечера.

— На сколько опаздывает почтовый из Бильбао? — спросил он.

— На час десять, — ответил железнодорожник, отмечавший на грифельной доске время опоздания поездов.

— Может, еще нагонит немного, — заметил другой железнодорожник.

— Прийти встречать поезд в назначенное время может только сумасшедший. Ну и дура же я. Могла бы позвонить, справиться по телефону, — в сердцах сказала какая-то женщина, увидев то, что написал на доске железнодорожник.

Матиас закурил еще одну сигарету и снова принялся прогуливаться по перрону. В кармане его куртки лежала телеграмма. Он получил ее в обеденный перерыв. Телеграмма была очень краткой: «Приеду почтовым Бильбао. Лусио».

Матиас вспоминал, когда он в последний раз виделся со своим двоюродным братом. «В тридцать пятом, Лусио как раз вернулся из предсвадебного путешествия».

На третьем пути пыхтел паровоз. В последний раз с шумом провернулись шатуны, и из-под колес повалили клубы пара, густого, белого, как тесто.

За крышей станции виднелись огоньки на разгрузочных механизмах привокзальных пакгаузов.

— Ну вот мы и опять в Мадриде, — сказал худой солдат, сходя с поезда.

— Хорошенького понемногу. До рождества никуда больше не подадимся, — ответил ему другой солдат. Он нес на плече деревянный чемодан, тяжело шаркая ногами.

С поезда сошла группа крестьян. У каждого сверток на плече и серп, заткнутый за широкий пояс.

— Послушайте, — обратились крестьяне к Матиасу. — Откуда отходит поезд на Валенсию?

Матиас снова сверял время и поэтому ответил, не глядя на крестьян:

— Вам надо на другой вокзал, на Южный.

— А где это будет?

Матиас отвел взгляд от циферблата и посмотрел на одного из жнецов. Сначала в лицо, потом на вельветовые штаны, на нехитрую обувь с резиновой подошвой.

— В Аточе. Можете поехать на метро.


Жнецы принесли с собой запах полей. И Матиасу захотелось поговорить с Лусио о былом. Воспоминание о родных краях налетело па него, словно порыв жаркого восточного ветра. Земля там была равнинная, сухая, открытая всем ветрам. Домики, ручеек, два каменных мостика, по которым едва можно было пройти. Таким запало в память родное селение: пыльные грунтовые дороги и шоссе, по которому изредка проносился грузовик. Да темная громада гор, сливавшаяся с низкими осенними тучами.

Сколько бегал он по этим пыльным дорогам мальчишкой! Сколько раз купался весной в ручейке! Ручеек протекал прямо за их домом, и Лусио и все ребятишки купались в нем голыми.

«Наверное, еще целы патроны, которые мы воровали у дядюшки Хуана. Мы утащили их как раз в то лето, когда собирались убить орла со Скалы мавра», — подумал Матиас.

В те годы Лусио казался Матиасу храбрецом и героем. Он был сильным и необузданным. Бросал камни дальше всех ребят, с ловкостью лисы перепрыгивал через заборы огородов. Плавал как рыба и всегда безошибочно находил норы ящериц. Лусио было тогда лет тринадцать-четырнадцать. Он был немного старше Матиаса и уже однажды целовал девушку.

Этот поцелуй пробудил невероятное любопытство у всей ватаги. Один из ребят, по имени Хуан, сын дядюшки Эулохио, даже спросил:

— Ну и как это было? Расскажи, расскажи!..

Лусио вспоминал, как они лежали под старой черешней, в тени. Брюхо набито до отказа, и никакого желания гонять по дорогам. Задрав ноги кверху, привалясь спиной к горячим камням на участке отца Хуана, они выдумывали самые невероятные приключения. Собирались украсть коня у священника и, оседлав его, проскакать по площади, там, где пересекаются дороги.

— Лола как раз кормила свиней. Я подошел к ней, обнял и поцеловал, — рассказывал Лусио.

Полуденный ветер лениво колыхал листья черешни. Сильно парило, и Лусио заснул, привалясь к стволу дерева.

Авторитет Лусио еще больше вырос в глазах ребят. Поцеловать Лолу — вот это действительно настоящий подвиг! Почти такой же, как украсть лошадь у священника или убить орла со Скалы мавра.

Даже ночью Матиас не мог успокоиться. Они спали вместе с Лусио на старой развалюхе в амбаре. В окошко виднелись часы на церкви и гнездо аиста. Тюфяк, набитый соломой, нещадно трещал.

— А Лола, что она сделала? — не утерпев, как и Хуан, поинтересовался Матиас.

Лусио хотелось спать, и он ничего не ответил. Засыпая, он думал об орле со Скалы мавра и о том, как бы добыть ружье, чтобы его застрелить. А Матиас всю ночь до самого утра прогрезил о дочери козьего пастуха Лоле.


Девять часов тридцать минут. По Северному вокзалу гуляет пронизывающий сырой ветер с реки. Два солдата из железнодорожной охраны, в портупеях, с пристегнутыми к поясу мачете, разговаривают с контролером, проверяющим перронные билеты. Носильщики ожидают в буфете прибытия очередного поезда. В зале ожидания третьего класса, повалясь на деревянные скамейки, спят крестьяне. Женщина с изможденным лицом кормит грудью ребенка. Пол в зале ожидания весь заплеван, кругом окурки и грязная бумага. Тускло горит маленькая лампочка. Железнодорожники, словно призраки, проходят по темным путям с зажженными фонарями. Патруль отдела снабжения и карабинеры режутся в карты в дежурке у выхода в город, предвкушая, как они будут конфисковывать бидоны с оливковым маслом и мешки с мукой.


Да. В то время мне стукнуло семнадцать лет. А может, это было весной, тогда и все восемнадцать. Родителей моих уже не было в живых, и меня приютил дядя, дал место за столом, и ночью я спал на одном сеннике с Лусио и мечтал о Лоле.

Я пахал землю или доил коров, когда они возвращались с пастбища. А иногда без всякой цели скакал на жеребенке, которого принесла кобыла дядюшки Энрике.

В те дни я спросил как-то у Лолы, любит ли она меня. Лицо мое было измазано сажей: я жег уголь в горах. Мне очень хотелось обнять ее, как это сделал однажды Лусио. Я поцеловал ее, и меня обдало ароматом тимьяна. В глубине души я затаил обиду на Лусио за то, что он поцеловал ее первый.

Меня тянуло в город. Привлекал его кипучий ритм, желание по-иному зарабатывать на жизнь. В Пуэбла Альта время, казалось, застыло и не двигалось с места, словно наш ручеек в августе.

— Лусио, я поеду в Мадрид работать.

— Да не езди ты никуда. Сам знаешь, у нас дома всегда найдется для тебя кусок хлеба.

— Не могу же я всю жизнь прожить здесь. Ты — другое дело. У тебя земля и, кроме того, старики.

— А Лола что говорит?

— Со временем пройдет.

Вскоре он перебрался в Мадрид и забыл про свою Лолу.

Лусио Мартин ехал в вагоне третьего класса. Он спал, прикрыв лицо беретом и привалясь спиной к дверному косяку купе.

Проснувшись, он сразу же схватился за карман куртки, не украли ли бумажник. Потом посмотрел на полку. Бумажник был на месте, чемодан тоже. Он спокойно вздохнул и достал завтрак из плетеной корзины, которую сжимал ногами.

— Угощайтесь все, — пригласил он остальных пассажиров купе.

Ел Лусио медленно, отрезая маленькие кусочки хлеба навахой. Нанизав хлеб на кончик ножа, он отправлял его в рот. Покончив с едой, Лусио завернул остатки хлеба и колбасы в газету. И снова положил в корзину.

Поезд миновал перелесок, подступавший к самой насыпи. Окошко вагона, казалось, быстро убегало прочь от деревень, раскинувшихся по обеим сторонам железной дороги.

Они поехали медленней, теперь поезд останавливался на всех станциях. Металлические жалюзи сверкали в угасающих лучах солнца.

Лусио поерзал на сиденье.

— Когда едешь так долго, всегда задницу отсидишь, — сказал один из пассажиров, которому, видимо, очень хотелось завести разговор.

Лусио взглянул на говорившего. Тот развалился, занимая почти два места. Это был грузный, прилично одетый мужчина; в галстуке у него торчала булавка с перламутровой головкой.

Рядом с толстяком тихо разговаривали двое пассажиров. А под самым боком у Лусио сидела семья: муж с женой и дочь. Девушка дремала, положив голову на плечо матери.

Толстяк при галстуке тоже, казалось, дремал; в полуоткрытом рту его виднелись три золотых зуба. Пассажиры, сидевшие рядом, по-прежнему тихо беседовали.

— В самом худшем случае на дорогу заработаем, — говорил один из них.

— Управимся скоро; как только сбудем сахар, сразу же возвратимся домой.

— Могли бы на несколько деньков задержаться в Мадриде, — возразил его товарищ.

— Нет, я обещал родственнице больше двух дней не задерживаться.

— Как поравняемся с Пуэнте-де-лос-Франсесес, кидаем мешок в окно. В Мадриде, знаешь, проверяют.

— Времени еще полно. Поезд приостановится перед стрелкой.

Лусио закрыл глаза. Разговор двух пассажиров стал тише, слышалось лишь бормотание. Лусио задремал. Когда он проснулся, девушка, ее мать и толстяк с золотыми зубами оживленно беседовали.

— В Бильбао женщины свободно ходят в бар, — рассказывала девушка.

— А во Франции и многих других странах у женщин большая свобода. Но что можно на это сказать? Мне такое не нравится. Женщина должна сидеть дома, — говорил толстый пассажир.

— Ну, а я не думаю, что сходить в бар — это безнравственно, — возразила девушка.

— Сеньор прав. С тех пор как кончилась война, невесть что кругом творится, люди будто потеряли страх божий. Девушки хотят сравняться с мужчинами, некоторые даже носят брюки, — вступила в разговор мать девушки.

— Вы из Бильбао? — спросил толстяк у ее отца.

— Да, сеньор.

— Я был однажды в Бильбао по служебным делам.

Я коммивояжер одной весьма солидной обувной фирмы. Продаю обувь американского образца.

— Здесь вам ничего не удастся продать, дружок, — сказал мужчина, сидевший рядом с коммивояжером.

Представитель обувной фирмы не обратил внимания па эту реплику.

— В Бильбао все очень дорого, меня прямо-таки выпотрошили. За вяленую треску содрали десять дуро.

— Надо знать, где покупать, — ответил отец девушки.

Девушка выпрямилась на сиденье. У нее было широкое лицо с живыми, хитрыми глазами. Она вытянула ноги через проход.

— Ну, мне совсем не улыбается, чтобы мои дочки гуляли по вечерам, да еще допоздна. Я сказал жене, чтобы они возвращались домой не позже девяти.

— А вы будьте поосторожней, не очень-то притесняйте девушек. Не то в один прекрасный день они по незнанию принесут вам кое-что в подоле, — рассмеялся один из пассажиров.

Толстяк с золотыми зубами едва сдержался, чтобы не плюнуть в лицо нахалу.

Поезд проскочил стрелки.

— Это уже Авила? — спросила девушка.

Пассажиры, примостившиеся в коридоре, поднялись, чтобы взглянуть в окно. Сгущались сумерки. По другую сторону перрона возвышались пирамиды угля. Горели красные и зеленые огни семафоров. Торчали грязные, замызганные писсуары.

Детский голосок предлагал горячий кофе с бисквитами.

Лусио, а за ним и девушка высунулись в окно вагона.

— Похожа на ломоть дыни, — сказала девушка, глядя на луну.

На вокзале группа фалангистских молодчиков строилась в колонну по двое.

— А помните, как мы жили до тридцать шестого года? — спрашивала мать девушки у толстого пассажира.

— Черт побери! Еще бы, сеньора!

Под навесом прогуливались семеро семинаристов и сопровождавший их священник. Священник время от времени заглядывал в молитвенник и закатывал глаза к потолку вокзала. Семинаристы тихо переговаривались, смеясь, толкали друг друга.

Двое гражданских гвардейцев с карабинами через плечо и ладно пригнанным ремнем под подбородком стояли как изваяния у газетного киоска.

— В окрестностях Авилы есть большая семинария. Гам не меньше ста семинаристов. Я часто их встречал: вечерами гуляют по городскому парку, — говорил пассажир из коридора.

— А у меня в Авиле была невеста, но такая скучная, не приведи бог. За руку и то не давала тронуть. А как стемнеет, ночные сторожа гонялись за парочками, — сказал, обращаясь к попутчику, молодой парень.

По перрону бежал начальник станции, чтобы отправить поезд. В руках у него был красный флажок. Добежав до паровоза, он взмахнул флажком.

Семинаристы, возглавляемые священником, поднялись в вагон второго класса. Гражданские гвардейцы и фалангисты сели в третий. Два спекулянта из купе, в котором ехал Лусио, спрятали мешок под нижнюю полку.

— Нам повезло, — подмигнул один из них Лусио.

— По-моему, спекулировать безнравственно, — с явной издевкой изрек коммивояжер. По всему было видно, что его сильно задела шутка спекулянтов насчет дочек.

— Вы кругом правы, — ответил один из спекулянтов, — Но в деревне, как себя ни ограничивай, а семью не прокормишь. Я бы тоже хотел зарабатывать другим способом.

Все замолчали, коммивояжер притворился спящим.

