«Я любила его…»
За это и расплачивалась — более полувека.
До самой смерти в конце семидесятых.
15 января 1920 года белочехи, превратностями смутного времени ненадолго поставленные в хозяева Транссибирской магистрали (вначале — враги, потом «союзники», пригретые эйфорическими демократами Временного правительства, затем, с подачи вчерашних союзников вчерашней России, снова враги, наломавшие дров в чужой стране), сдали иркутскому «Политцентру» Правителя России адмирала Колчака. Выторговав за его голову возможность свободного выезда из России, взамен пообещав больше не вмешиваться в русские дела, белочехи своего слова не сдержали.
Эсеро-меньшевистский «Политцентр», спасая уже не «программ переустройства России», а себя самое в виду подступивших к городу красных частей сдал Колчака большевикам.
После трехнедельного (с перерывами) разбирательства, подменившего собой следствие и суд, А. В. Колчак, одна из самых трагических фигур в российской истории начала ХХ века, был расстрелян.
Блестящий морской офицер, самой природой созданный для этой службы. Герой русско-японской войны, награжденный почетным георгиевским оружием, командир миноносца, боевого корабля «первой линии» — миноносцы начинали морские сражения и первыми гибли. Крупнейший не только в России специалист по морскому минному делу — выполненные по его схемам минные постановки на Балтике изучались как образцовые; в 1941 году их повторили — гитлеровские кригсмарине здорово на них обожглись…
Точности ради скажем: это была уже третья встреча адмирала с немецким флотом. Две первые он также выиграл: в начале первой мировой войны на Балтике и чуть позже, когда командовал флотом на Черном море. Именно Колчак положил конец безраздельному хозяйничанью здесь кайзеровских крейсеров, выставив их за Проливы.
Со временем он мог стать большим военным ученым — вспомним созданный им Морской кружок, объединивший самые светлые тогдашние флотские умы, и проблемы, над разрешением которых билась эта молодежь, в большинстве не достигшая и тридцатилетнего возраста. Многие их, как принято говорить, стратегические разработки достойны пристального изучения и сегодня.
Ему прочили славу исследователя Арктики: труды Колчака в двух заполярных экспедициях были отмечены большой золотой Константиновской медалью — высокой и редкой наградой тогдашней российской Академии наук. Быть удостоенными ею мечтали виднейшие ученые Европы.
Сын своего времени и своего класса, воспитанный в традициях тогдашнего русского офицерства и воспринявший их как генеральную линию личного и общественного поведения. Патриот, считавший защиту отечества, а если потребуется, то и смерть за него, естественной обязанностью всякого порядочного человека. Чуравшийся политики и все-таки втянутый в нее силой сложившихся обстоятельств, адмирал принял такой поворот судьбы как крест, отказаться от которого не мог по законам долга и совести — и стал жертвой политиканства.
Адмирал («младенец в политики», по выражению одного из самых близких к нему людей) не понял, что он и «политики» воспринимают Россию по-разному. Считая служение России, а не очередному «двору», делом жизни, адмирал не сразу разглядел, что для амбициозных «трибунов» Россия — всего лишь карта в политических играх.
На пути к прозрению Колчак испытал несколько сильнейших потрясений.
Первое — еще в Севастополе, когда оказался бессилен что-либо сделать с разлагавшими флот агитаторами, хлынувшими на корабли с мандатами Временного правительства, которому и он было поверил (и даже присягнул; и останки лейтенанта Шмидта перезахоронил с почестями), и с мандатами от большевиков, против которых у «временных» не было никакого оружия, кроме истерик Керенского.
Второе — в Нижнеудинске, где его бросил распропагандированный личный конвой. Вину за это адмирал взял на себя: «не сумел разглядеть».
Третье — когда белочехи (пусть и чужие, но офицеры!) сдали его, как последнего дезертира.
Последнее — ночью с 6 на 7 февраля 1920 года, когда на его глазах премьер его правительства готов был в ноги конвоирам упасть, отрекаясь от идей, за которые еще недавно так рьяно сражался — лишь бы остаться в живых.
Прозрение пришло поздно.
О последних минутах Колчака существует несколько версий.
Все, даже исключающие друг друга, сходятся в одном. Адмирал встретил смерть, как и подобает порядочному человеку и настоящему офицеру: «ничто не дается даром, за все надо платить — и не уклоняться от уплаты» было его всегдашним убеждением. Адмирал отказался повернуться к расстрельной команде спиной и только выкурил папиросу.
…Она была в вагоне его поезда до последней минуты и не пожелала оставить адмирала, когда его пришли арестовывать. Хотя он настоятельно просил ее сделать это, оберегая от смертельного риска. Знал: для «стенки» достаточно, чтобы их просто увидели вместе.
