— Ладно, как только выберу свободный вечерок, мы обязательно встретимся.
— Назначь место.
— В баре на площади Иглесиа, рядом со свечным магазином.
— Знаю, там еще на втором этаже игорный зал.
— Вот-вот. А что ты хочешь мне рассказать?
— Ничего особенного, мы просто побеседуем, обменяемся впечатлениями.
Он вышел на «Пуэрта дель Соль», чтобы пересесть на линию «Куатро Каминос». Войдя в квартиру, зажег свет в коридоре. Кругом стояла тишина, даже обычные голоса не доносились со двора. В кухне дремала мачеха. На столе в столовой ему оставили ужин: тарелка вареного картофеля и два помидора, разрезанные пополам. Он сел за стол и стал ужинать. Картофелины были холодные, скользкие. Хоакин оглядел стены, мебель в столовой и вдруг почувствовал невыносимую грусть.
Иногда воскресными вечерами, когда Аугусто с женой и детьми уходил в кино, Энрике оставался дома один. Ему нравилось пристроиться на стуле у окна и, положив ноги па другой стул, почитать пару часов интересную книгу. Начитавшись, он шел побродить по Мадриду.
А в другие воскресенья брал детей Аугусто и, пока родители ходили по своим делам, отправлялся с ними гулять по берегам Мансанареса. Днем они заходили в бар и все вместе пили кофе с молоком.
Жена Аугусто всегда подшучивала над ним:
— Ну и рохля ты, Энрике. Не замечаешь самых красивых в округе девушек. Вечно торчишь, как бирюк, дома. Вот уведут у тебя из-под носа немногих, которые еще остались, и достанется тебе самая что ни на есть уродина.
— А какую ты мне посоветуешь?
— Ничего я тебе не буду советовать. У тебя что, глаз нет? Будь я мужчиной, я бы Росу не упустила. Очень красивая и очень хорошая девушка. Я знаю, ты ей нравишься. Часто спрашивает про тебя.
— Роса из хорошей семьи, — вступал в разговор Аугусто. — Хлебнула горя, пока ее отец сидел в тюрьме.
Энрике был знаком с девушкой, иногда болтал с ней на лестнице. У Росы было детское личико с ясными, живыми глазами. Порой у Энрике возникало желание жениться на ней.
Хоакин и Рыбка знали друг друга с детства. Вместе играли в бой быков на маленькой площади Альвареса де Кастро, вместе были «бычками-новичками» в школе Христианского обучения, откуда убегали, чтобы порезвиться на облысевших холмах Кампо де лас Калаверас.
Там, у ограды кладбища Сан-Мартин, встречались шулера, мошенники, воришки, бродяги, проститутки со всего квартала. Сюда же приходили погреться на солнышке и безработные.
Играли в чито, в подкидного, в очко, в двойную семерку, в семь с половиной, в девятку, в трин, в фортунку и кегли, в хулепе и кане, в покер и прочие азартные и запрещенные игры, до которых так охочи были эти ловкие на руку люди.
На кирпичной стене здания, выходившего на пустырь, белилами была намалевана огромная надпись, гласившая:
БАБОЧКА — ОДИН ДУРО
— У этой стены устраивают свои сделки педерасты, — уверял Рыбка.
Рыбка жил в одном из переулков квартала Аламильо, и у него были знакомые среди завсегдатаев пустыря. Один из них, некий Рамиро, зарабатывал на жизнь игрой в чито. Он был обладателем биты и шайбочек, которые сам брал напрокат по десять сентимо за игру.
Другим приятелем Рыбки был старичок из их переулка. Он ходил с палкой, на конце которой торчал острый гвоздь, собирал окурки. Действовал старик с необычайной ловкостью; подцепив окурок, он быстро отправлял его в матерчатую сумку, висевшую на поясе. Вечером, возвратившись домой, старик усаживался у огня и потрошил окурки в металлическую коробку.
— Любое воскресенье можешь увидеть его на барахолке, — рассказывал Рыбка Хоакину, — он торгует там табаком.
Однажды Хоакин с Рыбкой наткнулись на старика.
— Как у вас идут дела, сеньор Марсиаль? — спросил Рыбка.
— Плохо, сынок, плохо. Табак все дорожает, и люди теперь не кидают окурков, берегут для себя.
— Что вы будете делать?
— Думаю перебраться теперь на проспект Хосе Антонио. Там, говорят, у баров можно насобирать много окурков.
— Но там не позволят, полно полицейских, — заметил Хоакин.
• — В том-то все и зло, — ответил старик.
С наступлением ночи все пустыри, прилегающие к улицам Доносо Кортеса, Хоакина Мариа Лопеса и Браво Мурильо, вплоть до Клинического госпиталя и улицы Королевы Виктории, заполнялись местными проститутками и сутенерами. С наступлением темноты на промысел выходила и сеньора Деметрия, сводница девиц легкого поведения всей округи и торговка противозачаточными средствами.
— Вольготно и богато живут. Теперь в Мадриде шлюх пруд пруди, — говорил Рыбка.
Оба друга, побродив по запущенному кладбищу, направились в бильярдные при кафе на Санта-Энграсия поискать там Антона и Неаполитанца.
Это было тихое кафе с мраморными столиками. Парочки влюбленных сидели на первом этаже. Игроки в бильярд и картежники собирались на втором.
В пять часов вечера в зале первого этажа кафе не оставалось ни одного свободного места. Влюбленные парочки, женихи и невесты занимали места еще днем, заказывали по чашечке кофе и заводили нескончаемые разговоры о своих будущих квартирах и капиталах. Наговорившись вдоволь, они умолкали; некоторые поглаживали друг друга под столом, жали руки.
Хоакину становилось нестерпимо жаль этих влюбленных, может, потому, что он привык видеть их здесь каждое воскресенье.
— У нас в Испании вся молодежь просто одержима сексуальным вопросом. Женщины защищают свою невинность больше, чем саму жизнь, — утверждал Антон.
— Все дело в том, что невинность — единственное их достояние. Один мой приятель по цеху, его зовут Энрике, считает, что испанским женщинам вбили в голову, будто единственное подходящее для них ремесло — это замужество, — вступил в разговор Хоакин.
— Я знаю одну торговку рыбой, она уверяет, что невинность и честь — одно и то же. Ей неважно, где и как ее будут щупать. Но насчет прочего и не думай. Пока, говорит, у меня все цело, я так же честна, как непорочная дева.
На второй этаж заведения вела крутая винтовая лестница. Она приводила как раз к дамскому и мужскому туалетам.
В глубине зала ровными рядами выстроились столики для игроков в карты и домино.
— Сыграем партию в шахматы? — предложил Антон Хоакину.
— Какие к шуту шахматы! Если хочешь, сгоняем партийку в бильярд. Не то я смываюсь, — сказал Неаполитанец.
— Конечно, в бильярд, — поддержал приятеля Рыбка. Он тоже не умел играть в шахматы.
— Ну, как твои гороховые дела? — поинтересовался Хоакин у своего друга.
Неаполитанец работал в лавочке на улице Анча де Сан-Бернардо и был любимым приказчиком хозяина. Если хозяин, вешая ветчину, клал на весы толстую бумагу, Неаполитанец ухитрялся подсунуть две, притом еще толще.
— И ведь магазин-то не твой. Ну и хапуга ты уродился, — смеялся Антон.
Пока Неаполитанец и Рыбка смотрели в окно на улицу, Хоакин поинтересовался у Антона насчет отца.
— Ему дали тридцать лет, как я и предполагал. Перевели теперь в Бургос. Он нам написал, просил прислать одеяло.
— А как он там?
— Совсем высох, можешь себе представить, но мы обратимся в Военный совет с просьбой пересмотреть дело.
— А как твоя мать?
— Сам знаешь, какая она упорная и настойчивая. Но больше всех старается сестра. Когда-нибудь она накличет на нас беду своими протестами.
— Ну так что? Сыграем партийку? — Неаполитанцу и Рыбке наскучило разглядывать улицу.
— Давай.
Антон, прежде чем начать игру, набелил мелом кий.
— Слышали о вчерашней заварухе в Комерсио? — спросил он. — Кто-то крикнул: «Да здравствует Республика!» — и такая кутерьма поднялась!
— У нас на заводе появились листовки, — сказал Хоакин.
— Да, сейчас все готово вспыхнуть, как порох. Так сказала одна клиентка моего дяди, а у нее муж военный, — заметил Рыбка.
Неаполитанец купил у лоточника сигарету из светлого табака и пускал колечки дыма.
— Я сторонник брюха и жратвы. Единственное, что я хочу, — это отпирать замки своей собственной лавочки. А на остальных мне плевать. Пускай сами выкручиваются как умеют. Мне никто никогда ничего не дает даром.
— Похоже, немцы начинают показывать зад.
— Напрасные надежды. Все они на один лад: и французы, и немцы, и американцы — все. Эти политиканы только и делают, что обжираются. Но хоть они и мерзавцы, зато видят далеко вперед, подальше, чем отсюда до Лимы.
Раздавались сухие удары кия по шарам. Из проема винтовой лестницы доносилась модная песенка.
Антон ухитрился положить подряд пять шаров. В углу бранились игроки в домино.
— Если бы ты не позволил отрубить шестерочного дупля, мы бы обязательно выиграли!
Рыбка сообщил, что мечтает уехать в Каракас.
— Отлично было бы туда смыться. В день можно выколотить до двадцати боливаров. Нам написал дядя, брат отца, он живет в тех краях. Уверяет, что, если есть работа, можно прилично жить.
— Один боливар равен двум дуро, а то и больше, — заметил Антон.
Неаполитанец глубоко затянулся.
— Ну и ну! — воскликнул он. — Все время болтаете только про Испанию и сами же хотите убежать отсюда. Шут вас разберет.
— Пойми, Неаполитанец. Многие покинули страну после того, как напрасно искали повсюду работу. Не надейся я на лучшие времена, я тоже уехал бы. Но я надеюсь. Думаю, у нас еще могут быть перемены. Только поэтому я пока не уезжаю, — сказал Хоакин.
— Ты, парень, — сказал Рыбка, обращаясь к Неаполитанцу, — малявка по сравнению со мной, а корчишь из себя важную птицу. И все только потому, что зашибаешь несколько дуро на спекуляциях со своим хозяином. А моя родина вот где! — Рыбка схватил себя за пах. — И если я уеду, то для того, чтобы обязательно вернуться. Испания для меня, как это самое, — сказал он, снова берясь за пах, а потом дотрагиваясь до сердца. — Я люблю смотреть, как встает солнце за переулком Аламильо, промышлять рыбу, чесать языком с девчонками…
Неаполитанец затянулся, окурок обжег ему кончики пальцев, и он отшвырнул его.
— Все это романтическая брехня, твои выдумки…
Неаполитанец порой сильно надоедал Хоакину.
— Неважно, что думаешь ты, что думаю я или Рыбка. Важно то, что происходит в Испании. Значит, здесь что-то не так, если столько людей хотят покинуть страну. Если уезжают рабочие, кто же будет работать, создавать богатства… — Хоакин обернулся и посмотрел на Антона. — Верно?
— Верно, — ответил Антон.
— Нет, ребята, это не моя молитва, — сказал Неаполитанец.
Все замолчали и продолжали игру. Некоторое время слышались лишь короткие сухие удары бильярдных шаров.
— Вы выиграли, уж больно метко бьете, — пошутил Антон.
— Антон, дай мне твоих закурить.
— Ты попрошайничаешь почище монаха. На, бери. — Антон протянул Неаполитанцу свой портсигар.
— Знаете, кого я видел вчера разгуливающей по Каррансе?
— А кто тебя знает!
— Компаньоночку, что живет в доме Антона. Ну, краля! — Неаполитанец, говоря о женщинах, причмокивал, будто сосал конфетку.
— Ох, и люблю я таких бабенок, кругленьких и полненьких.
— Ее зовут Франсиска, она почти что гулящая. Крутит с кэпом из Интендантства. Он таскает ей пакеты с едой.
— Ну, так вчера я видал ее ни с каким ни с кэпом, а с фалангистом, из тех, что вернулись с Голубой дивизией.
— Когда денег куры не клюют, можно с любым гулять.
— Зато она неотразима.
— Этого никто не отрицает.
Они снова замолчали. В окно с улицы доносился шум.
— А почему бы нам не прошвырнуться в кино «Чуэка»?
— Да потому, что это дешевая киношка и там всегда полно народу. А у меня нет никакого желания торчать в очереди. Хватит с меня той, что я выстоял вчера за дровами. Пошел с мамашей, чтобы помочь ей, и проторчали там весь день. Я предпочитаю махнуть на танцы с девчонками из красильни, — сказал Антон, обращаясь к Хоакину.
Когда они вышли на улицу, было уже шесть часов вечера. Радиола в кафе прощалась с ними той же песенкой, какой и встречала:
Он ласкает меня очень жарко
и целует меня взасос,
чем доводит порою до слез.
— Поедем на метро или трамваем?
— Трамваем.
Переполненный трамвай не остановился на остановке. Названивая изо всех сил, вожатый прибавил скорости.
— Давай догоним, а?
— Давай!
Они бросились за вагоном. Рыбка, ухватившись за веревку, пригнул дугу и отвел ее от проводов. Трамвай остановился. Пока кондуктор прилаживал дугу к проводу, четверо друзей повисли на подножке.
Трамвай скрипел и скрежетал, словно немазаная телега. Пассажиры ехали, облепив гроздями бока вагона и задний буфер.
На ближайшей остановке трамвай затормозил. Полицейские, следившие за порядком, сняли зайцев, прицепившихся к вагону.
— Явились члены профсоюза резиновой дубинки, — процедил Неаполитанец, намекая на полицейских.
— Вот съездят тебя такой дубинкой по башке, узнаешь, какая она резиновая, — ответил Хоакин.
Трамвай рванулся с места, и скоро друзья добрались до Куатро Каминос. На площади царило воскресное оживление. Юноши и девушки толпились в центре площади, под часами с четырьмя циферблатами. Белые трамваи, ходившие по маршруту Пенья Гранде, Фуэнкарраль и Дееса де ла Вилья, стояли по другую сторону площади. У входа в метро несколько женщин торговали хлебом. Покупатели щупали буханки, чтобы выбрать побольше и попышней. Здесь же продавали табак.
Торговцы и спекулянты, казалось, обладали шестым чувством, позволявшим им угадывать появление гражданских гвардейцев и полицейских. Стоило лишь какому-либо мундиру показаться на площади, как женщины гут же прятали свой товар под передники.