Лусио еще раз перечитал письмо приходского священника, в котором тот рекомендовал его своему двоюродному брату, военному. Письмо было очень коротеньким и отпечатано на пишущей машинке.

«Пуэбла Альта, 7 июля.

Дорогой Эдуардо!

Представляю тебе Лусио Мартина. Не можешь ли ты сделать что-нибудь для него в своем министерстве? Во время нашего крестового похода за Освобождение он был сержантом в том полку, где я служил капелланом. Он мечтает устроиться привратником или кем-нибудь в этом роде. Я полагаю, что он справится с такой работой.

Надеюсь, ты исполнишь мою просьбу, поскольку я принимаю в нем участие.

Обнимаю и благословляю всех твоих. Э. Фернандес.

Да здравствует Франко! Воспрянь, Испания! Год Освобождения».

Лусио мечтал получить место служителя в Вальядолиде. «Другие, с меньшими заслугами на войне, и то получили», — размышлял он.

Во время войны ему пришлось поколесить по всей Испании, и он разучился жить в деревне. «Человек, — говорил он себе, — может заработать на жизнь много легче, чем надрываясь на пашне».

— У меня будет форма и хороший оклад. Вдобавок месяц отпуска в году, а когда закончу службу — пенсия. Вы меня понимаете, папаша? Пенсия!

Семье не очень-то пришлась по душе затея Лусио. Особенно отцу. Начинался покос, а тут сын вдруг заявил, что собирается в Мадрид хлопотать насчет тепленького места. Это вконец вывело старика из себя.

— Уезжайте! Уезжайте все! Бросайте землю, бросайте ее псу под хвост! Но помните: земля наш корень, от нее пошла вся наша семья, ты, твои дети. Бросать землю во время покоса — все равно, что бросать беременную женщину или жеребую кобылу! Да будь все проклято!

В глубине души Лусио считал, что отцовскую злость как рукой снимет, когда он увидит сына возвратившимся в родную деревню в голубой ливрее.


У Матиаса все сложилось удачно. Без особого труда устроился на работу, хотя, как признался в разговоре с хозяином магазина, умел лишь пахать землю да таскать мешки. Правда, ему пришлось согласиться на самое низкое жалованье и вдобавок трудиться все сверхурочное время, какое было положено продавцу бакалейного магазина на улице Фукар.

Матиас вместе с другим продавцом ночевал в помещении магазина. Выходной он получал через воскресенье: одно дежурил, одно отдыхал.

Вставали они очень рано, на рассвете. И пока Рамон, другой продавец, сметал пыль с полок, Матиас мыл полы. Работы у них было по горло: они прибирались, упаковывали товары, относили заказы в плетеной корзине, сгружали мешки. Ночь заставала их за новой работой: они поливали из лейки пол магазина и посыпали его опилками.

Мало-помалу с помощью хозяина Матиас выучился всем хитростям торгового ремесла: резко бросать гирю на весы, заворачивать товар в толстую бумагу и сбывать подпорченные продукты.

После ужина, когда хозяин уходил домой, оба продавца, если они не очень уставали в тот день, отправлялись погулять по кварталу.

Рамон был замкнутым, неразговорчивым человеком. Излюбленным его занятием было забраться в таверну на улице Леон и напиться там до бесчувствия.

— Неужели ты никогда не вспоминаешь родную деревню? — спрашивал он у Матиаса. — А я вот каждый день. В этом магазине я и солнца не вижу. Ты по крайней мере хоть разносишь заказы.

Изредка и Матиас испытывал тоску по родным краям. Вспоминал улицы, по которым гулял зимний ветер, низкий очаг и тюфяк, набитый маисовой соломой. Воскресные танцы на площади, беседы с девушками в темноте.

Но тоска его длилась недолго. Несмотря на тяжелый труд, он чувствовал себя теперь городским человеком. Образ родной деревни постепенно стирался в памяти, Матиас стал забывать даже имена односельчан. Его влекли к себе кафе, которые не закрывались всю ночь напролет, танцы в окрестностях города, проститутки.

— Ну что, пойдем сегодня поглядим на шлюх?

— Пойдем, — соглашался Рамон.

Они приходили на площадь Антона Мартина. Закурив, начинали глазеть на проституток в окнах Сарагосского бара.

— Вот эта хороша, да? — показывал Рамон на одну из женщин, ожидавших у стойки.

— Еще как хороша.

— Но такая штучка отхватит три дуро да еще за постель отдельно. Всего не меньше пяти дуро. И все за минутку. Лучше положить пять дуро под ботинок и полюбоваться этой бабой, а потом поднял ногу — и деньги целехоньки.

— Вон эту зовут Анхела, я ее знаю. Иногда она приходит к нам в магазин за покупками.

— Я тоже ее припоминаю.

Несколько дней спустя, прихватив накопленные чаевые, Матиас отправился в Сарагосский бар, чтобы поразвлечься с приглянувшейся ему проституткой. До этих пор он не знал женщин.

За год пребывания в магазине Матиас сделался совсем другим человеком. Купил синий костюм и белую сорочку. В свободные воскресенья, облачившись в свой новый костюм, он отправлялся на танцы вместе с другими продавцами бакалейных лавок и соседних магазинов. Матиаса стали тяготить однообразный труд и сверхурочная работа. Порой он цапался с хозяином.

— Почему тебе не поискать другого места? — как-то сказала ему молоденькая прислуга, делавшая покупки в их магазине. Он уже несколько раз гулял с ней.

— Если бы найти что-нибудь получше… — протянул Матиас.

— Хочешь, я могу поговорить с моим хозяином, он занимает большой пост в Трамвайной компании.

— Если найдешь мне хорошую работу, женюсь на тебе, — пошутил Матиас.

Вскоре он сделался вагоновожатым и стал постоянно гулять с помогшей ему девушкой. Он быстро привязался к ней, и они поженились. А через год у них родился Хоакин.


В Эскориале священник с семинаристами сошли с поезда. В Вильяльбе железнодорожный жандарм попросил пассажиров предъявить документы.

— Никак не найду, — забеспокоился отец девушки.

— Какой ты растяпа, не иначе как потерял, — вспылила жена.

— Причем тут рассеянность? — пожал плечами жандарм.

Девушка встала на сиденье и принялась рыться в чемоданах, которые лежали на полке.

— Вот они! — вдруг сказала она. Когда она усаживалась на место, у нее приподнялась юбка.

— Прикройся, дочка, — цыкнула мать.

Девушка покраснела. Она была без чулок.


Матиас накинулся на Лусио с расспросами о деревенских делах. Все сидели за большим столом в ожидании ужина. Мария внимательно прислушивалась к разговору, хлопоча и накрывая на стол.

— Что сегодня на ужин? — спросил Матиас.

— Картофельное пюре с рыбой.

— Подавай скорей, Лусио небось здорово проголодался.

— Я перекусил в поезде колбасой с хлебом, — ответил Лусио.

— Ну, как там все?

— Хорошо. Старик сейчас, наверное, косит. Немного пошумел, когда я уезжал.

— А как живут те, кого я знал?

— Хуана, сына дядюшки Эулохио, убили при взятии Овьедо. А ты помнишь дона Эмилио, священника? Такой боевой был, вел себя, как настоящий храбрец. Как только узнал о восстании[10], тут же собрал всех нас в церкви. А после, как мы захватили аюнтамиенто, пошел с нами па фронт.

Хоакин молча смотрел в окно, выходившее во двор.

— Я заработал сержантские нашивки. Здорово было на войне.

Слушая рассказы двоюродного брата, Матиас вспоминал старые времена.

— Да, здорово ты Лоле подсуропил, — смеялся Лусио. — Мужа ее расстреляли как красного. Никто толком не знал, откуда и кто он, этот Франсиско, ну, считался леваком, а на поверку оказался сенетистом[11].

— А что теперь делает Лола?

— Не знаю. Уехала из деревни с детьми.

Хоакин посмотрел дяде в лицо.

— Здесь тоже такое происходит. Отца моего друга Антона приговорили к смертной казни. Его выдал привратник.

— Антона? Из третьего подъезда? — спросила Мария.

— Да, вчера узнал.

Беседа на минуту угасла.

— Послушай, Лусио, — сказал вдруг Матиас. — А ты не мог бы за меня замолвить словечко перед этим генералом, к которому у тебя рекомендательное письмо?

— Если будет повод, попытаюсь.

— Можешь рассказать ему про меня, — настаивал Матиас. — Я никуда не лез, спокойно делал свое дело. Не был ни за, ни против националистов. Я даже не знал имени Франко. И в политике ничего не петрил. А когда еще до войны ко мне приставали, чтобы я вступал в левые организации, я всегда отказывался. Только когда началось восстание, мне пришлось отметиться в Народном доме и пойти копать окопы. Ну, в чем тут моя вина?

Лусио пожал плечами.

— Я делал только то, что мне приказывали, и все, — продолжал Матиас.

— Но ты все же отмечался в Народном доме.

— Да, — протянул Матиас, словно оправдываясь.

Мария ушла на кухню мыть посуду. Трое мужчин продолжали вести беседу в столовой. Раздался стук в дверь, и вошла квартирантка.

— Добрый вечер, — поздоровалась Антония, проходя мимо мужчин к себе в комнату.

— Это одна из наших жиличек, я тебе уже говорил о ней, — заметил Матиас.

— Да.

— Ты только пойми меня.

— Посмотрим, что можно будет сделать, Матиас. Я понимаю твое положение, да потом мы как-никак одной крови. Чего доброго, могло и со мной приключиться такое, но я попал в другой лагерь.

Матиас улыбнулся, казалось, он немного успокоился. Хоакин лег спать, а двоюродные братья еще долго разговаривали.

— Дела у нас в семье неважные. Мария говорит, что сыта мной по горло, да и мне она надоела. А теперь, знаешь ли, стала пить.

— И ты позволяешь?!

— Я уж все перепробовал и бил ее не раз.

— Женщина должна слушаться. Иначе в доме ад, — сказал Лусио.

Они немного помолчали. Матиас снова завел свое:

— Когда пойдешь к генералу, замолви за меня словечко.

— Ладно, у меня очень хорошее рекомендательное письмо. Отличное письмо. Уверен, место служителя мне обеспечено. Дон Эмилио говорит, что его двоюродный брат обязательно станет министром.


* * *

Солнце пряталось за горы. Лишь одинокие красные лучи пламенели на неприступных вершинах горного кряжа. Свежий ветер поднимал пыль на шоссе.

Трое парней сидели вокруг небольшого костра и смотрели на Малыша. Главарь стоя говорил. Лукас полулежа внимательно слушал. Хуан неторопливо грыз прутик. Педро глубоко засунул руки в карманы брюк.

Малыш, опустив руки в карманы куртки и подняв воротник, повторял:

— Кому не нравится план, говорите сейчас же.

Никто из группы не возразил ни слова. Все молчали.

Кругом стояла могильная тишина. Лишь время от времени шумел ветер да раздавался писк пролетавшей пичужки.

— Очень хорошо, — продолжал Малыш. — Если вы считаете, что можно сделать лучше, говорите сейчас же. Потом возражения не принимаются.

Солнце зашло. Стайка птиц вспорхнула с дерева и перелетела на другую сторону шоссе.

Четверо молодых людей молча смотрели на долину и шоссе. Изредка к Холму львов поднимались грузовики. Они появлялись из-за крутого поворота дороги.

— Этот? — спросил один из парней у Лукаса.

— Нет, не этот. Наш большой «форд».

В долине, куда спускалось шоссе, мерцали огоньки селений.

— Вон там Гуадаррама, — сказал Малыш, указывая рукой на одно из селений.

— А чего в ней особенного?

— Да такая же, как и все остальные, красивая.

— А мне больше нравится Серседилья. В Серседилье можно купаться, — сказал Хуан.

— Гуадаррама недурное местечко, там есть таверна с отличным вином. Я с Долорес не раз в ней обедал.

— А потом резвились в сосняке, да?

— Ну, это само собой. Время от времени подышать озончиком полезно, — ответил ему в тон Малыш.

Педро вытащил руки из карманов и стал греть их над костром. Потом медленно поднялся.

— Надо потушить огонь, нас могут заметить гвардейцы.

— Не трухай, парень, они гуляют только по шоссе.

— Это не страх, а предосторожность, — отпарировал Педро.

— Педро прав, лучше потушить, — поддержал его Малыш.

— Надо перекусить, я что-то проголодался.

— Ну, малый, ты своего не упустишь, — сказал Хуан, вынимая изо рта прутик.

— Я за свою жизнь так наголодался, что мне грех упускать, — ответил Педро, доставая из кармана наваху и пакет с едой.

— А холод-то какой!

— Август ветрячий — холод собачий.

— Если нам придется еще долго ждать, я околею, — сказал Лукас.

— Это у тебя не от холода, а от нервов, перед делом всегда дрожь прохватывает. Сперва со мной тоже такое случалось. Теперь ничего, привык. Чувствую себя спокойней священника, вкушающего утренний шоколад. Нервы ни к чему. Только мешают, — сказал Малыш, высыпая на костер пригоршни песка.

— И когда наконец придет этот чертов грузовик? — Хуан по-прежнему лежал на земле и нервно покусывал прутик.

Педро посмотрел на него:

— Придет, не беспокойся.

Спускалась ночь. По небосклону медленно взбиралась луна. Одна за другой зажигались звезды. С шоссе доносился гул моторов; машины преодолевали перевал.

— Сколько на твоих, Малыш? — спросил Лукас.

— Наверное, уже поздно, часов девять, — пробормотал Хуан.

Малыш отогнул рукав куртки, чтобы разглядеть циферблат. Он был светящийся, с римскими цифрами.

— Двадцать минут десятого, — сказал он.

— Хотите закурить? — предложил Лукас, доставая пачку «Буби». Он зажег сигарету.

— До одиннадцати по крайней мере делать абсолютно нечего. Я тебе говорил, Малыш, что мы придем очень быстро. Могли бы смотать в Гуадарраму, пропустить по маленькой. Подождали бы себе в таверне.

— Да. конечно, развалились бы за стойкой, и гвардейцы нас бы приметили. У тебя мозгов меньше, чем у комара, и видишь ты похуже, чем рыба через задний проход. А у гвардейцев такая привычка: увидел — запомнил на всю жизнь, — сказал Педро.

— А в тебе, парень, хитрости по самую маковку, — заметил Лукас.

— Поищи ее лучше у своего папаши, — отпарировал Педро.

— Знаешь что, Лукас, давай-ка я буду распоряжаться один и по-своему. До сих пор все шло нормально, да? И так будет всегда, если станете меня слушаться. Перво-наперво надо уметь обмозговать план. И иметь голову, чтобы выждать подходящий момент. А потом сделать все быстро, без шума — шито-крыто. Вспомни-ка лучше банду, где был твой брат. Ни у него, ни у других не было мозгов. Работали по-дурному. А так нельзя. Поэтому-то их и застукали, — пояснил Малыш.

— Эй, Хуан! Кажется, у тебя была бутылка коньяку в кармане? Неплохо бы сейчас глотнуть чуток, чтобы согреться, — сказал Педро. Он как раз прожевывал последний кусок.

Хуан мурлыкал какую-то песенку.

— Ты что, очень доволен?

Хуан пожал плечами.

— Когда испанец поет, значит, его довели или вот-вот доведут.

— Ладно, передай бутылку.

— Когда-нибудь я все же смотаюсь из этой поганой страны.

Хуан вытащил из кармана бутылку.

— Мы все об этом думаем. Говорят, в Америке можно здорово заработать, — вступил в разговор Лукас.

— Всюду одинаково, ребята. В Америке тоже не ахти как сладко. Я читал в книжках, и там голодают почем зря.

— Меня выгнали с работы, — вдруг сказал Педро.

— Нигде так не голодают, как в Испании. Даже когда работаешь, платят гроши. А раз плохо платят, значит, жрать нечего.

— Я в этом кое-что кумекаю, меня выгнали с работы.

— Я, наверное, тоже уеду. Да у меня никого и нет. Старик кормит червей. Его убили в самом конце войны. Старушка моя в богадельне. А брат уже умеет добывать себе на пропитание, — поведал всем Лукас.

— А за что тебя выгнали? — спросил Малыш у Педро.

— Однажды поцапался с хозяином бара. Хотел заставить меня мыть пол в пивнушке, будто я баба.

— Вот сучий сын.

— Он сам являлся в семь утра открывать заведение и не отпускал меня до двенадцати, а то и до часу ночи. А платил один дуро в день, давал по чашке кофе утром перед началом работы и ночью перед уходом. Ясное дело, я, как только выдавался удобный случай, прикладывался к пивцу и закусочке. Всегда был голоден как волк. Однажды он застукал меня за едой и прошелся по моим бокам палкой, которой поднимал жалюзи. Я обозвал его сволочью и трахнул, чем попало под руку. И этот сучий сын вышвырнул меня на улицу, не заплатив ни гроша. Он даже собирался позвать своего двоюродного брата, который служит в полиции, чтобы отправить меня в участок.

— Ну и подлец! — сказал Хуан.

— Полиция с хозяевами заодно, водой не разольешь.

— Всюду, куда ни кинь, одинаково, я же говорю. Честным трудом ничего не заработаешь. У кого есть свое дело, тот тянет соки из рабочих. И с помощью полиции, и с божьей помощью, кому как сподручней. Я предпочитаю наше дело. Правда, шкура в опасности, но зато имеешь деньги и никто тебя не эксплуатирует, — сказал Малыш.

— Вкалывать в баре одна мерзость. Весь день бегаешь с подносом в руках. Навертишь за день ногами, почище точильщика, — заметил Педро.

— Мой старик был анархистом. Все говорил, наступит день, когда деньги будут не нужны. Я, мол, в земле лежать буду, а рабочие пробудятся от вечного сна и все станет ихним, — сказал Хуан.

Малыш, присев на корточки, закуривал сигарету.

— На грузовик надо забираться осторожней. Меня предупреждали, некоторые возят в кузове сторожевых собак.

— А одному парню из Легаспи, недалеко от перевала в Усере, когда он лез в грузовик, хозяин, спрятавшийся в кузове, саданул палкой по башке. Чуть правое ухо напрочь не снес.

— Это был Фелипе. Его банда поклялась извести всех с этого грузовика. Стоит ему появиться на рынке, ребята режут покрышки.

По шоссе сновали машины.

— А ты видел грузовик в Вильяльбе?

— Стоял у вокзала, грузил мешки с сахаром. Проводник толковал с типом из бара: говорил, поедут в Вальядолид.

— Сахар хорошо идет. Можно запрашивать по пять дуро за кило.

— Если грузовик сильно запоздает, прикатит на своем пикапе Кривой.

— У Кривого другое дело, а если явится, пускай ждет как положено, — заявил Малыш.

— Эх, запустить бы лапу в грузовик с кофе, — мечтательно сказал Хуан. Он опять вынул прутик изо рта. — За двадцать мешков могли бы купить пикапчик и заняться более выгодным делом.

— Да, неплохо бы. — Малыш снова присел на корточки.

— Кофейные операции не для таких бедолаг, как мы. Там нужны отчаянные ребята, такие, которые не боятся выйти на середину шоссе.

— Я знаю одного лейтенанта, он…

— Эмилиано из бара. Да, он ворочает делами, хотя прокуратура и накладывает на него иногда штрафы. Теперь решил все у себя переделать.

— В прокуратуре — вот где выгодно работать. Я бы с удовольствием туда пошел.

— Ну, удивил. Не только ты, любой из нас. Жалованье у них плевое, зато живут они, как поварихи, сами покупают, сами варят, сами делят.

— На днях Эмилиано оштрафовали на две тысячи дуро. Он даже не пикнул, заплатил, как ни в чем не бывало. Тип из прокуратуры хотел содрать с него пять тысяч, но Эмилиано вовремя сунул ему, и все обошлось двумя тысячами.

— Я знаю одного типа. У него своя машина и любовница. Чтобы попасть в прокуратуру, надо высоко летать да иметь вот такой толстый бумажник. — Лукас обеими руками оттопырил карман куртки. — Вот такой бумажник или же надежных друзей…

— Я знаю одного лейтенанта, он приходил в бар и… — начал снова Педро.

— Я буду только рад, если этого Эмилиано прищучат. Настоящая пиявка. Только и умеет, что дрючить нас, а сам ничем не рискует, — сказал Хуан.

— Уж поверьте, я-то знаю, какова она, жизнь, недаром учился. Что такое кабатчик? Кабатчики, как всякие паразиты, добывают деньги, обкрадывая ближних. Трудом праведным не наживешь палат каменных. Ясно?

— Это уж наверняка, — подлил масла в огонь Лукас.

— Для того чтобы у одних завелись деньги, надо других лишить этих денег. А откуда берут деньги те, у кого их нет? Не надо быть Сенекой, чтобы разгадать эту тайну: за счет труда других. Кабатчик по части добычи денег не идет тут ни в какое сравнение. Есть люди, которые загребают деньгу почище его и без труда, и без забот. Их даже штрафами не беспокоят, — заключил Малыш.

— А я про себя могу одно сказать. Может, меня в один прекрасный день упекут за решетку, но зато я погуляю как следует. Вон сколько на свете красивых баб!

— От звона таких колокольчиков та, что устояла сегодня, падет завтра, — смеясь, сказал Хуан и потряс в кармане мелочью.

— В этом не наша вина. Правда, Лукас? Имей ты свой дом, сытое брюхо и пяток дуро в кармане, стал бы ты рисковать своей шкурой?

Все замолчали. На дороге не появлялось ни одной машины. Асфальтовая лента шоссе змеилась в серебристом свете луны. В вышине мерцали далекие звезды.

Все молча курили.

— Нет, конечно, не стал бы.

— Меня выгнали за кусок хлеба.

И опять все замолчали. Педро протянул Лукасу бутылку с коньяком.

— Ты давно влез в это дело?

Прежде чем ответить, Лукас отхлебнул глоток. Вытер рог тыльной стороной ладони.

— Да уж с полгода. С тех пор как похоронили старика.

— А ну, хватит причитать. Как богомолки на похоронах. Говорите тише.

Лукас понизил голос.

— Я родился в деревне, и, когда началась война, нас эвакуировали.

Педро дрожал от холода, особенно тряслись ноги. Он высоко поднял воротник и взял бутылку из рук Лукаса.

— А коньяк — это хорошо, — сказал он.

— Сперва нам с братом пришлось туго. Шатались туда-сюда, воровали на рынке Легаспи. Питались капустой, а спали рядом с Вильяверде, в разрушенном доте. В Легаспи я познакомился с Малышом. Теперь у меня дела поправились. Малыш — парень умный. Из зажиточной семьи. Он даже учился.

Закрапал дождь. Подул, пахнув смоляными соснами и мокрой травой, ветер, закачались верхушки деревьев.

— Уже одиннадцать. Пора приготовиться, — сказал Малыш. — Грузовик вот-вот появится. Мешки оттащим на самый верх шоссе, чтобы никто не заметил. В двенадцать подъедет Кривой на своем пикапе. С ним мы и уедем. Если все удастся, завтра гульнем на славу. Согласен, Лукас? На заработанные бумажки сможешь переспать с толстухой из Хая.

— Как знать. Мне больше нравится худенькая.

— Завтра решишь. Хлебнешь чуток, и все станет па место. Нет ничего лучше на свете, чем пропустить стаканчик, когда под боком красотка. И не кобенься, действуй, и вся недолга.

— Гульнем на славу.

— Накупим дорогих костюмов. Пофорсить в хорошей одежде — первое дело в нынешние времена. Когда принаряжен, никто не придерется, ничего не спросит. Даже если угодишь в участок и будешь при галстуке, к тебе совсем другое отношение. И посмотрят, и поговорят по-иному. Надо будет купить шляпы, — заявил Малыш.

— «Красные не носят шляп. Фирма «Браве». Монтера, шесть», — хохоча, сказал Педро.

— Да, да, смейся. Эта реклама с большим смыслом.

Педро забавляли эти шляпы. Разумеется, многие носили их, даже рабочие. Казалось, это было всеобщим явлением, поветрием, желанием хоть внешне не походить на представителей своего класса.

— Да, ты прав, но это не смешно, — буркнул Педро.

Малыш снова посмотрел на часы.

— Это большой «форд», смотри не ошибись, Лукас, — сказал он.

— А когда я ошибался? — немного задетый, спросил Лукас.

— Все же… бывает. Заберись на скалу, но так, чтобы тебя не видели. Как только заметишь грузовик, свистни.


Старенький «форд» скрипел под тяжестью мешков с сахаром. Он был нагружен до предела. Мешки лежали даже па кабине водителя. Грузовик с трудом карабкался, буквально полз по крутому подъему. В радиаторе закипела вода, из-под пробки выбивались белые свистящие струн пара.

Шофер со скрежетом переключил скорость с третьей на вторую, со второй на первую.

— Теперь не заглохнет, — сказал шофер своему напарнику.

Зажженные фары грузовика выхватывали из густой темноты кроны деревьев, окаймлявших шоссе.

Лукас, притаившийся у скалы, услышал пыхтение грузовика. И тут же из-за поворота вырвались два параллельных пучка света. Лукас вытащил из кармана носовой платок. Грузовик был уже близко, на самой середине поворота. Никаких сомнений. Тот самый, что стоял у таверны в Вильяльбе.

Судорога стиснула горло Лукаса, страх парализовал нервы. Холода он уже не чувствовал. По лбу катился пот, Лукас вытер его платком.

Помешкав, сунул пальцы в рот и свистнул.

Хуан, Малыш и Педро лежали у обочины шоссе, спрятавшись за валунами.

Малыш, услышав сигнал Лукаса, приказал Педро:

— Заберешься ты. Я с тобой. Постарайся, чтобы мешки не плюхались с шумом, и ни слова, пока работаем. Все надо делать очень быстро. Как поравняемся с придорожным столбом, прыгай, Хуан с Лукасом оттащат мешки сюда.

— Ладно!

Они теснее прижались к камням; свет фар стал еще ярче.

— Едет без охраны, — подойдя, сказал Лукас.

— Поднимись и посмотри еще раз, как бы гвардейцы не испортили нам обедни. Потом быстро спустишься, чтобы помочь Хуану.

— Счастливо! — сказал Лукас.

Грузовик поравнялся с придорожным столбом. Малыш и Педро вскочили и, бросившись за ним, быстро догнали. Педро на бегу ухватился за задний борт машины. Малыш уцепился сбоку. Педро подпрыгнул и стал карабкаться по мешкам. Схватив обеими руками мешок, он подтащил его к борту и перекинул. Малыш сбрасывал уже третий мешок. Парни не смотрели друг на друга, каждый старался не мешать другому. В полном молчании разгружали они машину.