На тротуаре между улицами Браво Мурильо и бульваром Королевы Виктории возвышались ряды лавочек. Здесь торговали подсолнечными семечками, миндалем, инжиром, земляными орешками, омлетом из яичного порошка, жареным бониато, пирогами из рожковой муки и сушеными каштанами.
Рыбка купил себе жареный бониато, Хоакин — сто граммов миндаля, Антон и Неаполитанец — у них было мало денег — подсолнечных семечек.
На фасаде дома, подле которого стояла лавочка, висели афиши кинотеатров «Метрополитано» и «Монтиха». Здесь же красовались и пропагандистские плакаты:
НИ ОДИН ОЧАГ БЕЗ ОГНЯ, НИ ОДИН ИСПАНЕЦ БЕЗ ХЛЕБА
— Куда пойдем? В Фуэнкарраль за дынями или танцевать под мостом?
— Ты, Неаполитанец, настоящий обжора. Только и думаешь, где бы пожрать. Мы пойдем на мост к красильням, как условились.
Они прошли по бульвару Королевы Виктории. Из кафе доносились звуки радио. Диктор сообщал о футбольных состязаниях. «Атлетико Авиасьон» выигрывал на своем поле, встреча команд Барселоны и Мадрида пока шла с ничейным результатом.
— В воскресенье «Атлетико» тоже ни за что не забьет гола Мадриду, — уверял Рыбка.
Неаполитанец обернулся, чтобы отпустить комплимент проходившей мимо полной женщине. Он упер руки в бока и наклонился вперед:
— Послушай, чернушка, своей походкой ты уложишь больше мужчин, чем Мачакито из своего пистолета.
За госпиталем св. Иосифа и св. Аделы они свернули направо и побрели по шоссе, выходившему на небольшой пустырь в предместье. Из окрестных харчевен доносилась танцевальная музыка. У дверей заведений группками стояли юноши и девушки.
Сойдя с шоссе, они зашагали по песчаной улочке, спускавшейся к мосту Аманиэль.
Над жалкими лачугами гордо возвышались арки моста Аманиэль. В огородах, примыкавших к Каналильо де Лосойя, огородники ковыряли мотыгами землю. В закусочной у моста танцы еще не начались. Парни и девушки дожидались во дворе. Музыканты — старик аккордеонист и два игрока на бандуррии — терпеливо сидели за столиком в углу двора. Попивая винцо, они беседовали с хозяином заведения. Инструменты их висели на спинках стульев.
Таверна Хесуса была своего рода клубом болельщиков «Аманиэля». Здесь собирались приверженцы любимой команды — праздновать ее успехи. Стены заведения были увешаны фотографиями футболистов, вымпелами и флажками, а также фотографиями артистов кино. На полках у стойки красовались кубки и другие трофеи, завоеванные футбольным клубом «Аманиэль».
Самыми заядлыми любителями танцев были девушки из красильни. Девушки — так по крайней мере они уверяли сами — с нетерпением ожидали наступления воскресного вечера, чтобы, нарядившись в праздничное (менее потертое, чем обычно) платье, подцепить какого-нибудь молодого или старого мужчину (уж как кому повезет) и закружиться в танце.
Девушки к месту и не к месту распевали хором рекламное объявление, расхваливающее продукцию красильни.
Не дает пятен!
Яркий колорит!
Новый краситель
в воде не линяет,
в огне не горит!
В воде не линяли и в огне не горели, разумеется, не столько краски, сколько сами девушки.
Они усаживались на металлических стульчиках во дворе таверны у оштукатуренной стены и грелись в последних лучах заходящего солнца. Из-под арок моста выглядывал красный диск, спускавшийся за Каса де Кампо.
Девушки из красильни, завидев четверых друзей, немного всполошились. Одна из них повернулась к подружке.
— Кармен, прикройся. Растопырилась, точно фото делать собираешься.
Девушка, к которой относилось это замечание, оправила юбку и подобрала ноги. Но коленки ее продолжали торчать наружу: она носила короткую, по моде, юбку.
— Как поживаете, ребята?
— Хорошо! Сами, что ли, не видите?!
Рыбка, подняв полы пиджака, прошелся петухом перед девушками. На его брюках сзади красовалась заплата.
— Да брось форсить. Ты что, Льеан Арло, что так выпендриваешься?
Кармен с трудом произносила букву «л».
— Льеан не Льеан, но сложен я на славу.
— Ладно. Почему не танцуете? — спросил Хоакин.
— Наверно, оркестр вас не заметил, — съязвила одна из девушек.
Четверо друзей поздоровались с хозяином таверны и вошли внутрь. Облокотились о стойку.
— Четыре красного, — заказал Антон.
— Перед танцулькой всегда хорошо прогреться изнутри, тогда из тебя словечки прут, как из проповедника, — сказал Неаполитанец, одним махом опрокидывая в рот стакан вина.
В углу таверны играли в карты солдаты. На столе перед ними стояла бутылка белого вина, и они то и дело прикладывались к ней.
— Как только демобилизуют, сразу смотаюсь в деревню. Ох, и наверну я краюху хлеба с салом, так, чтобы за ушами трещало.
— Я тоже поеду. В Мадриде ничего, но все же паршиво, когда в кармане ни шиша. У родителей разве попросишь? У них у самих туго. Мой старикан батрачит, у нас своей земли нету! — заметил другой солдат.
Прихлебывая из стакана, Хоакин смотрел на прямоугольник света в проеме двери. Заиграла музыка, и девушки пошли танцевать друг с дружкой. Проплывая мимо двери, они строили ребятам рожицы и кричали:
— Эй вы, рохли!
Хозяин таверны доставал воду из колодца в углу двора: он поливал землю, чтобы прибить пыль. Это был сильный, широкоплечий, с могучими руками мужчина.
— Он бывший боксер. Участвовал в состязаниях на стадионе Г аса.
— Какой он боксер! Его только дубасили по морде.
— Верно, он был «грушей», — пояснил Неаполитанец.
Солдаты продолжали неторопливо беседовать.
— Мне только два раза морду набили, — говорил один.
— Тогда никто не хотел идти добровольно, вот и стали вербовать в Голубую дивизию.
Неаполитанец мурлыкал песенку.
— Давайте купим пачку «Буби» на четверых? — предложил он друзьям.
— Тебе, видно, вино ударило в голову. Пачку «Буби»!.. А «вырви глаз» не хочешь? Сразу протрезвеешь. Мы что, магнаты, чтобы курить светлый табачок?
Девушки продолжали танцевать одни, без парней.
— Ну что? Прошвырнемся чуток с бабами, — сказал Рыбка.
— Пошли.
Музыканты играли пасодобль. Хоакин и Антон, выйдя во двор, разлучили Кармен с девушкой, с которой она танцевала.
— Привет, — сказал Хоакин девушке.
— Привет, — ответила она.
— Я что-то тебя не знаю, ты, наверно, тут первый раз?
— Да.
— А как тебя зовут?
— Меня зовут Пепита.
— Угу.
— А ты Хоакин, верно?
— Да. А ты откуда знаешь?
— Да уж знаю. Подружки сказали.
— Ты работаешь в красильне?
— Нет, в пекарне, на раздаче.
— Ну, при нынешней голодухе у тебя, наверно, полно женихов. Такое место — золотое дно, — пошутил Хоакин.
— Нет у меня никаких женихов. А ты кем работаешь?
— Токарем на заводе, а вечером хожу в школу.
— Ух ты! — воскликнула девушка. — Студенты — самые отпетые хулиганы.
— Никакие не хулиганы, просто мы любим хорошеньких, таких, как ты, например, — галантно заметил Хоакин.
Антон танцевал с Кармен. Подняв голову и устремив взор в одну точку, он не опускал глаз, пока не прекращалась музыка.
— Ты что танцуешь, как деревяшка, слезай с облаков. Небось не в раю с праведниками!
— Я немного задумался, — отвечал юноша.
— Над чем? Уж не над таинством ли воплощения? Ладно, хватит думать, давай лучше расскажи что-нибудь. Видал вон, как Хоакин с Пепитой? Норовят улизнуть в темноту, а ведь только познакомились.
Сгущались сумерки. С ближайших полей доносился шум ветра. Вечернего ветра, который тихо колыхал бумажные колокольчики и китайские фонарики, развешанные на проволоке. Проволока эта тянулась от навеса над входом до ограды таверны. Хозяин зажег свет.
— Отодвинься немножко, от тебя пахнет вином.
Рыбка был неизлечим. Если уж он обнимал девушку, ничто не могло его оторвать от подружки. Он прижимался изо всех сил.
— Я только три стаканчика красного выпил.
— Да, три стаканчика. С тех пор как ты заделался «рыбаком», такую «мерлузу» таскаешь домой, что даже моя мамаша не отказалась бы.
— Не будь недотрогой, детка.
— Я недотрога?!.. — Девушка рассвирепела. — Ох, уж эти мне дураки да пьянчуги. Все на один лад: руки распускать только и умеют.
— Не сердись, Луиси. Ты же знаешь, я люблю тебя больше, чем рисовую кашу с молоком. Просто от тебя меня развозит.
Девушка, отстранясь от Рыбки, засмеялась.
— Рыбка, — сказала она, — да ты просто нахал. И не растешь-то из-за своего плутовства. — И тут же добавила: — А теперь угости меня чем-нибудь.
— Все, что ни пожелаешь, моя прелесть. Давай пригласим остальных.
Неаполитанец, танцуя, прищелкивал языком.
— Он, наверно, с Эухенией. Она порхает почище ласточки, — сказал Хоакин. — Пошел ее разыскивать.
— Эухения любовь хочет крутить, знаешь, какая она горячая да заводная. Ты никогда с ней не танцевал? Вся будто из желатина, так и трясет грудями, — рассказывал Рыбка.
Четыре парочки уселись в глубине таверны за столик. Зал был пуст, все танцевали или смотрели, как развлекаются другие.
— Принесите нам салату и бутылку красного, — заказал Неаполитанец хозяину таверны.
— И бутылочку газированной, — добавила одна из девушек.
— Салат подать с огурцами?
— Давайте.
— И с зелеными оливками?
— Ладно.
— А хлеба сколько?
Антон сосчитал присутствующих глазами.
— Нас восемь человек. Четыре булочки хватит вполне.
Потом обернулся к девушкам:
— Хотите еще чего-нибудь?
Он держал руку в кармане, считая деньги. «Всего двенадцать песет, хоть бы больше ничего не попросили», — подумал он.
— Закажи еще один «ролс-ройс», — пошутила Эухения.
Деревянный столик был сплошь завален скорлупой арахисовых орехов. Хозяин таверны прислуживал без куртки, прямо в рубашке с закатанными рукавами; на ногах у него были арагонские альпаргаты. Выхватив из-под мышки тряпку, он обмахнул стол и табуреты и перекинул тряпку через плечо.
— Приготовь одну красного и одну газированной! — крикнул он буфетчику.
Неаполитанец тихонько переговаривался со своей девушкой.
— Да успокойся ты хоть на минутку, Эухения. Не нервируй меня.
Хоакин, наполняя стаканы, пролил немного вина на стол. Вино побежало извилистой струйкой и растеклось на полу алой лужицей.
— К счастью! К счастью!
Кармен обмакнула кончики пальцев в вино и дотронулась до лба, потом потрогала всех остальных.
— Это приносит счастье, — пояснила она.
За ужином все шутили. Хоакин, наклонившись к Пените, спросил:
— А где ты работаешь?
— На Франко Родригес, я кончаю в восемь.
— Как-нибудь зайду за тобой, пойдем прогуляемся, если, конечно, хочешь, — добавил он.
— Наша пекарня покрашена желтой краской, она рядом с Эстречо.
— A-а, знаю этот дом.
Они замолчали и смотрели друг на друга.
— Который сейчас час? — спросила Кармен.
Антон посмотрел на часы.
— Десять минут одиннадцатого.
— Как быстро проходят воскресные вечера! В обычные дни время так тянется, будто никогда не кончится, час годом кажется. А теперь жди, когда наступит следующее воскресенье, ох, и надоела мне такая житуха. Всю неделю только и думаешь, что будешь делать в праздники, и…
Пепита горестно махнула рукой. Воскресный вечер безвозвратно проходил. В небе над двором таверны зажигались звезды.
— Что, уходим?
— Как хотите.
Хозяин таверны подбил итог на счетах.
— Четыре песеты за помидоры, пять за салат, пять за оливки, три за огурцы, двенадцать — хлеб, четыре за вино и три с полтиной за газированную воду.
— Платим в складчину. — Антон выложил на стол свои двенадцать песет.
— Тридцать шесть с половиной, — сказал официант.
— Да у вас меньше денег, чем у голого, — рассмеялась Эухения.
Они вышли на улицу Альманса, чтобы оттуда пройти до Куатро Каминос. Впереди шагали Кармен, Пепита, Антон и Хоакин. Следом за ними — Эухения с Неаполитанцем. Рыбка и Луиси остались на танцах. Рыбка встретил в таверне своего дружка солдата, служившего в Гранаде.
— Паршивые настали времена. Каждый день нас беспокоят партизаны.
Неаполитанец и Эухения отстали. Неаполитанец обнимал девушку за талию. Скоро они затерялись в темноте.
Девушки жили на улице Браво Мурильо, почти совсем рядом с метро «Альварадо». Они попрощались у подъезда.
— Тебе понравился Хоакин?
— Еще бы…
— Хоакин очень красивый парень.
— Да, конечно. Он сказал, что как-нибудь зайдет за мной. Антон тоже очень хороший, — сказала Пепита, чтобы не огорчать подружку.
— Больно он серьезный, точно полицейский.
Девушки довольные рассмеялись.
— До завтра, Пепита.
— Пока, Кармен.
В ночном небе сверкали и искрились рекламы. Желтые огни автомобильных фар скользили по мостовой. Несколько рабочих семей возвращались из Дееса де ла Вильи[14]. Женщины останавливались у витрин магазинов, обдумывая, что купить на обед в понедельник. Из таверн выходили пьяные, одни по виду рабочие, другие явно нищие.
На нескольких грузовиках спускались с гор фалангисты из Молодежного фронта. Они орали патриотические песни и размахивали разноцветными беретами.
— Ну, что станем делать, Антон? Поедем на метро или лучше купим пару сигарет? У меня осталась всего одна песета.
— Пошли пешком. Ночь отличная, а курить я тоже хочу.
У входа в метро они купили две сигары из мелкого табака. Торговка примостилась на последней ступеньке туннеля. На руках у нее спал ребенок. Папиросную бумагу они попросили у паренька, который вышел из метро.