Малыш столкнул еще один мешок на шоссе. Хуан и Лукас оттащили его к обочине. И тут Малыш подал Педро сигнал прыгать. Прежде чем спрыгнуть самому, метнул взгляд в сторону кювета. Хуан с Лукасом оттаскивали последний мешок. Малыш успел заглянуть в окошко кабины: там виднелись спины шофера и его напарника.

Перед тем как оставить грузовик, Педро тоже сбросил еще один мешок. Малыш уже спрыгнул; на миг показалось, что он вот-вот упадет, но он, изловчившись, выпрямился и устоял.

— Даже не заметили, — громко сказал Педро. Никто ему не ответил.

Малыш, лежа в кювете, тер лодыжку. Лукас отирал пот, обильно струившийся по лицу. Хуан пересчитывал мешки.

— Одиннадцать штук. Отличная работа, — заметил он.

Грузовик рокотал с каждой минутой все дальше и дальше, где-то на подходе к Скале львов.

— Все прошло как по маслу.

Хуан свернул сигарету и замурлыкал ту же песенку, которую напевал у костра.

— Кривой вот-вот подъедет. Сейчас уже без десяти двенадцать, — сказал Малыш, глядя на часы.

Они повалились на землю и стали ждать. Дождь прекратился.


* * *

Антон жил на четвертом этаже, в комнате с окнами на улицу. С балкона виднелись крыши домов, расположенных на противоположной стороне, и вся длинная улица, заканчивавшаяся у площади Бильбао.

Мать Антона обычно шила, примостившись на широком подоконнике. Эта веселая, жизнерадостная женщина непременно что-нибудь пела. Отец Антона работал счетоводом в конторе. Был он лет сорока, высокий, сильный, смуглолицый. С прямым, открытым взглядом.

Часто, возвратившись домой, он вел беседы с детьми. У Антона была младшая сестра.

— Ну, как дела в школе?

Антон показывал отцу отметки.

— Низкая оценка по математике — плохо. Надо поднажать, сынок. Дети трудящихся должны быть готовы к будущему. В один прекрасный день мы возьмем власть в свои руки, и тогда нам понадобятся люди, которые способны управлять машинами, составлять планы, строить дома, создавать экономику.

— А у тебя как? — спрашивал он дочь.

Девочка тоже показывала отцу свои отметки.

— Когда вырастешь большая, пойдешь работать. Прошли те времена, когда женщине полагалось только делать домашнюю работу и искать мужа. Женщины должны будут работать наравне с мужчинами, осваивать новые специальности.

Воскресными утрами он часто выбирался с детьми в окрестности Мадрида. Ребята не променяли бы ни на что на свете эти прогулки с отцом.

Однажды, вскоре после окончания войны, в квартиру Антона нагрянула полиция. Произвела обыск и нашла нелегальную литературу.

— Это книги по вопросам экономики, — объяснял отец Антона.

— Здесь напечатано — Энгельс, — ответил один из полицейских.

После обыска полиция увела главу семьи.

— Я скоро вернусь, — сказал он домашним.

Мать Антона уже не выходила на балкон петь песни. Порой ее видели в очередях за хлебом; соседки интересовались судьбой мужа.

— Ну как? Знаете что-нибудь о нем?

— В четверг ходила в Порлиер его навещать. Чувствовал себя ничего.

— Когда его будут судить?

— Ничего не знает.

— Моего двоюродного брата, — сказала одна из женщин, — держат больше пяти месяцев без всякого суда.

— А в чем его обвиняют? — спросила другая соседка.

— Мой Пабло был лейтенантом во время войны, — отвечала мать Антона.

А несколько дней спустя Хоакин повстречал Антона на лестнице.

— Как я тебе уже говорил, ему дали высшую меру. Сволочь привратник донес на него. Будь он трижды проклят со всеми своими родичами, живыми и подохшими.

— Неужели ты думаешь, его могут?.. — Хоакин не осмеливался напрямик спросить Антона, расстреляют ли его отца.

— Нет, не думаю. Ему, наверное, дадут тридцать лет тюрьмы.

Хоакин распрощался с Антоном. Поднимаясь в лифте, он в упор посмотрел на привратника, который сидел в качалке на лестничной площадке. На нем были форменные брюки и майка. Он обмахивался картонным веером.

Хоакин вспомнил, с каким страхом отец относился к привратнику. Чтобы как-то умаслить этого типа, Матиас всякий раз, когда получал деньги, совал ему на чай. По правде говоря, не один Матиас побаивался привратника. Большая часть жильцов тоже испытывала страх, но сносила его молча.

Утром Мария чуть не столкнулась с Лусио, который шел умываться в кухню.

— Ну, как спалось?

— Очень хорошо.

— Удобно было?

— Как тебе сказать. Конечно, кровать узковата для двоих. Но Хоакин спал без задних ног, даже не заметил, когда я лег.

— Я не слышала, как ты пришел. Было очень поздно?

— Около двух.

Лусио размашисто вытирался полотенцем. Подошел к окну, посмотрел на видневшийся клочок неба.

— Сегодня будет здорово жарко.

Матиас ждал, пока Лусио умоется.

— На полотенце, — сказал Лусио, вытершись.

Матиас подставил голову под кран. Вода была холодная.

— Свежа водица? — спросил он у двоюродного брата.

Лусио вернулся в столовую, чтобы одеться. Мария подала мужчинам завтрак.

— Это не настоящий кофе, а ячменный, — сказал она.

— Да ты не беспокойся, я попью где-нибудь.

Матиас спешил позавтракать. В соседней комнате, за дверью, слышалось легкое похрапывание. Это спала Ауреа.

— А Хоакин? — спросил Лусио у Марии.

— Скоро встанет, ему к восьми надо.

— Куда пойдешь сегодня? — спросил Матиас с полным ртом.

— В министерство, к генералу.

— Можно я пойду с тобой?

— Как хочешь, но сам знаешь, придется долго ждать. В таких местах не известно, когда войдешь, когда выйдешь.

— Неважно, мне все равно нечего делать.

Торговка конфетами возилась, прибираясь в своей комнате. Слышался ее голос. Откуда-то доносился разговор.

Они спустились в метро. Матиас снова напомнил брату о своем деле.

— Не забудь замолвить за меня словечко.

— Ну и приставала ты, сил нету. Я же тебе сказал, выдастся удобный случай — поговорю о твоем деле.

Добравшись до Пуэрта дель Соль, вышли из метро.

— Зайди в бар и жди меня.

— Я подожду в «Леванте».

— Ладно.

Матиас вошел в кафе. Было почти пусто. Несколько посетителей читали газеты, сидя за столиками у широких окон, выходивших на площадь. В глубине зала, развалясь на диванах, пили кофе с молоком шесть проституток.

Матиас откинулся на стуле и посмотрел в окно. Фасады домов на противоположной стороне площади были залиты солнцем. Над зигзагами крыш проглянул клочок синего неба. «Леандро получил должность по рекомендации своего двоюродного брата, а ведь тот был всего капралом. Лусио служил сержантом, да и письмо у него на имя генерала. Наверняка, если попросит, могут дать мне место».

За окном сновали машины. Бродячий торговец громко предлагал свой товар. Лоток висел на ремнях у него на шее.

— Ну как? Добился?

Лусио утвердительно кивнул. Лицо его так и светилось довольством.

— А обо мне говорил?

— Да.

— Ну?

— Тебе тоже кое-что перепадет.

— Расскажи.

— Так вот. Поднялся и отдал письмо секретарше. Бабенка — закачаешься! Вся расфуфырена в пух и прах. Она отнесла письмо генералу, и он тут же вызвал меня. Принял очень хорошо, посадил и все такое прочее. Я ему сказал: «Сеньор генерал, сделайте что можете». Тогда он взял трубку и позвонил какому-то, должно быть, очень важному начальнику. Тот сказал, что согласен дать мне место. Потом потолковали о войне и о нашей деревне. Генерал однажды был там.

— А о моем деле?

— Записал твое имя и твой адрес. Сказал, чтобы ты через несколько дней зашел в Трамвайную компанию, все будет улажено.

Они стояли посреди площади, солнце пекло им головы, окна кафе ослепительно сверкали. На площади было полно народу, и все жарились на солнцепеке. Жара сближала с улицей, многоголосый шум сливался в единый голос, Матиасу казалось, что в мире произошло что-то необыкновенно хорошее.

— Здесь невозможно стоять, — сказал Лусио, — изжаришься.

Они замолчали, смотря вдаль. Матиас думал о своем устройстве, о деньгах, которые теперь заработает. Наконец-то кончилось тягостное ожидание.

Лусио думал о деревне, о том часе, когда он предстанет в новой униформе перед своими друзьями.

— Как провел вчера вечер, брат? Ты мне ничего не рассказывал…

— По высшему разряду. Когда приеду в деревню и исповедуюсь у дона Эмилиано, наверняка он мне позавидует. В Мадриде шлюхам раздолье, — смеясь, заключил Лусио.

— Да, с тех пор как кончилась война…

Небо становилось все ярче. Пахло бензином и раскаленным асфальтом. Машины с прилепленными, точно горбы, газогенераторами наполняли удушливым дымом улицу Алькала.

— Почему ты женился на ней?

Матиас пожал плечами.

— Ты слишком мягкий. А женщин надо держать в ежовых рукавицах, коли хочешь от них чего-нибудь добиться, — наставлял брата Лусио.


Матиас спустился по лестнице и на площадке между двумя этажами закурил сигарету, которую свернул заранее. Поправил на себе форму.

— Значит, вам наконец дали работу? — спросила Антония. Девушка с теткой поднимались домой обедать.

— Да, Лусио достал мне рекомендацию. Сам он уже уехал. — Матиас произнес это нарочито громко, чтобы слышала жена привратника.

Снова поправил на себе форму. Выйдя на улицу, быстро зашагал.


Войдя в квартиру, Антония прошла в комнату торговки.

Донья Пруденсия тяжело дышала и охала, лежа в постели.

— Как вы себя чувствуете? — спросила Антония.

— Если бы не эта боль в груди, все было бы хорошо.

— Вы позвали врача?

— Нет, дочка. Доктора только и умеют, что выписывать дорогие лекарства. И так пройдет, отлежусь. Солодовый настой — лучшее средство от простуды.

Донья Пруденсия, отвернувшись к стене, замолчала. Антония подождала, не попросит ли старуха чего-нибудь. В комнате раздавался приглушенный шум радио, долетавший со двора, да голоса соседей. Старая торговка лежала молча, натужно дыша.

Они сидели в тени заводской стены, рядом с кучей железного лома. Вокруг небольшими группами расположились рабочие, лежа и сидя на траве или просто стоя. Всего собралось человек триста.

Девушки садились вместе, стайками, и всегда вокруг них увивались молодые мастера. Ученики и подмастерья играли в футбол на погрузочной площадке: испытывали свои силы, гоняя тряпичный мяч. Ученики первыми кончали обедать. И тут же принимались за игру — в них бурлила молодая кровь.

За полосой тени, отбрасываемой фабричной стеной, солнце заливало половодьем и площадку, и короткую дорогу, по которой взбирались к складам грузовики.

Город раскинулся вдали, за сетью железнодорожных путей, за громадой монастыря. Там лепились целые кварталы жалких лачуг. Они подступали к самым трамвайным линиям.

Хоакин отдыхал, привалясь спиной к глинобитной стене, чуть поодаль в такой же позе сидели Аугусто и Энрике.

Бывший школьный учитель и Селестино, окруженные небольшой группой учеников, собирали судки.

— Расскажите еще, учитель. Я тоже хочу поучиться, — говорил Селестино.

Учитель удобней оперся о стену и громким, звучным голосом продолжал:

— Итак, 11 февраля 1873 года Национальное собрание провозгласило первую Республику. Просуществовала она совсем недолго, меньше, чем вторая. Первым президентом был Фигерас, каталонец.

— Я видел его могилу на гражданском кладбище, — перебил учителя Селестино. — Там же похоронен и Кастеляр[12].

— И Пабло Иглесиас[13], — вставил один из учеников.

— Пабло Иглесиас был бородатый, говорят, он здорово заботился о рабочих, — добавил другой.

— Каждый Первомай люди приносят цветы на его могилу. Я ходил с отцом на кладбище, но нас не пустили. Там было полно полиции, говорили, что кого-то даже забрали. Мы бросили цветы через стену, — стал рассказывать ученик, который первым перебил учителя.

Энрике жевал бутерброд с сардинами. Это было его любимое кушанье.

— Хорошо, — сказал Хоакин, глотнув воды из кувшина, — здесь хоть подышать можно, а в цеху не продохнешь.

— Я думал вчера об этом, — начал Энрике. — Если бы мы все пошли к директору, добились бы улучшений. Сейчас им позарез нужны рабочие, и они вынуждены были бы пойти нам навстречу.

— Ты прав, — сказал Аугусто и, замолчав, принялся очищать бониат.

Остальные рабочие, с пятнами машинного масла на лицах, молча курили. Все знали, что вот-вот раздастся звук сирены, призывающей к работе, и старались насладиться коротким отдыхом.

— Я тоже раньше встревал в такие дела. А теперь хватит, постою в сторонке, знать ничего про это не хочу, — сказал один из рабочих. Он работал фрезеровщиком, звали его Лопес.

— Если мы потребуем столовую, мы ее добьемся. — Аугусто дочистил бониат и откусывал от него большие куски. Он обернулся к Лопесу: — Я тебя что-то не понимаю, Лопес. Какую ты увидал в этом опасность? Не думаю, что требовать столовую запрещается, тут нет ничего плохого.

— Верно говоришь, Аугусто, — поддержал его Энрике.

— Да, Аугусто говорит правду, — заметил еще один рабочий.

— А я так не считаю. Меня уже раз проучили. Потребуешь немного, а потом с тебя сдерут семь шкур, — замотал головой Лопес.

Рабочие замолчали. Лопес поднялся и смотрел вдаль, на город. Перед его глазами расстилались пустыри за литейным заводом, глинобитные лачуги.

— Одни твердят одно, другие — другое. А я говорю: хватит нам протестовать, если за это дают по шее, — заявил один из столяров.

— Да, теперь ничего не поделаешь, — заметил фрезеровщик. — Если бы не хватало рабочей силы, тогда другое дело, а то на каждое место по десятку желающих.

— Фернандес правду говорит. Я приехал из деревни и не хочу ни во что ввязываться. Там тоже такое творится! На покос сбегается народу больше, чем надо, а тут еще являются галисийцы, и работников становится вдвое больше. И с тем, кто соглашается работать, расплачиваются почти одними харчами.

— 1 ак мы ничего не добьемся. Если мы отступаем из-за пустяков, когда следует требовать большего, не знаю, что с нами будет.

— На заводе полно людей, которые живут припеваючи. Нас просто обошли, — возразил Лопес.

— Это все поповские россказни, парень. Вот нас собралось много, и мы друг друга не знаем. Знаем только, что мы товарищи по работе, рабочие. Ты и я боремся за лучшее место, за то, чтобы больше заработать. Но не все же могут получать больше. Понимаешь? И вот ты и я должны договориться между собой, У нас одни проблемы, и нам надо их обсудить. Я считаю, так же как в деле со столовой, если мы сплотимся, то достигнем всего, чего добиваемся. Вот как я рассуждаю, — заключил Энрике.

— Я nоже, — поддержал его Хоакин.

Рабочие снова замолчали. Издали доносился звон монастырских колоколов.


У дальнего угла заводской стены загорали девушки.

— Ты совсем дурной, — говорила одна из них молодому токарю.

— Может быть.

— Все сердишься?

— Да.

— Ну и напрасно.

Над раскаленной землей поднималось жаркое марево.

— Все женятся и ничего, правда? — спрашивала девушка.

— А нам, как говорится, и помереть не на что. На три дуро в день не очень-то попрыгаешь.

— Некоторые женятся, ничего не имея. А у нас есть постельное белье. Мама дает нам матрас и кровать. У других и этого нет.

— У других больше.

— Вы только на него поглядите, можно подумать, он пуп земли.

Токарь достал кисет и свернул сигарету.

— Все когда-нибудь да женятся.

— Ну а мы-то когда? — настаивала девушка.

— Если твоя мать отдаст нам комнату — хоть сейчас.

У работницы захватило дух от счастья.

— Вот и чудесно!

И она задумчиво посмотрела на перламутровые тучки, плывущие по небу.


— Ладно, учитель, пропустите глоток, — сказал Селестино.

— Вы же знаете, ребята, я не пьющий.

— Но не станете же вы выплевывать вино, — пошутил Селестино, подмигивая подмастерьям.

— Сеньор Селестино, вы великий человек, — заметил один из подростков.

— Как я вам уже говорил, заводы — вот будущие центры воспитания. Необходимо объединить труд и образование.

— Послушайте, учитель. Хорошо бы, если б вы поучили меня геометрии и черчению. Мне, как столяру, нужно хоть немного разбираться в геометрии.

Рабочие рассмеялись, потом поднялись и отряхнули пыль с брюк.

— Ой, парень, — сказали они Антонио — чего доброго, скоро увидим, как ты таскаешь дароносицу из дома в дом.

Сирена прозвучала во второй раз. Ее пронзительный собачий вой разнесся далеко окрест.

— Так ничего и не смогли поделать, — сказал Аугусто.

— Ничего, еще настанет время. Когда пошуруешь в печи, котелок быстро закипает. — Энрике, поднявшись с земли, обнял за плечи друга.

Рабочие потянулись на завод. Солнце по-прежнему нещадно палило. Ребятишки копались на свалке, разыскивая уголь, дрались из-за куска побольше.

Сирена прекратила вой.


* * *

Парк погрузился в тишину, лишь ветер изредка шелестел в ветвях. Солнце закатилось за деревья, и облака на небе окрасились в кровавый цвет.

В тени парадной лестницы Хрустального Дворца примостились парочки влюбленных. От земли поднимались душные испарения, тени плакучих ив ложились на гладь пруда.

Под легкими порывами ветерка деревья, тихо покачивая ветвями, словно сыпали на землю лоскутки света и тени. Солнечный луч, бледный, затухающий, лег желтым кругом на юбку Антонии.

— Как здесь красиво, — сказала девушка.

— Я рад, что тебе нравится.

Потом они долго молчали. Луис курил, положив голову на плечо Антонии. И для девушки это было почти счастьем. Она чувствовала, как горячая кровь струится по ее жилам. Антония закрыла глаза. Все, даже этот жар, исходящий от земли, наполнял ее счастьем.

— Луис, наверно, уже поздно, совсем стемнело.

Другие парочки ушли, растворившись в темноте парка; их шаги заглушал шум налетавшего ветерка.

— Вода такая покойная, прямо как зеркало, — сказал Луис, показывая на пруд. Антония ласково гладила голову Луиса. Вдруг рука ее дрогнула.

— Нет, сейчас не больше девяти, — сказал Луис, стараясь рассмотреть часы.

— Тогда посидим еще немножко, сегодня тетя придет в десять.

Парк вокруг пруда густо зарос кустарником. Вода плескалась у подножия парадной лестницы.

— Кто-то идет.

— Наверно, парочка.

— А может, рабочие. В парке их много работает.

— Или сторож.

— Или сторож, — смеясь, повторила Антония.

На прибрежных валунах заквакали лягушки. Им ответили сородичи из реки.

— Ну и концерт завели! Развеселились почище меня.

Луис посмотрел в лицо девушки, обнял ее за шею и легонько притянул к себе.

— У тебя какие-то неприятности?

Она обернулась к нему, лицо и глаза ее стали серьезными.

— Да, обычные скандалы. Хозяин квартиры ссорится с женой, бьет ее, мы с теткой дуемся друг на дружку. Иногда я чувствую, что страшно устала от всего, будто мне уже сто лет.

Они помолчали. Луис продолжал ласкать девушку. Ладонь его скользила по ее спине, по талии. Антония положила голову на плечо Луиса. Он поцеловал ее в губы, в глаза, брови. Губы у Антонии были пухлые, сочные, как дольки спелого апельсина. В этот миг Луис не испытывал желания, просто ему было приятно с ней.

— Знаешь, Луис, я тебя очень люблю! Не будь тебя, я думаю, мне не стоило бы и жить.

Луис закурил; над верхушками деревьев растекался свет с улицы Алькала.

— Ты не чувствуешь себя оторванным от людей? Иногда со мной случается такое. Я вижу, как люди довольны, словно ничего не происходит, словно им на все наплевать. Вижу, как они выходят из контор и учреждений и с довольным видом заходят в бары. Слышу, как дамы болтают в парикмахерской о своих развлечениях. Их ничего не страшит, они не голодают, дом у них полная чаша. Они не знают о том, что творится вокруг, не знают или не хотят знать. Будто только для них существует бог, милосердный и карающий. Они никогда ни о чем не заботятся, кроме как о себе да о своих самодовольных мужьях, которых они обманывают направо и налево. Бывают дни, когда мне противно идти на работу, видеть их довольные рожи. Мысль о том, что они тратят за один вечер столько, сколько я зарабатываю за целый год, выводит меня из себя.

Когда Антония отстранилась от Луиса, она была уже совсем спокойна.

— Прости, мне необходимо было излить душу.

Луис был ошеломлен. «Будь я на ее месте, я думал бы то же самое», — сказал он себе.

— Ну, поцелуи меня. Сегодня ты мне нужен, как никогда, — пробормотала Антония.

Они разняли руки и снова сели на ступеньки лестницы.

— Нас никто не видел, как ты думаешь?

— Нет, дорогая, здесь же никого нет.

— Мне не хотелось бы, чтобы нас увидали вместе.

— Мне тоже. Все равно не поймут. Знаешь, что говорит один мой приятель с факультета? Он утверждает, что есть люди, которые носят мораль и правду в жилетном кармане, в книжечке с темной обложкой, — смеясь, сказал Луис.

В воде отражался лик луны; лягушки вылезли из-под плакучих ив и квакали по всему пруду.

— У меня такое чувство, будто я голая, — сказала Антония, всматриваясь в лунное отражение на воде. Она поднялась, силуэт ее четко выделялся на фоне деревьев. Она одернула юбку, блузку.

Луис неотрывно смотрел на нее.

— Пошли? Уже поздно.

— Хочешь сигаретку?

— Давай.

Он зажег сигарету. Огонек спички на мгновение озарил девичье лицо.

— У меня не должно быть на губах и следа помады, — сказала она, улыбаясь.

— Ничего и нет.

— Дай мне гребешок. Наверно, у меня волосы растрепались.

— Нет, все в порядке, ты очень красивая.

Причесываясь, она держала сигарету в уголке рта. Глаза защипало от дыма, и она прищурилась. Белые струйки штопором уносились вверх.

Они побрели в сторону шоссе. Луис шел, обняв Антонию за талию. Песчаные тропинки ночью казались теснее и уже. Деревья и кусты словно обступали их со всех сторон, преграждали путь.

— Через какие ворота выйдем? Можно выйти через ворота Независимости и потом спуститься в метро у банка.

— Хорошо.

Они шли неторопливо, молча. Антонии не хотелось говорить, она предпочитала тишину и только теснее прижималась к Луису, передавая ему тепло своего тела.

Они добрались до большого пруда. Монумент Альфонсу XII возвышался над кронами плакучих ив и лодками.

— Надо будет как-нибудь прийти покататься на лодке.

Луис вспомнил, какие мозоли натер он на руках в последний раз.

— Лучше на пароходике с детьми и пожилыми сеньорами.

— Ну нет, и как тебе в голову такое пришло?

Они зашагали по аллее, ведущей к выходу.

— Вот это водяная лилия, — сказал Луис, показывая на цветы, росшие в маленьком пруду.

— Ага, — ответила Антония, глядя в сторону выхода. — Посмотри, Луис, там никого нет. Ворота закрыты. Который сейчас час?

Луис взглянул на часы.

— Двадцать минут десятого, не беспокойся. Выйдем через другие ворота. Я проходил как-то ночью, они были открыты. Да помнишь, недавно, когда мы возвращались с тобой из кино?

— Да.

Они зашагали быстрей, пересекли небольшую освещенную площадку перед выходом. Сюда же устремлялись и другие парочки.

— Видишь, вон еще люди. Не понимаю, почему они закрывают ворота так рано. А в Париже в парках нет оград, и они открыты все время.

— Так это в Париже.

— Получается, что гулять и любить неизвестно почему запрещено, — с досадой сказал Луис.

У калитки две парочки спорили со сторожем, Антония с Луисом подошли к ним.

— Вот те на! Еще парочка! — сказал сторож, оглядывая их с ног до головы. Антонии стало не по себе, ее охватил стыд.

— Сеньоры… сеньоры… Неужели вы не умеете читать? Этот парк закрывается в девять.

Сторож достал из кармана несколько бумажек. У входа висело объявление:


НАШ ПАРК ЗАКРЫВАЕТСЯ В ДЕВЯТЬ ЧАСОВ


Антония смотрела через решетку. Ей вдруг нестерпимо захотелось вырваться отсюда, очутиться по ту сторону решетки, подальше от неприятностей.

Луис бормотал какие-то оправдания.

— Время пролетело незаметно, да мы и не знали толком, когда тут закрывают.

— А часы на что, приятель? Здесь нечего делать парочкам, для них есть другие места.

Антония сгорала от стыда. Сторож словно обвинял ее в чем-то некрасивом. Девушка пряталась за спину Луиса от его пронизывающего взгляда. Что теперь будет? Чего доброго, еще пропечатают в газетах. В парикмахерской не раз судачили о том, что полиция преследует парочки, застигнутые в темноте.

— Не возражай ему, Луис. Еще придет ябедничать к тебе домой, — тихо уговаривала Антония.

Луис с силой сжал ее руку.

— Послушайте, да мы…

— Не петушитесь… Этого еще не хватало. А ну, предъявите ваши документы, — потребовал сторож.

Луис достал свой студенческий билет и протянул его сторожу.

«Луис Гарсиа. Студент факультета права», — прочитал сторож.


Луис учился на втором курсе университета. Он часто спорил со своими однокашниками о различных проблемах: о свободе, любви, политике. Пока сторож рассматривал документы других парочек, Луису припомнились разговоры, слухи, статьи из газет, радиопередачи, ежегодные епископские послания. «У нас еще имеются молодые люди, которые нарушают добрые обычаи. Они позволяют себе прогулки в неурочное время и в сомнительных местах. Настал час, когда власти должны пресечь подобные эксцессы, мешающие спокойно жить добропорядочным гражданам нашего города».