— Огоньку тоже нужно? — предложил он.
— Нет, спасибо. Спички у нас есть.
По тротуару зигзагами шел пьяный и пел:
А у горбуна,
а у горбуна
и тут и там
торчит спина!
— Видал, Антон? По всему судя, рабочий. Часто я спрашиваю себя, а не горстка ли нас, не ведем ли мы разговоры только между собой, четырьмя друзьями. Думаешь, с ними что-нибудь можно сделать? А ведь таких, как он, полно.
— Нет, Хоакин. Здесь дело не только в отсутствии сознания. Надо смотреть в корень вещей. У нас в стране слишком круто завернули гайки. И особенно достается рабочему классу. Одно дело терпеть, а другое — действовать. Когда люди начинают действовать, они не думают о пьянстве. С людьми происходит то же, что со сталью, — ты знаешь это лучше меня. У одних одна закалка, у других другая, но все же чему-то она служит.
— Да, друг, верно. Но мне очень туго приходится. На свой заработок я прожить не могу, рубашки, что на мне, старые, отцовские.
— Ты думаешь, другим легче?
— Прости, я совсем забыл про твоего отца.
— Мой отец утверждал, что, даже делая два шага вперед и один назад, можно многого достичь.
— Ничего, еще наступят другие времена, — сказал Хоакин.
— Ты сегодня весь вечер не отходил от Пепиты.
— Она очень славная девушка, да и танцует хорошо.
— Ага.
Они переходили улицу Раймундо Фернандеса Вильяверде. На противоположном тротуаре два гражданских гвардейца потребовали предъявить документы. Проверив документы, гвардейцы разрешили им продолжать путь.
— Что-то случилось. Вот уже несколько ночей подряд по всему Мадриду проверяют документы, особенно в предместьях. А на днях, когда мы стояли у школы, нас разогнали.
— Что поделаешь! Страх, кругом один страх. Немцы терпят поражение. Им приходится туго на русском фронте.
— На заводе говорили об этом.
— Я раньше ходил в английское посольство за бюллетенем новостей. Но теперь не очень-то походишь, — сказал Антон.
— Да, что-то происходит, ты прав. Заметил, привратники больше не вопят во дворе. Похоже, язык прикусили.
Друзья проходили мимо церкви Богоматери Ангелов. На паперти прощались влюбленные.
— А знаешь, Хоакин, меня провалили на экзамене по истории религии. Священнику взбрело в голову спросить, кто такой был Пелагий.
— Понятия не имею.
— Был такой епископ-еретик. Потом я посмотрел в учебнике. По политике получил хорошую оценку. Без запинки отбарабанил двадцать три пункта устава фаланги.
— А разве их не двадцать четыре?
— Нет, двадцать шесть.
Они молча продолжали путь. Придя домой, Хоакин освежил голову под краном в кухне. Мария оставила ему на плите тарелку чесночного супа и немного жареной рыбы. Он с аппетитом поужинал, потом порылся в карманах отцовской формы в поисках курева.
Несколько месяцев спустя, когда Хоакину исполнился двадцать один год, его призвали в армию. Оформление новобранцев во дворе казармы Марин Кристины длилось все утро.
— В какую казарму нас пошлют? — спросил Хоакин старого служаку, которого пригласил в погребок пропустить несколько рюмочек.
— В казарму Монклоа.
В погребке набилось полно солдат. Одни резались в карты, другие пили вино, навалясь на стойку.
— И как там?
— Казарма всегда казарма, приятель. Заплатишь еще за рюмочку? Я без гроша. На то, что Испания платит своим солдатам, можно купить два стаканчика вина или одну почтовую марку.
— Я угощу тебя.
— Вот это хорошо, парень. Побудешь немного в армии — станешь таким же нахальным, как я. У тебя есть закурить?
— Да.
— Я расскажу тебе, что такое казарма. День твой начинается с зари, потом учения, шамовка, прогулка и отбой. Можешь отправляться спать. В твои обязанности входит стирать белье, драить до блеска сапоги, подсумок, портупею. Ты должен приветствовать всех: капрала, сержанта, старшину, альфереса, лейтенанта, капитана, майора, подполковника, полковника и генерала. Кроме этого, должен уметь чистить картошку, подметать казарму и двор. А также драить пол в казарме, чистить нужники, ходить, выпятив грудь вперед, стоять по стойке «смирно» и есть глазами начальство. На учениях руки у тебя закоченеют от холода. Тебя будут обзывать ослом и недотепой, пока ты не обучишься шагистике и не выучишь все ружейные приемы. В столовой тебе преподадут теорию. Офицер усядется за отдельный стол, а вы — на скамьях. Вы осточертеете офицеру, но он все равно не перестанет вас обучать. Сержант (вам, как пить дать, попадется «г…дёр») будет ходить между скамьями, внимая каждому слову офицера, и, если понадобится, учить вас уму-разуму с помощью кулака. Вас станут спрашивать, как зовут нашего главу государства, вдолбят в башку имена военного министра, командира полка, его заместителя, подполковника, капитана, командира роты, лейтенанта, сержанта. Заставят вызубрить уставы и наставления, обучат разбирать и собирать винтовку так, чтобы вы запомнили каждую деталь. Маузер образца тысяча восемьсот семидесятого года, девятого калибра состоит из: магазина, ложа, приклада, затвора… На стрельбах дюжину раз пальнешь холостыми патронами. Потом примешь присягу перед знаменем на плацу. Припрутся все офицеры со своими женами. Священник отбарабанит мессу и прочитает вам проповедь. Забьют барабаны, заиграют фанфары, ты вытянешься в струнку, и прозвучит национальный гимн. Полковник примет у вас присягу и скажет: «Новобранец, вот твое знамя! Клянись богом и твоей честью защищать этот символ родины». И вы все заорете: «Клянусь!» Но прежде вас раз двадцать заставят прорепетировать все это во дворе казармы. Потом вы промаршируете перед знаменем. Каждый приблизится к знамени, возьмет за край одной рукой — в другой будет держать винтовку — и поцелует. Потом полковник снова толкнет речугу: «Солдаты! Родина — она как мать, надо любить ее, как мать! И быть готовым защищать ее и слушаться, как мать! Скажу больше, ибо…» С этих пор тебя могут поставить на часах в казарме или в тюрьме. Ты уже настоящий солдат, и тебя могут посылать в наряды на кухню, в роту или сажать на губу. Кроме того, тебя могут поставить под ружье, оболванить под нулевку и лишить увольнительной. Если ты совершишь серьезный проступок, тебя могут упечь в военную тюрьму или увеличат срок службы на несколько месяцев, а то и на годы. Если ты невезучий и тебе придется участвовать в маневрах, ты научишься перепрыгивать через рвы, перелезать через стены, бросаться на землю и стрелять по первому сигналу. Обучишься ползать по-пластунски и питаться сухим пайком. Будешь спать под открытым небом, и казарма покажется тебе родным домом. А нашагаешься побольше, чем гражданский гвардеец за цыганами. И скоро тебе покажется, будто мать родила тебя на свет прямо в форме и что окружающие тебя солдаты твои друзья с детства и других ты и знать не знал. Ты узнаешь, что офицер самое важное лицо на свете, важнее твоего отца и матери. А родителей ты почти и не увидишь, их пустят только однажды в актовый зал. В остальном сможешь жить прилично, если поладишь с сержантом. То есть если будешь подчиняться ему беспрекословно, дарить сигареты и хихикать над его шуточками. Капеллан замучает вас проповедями. Будет втолковывать, что бог един, но троицен в лицах, что подчинение начальству не только солдатская доблесть, но и христианская добродетель. Причащаться вы будете один раз в год, на пасху, и вам выдадут фотокарточку на память. В день непорочного зачатия девы Марии, покровительницы пехоты, вам дадут праздничный паек и на курево сигару. В этот день, говорят, делай что хочешь, все равно не арестуют, а если сидишь на губе, то выпустят. Приезжают офицерские семьи, служат торжественную мессу, устраивают игры — бег в мешках — и дают билеты в кино. Можешь напиться. В этот день все пьяны. В году еще бывает четыре-пять дней, когда дают праздничный паек и сигару. В воскресенье строем отправитесь к мессе. Жратва будет получше и увольнение подольше. В воскресенье, если есть гроши, махнешь к шлюхам или смотаешься на первый сеанс в кино. Можешь пропустить стаканчик в таверне и немного попеть. Если денег нет или кот наплакал, валяй на берег Мансанареса танцевать с молоденькими служанками. Некоторым с ними везет, тогда обеспечишь себе шамовку и можешь полапать чуток. Еще, если денег нет, можешь прошвырнуться в «Очаг солдата», сыграть партийку в шашки и попросить в долг рюмочку. Летом имеешь две недели отпускных и на рождество дней шесть-семь. И так, пока не демобилизуешься. Да! Совсем забыл! На футбол и в другие места платишь половину стоимости.
Старый служака смотрел на Хоакина. Со двора доносились голоса новобранцев.
— Ты из Мадрида?
— Да, — ответил Хоакин.
— Кто из деревни, тем хуже, чем городским. Мы, мадридцы, можем с субботы до понедельника бывать дома. А это в армии много значит. Можешь чуток потешить свое пузо.
— Выпьешь еще рюмочку? — предложил Хоакин ветерану.
— Последнюю, и пошли. Сержант, наверное, уже психует, надо идти в казарму. Ты еще с ним познакомишься. Мы прозвали его «г…дёром», ох, и свинья же он.
— Смешное прозвище. А почему вы его так прозвали?
— Да потому что он г… и вдобавок у него веко дергается. Ладно, пей и пошли. Я тебе помогу в казарме. Опыт — великая штука. Меня зовут Лопес.
— А меня Хоакин.
Они вышли во двор, сержант построил их в колонну по двое и повел. Новобранцы тащили свои чемоданы на плече. Деревенские рассматривали дома, трамваи и машины. Они смеялись и пели.
— Когда бы нам пришлось побывать в Мадриде, коли не армия? — сказал один из них громко.
У входа в казарму прохаживался солдат с ружьем на плече. Дежурный офицер, опираясь на саблю, лениво оглядывал деревья во дворе. В актовом зале солдаты играли в кости.
Ауреа оставила свое старое заведение и перебралась уборщицей в лавочку, торгующую гольем на улице Толедо. Новый хозяин увивался за нею. Звали его Гарсиа, и был он галисийцем.
Гарсиа рассказывал, что в ноябре тридцать третьего года он голосовал за Хиля Роблеса[15] и вместе с активистами СЕДА вел предвыборную пропаганду в рабочих кварталах.
— Мы давали матрац и дуро в придачу за каждый голос, — говорил он смеясь.
Во время гражданской войны он жил в Мадриде.
— Каждую ночь я слушал радио Бургоса. Поэтому-то и был в курсе дел: наперед знал, какие деньги будут иметь хождение, когда Франко вступит в Мадрид.
В его кабинете висели портреты Франко и Хосе Антонио[16]. Он купил их еще давно, когда торговцы лезли вон из кожи, соревнуясь, кто повесит самый большой или самый красивый портрет вождя. Люди поговаривали, что многие бесстыжие коммерсанты нагрели руки и сколотили капиталец от продажи этих портретов; ведь, чтобы прослыть добрым патриотом, надо было выставить напоказ портреты спасителей родины.
Гарсиа страшно гордился тем, что родился в Эль Ферроле. Если какой-нибудь покупатель, зная слабую струнку торговца требухой, начинал подтрунивать над Галисией или галисийцами, Г арсиа бросал работу и, вытирая руки о передник, важно замечал:
— А вам известна история страны? Галисийцы всегда были или ночными сторожами, или министрами. Мы с Франко земляки.
Жена торговца требухой была старше его. Звали ее донья Росарио, и была она низенькая и квадратненькая, с побитым оспой лицом.
Плоть Г арсиа, вероятно, требовала чего-то более привлекательного, нежели его жена, на которую он не обращал никакого внимания. Вот почему руки его так и сновали, когда в лавочке появлялись женщины.
Он был владельцем участка земли недалеко от площади Антона Мартина и мечтал построить дом из четырех квартир. Этим-то он и очаровал Ауреа. Во время одного из своих любовных приступов он обещал ей квартиру. Она в благодарность за обещание позволяла любить себя в задних комнатах лавки, когда доньи Росарио не оказывалось поблизости.
Ауреа мыла полы в лавке, протирала вывеску и мраморный прилавок. Особенное отвращение вызывало у нее мытье прилавка. Мраморные плиты всегда были забрызганы кровью и жиром, сочащимся из печени, ливера, потрохов и прочей требухи, раскиданной по прилавку.
В ее обязанности также входила стирка фартуков, которые носил Гарсиа. Торговец требухой, раз в неделю отдавая в стирку фартуки, тайком от жены заворачивал в них кусок-другой спекшейся бараньей крови, чтобы Ауреа могла полакомиться дома.
У владельцев гольевой лавки была дочь Милагритос, состоявшая в браке со служащим налогового управления. Гарсиа всякий раз, когда на него накладывали штраф, отправлялся к зятю за содействием. Зять делал что мог, и Гарсиа в благодарность одаривал его бараньими мозгами и двумя-тремя кругами колбасы.
Служащий налогового управления и Милагритос обосновались в гостинице «Колония Метрополитена» вблизи Гастамбиде. Ауреа рвала и метала, когда Гарсиа поручал ей отнести им подарки. Дочка лавочника корчила из себя важную сеньору.
— Не пойму, на что вы все только жалуетесь? Никогда в Испании еще не было такого благосостояния и порядка.
Ауреа со всем соглашалась, но про себя поносила Милагритос почем зря. Настроение ее портилось, и, придя домой, она вымещала злобу на Антонии.
— Ну и белоручка народилась! Воротит нос, видите ли, от грязного белья! Хоть лопни, а будешь стирать фартуки! Не я буду, если не выстираешь! — ругалась разъяренная Ауреа.
Антония, плача и едва сдерживая тошноту, разворачивала сверток и вываливала содержимое в грязную лохань.
— Тетя, правда, я не могу, — умоляла она. — Вели все, что угодно, только не это.
Ауреа любила племянницу на свой лад. Иногда, когда была в хорошем настроении, она брала Антонию под руку и отправлялась с ней в «Салон Дианы» на площадь Альвареса де Кастро показать племяннице спектакль.
— Ладно, оставь эти фартуки и иди приготовь обед. Порежь немного лука и положи крови в кастрюлю.
Окно в кухне было открыто, и со двора доносился гул женских голосов. Слышались разухабистые песенки и крики мужчин, требующих от жен поскорее накормить их обедом.