— В этом году на пляжах не разрешали загорать. Сразу же после купания велели надевать халаты. А если полиция поймает кого-нибудь без халата, пиши пропало. Тут же штрафовали на десять дуро и еще пропечатывали в газете.

— В Испании нарушают только одну заповедь — шестую.

«Против искушения плоти — а дьявол всегда настороже — лучше всего помогает власяница. Власяница — орудие покаяния или умерщвления плоти. Обычно она изготавливается из гальванизированной проволоки, с различного размера кольцами и шипами, вонзающимися в тело; наиболее удобно носить ее на ногах, бедрах или на руке, в зависимости от того, какую часть тела собирается умерщвлять кающийся. Власяницы бывают также веревочные, с множеством узлов. Они не продаются ни в одном магазине, а изготавливаются по заказу в божьих храмах».


— У меня с собой только талончик от продовольственной карточки, — говорила одна из девушек, роясь в сумочке.

Сторож вернул Луису студенческий билет.

— На сей раз отделаетесь пятью песетами штрафа, — изрек он.

Луис, не говоря ни слова, заплатил штраф. Аккуратно положил в карман куртки квитанцию.

— Сейчас вам открою.

Парочки молча вышли на улицу. Очутившись по другую сторону ограды, все нервно рассмеялись.

— Дай мне эту бумажку, я сохраню ее на память, — попросила Антония.

По улице Алькала проносились машины с зажженными фарами.


* * *

Донья Пруденсия скончалась вечером. В тот день, возвратясь домой, Хоакин заметил, что одна из створок парадного была заперта.

Он открыл своим ключом дверь квартиры. В коридоре горел свет, дверь в комнату доньи Пруденсии была распахнута настежь. У входа в спальню, прислонясь к стене, стояли двое мужчин. Хоакин узнал в них племянников уличной торговки. Они болтали и курили. Хоакин выразил им свое соболезнование. Должно быть, родственники пришли уже давно: пол коридора был усеян окурками, и табачный дым стоял столбом.

Жены племянников доньи Пруденсии сидели на стульях подле тела покойной, которую уложили на полу на одеяле. Дальше расположились Ауреа с племянницей. В коридоре вместе с мужчинами, прислонясь к стене, стояли несколько соседок.

— Совсем как живая, — говорила одна из них.

— Ну прямо как, бывало, на своем месте, на улице. Но лицо все же осунулось.

Женщина горестно покачала головой.

— Однажды я толковала с ней. Она мне все рассказывала, какая красивая у нее была жизнь. В молодости хорошо жила. Но и тогда хворь, видно, уже сидела в ней. Потом еще как-то с ней повстречалась. «Почему вы не позовете врача?» — советовала я. А она свое: «Само пройдет, у меня не на что покупать лекарства. На все божья воля».

— Не далее, как вчера, я разговаривала с нею, кто б мог подумать, что такое приключится, хотя она что-то и предчувствовала. Все говорила: «Я так устала, будто меня побили, будто я старая-престарая, зажилась на этом свете. Видите, муж мой помер и оставил меня одну. Теперь настал и мой час, мне тут делать нечего, питаюсь плохо, а тружусь, как мул. Господь бог лучше знает, что мне надо, — хоть отдохну».

Мачеха Хоакина вышла из кухни. Пахнуло горячим постным маслом, жареной рыбой.

— Все мы — ничто, — сказала соседка.

— В могиле все будем равны, — вздохнула другая.

В глубине коридора, в столовой, Матиас читал газету.

Войдя в комнату доньи Пруденсии, Хоакин невольно посмотрел на руки покойной, сложенные на животе, прикрытые белым платочком. Лицо тоже прикрывал шелковый платок; смутно виднелись заострившиеся черты.

Хоакин оглядел спальню, лица двух женщин, сидевших у одра покойной. Казалось, они шептали молитвы. Спальня была голая, без мебели. Хоакин закурил и вышел в коридор. Племянники продолжали болтать о своих делах, соседки обсуждать уличные сплетни, дороговизну продуктов, болезни и способы их лечения.

— Для пищеварения нет ничего лучше настоя ромашки по утрам.

— Надо же, какое безобразие! У меня хоть шаром покати, ничего не осталось. Я так и сказала лавочнику: «Вы самые первые спекулянты и есть!»

— Во всем виновато правительство. Мой муж утверждает, что они первые ко всему прикладывают руку. Я бы всех спекулянтов поставила к стенке и расстреляла.

— Для женщин это настоящая проблема. Пойдешь за покупками и не знаешь что взять, все страшно дорого. А муж еще недоволен едой. Я моему сказала: «Бери сам корзину, а я погляжу, что ты принесешь на пять дуро». Да посудите сами, горох — шестнадцать песет, оливковое масло — пять дуро. Хлеба, что дают по карточкам, нам не хватает, приходится прикупать две булки у спекулянтов. Прибавьте к этому свет и квартплату, вот и попробуйте свести концы с концами.

— Донья Пруденсия отвоевалась.

— Да, теперь она отдыхает.

Хоакин положил книги на буфет. Пробило девять вечера. Двор погрузился в темноту. Хоакин высунулся в окно и посмотрел вверх. На небосводе зажигались звезды, он сосчитал их — четырнадцать Всего лишь четырнадцать. На миг подумалось: а хорошо бы узнать названия этих четырнадцати звезд.

— Когда она умерла?

— Мария сказала, что в пять часов. Меня не было дома. Я сегодня в дневную смену работал.

— Кесаду уже приняли на работу? — спросил Хоакин.

— Пока нет, но ему кое-что подыскали.

Матиас поднялся, сделал знак Хоакину, чтобы он прошел в дальнюю комнату. Окно было раскрыто настежь, казалось, соседний дом можно достать рукой. Они встали у перил галереи. Внизу, в проулке между двумя домами, кровельщики деревянными молотками выпрямляли листы железа.

— Что-нибудь случилось?

— Сынок, какие сволочи! Ну и вечер они мне устроили! — воскликнул Матиас.

— Кто же?

— Да старухины племянники. Не приди я домой, они бы ободрали нас как липку. Мария рассказала, что, как только старуха преставилась, они раздели ее донага и выволокли все, что было в комнате. Даже кровать.

— А кто же им позволил?

— Ничего не поделаешь! Они родичи. Все, что в комнате, не наше.

— Могли бы подождать, пока ее похоронят.

Матиас поделился с сыном всем, что знал о случившемся.


У доньи Пруденсии было немного вещей. Деревянная кровать с матрацем и простынями. Одеяла, платья и старые туфли. Несколько пожелтевших фотографий в картонных овальных рамках, платяной шкаф без дверок, куда она вешала потертый халат, и трое пустых вешалок-плечиков. Ночной столик с флакончиками для лекарств. Тапочки. Чемодан. Спиртовка и три фаянсовые тарелки. Две кастрюли и сковородка. Один тазик и одно распятие на стене. Пакеты с гороховой мукой, с супом-концентратом. Бутылка оливкового масла, немного картофеля. В углу лоток, набитый конфетами, подсолнечными семечками и жевательной резинкой. Несколько коробок американских сигарет и три пачки испанского табака. Спички, папиросная бумага.

Племянники доньи Пруденсии не дружили друг с другом. Они явились с женами. Детей оставили дома. Эти племянники были единственной родней доньи Пруденсии. Но жадность объединила их куда более прочными узами, чем кровное родство. Даже в столь горестный час у них не нашлось ни капли любви к покойной тетке. Они алчно рассматривали жалкие тряпки, прикидывая, чем можно поживиться в комнате.

Одна из женщин открыла ящик ночного столика. Внутри оказалось несколько банкнот.

— Здесь деньги! — воскликнула она.

Все промолчали. Наконец старший, по имени Антонио, пробормотал:

— Бедная тетушка, она стала как птичка.

— И вовсе она не была плохая. Ну, были странности. А у кого их нет?

Это напоминало предварительные переговоры. Первые фразы были произнесены, и стало легче прийти к обоюдному соглашению.

Наконец племянник Мануэль решился:

— Антонио, что будем делать с тетушкиными вещами?

— Давай-ка без уверток. По-моему, лучше поделить их прямо сейчас. Ты знаешь, я живу далеко и приехать еще раз для меня трудно.

— Очень хорошо.

Антонио запер дверь спальни. Женщины открыли чемодан, полный старого тряпья. Запахло нафталином. Племянники вывалили тряпки на пол. В комнате было жарко, мужчины скинули пиджаки и сложили их на постель в ногах покойной.

Из кучи тряпья на полу стали выбирать отдельные вещи. Женщины щупали и пробовали ткань на прочность.

— А одеяла-то совсем неплохие.

— Да нет, самые обыкновенные.

— Вполне сгодятся. В прошлую зиму вон как холодно было.

— А у нас дома сыро-пресыро. Правда, Антонио?

— Хуже не бывает. Весь потолок отсырел.

— Я возьму голубое, — заявила одна из женщин, откладывая в сторону голубое одеяло.

— Голубое намного красивей. Если ты берешь себе голубое, я возьму два остальных.

— Ну нет, так-то и я согласна. Бери ты голубое. Розовое намного больше.

Платья у доньи Пруденсии были старые и просторные. Торговка сластями была женщина дородная, с огромной, свисающей на живот грудью. Ни одной из жен племянников они не подходили.

Жена Мануэля потихоньку хихикнула:

— Ну и платья! Наверно, в прошлом веке шили.

— Лучше продать все сразу на вес, — предложил Мануэль.

Спор разгорелся, когда дело дошло до баула — большого и глубокого, с еще крепкими парусиновыми боками, в широкую, немного выцветшую синюю полоску.

— Этот баул мне как нельзя кстати, — объявил Антонио.

— Посмотрим, кому он достанется.

Братья заговорили повышенным тоном. Стали припоминать друг другу старые, никогда не забываемые обиды, которые всплывали, как только между ними разгорался спор.

— Вот что я тебе скажу, Мануэль. Думаешь, ты очень умный! Не на того напал!

Братья вскочили на ноги и, вытянув шеи, как бойцовые петухи, приготовились пустить в ход кулаки.

— Да замолчите вы! Могут услышать! — прикрикнула на них жена Мануэля.

— Ладно, брат, — сказал Мануэль, — берите себе баул, а я возьму шкаф, чемодан и спиртовку. Идет?

Антонио прикинул на руке чемодан, посмотрел на шкаф. Баул ему нравился больше.

— Согласен.

В спор ввязалась жена Мануэля.

— Тазик и кастрюли тоже нам.

Началась скрупулезная дележка кухонной утвари Обсуждалась каждая вещь в отдельности. Распятие, сковорода и ночной столик достались Антонио и его жене. Стул и пакеты с концентратами получил Мануэль.

Когда дележка кончилась, братья уложили тетку на лишнее одеяло, не доставшееся ни одному из них. Потом все направились говорить с Матиасом.

— Мы увезем вещи сейчас, а то придут люди на похороны и не будет места в комнате.

— Делайте что хотите, — ответил Матиас.

Пока жены племянников оставались у одра покойной, сами племянники наняли две ручные тележки и увезли каждый свою часть.

За тряпки и старую обувь им дали оптом пятьдесят дуро. Вышло совсем неплохо, хотя носильные вещи стоили дороже, но слишком уж немодные платья оказались у доньи Пруденсии. Так заявил им старьевщик.

— Такое тряпье не сбудешь и на толкучке. Берите пятьдесят дуро и скажите спасибо.

— Вот и хорошо! — сказал Мануэль. — С паршивой овцы хоть шерсти клок.

Конфеты растащили для детишек. Табак засунули поглубже в карманы.

— Медальон и сережки надо разыграть.

— На верно, хорошие, тетка вон как их берегла.

— А не лучше ли их продать? — посоветовал Антонио.


Хоакин сел готовить уроки за обеденный стол. В глубине коридора продолжали пререкаться племянники доньи Пруденсии. Соседки разошлись по своим квартирам. Антония прихорашивалась у себя в комнате. Матиас размышлял, не прогуляться ли и ему.

— Схожу навещу Кесаду, — сказал он Хоакину.

Мария хозяйничала на кухне, плотно Прикрыв за собой дверь. Хоакин перевернул страницу учебника. «Синхронные моторы, или синхронные генераторы, — это такие механизмы, у которых частота колебаний…»

Некоторое время он занимался, с головой погрузившись в учебник, повторяя про себя прочитанное, стараясь все запомнить. И вдруг с удивлением услышал свой голос, перекрывавший шум, доносившийся из коридора. По радио раздался сигнал фанфар.

— Десять часов. Передают известия, — невольно произнес он вслух.

Радиоприемник в привратницкой жужжал на весь двор, как назойливая муха. Привратник всегда включал его на всю мощь, чтобы досадить жильцам.

— Пускай послушают! Им это полезно. В доме еще полно недорезанной красной сволочи! — громко выкрикивал привратник, так, чтобы его слышали все жильцы.

— «Мирное время — это передышка для трусливых и робких людей, пасующих перед лицом истории. Кровь павших…» — отчетливо и громко читал диктор.


Антония, спускаясь по лестнице, столкнулась со священником. Он тяжело поднимался по ступеням, ухватившись за перила. Священник был тучный, средних лет мужчина. Следом за ним шел мальчик, стриженный наголо.

— Добрый вечер, — поздоровался служка.

— Здравствуй, — ответила Антония.

«Наверно, идут читать молитвы над доньей Пруденсией», — подумала девушка. Остановившись на площадке, она посмотрела вслед темной фигуре священника: рукава сутаны были высоко закатаны. «Чтобы не испачкаться, на лестнице вон какая грязища». Из-под сутаны выглядывали брюки, тоже черные.

Антония снова подумала о старой торговке сластями. Она не испытывала к ней ни сочувствия, ни даже жалости, просто ей сделалось немного грустно. Увидев скончавшуюся соседку, девушка вдруг многое поняла по-другому. Антония совсем не знала эту женщину, рядом с которой жила столько лет. У доньи Пруденсии была обычная женская доля: порой горькая, изредка радостная, как сама жизнь. Была она и девочкой, и девушкой, имела мужа и каждое воскресенье слушала мессу. Последние годы старушка жила лишь воспоминаниями, одинокая, никому не нужная. Уделом ее были теперь усталость, горечь и печаль. Жизнь, как сточная канава, захлестнула ее в своем бурном потоке. А что могла вспомнить Антония об этой почти не знакомой ей женщине, с которой едва перекинулась двумя-тремя словами, и то в редкие минуты, когда донья Пруденсия не бранилась с соседками.

— Если так жить и дальше, все погибнем, — произнесла Антония вслух.

Священник отдыхал на лестничной площадке. Он с удивлением обернулся.

— Вы что-то сказали? — спросил он.

— Нет, вам я ничего не сказала.

Антония вышла на улицу. Газовые фонари светили приятным молочным светом.

Прислонясь к фонарному столбу, ее ждал Луис. Девушка положила руку ему на плечо и улыбнулась.


Звонок прозвонил трижды. Хоакин собрался было пойти открыть дверь, но Мануэль, племянник доньи Пруденсии, уже опередил его.

Вошли священник со служкой. Мальчуган держал левую руку в кармане штанов. Он сосредоточенно пересчитывал мелочь. Племянники, прекратив спор, уставились на священника.

— Я сюда? Правильно? — спросил священник.

Никто из присутствующих и не помышлял вызывать падре. Всех необычайно удивил его приход. Жена Антонио, первая опомнившись, сказала:

— Да-да, сюда.

Священник прошел в комнату. В плошке, полной лампадного масла, трепетно горел фитилек. Плошка стояла на ящике из-под конфет. Пламя ее едва было видно, в комнате горело электричество.

— Надеюсь, покойная исповедалась? Не так ли?

Всех обескураживало и пугало присутствие священника. Всем хотелось, чтобы он скорее закончил свое дело и ушел.

— Мы ничего не знаем. Мы никого не вызывали, — сказал Антонио, встрепенувшись.

Священник смотрел на него осуждающе и качал головой.

— Это первое, что следует делать. Без исповеди…

Наступила тишина, племянники сгорали со стыда, не осмеливаясь ни поднять глаза, ни произнести хотя бы слово. Служка рассеянно слушал музыку по радио.

Священник, возмущенный, возвысил тон:

— К смерти следует готовиться, следует препоручать душу господу, дабы он простил нам наши прегрешения.

— Послушайте, падре, а это что-нибудь стоит?

Священник обернулся на голос.

— Это бесплатно, все это бесплатно!

Затем, все еще возмущенный, повернулся к покойной. В руках он держал молитвенник. Священник медленно начал читать древние слова, которые произносят над усопшим. «Аминь», — сказал служка и вышел следом за священником.


Хоакин, не вставая со стула, слушал разгоравшуюся ссору.

— Наверняка это сделала сеньора Мерседес, — сказала Мария. — Она всегда сует нос куда не надо. Только она и могла пойти в церковь и позвать священника.

— Наверно, — ответил Хоакин, снова углубляясь в учебник. «Ядро состоит из положительно заряженных частиц, каждая из которых…»

Они как раз сели ужинать, когда племянники доньи Пруденсии собрались уходить.

— Завтра придем на похороны, — заявили они.

Ужинали только отец с сыном. Мария легла спать. Перед тем как лечь, она завела с Матиасом разговор.

— Завтра дашь мне денег.

— Не знаю, куда ты их тратишь.

— На три дуро, что ты мне даешь, никак не управишься.

Хоакин после ужина читал газету. На первой странице красовались пространная речь и фотография весьма известного генерала.

Он просмотрел немецкие военные сводки, единственные, какие печатала пресса: «Наши войска, наступая победным маршем, с боями захватили вражеские укрепленные позиции. Сорок тысяч пленных… Города Ковентри и Лондон были подвергнуты массированным налетам нашей авиации. Замечены огромные пожары…»

Война разгоралась. Немцы продвигались по русской земле. Хоакин с интересом следил за этим наступлением. Ему казалось, что в Европе назревают важные события. Он надеялся, как и многие испанцы, что все устроится, как только Германия потерпит поражение.

— Пойду лягу спать, — сказал Матиас.

— Я тоже. Завтра рано вставать, — ответил Хоакин.

Все погрузилось в темноту. Лишь слабый луч лампадки, горевшей в комнате доньи Пруденсии, проникал в коридор. И хотя свет этот был едва приметен, он мешал Хоакину заснуть. Время от времени раздавались голоса соседей па других этажах, рокотание автомобильного мотора в ремонтной мастерской в переулке. Громкое тиканье будильника.

Свет, сочившийся в коридор, мешал Хоакину уснуть. Невольно на память приходили слова священника о том, что следует готовиться к смерти, что жизнь мелка и преходяща и что все люди, и бедные и богатые, равны перед богом. Эти мысли были чужды Хоакину. Он понимал, что возлагать надежды на иной, потусторонний мир — значило оставлять мир реальный в руках проповедников смирения, тех, кто утверждает, что собственность священна, что бедняки должны покорно, без протеста и возражений, без зависти к богачам ждать царствия небесного.

Он вертелся с боку на бок в кровати, отворачивался к стене, пытаясь спрятаться от назойливого блеклого света, но все было напрасно. Хоакин привык спать на правом боку, и эта привычка оказалась сильнее желания заснуть. Он встал. Опустил ноги на пол: приятно было ощущать ступнями прохладный плиточный пол. Подошел к окну, взял кувшин и напнлся. Вода холодной змейкой побежала по груди.

Он прошел по коридору до комнаты доньи Пруденсии. Погасил лампадку и закрыл дверь. Вернулся к себе, нырнул в кровать и вскоре заснул.


* * *

Через несколько дней комнату доньи Пруденсии сдали внаем. Новой жиличке ничего не сказали, памятуя о том, что многие боятся спать там, где лежал покойник.

— Сколько платить? — спросила женщина.

— Тридцать дуро в месяц, с правом пользоваться кухней.

— А мебель?

— Та, которую вы привезете с собой, — ответил Матиас.

— А вы покрасите комнату? Стены немного грязные.

— Да, побелить можно будет.

Новую квартирантку звали Аида Лопес. По ее словам, она овдовела в начале войны. На вид ей было лет сорок. Она носила очки.

— У меня пять диоптрий. Стекла потолще донышка стакана, — сказала она, смеясь и протирая очки платком.

Жиличка рассказала свою биографию: была замужем семь лет.

— Если говорить точно, семь лет и три месяца. Осколок угодил покойному вот сюда, — женщина дотронулась рукой до низа живота, — и не стало у меня мужа.

Оба были родом из одного городка, недалеко от Сеговии.

— Он служил пономарем, но добровольно записался в Народный дом. А какой был красивый — все признавали, не только я. Играл на гитаре и пел хоту лучше любого парня. Его назначили милисиано по культуре, и он обучал грамоте прямо в окопах. Его очень любили. А сколько людей он научил читать и считать! — закончила свой рассказ Лопес.

Она сидела на краешке стула, прижимая к подолу обеими руками черную сумку, и изо всех сил пялила глаза; свет не горел, в столовой было темно. Матиас закурил.

— Одного моего приятеля пристрелили как раз в тех местах, недалеко от Сеговии.

— Там такое творилось. Да вы скажите, в каком доме в войну не потеряли мужчину? И из того, и из другого лагеря. В нашем городке сперва были красные, они расстреляли десять фашистов. А когда вступили националисты, они в отместку постреляли больше сотни людей: и мужчин и женщин. Несчастных выстроили на площади Каудильо и повели на кладбище. Там им велели рыть себе могилы, пока дон Дамасо, читая молитвы, отпускал им грехи. А других заставляли съесть суп из касторки. У бедняг, прости господи, все лилось по ногам. А женщинам обрезали волосы, только оставили по клоку, как хвост у мула, и привязали к ним банты из монархических флагов. Потом их уволокли в казармы, а на другой день заставили мести улицы по всему городу. И те и другие причинили немало зла.

Женщина замолчала. Мария ушла на кухню за карбидным фонарем.

Матиас стряхнул пепел с колен и сказал:

— Вот как у нас со светом, может, часа через три дадут, такое не впервой.

Мария вернулась в столовую. Пламя фонаря отразилось в очках новой квартирантки. При бледном свете лицо ее казалось еще длиннее и печальней.

— А какой хороший был мой Хулиан. Я, может, недалекая, мало разбираюсь в политике, да и не хочу в ней разбираться. Но одно вам скажу, сеньор: устройся все получше, все бы по-другому получилось, верно?

Она порылась в сумочке и достала кошелек с фотографиями.

— Вот этот, в середине, мой Хулиан, — сказала она.

Хулиан стоял в центре группы мужчин, по-видимому крестьян. На всех были комбинезоны цвета хаки, с засученными рукавами. Рядом возвышались сложенные пирамидой винтовки: штыки кверху, приклады на земле. Хулиан держал под мышкой книгу. На вид он был среднего роста, немного полный, с небольшой лысиной. Вдали, за группой милисиано, виднелись отроги горного кряжа.

— Вот как бывает, — вздохнула женщина, пряча фотографию. — У него началась гангрена, и ему отрезали обе ноги. Я видала его в госпитале отеля «Палас». Бедняжка еще сам не знал, что с ним сделали. Все жаловался, будто у него чешутся пальцы на ногах… А ног-то уже не было! Представляете? Я так разревелась, когда услышала… Вскорости он умер.

Матиас сочувственно развел руками.

— Гангрена паршивая штука. Я знаком с одним человеком, у которого нет обеих пог. Ездит на тележке и просит милостыню. Я думаю, чем так мучиться, лучше сто раз помереть.

Аида продолжала рассказывать о себе. Когда война кончилась, она вернулась домой, в свой городок. Хотя там и происходили жаркие бои, город остался нетронутым. Распри для всех заканчивались на кладбище.

— Мне стало жутко жить там. Из родственников у меня оставалась одна сестра. Она неплохо устроена, замужем за слугой алькальда, но у них куча ребятишек, и я для них была обузой. Месяца три я не осмеливалась показаться на улице. Меня прозвали «женой красного пономаря». Полицейский капрал все время приставал ко мне. Бог знает о чем только он меня не допрашивал.

Она по-прежнему сидела на краешке стула. Матиас со скучающим видом расправлял морщины на своих форменных брюках.

— Жила я у сестры до тех пор, пока меня, что называется, не попросили. Зять заявил, что ему, мол, очень жаль, но дольше оставаться у них мне нельзя, чем сумеет, мол, он мне поможет, и все, а то к нему уже и так из-за меня начали придираться, и ему важней его дети…

Аида тихим голосом продолжала свой рассказ. Она приехала в Мадрид и устроилась прислугой в доме богатых сеньоров.

— Они меня кормили и по воскресеньям давали немного денег. Жила я очень плохо, пока не познакомилась с доном Хосе.

Зажглось электричество. Свет карбидного фонаря сразу стал тусклым и жалким.

— А мы жили, как в пещерах, без света, почти совсем без воды… с пустыми кишками, так что нечем было, простите за выражение, сходить на двор, — заметил Матиас.

— А у нас до сих пор пользуются карбидными фонарями да факелами, — в свою очередь заметила новая жиличка.

Разговор не клеился. Они не знали, о чем говорить, и только переглядывались.

— Ну, так вы теперь знаете, комната стоит тридцать дуро в месяц. Можете занимать когда захотите.

— А вы ее покрасите?

— Завтра она вон позовет маляров, — сказал Матиас, кивнув в сторону жены.

— Хорошо. Не стану больше вам мешать, пойду, — сказала женщина.

— До свидания, до вашего переезда, — простились с ней Матиас и Мария.

Мария проводила новую жиличку до парадного. А сама зашла в лавку купить клеевой краски и попросить взаймы малярную кисть. Лестницу ей одалживал Иларио из таверны.

— Сама покрашу комнату. Не такое нынче время, чтобы платить десять дуро маляру, — объяснила Мария мужу.

Несколько дней спустя сеньора Аида явилась снова; она привезла мебель. Ее сопровождал мужчина, которого она представила как своего друга дона Хосе.

Новая жиличка почти никогда никого не беспокоила. Большую часть дня она проводила, запершись у себя в комнате. Не слышно было даже, как она дышит.

Антония быстро подружилась с Аидой. Как только у нее выдавалась свободная минута, она уходила к ней шить.

В спальне у Аиды висел свадебный портрет: она с Хулианом. Пономарь, по ее словам, был такой добрый и хороший, что даже теперь, когда у Аиды появился новый жених (каждый вечер ее навещал дон Хосе), ей и в голову не приходило снять со стены этот портрет.