— Когда режешь лук, положи на голову луковую шелуху, тогда глаза слезиться не будут, — советовала Мария.
Ауреа, помешивая ложкой бобы в горшке, рассказывала Марии и Антонии, что с ней приключилось, когда она возвращалась из Гастамбиде от дочки хозяина.
— Случилось это чуть подальше футбольного поля, где сейчас строят дом. Бегут двое мужчин, а за ними гвардейцы, преследуют. Открыли стрельбу, и оба беглеца скрылись на стройке. Я помертвела от страха, чуть в штаны не напустила, спряталась в подъезде. Гвардейцы кричат рабочим, чтобы задержали беглецов, но каменщики и ухом не ведут…
Матиас и Хоакин — была суббота, и Хоакина отпустили из казармы домой — дожидались в столовой, когда Мария принесет им поесть. Услышав рассказ жилички, они пришли в кухню и остановились в дверях.
— Их поймали? — спросил Хоакин.
— Нет, где там. Гвардейцы забрались на дом и тут же спустились. А потом побежали к пустырям возле Университетского городка.
— Боюсь я таких вещей.
— А кто их не боится? — возразил Матиас. — В таких делах не пил, не ел и ни с того ни с сего за решетку сел.
— Уж мне-то не рассказывайте, — сказала Ауреа. — Я так перепугалась.
Повернувшись к Матиасу, она нечаянно задела рукой за горячий горшок.
— Боже мой!
Горшок упал и раскололся. Бобы растеклись по полу кухни в красной луже из перцовой подливки.
— Антония! Мария! Принесите что-нибудь, чтобы подтереть. Да не стойте вы как истуканы!
Мария, замешкавшись, не знала, что делать. Антония, опустившись на колени, фланелевой тряпкой начала подтирать лужу.
— Да не фланелью, дура! Неси ложку и кастрюлю. Думаешь, я выкину добро из-за того, что оно упало на пол? Ах ты проклятая! И ведь там был даже кусок сала. Помыть, и все в порядке, — закончила она, подняв голову и посмотрев на мужчин.
Тетка с племянницей, ползая на коленях, собирали с пола еду. Аккуратно, ложку за ложкой, складывали в кастрюлю.
Антония смотрела на Хоакина, смущенная и раздосадованная, с побледневшим лицом. Хоакин отвел глаза в сторону и вышел из кухни, бормоча ругательства.
В открытое окно доносился голос диктора и разговор соседей с верхнего этажа.
— Альфредо, — спрашивал женский голос. — Пожарить тебе яичницу или будешь есть котлеты?
В кухне все замерло. Словно здесь не осталось ни воздуха, ни даже самой жизни. Антония и Ауреа застыли с ложками в руках, устремив взоры на окно.
Антония поднялась на ноги. До Хоакина донесся ее крик, нечеловеческий, душераздирающий.
— Сволочи! Устроились! Распротак их отца и мать! Пошла бы и отхлестала эту сволочь!
Девушка продолжала кричать. Матиасу стало страшно.
— Не ругайся, детка. Он может навредить нам. Теперь такое время.
Жильцы из других квартир повысовывались в окна. Из проема в проем несся приглушенный вопрос:
— Что случилось? Что случилось?
— Замолчи, Антония. Криком не поможешь, — сказал Матиас.
Антония обернулась к нему. Она все еще держала ложку в руках. Глаза ее сверкали злобой и тоской. И она снова закричала:
— Пусть слышат! И вы слушайте, сеньор Матиас. Это вам надо помолчать. Вы только и умеете, что дубасить свою жену да вопить на футболе. Уж так теперь повелось в Испании!
Все снова погрузилось в тишину. Девушка остервенело грызла свою порцию хлеба, Мария по-прежнему хлопотала на кухне. Тетушка Ауреа не осмелилась вступить в перепалку; она мечтала о квартире, которую обещал ей Гарсиа. Матиас отправился на работу, ворча на баб, которые не умеют держать язык за зубами. Сеньора Аида фальцетом пела песенки в своей комнате.
У Хоакина, молча сидевшего в столовой, душа, что называется, разрывалась на части.
Прошло несколько месяцев. Жильцы в квартире Матиаса продолжали вести свою обычную жизнь. Матиас по-прежнему дрался с женой и угрожал, что бросит ее совсем. Хоакин стал уже бывалым солдатом. Он получал письма от Пепиты и от своего друга Энрике, товарища по заводу. Пепита, хотя и виделась с Хоакином иногда по воскресеньям, каждую неделю посылала ему два письма, в которых подробно описывала все события прошедших дней. Энрике рассказывал заводские новости. У Аугусто рука попала в резальный станок, и ему отхватило палец. Антонио, хотя и продолжал якшаться с попами, ни на шаг не отступал от товарищей в их борьбе за свои права. Произошли небольшие сдвиги в вопросе о сверхурочных часах. «Дела немного улучшаются, друг. Люди начинают просыпаться от спячки и поднимают голос. Мы еще потолкуем обо всем, когда вернешься на гражданку. Помни, нам с тобой есть о чем поговорить!»
Однажды вечером во время прогулки Хоакин подошел к своему дому. Лил дождь. Вода, клокоча, скатывалась с тротуара. Хоакин шел, подняв воротник шинели н засунув руки в карманы.
В столовой сидели отец и еще какой-то мужчина. Когда Хоакин вошел, отцовский приятель встал.
— Это твой сын?
— Да, — ответил Матиас, глядя на Хоакина. В его глазах проскальзывало и беспокойство, и раздражение.
— Да он у тебя настоящий мужчина.
Матиас поднялся со стула.
— Мы с Кесадой уезжаем в Барселону, — буркнул он.
Мария стояла рядом с Матиасом. Она жадно смотрела на пего, ловя каждое слово мужа.
— Ты уезжаешь и бросаешь нас на произвол судьбы, по-моему, это не по-мужски, — сказала она.
— А я считаю, что мужчина имеет право улучшать свою жизнь. Кесада тоже оставляет семью. И не о чем тут разговаривать! Еду, потому что хочется, и все!
— Вот-вот. Это единственный довод, какой у тебя есть. Тебе просто хочется. Так и скажи напрямик, без всякого обмана.
Кесада тоже поднялся. Видно было, что ему неприятен этот разговор.
— Это хорошее дело, сеньора Мария. Мы будем водить грузовики, — пояснил он.
— Да не суйся, ты, Маноло, — одернул его Матиас. — Она у меня в печенках сидит, сил нету, только и знает, что мешаться под ногами.
Хоакин скинул шинель. Он намеренно не желал вступать в спор.
— Отец, — сказал он. — Кесаду, хоть он и твой друг, вовсе не интересует наше грязное белье.
— Ты еще слишком молод, сынок, чтобы понимать некоторые вещи. Не будь дурнем и не лезь осуждать меня.
— Я не священник, чтобы прощать тебя и давать тебе отпущение грехов.
Матиас обернулся к жене.
— Не волнуйся! Пасынок тебя прокормит.
Мария плакала, забившись в угол. Кесада сказал какую-то шутку, чтобы замять возникшую неловкость, но никто не улыбнулся. Даже сам Кесада.
Хоакин подошел к окну и посмотрел на залитый дождем двор.
«Реал Мадрид» должен был выиграть матч, иначе его надежды па призовое место в чемпионате Национальной лиги были весьма проблематичными. Команда вот уже несколько воскресений подряд не оправдывала надежд, которые возлагали на нее болельщики. Когда одиннадцать футболистов выбежали на поле, трибуны встретили их оглушительным ревом.
«Реалу» по жребию досталась та часть поля, где ветер помогал игрокам. Двадцать два футболиста разминались на середине поля, пока арбитр не дал свистка к началу матча. Футболисты заняли свои места.
Хоакин, Антон, Рыбка и Неаполитанец, облокотясь на металлическую балюстраду, предвкушали интересную игру.
Рыбка завел разговор с каким-то болельщиком, своим соседом.
— Вот если бы выпустили Ипинью, совсем другое дело было бы. А этот чемодан и бегать-то не умеет. Уж вы мне не говорите, я это точно знаю.
— Послушай, Рыбка, похоже, ты в этом как-то заинтересован. Можно подумать, что завтра отменят продовольственные карточки, если выиграет Мадрид!
— При чем здесь моя заинтересованность, просто этот тип настоящий чемодан, и все.
— А я думаю, что футбол — это тоже политика, и всем здесь заправляют сверху. Хлеба и зрелищ, Хоакин, — сказал Антон.
— Ну конечно, что-то в этом роде есть.
Правый полусредний мадридского «Реала», словно приклеив мяч к носку бутсы, обвел двух-трех защитников команды соперников и сильно послал мяч в дальний от вратаря угол.
Флаги футбольных клубов первой лиги трепетали на ветру. Но стоило ветру стихнуть, и многоцветные полотнища лениво обвивались вокруг тонких флагштоков.
— Твой отец уехал, Хоакин?
— Не говори мне о нем. Укатил в Барселону. Не пишет и денег не шлет.
— Значит, не может. Сам знаешь, всюду сидят на бобах.
— Так-то так, но у нас дома не только сидят на бобах, но и затыкают ими друг дружке глотку. Я уже сыт по горло. Кроме того, мне не с кем поделиться своей бедой. Мачеха, как уехал отец, запила больше прежнего. У соседей свои неурядицы…
— У Антонии тоже?
— Нет, у Антонии все в порядке. Из нее, к счастью, выйдет хороший человек.
Левый крайний мадридцев проскочил между двумя защитниками противника, а полузащитник «Реала», обманув голкипера, ворвался с мячом в ворота. Люди на трибунах замахали платками. Хоакин ответил на вопрос Антона.
— Ты сам не заметишь, как попадешь в Университетскую милицию. Но там тебя угостят лишь подначками да оплеухами.
Неаполитанец сцепился с какой-то женщиной. Женщина утверждала, что он воспользовался теснотой, чтобы потискать ее.
— Вам это приснилось, сеньора. Я держу руки в карманах. А если вам не нравится, что вас толкают, так сидите себе дома.
— Я хожу куда хочу, парень, и не тебе мне указывать, а тем более трогать. Надо же, какой нахал!
Неаполитанец защищался.
— Но, сеньора, не рассказывайте байки, вы врете почище прессы.
Окружающим пришелся по вкусу намек Неаполитанца на прессу. В Мадриде ходили слухи, что одна из столичных газет состоит на службе у немецкого посольства.
Мужчина в темно-синем в полоску костюме, не сводя глаз с футбольного поля, потирал от удовольствия руки. Он попыхивал большой гаванской сигарой и время от времени вынимал ее изо рта, чтобы громко восклицать:
— Отлично, отлично. Похоже, дело идет на лад.
Хоакин вспомнил, что его отец тоже ярый футбольный болельщик. Наверное, там, в Барселоне, он не пропускает ни одного матча. Хоакину припомнилось, как в детстве отец приводил его на Кампо де лас Калаверас позагорать на солнышке и посмотреть на любительский футбол.
— Я уверен, у нас лучшая в Европе команда. А ну, скажите, где вы найдете таких крайних нападающих, как в команде Бильбао, и такого форварда, как Сарра?!
Мужчина в темно-синем костюме разговаривал с Антоном.
— А англичане…
— Да не говорите вздора, они ничего не могут поделать. Уверяю вас, я же читаю все газеты. Да что далеко ходить, во вчерашнем номере «Гола» их же обозреватель сам сознавался в этом.
Хоакин посмотрел на жестикулирующего сеньора. Невольно ему припомнился давний разговор с Энрике.
— Все статьи, вплоть до объявлений о смерти, подвергаются цензуре. Все равно, какую газету ни покупай, новости там из одного источника. К чему, ты думаешь, печатают столько статей о футболе? Чтобы задурить людей, забить им мозги, чтобы они ни о чем другом не помышляли.
— Безусловно, у нас отличная команда, — подтвердил Хоакин. — В этом нет никакого сомнения.
Наступил перерыв. Мадридская команда выигрывала со счетом два-один у севильской.
Бродячие торговцы громко предлагали свой товар.
— Кому газировки? — кричали они.
Болельщики пили прямо из горлышка и пускали бутылки вниз по ступенькам.
— Ты давно стоял на часах?
— Да только вчера.
— Смир-р-но!!
Караул четко, одним движением, вытянулся в струнку.
— Смена караула построена, господин лейтенант.
Офицер молча рассматривал солдат, ковыряя сапог кончиком сабли; на правом каблуке налип комок грязи.
— Ты поправь гимнастерку. А ты надень как следует пилотку. Пижонов в армии не держат!
Он снова внимательно оглядел солдат.
— Все в порядке, сержант. Можете ставить часовых у знамени.
Сержант обернулся к солдатам; офицер удалился.
— Пошли, ребята. И осторожней с офицером, он вредный, не хотел бы я, чтобы он к кому-нибудь из вас придрался.
Караульное помещение походило на темный свинарник с маленьким, забранным решеткой окошком, выходившим во двор. По стене в три этажа поднимались складные койки. Хоакин присел к столику с мраморной доской. Кончиком штыка он соскабливал со столешницы присохшие остатки пищи. У столика притулилось два-три стула. В углу высилась пирамида винтовок. Все кругом имело свой особый запах. «Такой запах сразу учуешь», — подумал Хоакин. Пахло солдатскими одеялами, сапогами, уставами, самими солдатами, сухим пайком. Этот запах стоял вчера, позавчера, и там, где сидел Хоакин, и в другом отделении.
— Капрал! — позвал кто-то из солдат. — А почему бы тебе не сходить на кухню за бутылочкой?
— Погоди чуток, еще рано пить.
— Может, для тебя и рано, а я в любое время горазд.
Хоакин все так же сидел за столом. Он перестал скоблить столешницу и закурил.
Капрал вернулся из кухни с бутылкой вина.
— Оставьте немного тем, кто в карауле, — напомнил он.
Бутылка переходила из рук в руки.
— Вчера был в Сан-Маркосе, увивался за Реми.
— Реми тебя за нос водит. Смотри не оплошай, не то она из тебя все соки вытянет.
— Вот услышит капеллан, влетит тебе.
— Что ж, по-твоему, нам профилактический пакетик дают, чтобы ходить в церковь?
Солдаты расхохотались. В дверях караульного помещения показался сержант.
— Чего разгоготались, так вас растак! — крикнул он, просовывая голову в дверь.
— Сержант, не хотите ли пропустить глоточек?
— Сейчас нет. Потом.
Хоакин снова взял бутылку; его мучила жажда, и он сделал большой глоток.