— Дон Хосе очень деликатный на этот счет. Он умеет уважать чужие чувства.

Аида поведала Антонии, что у дона Хосе имеются кое-какие сбережения и он собирается на ней жениться.

— Он торгует старьем на Гарсиа Морато. И тоже вдовец. Единственное препятствие для нашей женитьбы — его дочки. Похоже, они верховодят им.

Жених Аиды представлял собой любопытный экземпляр. Аида величала его не иначе, как дон Хосе. Было ему лет пятьдесят, и вид он имел крайне запущенный. Ходил в костюмах, приобретенных для своей лавочки, и поэтому иногда красовался в непомерно просторном, как у клоуна, балахоне, а иногда, напротив, в страшно тесном платье. Но ни разу он не появился в одежде по росту.

Дон Хосе всегда очень приятно улыбался. Что называется, светился добродушием. Свои визиты он наносил весьма пунктуально. Ровно в восемь вечера уже звонил у парадного. Незадолго до его прихода Аида приводила себя в порядок. Пудрилась телесной пудрой, подкрашивала губы. Как только раздавались три знакомых звонка, она опрометью кидалась по коридору открывать дверь. Если ее кто-либо опережал или приходил не дон Хосе, Аида корчила недовольную мину. Дон Хосе шумно здоровался со всеми жильцами.

— Хоть и старьевщик, но человек очень обязательный и обходительный. Привык вести дела с людьми тонкого воспитания, которые приходят продавать свои вещи к нему в лавочку, — говорила Аида.

Всякий раз дон Хосе являлся с пакетом под мышкой. Улыбаясь, взявшись под руку, они входили в комнату. Старьевщик разворачивал пакет и доставал закуску.

— Сегодня я принес немножко колбаски, — говорил он. Или: — Сегодня у нас хлеб с сыром.

Сперва визиты дона Хосе к новой жиличке пришлись Матиасу не по вкусу. Он заявлял, что дон Хосе, несмотря на все его тонкое обхождение, скорее смахивает на прощелыгу, чем на добропорядочного человека.

— У нас не дом свиданий, — отчитывал Матиас жену.

Но, как правило, хозяин квартиры почти всегда отсутствовал в часы визитов дона Хосе, а жених Аиды время от времени дарил ему пачки сигарет, и Матиас смирился.

Жених с невестой ужинали, сидя у окна. Она на стуле, а дон Хосе в старом, потертом кресле с высокой спинкой. Кресло это было подарком дона Хосе.

— Отдыхай на здоровье, — сказал дон Хосе, когда привез кресло.

И Аида и ее жених с нетерпением ожидали восьми часов вечера. За ужином они сообщали друг другу дневные новости. А затем, если у него доставало сил и энтузиазма, ложились в постель.

— I ы уже поговорил со своими дочками? — спрашивала Анда.

— Нет, никак не решусь.

Аида замолкала, он продолжал:

— Ну, что можно сказать? Что остается делать мужчине без женщины? Только одно: вкалывать, как ишак, и больше ничего. А несчастные медяки, что заработаешь, пускай уносит дьявол.

Аида кивала головой в знак согласия. Дон Хосе всегда дожидался подтверждения своим словам, прежде чем говорить дальше.

— Мне надо, чтобы кто-то принимал участие в моем деле, следил за порядком в доме. Дочки мне не помощницы. Одна заделалась студенткой и даже не заглядывает в лавочку, чтобы, не дай бог, не испачкаться. Выросла белоручкой, кисейной барышней. А другая, похоже, связалась с Эулохио, и ее не заставишь заниматься домашним хозяйством ни за что на свете. Вот я и не осмеливаюсь сказать им о наших с тобой отношениях. Чего доброго, поднимут меня на смех. Придется дать им затрещину. Отцу трудно говорить о подобных вещах своим детям, особенно если эго девчонки.

Аида снова кивнула в знак согласия. Конечно, она все понимает. Она уже не ребенок, да и ей хочется иметь свой дом, как положено, чтобы жить, как настоящая сеньора.

— Когда-нибудь тебе все же придется решиться, — сказала она.

— Да, — ответил дон Хосе без особой уверенности.

Развалясь на стуле и закрыв глаза, Аида мечтала. Ей казалось, что она взвешивает тряпки и подсчитывает выручку. А потом прибирается в большом доме, своем доме. С тех пор как умер Хулиан, да будет земля ему пухом, у нее не было счастливой минуты, пока она не познакомилась с доном Хосе.

— Я приметил одни туфельки. Вот подойдут тебе! На среднем каблуке, с красивым узором. Поставим подметки, будут совсем как новые.

Мария иногда ужинала с ними. Сначала она кружила у двери Аиды, принюхиваясь к вкусным запахам. Потом, наконец решившись, тихонько стучалась и просила позволения войти. О чем-нибудь спрашивала дона Хосе и тут же затевала общий разговор.

— Ну, как у вас идут дела?

— Дело идет как по маслу. Люди теперь голодают и тащат продавать все, что попадется.

— Больно все подорожало, дон Хосе, — объясняла Мария.

— Да, у меня порой у самого сердце разрывается на части, когда гляжу на них, но уж такая моя профессия.

— Столько горя кругом! — жалостливо вздыхала Аида.

— Да вот, к примеру, сегодня, чтоб не ходить далеко, — говорил старьевщик, — пришла одна женщина продавать свое обручальное кольцо. По ее словам, единственную ценную вещь, какая у нее осталась. Похоже, ей надо было отнести передачу в Йесериас. Муж ее сидит в тюрьме за политику.

— С полицией связываться — последнее дело; сегодня одни, завтра другие, а расплачиваются за все всегда бедняки, — заметила Мария.

— Всегда так, — поддержала ее Аида.

Дон Хосе восхищался людьми, занимающимися политикой.

— Вот Рузвельт — парализованный, а какими делами ворочает.

Другим политиком, вызывавшим его удивление, был Муссолини.

— А ведь он был социалистом! Но теперь совсем не то. Ватикан да этот паяц с усиками Чарли Чаплина, по прозванию Гитлер, совсем сбили его с панталыку.

Сталина он тоже считал крупной фигурой, что бы там ни говорили. Но особой его любовью была Франция.

— В молодые годы я бывал за границей. Жил в городе под названием Тулон. Ох и корабли там! Ясное дело, японская эскадра…

Скупщик разваливался в кресле.

— В Тулоне я работал грузчиком в порту, таскал мешки. Тяжелая работенка, но зато заколачивал изрядно.

Когда у дона Хосе развязывался язык, остановить его уже было невозможно; он говорил и говорил, пока в уголках рта не появлялась слюна.

— А не принести ли вам бутылочку винца, сеньора Мария? Я угощаю.

Мария рассказывала ему о Франции и о том времени, когда она работала кондукторшей трамвая. Дон Хосе много смеялся над ее рассказами и подбивал ее пропустить еще стаканчик вина.

— Выпьем за Францию, за то, чтобы она скорее освободилась от немцев, — предлагал тост дон Хосе. После ужина жених с невестой отправлялись в кафе на площадь Кеведо послушать радио. В зимние вечера они пили кофе с молоком. А если эти походы случались летом, заказывали оршад.

Мария чувствовала себя на верху блаженства. Аида была добрая женщина, а уж о доне Хосе и говорить не приходилось, таких, как он, немного сыщешь на свете.


* * *

Энрике с Аугусто возвращались домой. Выйдя из ворот завода, они пересекли улицу Лопес де Ойос.

— Подождите немного! — крикнул им Хоакин.

Они остановились у табачного киоска. Энрике купил две сигареты, разломил одну на равные части и половинку дал Аугусто.

Рабочие стояли посреди тротуара, недалеко от пустыря. Напротив, у трамвайной остановки, толпились их товарищи. Аугусто сворачивал самокрутку, слюнявя языком папиросную бумагу. Сначала от середины до одного края, потом до другого. Наконец он закурил. Вместе с Хоакином подошли Селестино и его двоюродный брат Антонио.

— Пошли пешком до «Диего де Леон»? — предложил Хоакин.

— Пошли, — согласился Аугусто.

И пятеро рабочих зашагали вверх по улице.

— Ты верно говоришь, Энрике. В самом деле, нам впору просить милостыню.

— Таких, как мы, много, по всей стране одно и то же. — Энрике швырнул обгоревшую спичку, которую держал в руке. — И я еще раз повторяю, — продолжал он, — Много народу живет, как мы, а то и хуже. Но дело не в том, чтобы плакаться, надо искать способ исправить такое положение.

— Насчет столовой вышло здорово. Хозяину пришлось раскошелиться и все-таки открыть столовую, — сказал Хоакин.

— Вопрос стоит таким образом. Если мы возьмемся за дело всерьез и решительно, хорошо все продумаем, обсудим со всеми, тогда мы можем многого добиться.

— А если случится, как с Фелипе? Его вышвырнули на улицу, и теперь он мается чернорабочим на стройках в Кастельяне. Прежде зарабатывал по тридцать песет вместе со сверхурочными, а теперь едва девять двадцать. Он ведь тоже распространял социалистические идеи.

Энрике внимательно посмотрел на Антонио. Тот опустил глаза и уставился на мостовую.

— А ты считаешь справедливым, что твоего заработка не хватает на пропитание ребятишкам? Ясное дело, не все требования удовлетворяются. Мы требовали страховку от несчастных случаев, и мы ее добились. Нам, правда, отказались выдавать спецодежду. Но зато со столовой у нас дело выгорело.

Все рабочие завода жаловались на тяжелые условия труда. В обеденный перерыв, расположившись у заводской стены, на солнышке, они разворачивали принесенную с собой еду и принимались обсуждать вопрос о заработках. Часто в этих дискуссиях задавали тон женщины.

— Мы вкалываем столько же, сколько и вы! А многие из нас делают мужскую работу. Нет такого права, чтобы нам платили меньше, — заявляли они.

Рабочие собирались маленькими группами, чтобы потолковать. Но почти никогда не могли договориться о методах борьбы за свои права.

— Никаких комиссий! — кричали некоторые.

— От комиссий одни только неприятности, всегда попадает тем, кто идет требовать. Тут же объявляют коммунистами.

— А стоит только попасться на заметку, пиши пропало. Мастер ни за что не заплатит сверхурочных. Вот и кукуй!

Они медленно поднимались вверх по улице Серрано, солнце пряталось за горбатой мостовой. Энрике шел рука об руку с Хоакином. Селестино, Антонио и Аугусто шагали сзади.

— Почему бы нам не провести вечерок вдвоем? Мне бы хотелось побеседовать с тобой наедине, — сказал Энрике Хоакину.

— Ты отличный парень, Энрике. Столовую и страховку мы получили только благодаря тебе.

— Напрасно ты так думаешь… Этого мы добились общими силами. Твоими, Аугусто, Селестино… словом, всего завода. В таких вопросах, как, впрочем, и в других, один в поле не воин, и мое мнение стоит столько же, сколько твое, Аугусто, — не больше. Все дело в том, кто выскажет его первым.

Аугусто и Антонио, шедшие позади, курили. Селестино молча слушал товарищей.

— Ты знаешь мое положение. У меня жена и четверо ребятишек. Если бы жена не работала, не знаю, чем бы мы кормили детей.

— Послушай, Антонио. Когда рабочий отделяется от своих товарищей, он как бы становится на сторону хозяина. Хочет он этого или не хочет, он льет воду на хозяйскую мельницу. Дело здесь, конечно, не в политике, просто каждый стремится заработать на хлеб и пропитание своим детям. Я понимаю твое положение, и не думай, будто я считаю, что ты не прав, но все же тебе надо быть с остальными рабочими.

Селестино шел по краю тротуара, помахивая судками. Берет он надвинул на самый лоб и напевал какую-то песенку.

— Ему засоряют мозги в Обществе набожных рабочих, — пошутил он, прерывая песенку.

— Я тебя не понимаю, Селестино, — лицо у Антонио стало серьезным, — не понимаю твоих шуточек. Как может человек терпеть все это, если у него нет надежды на бога? И ты тоже не веруешь, Аугусто?

— Нет, но это неважно. Для меня бог — это сами люди: если мы не сделаем ничего для себя, никто нам не поможет.

Они остановились у станции метро «Диего де Леон». Бульвар Ронда был устлан золотистым ковром. Опавшие листья акаций шелестели под ногами.

Из ближайшей лаборатории высыпала стайка девушек. Все в синих, туго перепоясанных халатах. Селестино подошел к одной лаборантке.

— Привет, дочка! — крикнул он.

— Привет, папаша, доброго тебе пути! — со смехом отвечали девушки, спускаясь в метро.

— Самый лучший путь — это к вам в постель. — Селестино, ухватившись за балюстраду, наклонился в шутливом поклоне.

— Ты прямо как петух! — крикнули девушки.


Ему надо было сделать пересадку на «Пуэрта дель Соль». Он стоял рядом с Энрике, но они едва могли говорить. В набитом битком вагоне среди шума и гвалта ничего нельзя было разобрать.

— Как сельди в бочке, — говорила какая-то женщина. — Нельзя ездить в таких условиях, возят, как скотину.

— Не забудешь, что я тебе говорил? — спросил Энрике у Хоакина.

— Я не помню о чем.

— Нам надо встретиться, чтобы потолковать о многом.

Загрузка...