— Еще один такой глоток, и в бутылке ничего не останется. Hу и Хоакин, силен парень!
— Не хватит одной, возьмем другую, — отпарировал Хоакин, разваливаясь на нарах.
— Я, когда демобилизуюсь, ни за что в деревню не вернусь.
— А ты из каких краев, Трехмесячный?
— Из Кейпо де Льяно, мы с пойменных земель.
• — А где это?
— Под Севильей, капрал.
— Я тоже андалузец, из Уэльвы. Из местечка под названием Айямонте.
— Гак ты почти португалец.
— Никакой не португалец, чистый андалузец.
— А почему ты не хочешь туда возвращаться? Я так хоть сейчас готов.
Трехмесячный уселся на стол. Прозвище свое он получил за хилое телосложение.
— Тебя твоя мать, видно, носила не больше трех месяцев, — подтрунивали над ним солдаты, — вот ты и получился такой хиляк.
— У нас там только один рис и ничего больше. Места-то хорошие, да работы никакой, только и бывает, что в посевную да на сбор урожая. Вот тогда наезжает тьма-тьмущая народу со всех уголков Испании, галисийцы, саморцы, жители Куэнки и даже валенсийцы. И в один миг всю работу переделают. В это время надо успеть заработать на весь год. Но хоть из кожи лезь, а не заработаешь. А потом сидишь сложа руки и ждешь, когда господа позовут с собой охотиться на уток в озерках. Прежде, как мой старик говаривал, заливные поймы были общими. А теперь принадлежат четырем помещикам, виноделам да скотоводам. Ох и красивы же наши места! Хозяева разводят лошадей и быков. Любо-дорого поглядеть, как старшин пастух выгоняет их на пастбище. А рис, когда колышется на ветру, — море, да и только.
— А твои старики знают, что ты больше к ним не вернешься?
— Знают. Хоакин написал мне для них письмо. Брат уже ответил. Он-то у нас умеет и читать, и писать, грамотный. Просит, чтобы я, когда смогу, послал им деньжат. Они там маются, перебиваются с хлеба на воду в своей халупе.
— А куда ты собрался ехать?
— Толком пока не знаю. Хотелось бы здесь остаться. Но, если не выйдет, смотаюсь во Францию на заработки, — отвечал Трехмесячный.
Утро выдалось спокойное. Солдаты из караульной команды мирно толковали о своих делах. В забранное решеткой окно доносились голоса и смех солдат из механического взвода. Они подметали двор казармы. Офицеры в актовом зале играли в кости, составляя компанию дежурному лейтенанту.
— Я сдаю, — сказал Хоакин.
— Я пас, а ты как, Мурсиец?
— Я тоже.
— Значит, нет игры.
Хоакин, тасуя карты, поглядывал на стенные часы. Смотрел на них и капрал.
— Сейчас будет сигнал, бросай карты, — приказал капрал.
Они вскинули винтовки на плечо и, печатая шаг, направились менять посты.
Хоакин прохаживался от сторожевой будки до другого конца ворот. На тротуаре за оградой играла стайка ребятишек. Няни и служанки, присматривавшие за детьми, усевшись в кружок, чесали языки с шоферами.
Солнце раскаляло камни мостовой, голова под каской вспотела. Он провел рукой по лбу и снова зашагал туда-сюда.
На дворе казармы обучали новобранцев.
— Правой, левой, правой, левой! — надрывался сержант.
Стучали барабаны, заливались горны. Хоакин невольно напевал про себя мелодию сигнала к обеду:
— «Бери ложку, бери бак… Бери ложку, бери бак…»
По другую сторону ворот выстроилась длинная очередь женщин. Они подходили, здоровались друг с дружкой, ставили на землю банки и бидоны и прислонялись к стене, окружавшей казарму. Некоторые приходили с детьми на руках.
— Солдатик! Что сегодня у вас на обед? — спросила одна из женщин, поднимая большую пустую консервную банку.
— Не знаю, — ответил Хоакин.
Женщина снова отошла к стене.
— Он сам не знает, — пояснила она товаркам.
— Новобрашка! — закричали ему несколько женских голосов.
Хоакин разглядывал острое жало штыка. Дети, игравшие на противоположном тротуаре, забрались на машины. Солнце по-прежнему нещадно палило.
Антония работала в парикмахерской в центре Мадрида. Хозяин заведения, высокий и поджарый, корчил из себя француза и заставлял девушек величать себя «мосье Поль». Одевался он всегда очень элегантно, в темные костюмы, и носил галстуки из натурального шелка.
Главная мастерица тоже была худая и тощая, звали ее Эулалия. Она занималась окраской и обесцвечиванием волос. Эулалия превосходно говорила по-французски. Долгие годы она жила во Франции, обучаясь парикмахерскому делу у одного из самых знаменитых мастеров с бульвара Осман.
Девушки из парикмахерской судачили между собой о полуплутовской, полуромантической любовной истории, в которую попала Эулалия. По всей вероятности, жених Эулалии увез свою нареченную в Барселону и, выкачав из нее все сбережения, бросил на произвол судьбы в пансионе на Виа Лайетана.
Молоденькие ученицы в белых халатах в свободное от работы время торчали у телефона, щебеча со своими женихами и ухажерами.
Зимнее солнце, белесое и нежаркое, ложилось светлым пятном на полу салона.
— Ну, девушки, хватит. Оставьте телефон.
В парикмахерскую вошла сеньора.
— Добрый день, донья Кармен.
— Проходите. Проходите, пожалуйста, сюда. Я сейчас позову Антонию.
Сеньора подошла к журнальному столику и стала листать журналы.
— Присаживайтесь, пожалуйста.
— Помойте мне голову и сделайте укладку.
Антония подтолкнула тележку с инструментами и склянками к самому креслу, в котором уселась сеньора. Затем медленно начала намыливать ей голову жидким шампунем.
— Будьте любезны, донья Кармен, откиньтесь немного назад.
Сеньора откинулась.
— А ты, Антония, продолжаешь дружить со своим женихом?
— Да, сеньора.
— Он, кажется, механик?
— Нет.
— А мне почему-то казалось, что он механик.
— Нет, сеньора. Он учится.
— Наверное, чтобы принять участие в конкурсе по замещению должностей. Мой муж говорит, что не понимает, что у нас творится. Стоит только какому-нибудь мальцу выучиться считать, как он тут же норовит устроиться в контору. На моего мужа так и сыплются отовсюду молодые люди с рекомендациями. Если хочешь, я могу постараться достать рекомендацию для твоего жениха.
— Луис учится, он студент.
— А что он изучает?
— Он хочет стать адвокатом, он уже на четвертом курсе.
— Адвокатом?
Донья Кармен даже выпрямилась в кресле, чтобы посмотреть в зеркало на лицо девушки. Руки Антонии были в густой мыльной пене.
— Ну и ну!.. Похоже, ты подцепила кого нужно. Принеси мне, пожалуйста, последний «Вог».
У соседнего кресла работал сам хозяин парикмахерской.
— Эта прядь будет ниспадать вам на лицо, — говорил он. — Теперь такая мода. К удлиненному овалу вашего лица такая прическа очень пойдет.
— Хелло, Кармен, — сказала сеньора, которую причесывал хозяин.
— Хелло, красотка.
— В воскресенье я что-то не видала тебя в Пердисесе.
— Я не пошла. Как там было?
— Хорошо. А знаешь, кого я там встретила?
— Откуда мне знать, детка.
— Пепе Арбелаиса.
— Этого, из посольства?
— Да, он теперь стал очень важной птицей. Явился с крашеной блондинкой и, такой нахал, сделал вид, будто меня не заметил.
— Как обычно. Мне очень жаль бедняжку Марию… Будь у меня такой муженек…
— И куда только девается эта девчонка, — возмущался хозяин. — Антония, принеси мне бигуди. Поверите, я прямо не знаю, куда убегают эти девчонки. У меня их четверо, но стоит лишь отвернуться, их и след простыл.
— Я ходила за журналом для доньи Кармен.
— У вас всегда на все найдется оправдание. Вы и половину не отрабатываете из тех трех дуро, что я вам плачу.
Он обернулся к обеим сеньорам.
— Они ужасно неблагодарные. А ведь приобретают такую отличную профессию…
— Послушайте, Поль. А как там в Париже?
— О, Париж, Париж! Великолепен, как всегда. Немцев уже нет.
— А мне Петэн был очень симпатичен. Я видела его на днях в кинохронике, такой старенький, с усами.
— Антония, не лей мне больше шампуня.
— Как желаете, сеньора.
— Я шью себе платье для коктейлей у Родригесов. Шелковое, много-много складок. Лиф облегающий, спина открыта.
— Антония, принеси донье Кармен сушилку и сейчас же ступай помоги дону Мануэлю.
Антония подошла к окну. За рядами деревьев возвышались здания на противоположной стороне площади. Она думала о Луисе: где он сейчас, дома или в университете. Они договорились встретиться в восемь вечера на углу у почтамта. Но время тянется так медленно, что она спокойно может считать удары пульса.
— Приготовь воск.
Пока Антония растапливает воск в фаянсовой чашке, сеньорита Веласкес поднимает юбку.
— Нам предстоит дебютировать в провинции с «Пичи», и я не хочу, чтобы у меня на ногах были волосы, это очень некрасиво. Плохо, что цензура искромсала всю пьесу. По-моему, эти цензоры с ножницами или монахи, или святоши, иначе с какой стати менять текст?
Ни дон Мануэль, массажист, ни Антония тоже понятия не имели, для чего нужно было менять текст в оперетке…
— Хотите «Кемел»?
— Спасибо, я не курю.
— А ты, детка?
— Я возьму для своего жениха.
— Послушай, детка, у тебя нет волос на бедрах? Меня они прямо с ума сводят.
Массажист покрывал тонким слоем воска ноги артистки.
— Будет немножко горячо, — предупредил он.
Артистка напевала:
…этот чу́ло,
парень бравый,
всех красоток настигает
от Портильо до Аргансуэлы…
Когда воск остыл, массажист легкими энергичными движениями больших пальцев стал снимать приставшую к ногам артистки восковую корочку. Сеньорита Веласкес опустила подол и поправила перед зеркалом платье.
Антония проводила ее до дверей. А потом пошла с подружками, учениками и подмастерьями перекусить.
— Я готова лопнуть от злости. Мастер смешал меня с грязью. Эх, послала бы я его подальше!..
— Наш мастер настоящий козел, — заметила одна из девушек. — Знаете, что он заявил мне сегодня? Что, мол, не станет платить мне больше одного дуро. Я, мол, получаю такую прекрасную профессию, что и этой платы вполне достаточно.
— А ты возьми да заболей, — посоветовала Антонии одна из учениц.
Только на улице Антония почувствовала облегчение. Останься она еще на миг в парикмахерской, наверняка наговорила бы такого, о чем и подумать страшно.
Антония быстро зашагала сама не зная куда.
Вслед за парочкой, гуляющей под ручку, она направилась по улице Аточа. Стоял тихий, погожий вечер. Голуби, слетевшие с крыши почтамта, лениво клевали гранитные носы львов, увлекавших колесницу Цибелы.
Антония продолжала идти за парочкой. У монумента Веласкеса играли дети; молодой человек, по виду рабочий, просил милостыню, протягивая берет.
Она вошла в парк, прочитав у ворот объявление, гласившее, что по средам вход бесплатный. Прошла немного по главной аллее и остановилась у оранжерей зимнего сада. Здесь она почувствовала, что устала, и присела на каменную скамью.
— Хорошо, посмотрим, как я живу? Мне двадцать три года, а я не могу прокормить себя и ведь работаю с утра до ночи, — произнесла она вслух. И оглянулась, не услышал ли кто.
Она сидела, запустив руки в карманы своей длинной куртки, и вдруг пальцы ее нащупали сигарету, которую подарила ей артистка.
Антонии захотелось курить, но у нее не оказалось спичек. Она не была заядлой курильщицей, просто время от времени ей доставляло удовольствие выкурить сигарету. А теперь, в такую минуту, ей это было просто необходимо. Поколебавшись немного, она поднялась, чтобы попросить огонька у парочки, примостившейся на скамейке рядом. Юноша и девушка с удивлением выслушали ее просьбу.
Деревья в парке стояли голые, без единого листочка. Ветви, словно руки, вздымались к небу. Антония машинально стала рассматривать деревья, на некоторых висели таблички: «Платан ложный» — гласила одна из них. «Платан ложный», — вслух повторила Антония. А почему не сажают настоящие?
Парочка целовалась, сидя в обнимку, и Антонин вдруг стало весело и радостно. Ее охватила нежность к Луису.
Зимнее солнце закатилось за отель «Палас», погрузив все вокруг в сумерки, рассеченные красными полосами света. Глядя на умирающий закат, Антония вдруг прониклась любовью ко всему окружающему, и слезы побежали по ее лицу.
Она поднялась со скамьи. Невдалеке, на площади Нептуна, часы пробили восемь раз.
Антония зашагала быстро, и ее глаза вновь заблестели, вновь забурлила кровь в жилах.
— Привет.
— Привет.
— Ты давно ждешь?
— Нет, только что пришел.
— Куда пойдем?
— Куда хочешь. Погуляем. Сегодня у меня и медяка нет.
— Знаешь, Луис, я ждала сегодняшнего вечера, как еще никогда в жизни.
— Почему?
— Сама не знаю, но мне вдруг ужасно захотелось тебя видеть. Если бы ты знал, дорогой, как мне тебя недостает.
— Я не находила себе места с семи часов; бродила но Ботаническому, чтобы убить время.
Взявшись за руки, они направились по улице Алькала в сторону Пуэрта дель Соль. На крутой улице кишмя кишели автомобили.
— Холодно?
— Немножко.
— Куда пойдем?
— Куда хочешь. Погуляем. У меня в карманах хоть шаром покати.
— Пойдем в дешевенькое кафе, у меня есть два дуро от чаевых.
— Да брось ты это.
— На два дуро можно взять две чашки кофе, а тебе сигарет.
— Оставь, лучше погуляем.
— Ты стесняешься, что я куплю тебе сигареты?
— Не стесняюсь.
— Тогда почему?
Луис, словно самому себе, тихо ответил:
— Всю жизнь у меня не хватает этих поганых денег. Всегда я должен занимать их у друзей.
— И ты еще жалуешься? У тебя по крайней мере есть свой дом, ты учишься, ты сыт… Что же тогда остается говорить другим?
— А свобода? Если бы я не мечтал, что в один прекрасный день наконец обрету свободу, не стоило бы и жить!
Рот Антонии сурово сжался, лицо стало грустным. Она перестала улыбаться.
— А я не жажду свободы. Свобода сама по себе ничего не значит. Когда удовлетворены все запросы, когда ты материально обеспечен, вот тогда и наступает свобода!
— Человеку свобода необходима! Он должен думать, иметь возможность говорить, высказываться.
— Ты жалуешься? Но скажи, ты когда-нибудь ел картофельные очистки? Глотал изо дня в день гороховую муку? Ходил в благотворительные общества? Нет, не так ли? А я была сыта по горло всем этим, и мне хотелось только одного: забиться в угол и подохнуть! Я жила, как скотина. Знаешь ты, что это такое? Тебе восемнадцать лет, а ты с теткой в одной комнате. И вдобавок еще она вынюхивает, не съела ли ты чего у нее за спиной, словно это тяжкое преступление. И все потому, что она тоже голодает. И эта тетка роется в твоем грязном белье, проверяя, были ли у тебя месячные, и, если, не дай бог, задержка или еще что, она при всех поносит тебя самыми последними словами, обзывает сукой и выпытывает, чем ты там занимаешься со своим женихом. И… О, Луис! Это от голода пропадает менструация и…
— Замолчи!
— Возьми меня куда-нибудь. Уведи с собой. Я буду работать, чтобы ты смог учиться.
Луис стоял растерянный. Не обращая внимания на прохожих, он целовал девушку. Он не знал, что сказать, чем утешить, и только губами осушал ее слезы.
— Прости меня, Луис! Какая я дура. Не обращай па меня внимания. Дай мне твой платок.
Антония вытерла слезы, высморкалась и, улыбнувшись, сказала:
— Ладно, пошли в кафе.
Оставшись один, Луис стал мучительно думать, как помочь Антонии. При расставании она снова и снова повторяла все те же слова:
— Луис, возьми меня с собой!
Но не только грусть навеяли на Луиса ее слова, в груди его вспыхнуло новое чувство, которое он даже не мог сразу определить. Никогда еще нервы его не были так напряжены, никогда еще так не кипела в нем кровь, побуждая его к любви и ненависти.
Мольба о помощи, с какой обратилась к нему Антония, думал он, — это крик всей страдающей Испании, Испании тюрем и расстрелянных борцов, лишенных земли крестьян, голодных и безработных рабочих.
Луис спускался по улице Анча де Сан-Бернардо в сторону площади того же названия. Кругом стояла непроглядная темнота; власти ограничивали в городе пользование электроэнергией. Лишь в немногих окнах теплился едва приметный огонек свечи.
Луис шел, погруженный в свои думы, и не заметил длинной очереди, стоявшей вдоль стены, пока не натолкнулся на испитую женщину, бранившую сына.
Женщина со злобой обернулась к Луису:
— Где у вас глаза? Наскочит такой и…
— Простите, пожалуйста.
Это была очередь в отдел Общественной помощи. Она растянулась до ограды церкви Богоматери Скорбящей. Люди с нетерпением ожидали, когда начнут раздавать бесплатный ужин, поругивая девушек, которые явно не спешили. Девушки из общественной столовой разливали половниками варево по специальным судкам, сделанным в благотворительном заведении.
Пока одна из девушек раздавала еду, другая протыкала компостером обеденные карточки.
— Сегодня похлебка, — говорила женщина из очереди.
— А из чего? — спрашивала другая.
— Из картошки, гороха, риса и трески.
— Если хотите получить карточку, — наставляла соседку одна из женщин, — то первым делом пойдите к алькальду и достаньте у него справку о бедности. В отделе помощи не бог весть что дают, но одинокому человеку прокормиться можно. Мы вот с детишками съедаем апельсин и горячее, а хлеб продаем.
Женщины буквально сражались, чтобы отвоевать себе лишнюю порцию ужина. Они рассказывали девушкам из столовой печальные истории, стараясь их разжалобить и хоть таким способом получить добавку.
Луис поднял глаза и посмотрел на испитую женщину, на длинную очередь женщин и детей. Вот так же приходила и Антония, так же, наверное, подобно другим женщинам, рассказывала жалобные истории. «Где у тебя глаза?» — спросили у него. «А ведь порой хочется зарыть глаза в землю и закричать так, чтобы услышали камни! О, как права Антония! Да, я чистюля, белоручка, человек, не знающий, что такое голод и страх. Человек, не приставший ни к тому, ни к другому берегу. Я Луис Гарсиа, студент факультета права, индивид, которому ничего не нужно, кроме свободы мыслить вслух и громко выражать то, что он чувствует. У меня нет даже денег, чтобы провести время с невестой или купить книги. Но, может быть, в один прекрасный день я все же осмелюсь пойти на риск и…»
Луис подошел к подъезду своего дома, просторного, с мраморной лестницей и лифтом.
— Добрый вечер, сеньорито Луис, только что вернулся ваш отец, — любезно сообщил привратник.
— Спасибо, — буркнул Луис.
Отец Луиса, дон Педро Гарсиа Бустаманте, среднего роста, сухощавый и чуть лысоватый, занимался юриспруденцией. Материальное положение его было не блестящее, но вполне приличное.
Донья Тереса, мать Луиса, происходила из кастильской дворянской семьи. Воспитанная авильскими монахинями, она обладала всеми добродетелями провинциальной сеньоры: шила, вышивала, немного тренькала на фортепьяно. Она была весьма довольна выпавшей ей скромной долей и знать ничего не желала о том, что могло бы нарушить мир и покой в ее доме.
Внешний мир не существовал для доньи Тересы. Каждое утро, очень рано, она отправлялась к мессе в Буэн Сусесо и затем, хотя вязальные спицы и валились из рук, весь день просиживала у окна гостиной. Она читала жития святых, немножко шила и сквозь стекла созерцала улицу.
Петра, прислуга за все, накрыла на стол. Она была ровесницей хозяйки, и все относились к ней, как к члену семьи. Петра очень благоволила к Луису, которого обожала, и даже давала ему в долг деньжат; доброй женщине удавалось немного прикапливать.
Каждый вечер, около десяти часов, даже если приходили гости, дон Педро запирался в своем кабинете, чтобы послушать последние известия, передаваемые Би-би-си. Адвокат по профессии, дон Педро был страстным поклонником всего военного, вот почему он неизменно отмечал линию восточного фронта на карте Европы, которая висела на стене его кабинета.
— Ты только посмотри, Луис. Этот русский маршал отлично знает свое дело, — говорил дон Педро сыну, пришпиливая флажки на карту. — Силезия и Померания уже почти заняты, до Берлина рукой подать. Среди выпускников академии Фрунзе есть светлые головы, уж поверь мне.
Дон Педро выключил радио и вынул свои карманные часы.
— Поздно. Пойдем ужинать. Сегодня у нас гости.
— Кто?
— Кузины твоей матери.
— Скажи, папа, когда кончится война, что, по-твоему, будет?
— Кто знает? Похоже, люди весьма надеются и ждут, что по окончании мировой войны у нас снова будет республика, но…
Гости уже сидели за столом. Это были дальние родственники доньи Тересы. Всеобщее веселье и шуточки гостей неприятно действовали на Луиса. Он еще больше замкнулся в себе, старался ничего не слушать, встревоженный все той же неотвязной мыслью. Он вспоминал Антонию и мучную баланду, которую ей приходилось есть каждый день. И возможно, поэтому свежий белый хлеб казался ему горьким и невкусным.
— Как идет процесс? — спросил его один из родственников.
Луис ничего не ответил, пожал плечами, продолжая ужинать.
— Что с тобой, Луис? Язык, что ли, проглотил?
— Он так странно себя ведет, — сказала мать.
— Неудачная любовь, наверное, — рассмеялся один из родичей.
Луис в ответ лишь пробормотал какие-то несвязные объяснения. Неизъяснимая тоска сжимала ему сердце. Его раздражали вопросы родственников, даже само их присутствие. Они казались ему совсем чужими, незнакомыми людьми, говорящими на непонятном языке, словно явились из другой страны.
Только когда родственники начали прощаться, Луис вдруг стал вежливым и общительным, он даже сказал им несколько любезных слов.
Но мысли его были далеко, и усилие, которое он сделал над собой, чтобы улыбнуться, оказалось тщетным.
— Луис, ты вел себя весьма некорректно. Кузены тебя уважают, и ты это прекрасно знаешь. Какой ты бирюк! — заметила мамаша.
Луис поднял голову, стараясь встретиться глазами с отцом, чтобы довериться ему, поведать печальную историю Антонии. Но, взглянув на отца, он понял, что все напрасно. И ничего не сказал родителям, только пожелал им спокойной ночи.
Он ходил большими шагами взад-вперед по своей комнате. За стеной раздавалось бормотание, это молилась донья Тереса. Ей вторил голос служанки.
Откуда он возьмет сил, чтобы привести в свой дом Антонию и, крепко ее обняв, пронести через все невзгоды? Разве может он стать ей опорой? Все вокруг: обстановка, дом, родители, обветшавшие предрассудки — все, казалось, было направлено против него, связывало его по рукам и ногам, не давало двинуться с места. Он вел себя, как последний трус. Полная любви Антония вверяла ему себя, она переступила границу дозволенного, а он, он боялся, что не найдет в себе сил быть достойным ее самоотверженности.
Антония представлялась ему таинственной сокровищницей, в которую он старался проникнуть, чтобы утолить жажду жизни.
— Антония! Антония! Я не знаю, куда я уведу тебя! — в отчаянии кричал он ночью во сне.
— Второе таинство… — бормотала за стеной донья Тереса.
Хоакин, демобилизовавшись, возобновил свои старые знакомства. Казарма стала лишь неприятным воспоминанием, она, как губка, стерла два года его жизни.
Он отправился к инженеру, с которым работал на заводе. Инженер помнил его в лицо и без всяких проволочек принял на прежнее место, с какого Хоакин ушел в армию, — токарем второго разряда.
— Ну, парень, начинай все сначала. И коли не ввяжешься в политику, как некоторые, скоро сможешь повысить разряд и заработать на жизнь. Но для этого надо трудиться. А если не желаешь, ищи себе другое место, здесь тебе делать нечего, — сказал инженер.
Товарищи по работе приняли его хорошо.
— Откуда ты явился? Что-то от тебя здорово пахнет казармой! — кричали ему со всех сторон.
На заводе было много новых рабочих.
— Кое-кто из старичков ушел на другие заводы. Селестино застукали во время агитации, и теперь он сидит в Карабанчеле. Дали десять лет, а вообще-то, считай, повезло по нынешним временам, — рассказывал новости Энрике.
— Ты по-прежнему живешь у Аугусто?
• — Да, все там. Ребятишки не хотят меня отпускать, а Аугусто с женой сам знаешь, как ко мне относятся. И слышать о моем отъезде не хотят.
— Завел невесту?
— Да, познакомился с девушкой из дома, где живет Аугусто. Работает швеей. Зовут ее Роса, я очень ею доволен. Кажется, у меня есть с собой ее фото.
Отовсюду доносился шум работы. Под потолком цеха медленно полз подъемный кран.
— Приятный звук после стольких лет перерыва. Шум работы, он совсем особый, — заметил Хоакин, смотря на кран. Правой рукой он приветственно помахал крановщику.
— Привет, Пепе.
— Привет, Хоакин, — отвечал ему рабочий из кабины крана.
— Вот, гляди, это Роса. — Энрике протянул фотографию.
— Кажется, красивая.
— Мне нравится.
Энрике спрятал фотографию в бумажник.
— Ну что, все язык чешете? Придется поставить тебя за другой станок, Хоакин, — предупредил мастер. И, улыбнувшись, пошел к фрезеровщикам.
— Он здорово изменился, уже не такой жлоб, — сказал Энрике, запуская свой станок. Хоакин почти не расслышал его.
— Сегодня вечерком можем пойти в бар, про который ты говорил. Я помню, что нам с тобой надо побеседовать! — прокричал Энрике, перекрывая шум токарного станка.
— В восемь, если хочешь. Сначала я зайду домой, — ответил Хоакин.
Бар на улице Гарсиа Морато, где они договорились встретиться, был тихим заведеньицем. По вечерам здесь собирались игроки в карты и старушки, которые, отслушав мессу в ближайшей церкви, приходили попить кофейку. На первом этаже в глубине помещения располагался небольшой зал на восемь столиков. Рядом со стойкой находилась лестница, ведущая в зал на втором этаже. Оттуда в окна были видны Церковная площадь, зеленые купы акаций и серые крыши трамваев.
На стойке и на стенах бара мерцали огоньки карбидных светильников.
Хоакин сидел в полутьме дальнего зала. День словно застыл в квадратном проеме окна и на курточке официанта, спокойно дожидавшегося у входной двери, когда включат электричество.
Хоакин поглядывал на дверь, дожидаясь Энрике. Он курил, зажав руки между коленями. Наконец он увидел Энрике, тот пришел вместе с Аугусто.
— Я здесь! — крикнул им Хоакин.
Энрике и Аугусто замешкались у входа, не различая Хоакина в полутьме зала.
— Привет, — поздоровались они.
— Ты немного запаздываешь, — сказал Хоакин, — уже половина девятого.
— Сам знаешь, как сейчас в метро, — оправдался Аугусто.
— Что закажем?
— А все равно, давай кофе.
Энрике подозвал официанта; тот по-прежнему стоял у окна.
— Если вы не торопитесь, подождите немного, пока зажгут свет. А то я уже одну чашку разбил, — громко сказал официант.
— Подождем, мы никуда не спешим, — ответил Аугусто.
Они помолчали. В баре никого, кроме них, не было.
— Ну говори, что ты хотел мне сообщить.
— Сейчас. Это совсем просто.
— Так говори.
— Как ты считаешь, кто заграбастывает денежки, которые мы зарабатываем?
— Как кто? — удивился Хоакин, — Конечно, хозяин завода да еще акционеры.
— А кто делает детали, которые потом идут на продажу?
— Похоже, вы меня исповедуете. Брось-ка ты эти штучки и давай говори по-серьезному, — сказал Хоакин.
— Я говорю серьезно, а ты отвечай.
— Ну, мы, конечно!
— Что же получается?
— Ты хочешь сказать, что все производим мы и деньги — это тоже наш труд. Так, что ли?
— Именно это я и хотел сказать, Хоакин, — ответил Энрике.
Они помолчали. Энрике и Аугусто достали кисеты с табаком.
— Чем ты собираешься теперь заниматься? — снова спросил Аугусто.
— Теперь? Я тебя не понимаю.
— Со службой в армии покончено, верно? Раньше ты, кажется, учился.
— Да. Но теперь с этим будет потрудней. Отец уехал, и мне надо заботиться о семье. Придется работать сверхурочно.
— Трудно, не так ли?
— Конечно. Пока не обвыкнешь, придется попотеть.
— Ну, это утешение для дураков. К плохому нельзя привыкать. С плохим надо бороться, Хоакин, — веско заметил Аугусто.
— Я думаю, мы можем требовать, если подкрепим наши требования борьбой. Мы должны помочь друг другу. На заводе возможно вести работу, пусть нас будет немного: пять-шесть человек вполне достаточно.
— Читал газеты? Гитлер покончил самоубийством в Берлине, русские идут по Германии. Итальянцы не в счет, а японцы скоро сдадутся. Прекрасная обстановка для нас, — сказал Аугусто.
— Да, правильно.
— Именно поэтому многие ушли в горы. Испанские партизаны из французских отрядов маки в декабре прорвали пограничную оборону в Пиренеях, — заметил Энрике. Он закурил, и кончик его сигареты красным огоньком светился в темноте.
— Может, вы хотите, чтобы мы тоже ушли в горы, — улыбнулся Хоакин.
— Нет. Я бы предпочел, чтобы ты остался с нами, — ответил Энрике.
Хоакин помолчал, прежде чем ответить на вопрос друга. Окурок жег ему пальцы.
— Я не против пойти с вами. Вы всегда впереди, с вами можно хоть куда. Вы единственные, кто действует смело и открыто.
Энрике и Аугусто улыбнулись.
— Нет, не единственные. Кроме нас, есть еще сенетисты, социалисты.
Хоакин закурил снова. Маленький зал постепенно заполнился посетителями. В темноте ворковали и ласкались влюбленные парочки.
Внезапно загорелась свисавшая с потолка лампочка. Веселый шум голосов донесся с улицы и ворвался в бар.
— Свет! Свет! Дали свет! — закричали вокруг.
В домах стали зажигаться огни, словно на сцене перед спектаклем. Сначала свет появился в окне здания напротив. Затем осветились витрины галантерейного магазина, бакалейной лавки, зажглись уличные фонари и, словно по мановению волшебной палочки, засверкали все балконы. Свет заплясал и закружился, словно вспыхнул фейерверк.
На лицах посетителей бара отразилась растерянность. Люди, собравшиеся в маленьком салоне, рассматривали друг друга. Голоса зазвучали громче, жизнь в баре потекла своим чередом.
Кто-то хлопал в ладоши, подзывая официанта. Лампы и подсвечники обрели свою обычную форму и размеры, в бутылках заискрилось вино.
— Принесите нам три стаканчика, — заказал Энрике.
— Сию минуту, — ответил официант.
Он ловко сновал между столиками. Старуха, торговавшая табаком у дверей бара, спрятала свою контрабанду в синюю сумку. У входа в метро продавцы газет громко предлагали вечерние выпуски.
Пиво подали свежее и холодное. Приятно было ощущать, как оно освежает горло. А потом, утолив жажду, поставить на стол пустой стакан с кольцом золотистой пены на дне.
От Матиаса, с тех пор как он уехал в Барселону, почти не было известий. Он прислал лишь одну открытку, в которой сообщал, что чувствует себя хорошо и что на житье устроился у одного из своих друзей с автомобильного завода. Денег он не присылал никаких. Заработка Хоакина на двоих не хватало, и Марии пришлось устроиться уборщицей в зале для проведения праздников на улице Реколетос.
В квартире было холодно. Хоакин и все жильцы уже спали. Мария, стоя у двери, пыталась открыть ее ключом, но руки не слушались, и она никак не могла попасть в замочную скважину. Ключик выпал у нее из рук, а в коридоре было темно.
Мария ползала на корточках по холодным плитам пола, отыскивая оброненный ключ. Она вертелась на месте, окутанная темнотой, которая с каждой минутой становилась все невыносимее. У нее закружилась голова. Мария захотела опереться, чтобы не упасть, опереться обо что-нибудь более устойчивое, чем пол. Она наткнулась лицом на стену и припала к ней головой. Постепенно приподнялась, держась руками за стену. Встала на ноги и, вытянув руки, пошла вдоль стены, пока не наткнулась на выключатель.
Не желая шуметь, она попыталась пройти на цыпочках. Добралась до своей комнаты. Прошла мимо турецкой тахты в столовой. Хоакин следил за ней взглядом.
Мария оставила дверь в спальню приоткрытой. Зажгла свет. Как лунатик, приблизилась к постели Хоакина.
Хоакин, лежа неподвижно на спине, не произнес ни слова, когда мачеха накрыла его стареньким потертым пальто, которое сняла с себя. На миг их взоры встретились в узкой полоске света, проникавшего из спальни и освещавшего ее руки.
Она увидела глаза Хоакина, в них сквозила явная неприязнь. Ее глаза, отяжелевшие и сонные, казалось, ничего не выражали, кроме усталости.
— Не спишь? — спросила она пасынка.
— Забери свое пальто, — буркнул в ответ Хоакин.
— Замерзнешь.
С перекошенным от злобы лицом Хоакин крикнул:
— Убери свое пальто и оставь меня в покое! Опять напилась!
Нет, она не была пьяна. По крайней мере не сильно. Иногда она возвращалась домой, громко разговаривая с прохожими на улице. Иногда разговаривала сама с собой, вслух выражая странные и тоскливые мысли, осаждавшие ее. И порой, когда печаль захлестывала сердце, она думала о муже, о пасынке, о бегстве во Францию, к сестре, которая там жила.
Мария равнодушно пропустила мимо ушей слова пасынка, уйдя в себя, в тот уединенный мир, который окружал ее, когда она была в состоянии опьянения. Она стала раздеваться перед зеркалом.
Легла в постель и потрогала рукой пустоту рядом с собой, то место, где обычно спал ее муж. Эта пустота выводила ее из себя, она никак не могла смириться с отсутствием Матиаса. Мария испытывала усталость, думая о нем, о тех перебранках, какие у них случались. Он был грубым мужланом и мечтал лишь о приятной жизни, без забот и трудностей. И несмотря на это, она любила его и готова была отдать все на свете, лишь бы удержать его подле себя.
Она лежала, держа руку на том месте, где обычно спал Матиас, и терзалась воспоминаниями о том времени, когда они с Матиасом только познакомились. Но проклятая жизнь — голод, безработица, череда тяжких лет — что-то надломила в них навсегда.
Она сознавала всю никчемность и бесполезность своего существования. Хоакин презирал, а может, даже ненавидел ее. Мария оправдывала пасынка, которому тоже жилось несладко. Она сознавала себя уже не человеком, а тряпкой, которую каждый пинает ногой. Поэтому она стала пить и постепенно пристрастилась к вину, алкоголь сделался для нее потребностью.
Мария устала, очень устала. Ей пришлось вымыть пол в огромном зале, а затем еще натереть паркет. К тому же в последнее время ее заставляли мыть все окна в помещении.
За стеной кухни, где она работала, текла совсем иная жизнь. Столики в зале занимали веселые, улыбающиеся, всегда всем довольные люди.
Официанты носили белые курточки, смокинги и черные с кантом брюки. Заведение было довольно крупное. Стойка располагалась большим полукругом, вдоль нее тянулся ряд высоких табуретов.
Зал обслуживали три официанта с тремя помощниками. За стойкой хозяйничал настоящий бармен. Шеф-повара звали Десидерио, под его началом трудились два поваренка и три судомойки.
Атмосфера в зале была накаленной, здесь стоял шум, пахло духами, витали клубы табачного дыма.
За столиком, накрытом голубой скатертью, с двумя бутылками мансанильи и полудюжиной бокалов красного стекла, блюдом устриц и тарелочкой с кружками лимона сидели трое мужчин с тремя спутницами. Перед каждым мужчиной лежала коробка сигарет «Честерфильд».
Три девушки уплетали гусиную печенку и сыр. И были так увлечены этим важным занятием, что совсем не обращали внимания на болтовню мужчин.
Гарсиа, старший официант заведения, изогнувшись, записывал в блокнот заказ.
Наконец, выпрямившись, он быстрыми шагами отошел от столика и прокричал в окошко кухни:
— Деси! Два лангуста и одну порцию ветчины. Бутылку «Рио Вьехо» для троих.
— Хорошо, сейчас будет готово, — ответил повар.
Гарсиа, понизив голос, доверительно говорил судомойкам:
— Вот это бабенки! Не то что вы, тощие, как велосипед. У меня чуть голова не закружилась, когда я их обслуживал. У двоих ляжки дай бог, а у третьей, у блондиночки, такие груши в декольте — закачаешься!
Мария остервенело мыла столовые приборы, и вдруг ей почему-то стало любопытно: страшно захотелось посмотреть на женщин, о которых говорил официант.
— Отойди в сторонку, дай взглянуть, — сказала она.
В окошко виднелся третий столик. «Вон, наверное, та самая блондиночка, у которой торчат груди», — подумала она. Блондиночка взмахом руки приветствовала своего знакомого. Это был хорошо одетый мужчина, средних лет, с тонкими усиками. Блондинка держала в руке устрицу.
— А в браслете-то камни величиной с горох, — заметила Мария вслух.
— А ну-ка, дай я погляжу.
Молодая судомойка подошла к окошку и положила руку на плечо Марии.
— Ну, ничего особенного! — протянула она. — Это псе краска да штукатурка. Поглядела бы я на них на голых, какие они есть.
И судомойка расхохоталась над своей шуткой. Гарсиа, просунувшись в окошко со стороны зала, попытался ущипнуть девушку, но она, ловко увернувшись, хлопнула его по руке.
— Из вас уж песок сыпется, а туда же!.. С вами и с голодухи не станешь…
Десидерио, приготовив лангустов, принялся делать гарнир к ветчине.
— А ну, хватит чесать языком! За работу! Вот увидит хозяин, что вы толчетесь у окошка, влетит вам по первое число. Сами знаете, какой у него крутой нрав.
Гарсиа поставил блюда на поднос, поднял его и понес к третьему столику.
Пожилой сеньор с тонкими усиками разговаривал со своими друзьями.
— Мне передавали, что у вас замечательно идут дела. Я имею в виду компанию по продаже недвижимости, которую вы организовали.
— Ну что ты, Тино, — возразил его собеседник, — ты же знаешь, люди любую ерунду готовы назвать успехом.
— Я считаю, неплохо, если дело приносит три миллиона годовых.
— Обычные преувеличения. Сам видишь, мне приходится довольствоваться армейской машиной.
Собеседники рассмеялись шутке.
— Ох, уж этот Хуанчо! — сказал мужчина справа. Он держал руку на коленях своей спутницы. Рука была широкая, короткая и волосатая. На указательном пальце — массивный перстень.
— Хочешь бутерброд? — предложила девушка. Она держала в руке ломтик хлеба.
— С чем?
— Очень вкусный, с гусиной печенкой и сыром.
— А ты крепенькая, — говорил сеньор, сжимая коленку девушки.
— Все для тебя, солнышко.
Тино, сеньор с усиками, улыбался.
— Ты свое дело туго знаешь, Луиса.
За дальним крылом стойки два господина, по виду немцы, терпеливо дожидались, пока бармен приготовит им коктейль.
— Два «манхеттена», — заказали они.
— Это немцы, — сказал один из официантов. — Никак их не поймешь, по-испански все слова коверкают. Чего доброго, эсэсовцы. Говорят, их теперь много укрылось в Испании.
За столиком под красной скатертью, взявшись за руки, шептались двое влюбленных.
— Ты бесстыдник. Вчера я весь вечер напрасно прождала тебя. Сидела в Гавириа, а ты и не думал являться.
— Я весь вечер зубрил математику.
— Да, так я и поверила. Ври, да не завирайся. Наверно, играл в покер или пил можжевеловую.
— Ты же знаешь, что я занимаюсь как зверь. У меня нет другого выхода. Папа обещал купить мне машину, если я поступлю в автодорожный.
— И поносила же я тебя вчера!
Юноша пожал плечами.
— Послушай, дорогуша. Попроси у него с откидывающимся верхом. На днях я видела такую. Ну прямо загляденье, а капот длиннющий, как отсюда до двери. Вишневого цвета. Не машина, а сказка. Самое малое сто сорок в час дает.
Девица откинулась на стуле, с мечтательной улыбкой вспоминая автомобиль вишневого цвета. Ее красивые глазки сверкали довольством.
— Если будешь хорошо себя вести и прилежно заниматься, я позволю меня поцеловать. А знаешь, с кем я была вчера в Гавириа? С Пилюкой Санчес. Помнишь ее? Ну, как же! — сказала она в ответ на неопределенный жест юноши. — Она была моей подружкой, когда мы учились у францисканских монашек. У нее жених занимается архитектурой. И только подумай, была такая хорошенькая и тонюсенькая, а теперь разнесло — настоящая бомба.
На кухне работа шла своим чередом. Повар с помощницами не чаяли, когда наконец растает гора грязной посуды.
— Луси, а эти типы с третьего столика, должно быть, важные птицы. Швыряют монеты почем зря! Гарсиа сказал, что тот, с усиками, дал ему целых три дуро на чай. А мы, чтобы заработать три дуро, должны перемыть не меньше тыщи рюмок.
— Да, для кого жизнь мать, а для кого мачеха. От усталости с ног валишься, а что видишь на своем веку? Уж так теперь повелось в нашей стране: чуток богачей, уйма шлюх и пруд пруди бедняков.
Мария, спрятавшись за судомойками, тайком допивала остатки мансанильи из стакана одного из посетителей.
— А хорошо пахнет это вино, правда? — сказала она, притворяясь, будто нюхает стакан. В окошко просунулся официант.
— Чего же ему не пахнуть, коли оно стоит двадцать дуро бутылка, — фыркнул официант.
— Пахнет почище епископских ветров, во как! — заметил Десидерио. Стоя у плиты, он уже давно наблюдал за Марией. — Если будешь глотать все опивки, скоро налижешься, — продолжал он.
— Да я… — начала было оправдываться Мария.
— Твое дело, поступай как хочешь, но только знай, это вино сильно забирает.
— А как твой муженек, Мария? Все в бегах? — поинтересовалась одна из судомоек.
— Да, в отъезде, Эулохия. Вот жду письма.
— А как твои жильцы? Как поживает эта вдовушка, про которую ты рассказывала? Все крутит со старьевщиком?
— Все по-прежнему. Скоро поженятся.
Десидерио отошел от плиты. Этот толстяк каждые три-четыре минуты во всеуслышанье заявлял, что он идет в туалет мочиться, и поручал кому-нибудь последить за плитой.
— У того, кто подолгу торчит у огня, всегда недержание мочи. Жар распаляет мочевой пузырь, — объяснял он всем.
Но в кухне никто не верил этому утверждению: все считали, что повар часто отлучается в туалет только потому, что целый день тянет сухое вино из сифона.
— Пьете вино с газировкой, вот и бегаете в уборную.
Повар обернулся к судомойкам.
— Собрался жениться на вдове? Ну, на этот счет верно поется в куплетах:
Не хочу я вдовушку
себе в жены брать.
Что ласкал покойничек,
не хочу ласкать!
Женщины прыснули со смеху.
— Ха-ха-ха! Что ласкал покойничек, не хочу ласкать, — повторяли они, хватаясь за животы.
Шум голосов в зале немного затих. Танцовщица Мария Мерче крутила бедрами и плечами в такт треску и грохоту марак.
Немцы, сидя за стойкой, продолжали тянуть свой коктейль. С высоких вертящихся табуретов они наблюдали за волнующими движениями танцовщицы.
Одна из девиц за третьим столиком льнула к сеньору с тонкими усиками.
— Котик, ну почему бы нам не прошвырнуться на машине в другое место и не выпить чего-нибудь? Тут очень скучно. Если они не хотят, пойдем одни.
— Подожди немножко, дорогая, сейчас все пойдем. А пока заказывай все, что пожелаешь. Я должен поговорить с Фернандо и Хуаном об очень важном деле. Не приставай, оставь меня в покое.
И он продолжал беседовать с приятелями:
— Значит, так. Я как можно скорее добиваюсь разрешения в министерстве, и денежки потекут. Но приятеля, который этим занимается, я вам о нем уже говорил, необходимо подмазать. Иначе ничего не выгорит.
— Сколько, ты полагаешь?
— Не знаю. Но мне кажется, меньше чем за двадцать процентов он и пальцем не пошевелит.
— По-моему, двадцать процентов — это много.
— Да, немало. Но сам знаешь, не подмажешь — не поедешь. Зато, — он улыбнулся, — вы не хуже меня понимаете, что десять тысяч за тонну — это почти даром. А перепродать, и весьма легко, можно за двадцать пять.
— Я не возражаю против того, чтобы дать ему двадцать процентов, во всяком случае, я готов. Но тогда ты платишь за сегодняшний ужин и за все прочее…
— Согласен, однако, как мы говаривали в полку: за постель, но не за шлюху.
— Ладно, Тино, не жмотничай и обрати внимание на Хуанчо. Пошли поужинаем в другое место.
— Я вам не корова, чтобы вы меня доили.
Пуиг, ливрейный швейцар заведения, уже был предупрежден официантами, что посетители за третьим столиком сорят деньгами почем зря. Вот почему, когда они проходили мимо, он поклонился ниже обычного и тут же бросился открывать дверцу автомобиля, который стоял у тротуара напротив ресторана.
Девицы шествовали впереди мужчин.
— Ну и жлоб этот Тино. Из-за одного ужина и прогулки в машине выкидывает такое свинство. При первой же возможности набью ему морду.
Женщины на кухне, покончив с грязной посудой, вышли в зал, чтобы, взгромоздив стулья на столы, убрать помещение. Швейцар запер двери, и, пока хозяин заведения снимал кассу, служащие собрались вокруг стойки, чтобы получить свою долю прибыли, которую им выплачивали ежедневно.
Мария в дальнем конце зала распихивала по карманам пальто пакеты с едой, доставшейся ей при дележке кухонных остатков.
— Эй, ты, хочешь риохи?
— Да. Но много не наливайте, — отвечала она.
— Ладно, не притворяйся. Все знают, от вина ты никогда не откажешься.
Стакан риохи плохо подействовал на нее. Может, потому, что оказался последним в тот день, а может, по иной причине. Во всяком случае, он тяжелым камнем лег в желудке и даже вызвал икоту.
Все огни в зале погасили. Горела лишь лампа на стойке. С улицы Реколетос доносился приглушенный голос ночного сторожа да удары палки о плиты тротуара.
Они вышли на улицу. Темноту ночи пронизывали молочно-белесые лучи. Из-за рваной тучки торчали рога месяца. Было свежо, и редкие прохожие спешили, пряча голову в воротники пальто и плащей. Мелкий моросящий дождик, казалось, боялся смочить мостовую.
— До завтра, Мария.
— Пока, Луси, пока.
— Прощай. До завтра, — попрощались товарки.
Привычной ночной дорогой Мария пошла домой. Сначала по Кастельяне до площади Кастеляра, потом вверх по Мартинес Кампос до площади Иглесиа.
Марию тряс озноб, в желудке противно сосало. Она еще сильнее ссутулилась, засунула руки в карманы пальто. Потрогала пальцами миндаль и земляные орешки. Съела два орешка.
Открыла ключом подъезд. Прежде чем войти, посмотрела на небо. Ярким светлячком мелькнула падающая звезда. Мария невольно сказал вслух:
— Холодно. Скоро рассветет. Наступит новый день, и опять будет все по-старому.
А потом в темноте, в коридоре, у нее упал на пол ключ. На следующий день она ни о чем не помнила.
Настал день бракосочетания. Дон Хосе и сеньора Аида дожидались в помещении приходской канцелярии, когда священник освободится и приступит к оформлению их брака.
Свидетелей дона Хосе звали Флориан и Франсиско. Флориан был хозяином угольной лавки, расположенной через две улицы от тряпичной лавки дона Хосе. Франсиско служил приказчиком угольщика.
Свидетелями Аиды были также два друга дона Хосе. Официант Кеведо и один из постоянных клиентов старьевщика, некий Элеутерио, занимавшийся поставками.
Приходская канцелярия представляла собой маленький зал справа от алтаря, если стоять к нему лицом. Свет сюда проникал в большое зарешеченное окно, в которое виднелся сад. Чуть поодаль от стены стояли два стола, покрытые толстым стеклом. На столах располагались пишущая машинка марки «Континенталь», серебряная пепельница, настольное распятие и папка из черной клеенки.
На другой стене комнаты висели огромные часы в деревянном футляре, крашенные белой краской. Рядом три кружки для подаяний. Одна для благословенных душ чистилища, другая для приходских нужд, а третья для украшения алтаря перед статуей святого, чье имя, по всей видимости, Амвросий, частично было стерто.
Под часами стояли три стула с сиденьями из жесткого картона. На противоположной стене красовалась хоругвь Марианской конгрегации, еще одна кружка для папских деяний и две литографии с изображением святой Терезы и святой Изабеллы Венгерской.
На двери, ведущей за алтарь, с наружной стороны, прикрепленная кнопками, висела картонная табличка. Она извещала:
Индульгенции от двенадцати до двух
Аида не спускала глаз с двери. Не находила себе места волнуясь. Священник все не появлялся. Она нервно сжимала и разжимала пальцы рук, лежавших на коленях. Мужчины, стоя у окна, рассматривали сад и курили сигарету за сигаретой. На стульях напротив примостились три старухи с молитвенниками в руках. Они не то мурлыкали молитвы, не то размышляли о божественном и потустороннем, ибо каждую минуту испускали громкие, тяжкие вздохи, сопровождаемые возгласами: «Ах, боже мой!», причем делали это так поспешно, словно умирали от скорби или мучались в аду.
Вздохи и охи трех старушек могли вогнать в тоску и менее закаленное, чем у Аиды, сердце.
Дон Мануэль, приходский священник, только что отслужил утреннюю мессу. Он снимал в ризнице облачение с помощью пономаря, который поспешно подал ему четырехугольную шапочку-бонете.
Сестра Мария де Хесус стояла у двери в ризницу, ожидая, когда падре переоденется, чтобы доложить ему, что завтрак готов.
Дон Мануэль перешел в зальчик, смежный с ризницей, размышляя о том, что лучшей судьбы для священника, чем быть капелланом у монашек, и придумать трудно. В зальчике, да и повсюду чувствовалось страстное и даже чрезмерное увлечение чистотой и порядком, присущее сестрам во Христе. На вышитой гладью скатерти мать настоятельница расставила сервиз из тонкого фарфора, ранее принадлежавший Севильскому монастырю.
Сестра Мария де Хесус ублажала капеллана. Он жил среди монашек, как петух в курятнике. Что называется, купался во всех этих мармеладах, пышных бисквитах на сливочном масле, яйцах всмятку, добром старом вине и кофе со сгущенным молоком.
В углу стола возвышался большой кувшин с цветами, которые монашки нарезали в своем саду. Он вносил в обстановку веселую, кокетливую ноту. На стене и на консоли, покрытой тонкой материей и обшитой кружевами, величаво покоились изображения распятого Христа.
Дона Мануэля печалил взгляд спасителя, поэтому он обычно, прежде чем начать трапезу, ставил между собой и распятием кувшин с цветами.
— Дон Мануэль, жених с невестой и несколько старушек дожидаются вас, они сидят в кабинете, — сказал пономарь, появляясь в дверях.
Капеллан пил кофе маленькими глотками.
— Сегодня кофе много слабее, чем обычно, — заметил он.
— Это гвинейский, бразильский у нас кончился. Привезут только через несколько дней, не раньше, — ответила сестра Мария де Хесус.
— Сразу заметно, что не бразильский.
— А я ничего не замечаю, я не любительница кофе, — сказала монашка.
— Иполито, скажи им, что я сейчас приду. Можешь начать с епархиальных анкет.
— Хорошо, дон Мануэль.
Дон Мануэль, кончив завтракать, закурил сигарету и грузными шагами направился в приходскую канцелярию исполнять свои дневные обязанности.
Аида и дон Хосе придвинулись к столу и беседовали с пономарем.
Старушки с молитвенниками прекратили свои вздохи, как только вошел священник, и окружили его.
— Мы пришли за талонами на еду, — тараторили они.
— Приходите в другое время. Вы же знаете, что талоны выдаются после вечерней молитвы, — объяснил им падре.
Дон Мануэль положил сигарету в пепельницу на столе.
— Итак, — сказал он, — кто здесь жених с невестой?
Прежде чем ответить, дон Хосе повернулся к Аиде.
— Вот она и я, — сказал он тихим голосом.
Священник посмотрел прямо в лицо прихожанам и невольно улыбнулся.
— Боже мой! А я-то думал, что это удел молодых. Но в последнее время что-то часто стали жениться пожилые.
Четыре свидетеля, подойдя к столу и встав за стульями жениха и невесты, весело рассмеялись — замечание ведь относилось не к ним.
Священник взял сигарету из пепельницы и затянулся.
— Начинай, Иполито.
— Ваше имя?
— Хосе Крус Гарсиа.
— Откуда родом?
— Из Фуэнтесеки, провинция Бургос.
— Семейное положение?
— Вдовец.
— Возраст?
— В январе исполнится пятьдесят один.
Пока пономарь записывал данные будущих супругов, в дверях показался служка.
— Дон Мануэль, сестра Анхела хочет пас видеть!
— Иду, — ответил падре и поспешил за служкой. Отсутствовал он довольно долго. Пономарь записывал ответы одного из свидетелей.
— Ваше имя?
— Элеутерио Руис Айюкар.
— Профессия?
— Старьевщик.
— У вас есть с собой какой-нибудь документ, удостоверяющий вашу личность?
— Продовольственные карточки, — ответил Элеутерио.
Священник снова уселся на прежнее место.
— Когда вы хотите сочетаться браком? — спросил он.
— Как только можно будет, — ответила Аида.
— Подождите минуточку. Сейчас посмотрю книгу бракосочетаний.
Он взял книгу в руки. Из кармана сутаны достал очки, напялил на нос. Указательным пальцем стал листать страницы.
— А ну-ка, ну-ка… Сегодня у нас, кажется, семнадцатое? Да? На десятое число следующего месяца. Вот так.
Он захлопнул книгу и положил ее на стол.
— А какую вы собираетесь устроить свадьбу? У нас имеются на разные цены, все зависит…
— Я даже не знаю… — пробормотал жених.
— Есть, например, за три тысячи песет… с органом, квартет инструменталистов, смешанный хор, цветы на главном алтаре и гирлянды по всем скамьям, у входа ковер. Такая свадьба — одно загляденье.
— Не знаю, нам бы хотелось…
— Имеется и на тысячу восемьсот. Все то же самое, но без квартета и хора, церемонию сопровождает только орган.
Дон Хосе поднялся на ноги и стоял, понурив голову, усиленно рассматривая комочек грязи, прилипший к носку правого ботинка.
— Не знаю, как бы… мы… А нет ли другой, подешевле?
Священник снял очки и держал их двумя пальцами, большим и указательным. Левой рукой он протер глаза.
— За восемьсот песет устраивается в большом алтаре, немного цветов и на фисгармонии играют марш Мендельсона; ковер стелят только перед машиной.
После слов дона Мануэля воцарилось молчание, жених продолжал разглядывать носок ботинка.
— Видите ли, падре…
— Сколько вы хотите потратить? Пятьсот? Четыреста?
Дон Хосе не отвечал; наконец он избавился от пятнышка грязи на ботинке, отчистив его носком другого ботинка. Аида рассматривала какую-то точку на потолке… Четыре свидетеля благоразумно удалились к окну, выходившему в сад.
— Еще меньше? Говорите, сколько вы хотите или можете заплатить. Не будем же мы торчать здесь весь день. — Священник, играя очками, недовольно поглядывал на жениха с невестой.
— Вы простите нас, падре, — сказала Аида.
— Самая дешевая — за двести песет, не считая, конечно, свадьбы для бедняков. Но если вы желаете сочетаться браком, как бедняки, то должны принести справку.
— Ну, как ты считаешь, Аида, насчет этой, по двести? — спросил дон Хосе.
— Как ты скажешь.
— Ладно, давайте эту, за двести. — Он поднял голову и посмотрел на священника.
— Церемония за двести песет проводится не в главном алтаре, а в боковом и рано, в восемь утра.
— Хорошо, — согласилась Аида.
— Ну, тогда пока все. Вам надо будет прийти за оглашением, чтобы отнести его в епархию. Не забудьте. Ежедневно в семь часов вечера у нас читают катехизис для вступающих в брак.
Дон Мануэль надел очки.
— Явка обязательна, — добавил он и занялся другим делом.
Молча спустились они по лестнице на улицу. Желтый трамвай нещадно завизжал тормозами. Становилось холодно, и Аида подняла воротник пальто.