Комендант иркутской тюрьмы и все, кто присутствовал «при оформлении факта самоарестования», даже опешили. В то время, как буржуи из всех сил будет от пролетарского гнева, эта барынька сама лезет под пулю!
Добровольная явка врага, да еще женщины, не укладывалась в однолинейном сознании, в котором отныне «именем революции» позволено было остаться единственному чувству — классовой ненависти. Все прочее — барские штучки!
Размягченные неслыханной удачей (бескровной на последнем этапе поимкой самого Колчака) тюремные начальники великодушно втолковывали ей: уходи, пока не озлились! Любопытствовали: почему, зная, что ее ждет, она, тем не менее, рвется в тюрьму?
Она сказала:
— Я люблю его.
Ее не поняли. Не только тогда.
Тридцать с лишним лет спустя в обращении своем из очередной ссылки к всесильному тогда Маленкову, тоже никак не разумевшему ее трагедии, она повторила:
«Я любила его и была с ним близка, и не могла оставить его в последние дни его жизни».
За это и расплачивалась — более полувека. До самой смерти в середине семидесятых. «Что ж, платить пришлось страшной ценой, но никогда я не жалела о том, за что пришла эта расплата».
«Я любила его»…
Вслушаемся, вчитаемся еще и еще раз в эти слова, звучащие как обет и молитва. Вникнем в их сокровенный смысл. Представим себе время, когда они были произнесены впервые.
Много ли во всей мировой истории найдем мы таких женщин, как эта?
Она — из самых настоящих «кисейных». Но за плечами — восемь лет лагерей, пять лет тюрьмы, шесть — ссылки. И до самой смерти неотвязно преследовавшее (в разные периоды менялись только формулировки) поражение в правах, не позволявшее ей подниматься выше определенной для нее общественной ступеньки.
Ни слова жалобы. Ни стона. Только в 1954 году в уже упоминавшемся обращении к Маленкову вырывается: «Мне 61 год». Но здесь же: «Я прошу Вас покончить со всем этим и дать мне возможность дышать и жить то недолгое время, что мне осталось».
…Всмотритесь в это поражающее чистотой, одухотворенностью и неизъяснимым изяществом черт юное лицо. Оно — само олицетворение молодости с ее чистотой помыслов и возвышенностью идеалов. В нем — радостное удивление перед миром и готовность благодарно принять все, что несет с собой каждый день жизни.
Всмотритесь в это лицо пристальнее. И сквозь нежную прелесть девичества для вас непременно проступят свободный и независимый ум, сильная воля и твердый характер. Личность, осознающая себя, свое место и предназначение — вот, что было главным в ней.
Аня Сафонова. Терская казачка из тех неповторимых в своей природной естественности натур, какие в свое время пленили мучившегося в поисках идеала молодого Толстого, написавшего как бы в благодарность жизни за встречи с такими людьми одну из самых поэтичных книг — повесть «Казаки».
Она родилась в 1893 году в Кисловодске, ставшим к тому времени центром — в том числе и культурным — Кавказских Минеральных вод.
Дед ее по отцу, Илья Иванович Сафонов, казак одной из терских линейных станиц, вступив в военную службу рядовым, закончил карьеру генерал-лейтенантом Терского казачьего войска. Все, чего достиг в жизни Илья Иванович Сафонов добыл собственным упорным трудом, неутомимым, как писали в старину, желанием совершенствоваться. Правду Генерал почитал высшей добродетелью, труд — единственным достойным человека уделом. Оставил на память о себе Кисловодску построенное при его живейшем участии и во многом на его собственные деньги здание железнодорожного вокзала и курзал при нем. Курзал был так совершенен по своим специфическим акустическим свойствам, что в нем с охотой выступали все оказывавшиеся «на водах» тогдашние российские театральные и музыкальные знаменитости.
На похороны И. И. Сафонова приезжал А. П. Чехов.
Бабушка Ани со стороны отца, Анна Илларионовна (думаем, в честь нее нашей героине и дали имя Анна), была до конца своих дней полуграмотной, с трудом владела письмом. Но была она человеком такой тонкой, богатой и щедрой души, что, вспоминая о ней впоследствии, Анна Васильевна говорила: неизвестно, кто дал для моего душевного роста больше: полуграмотная бабушка-казачка или мать, европейски образованная женщина.
В отца, Илью Ивановича Сафонова, пошел нравом и одаренностью и отец Ани Василий Ильич. Станичник по рождению и петербуржец по воспитанию, выпускник Александровского лицея, многообещающий правовед в «законники», однако, не вышел: верх в нем взяла другая страсть: музыка. Самородный его талант пианиста требовал лишь огранки — сдав всего за год экзамены по полному консерваторскому курсу, Василий Ильич вошел в русскую музыкальную культуру как пианист-исполнитель и дирижер. Многолетний художественный руководитель и главный дирижер концертов Императорского Русского Музыкального Общества, профессор, а затем и многолетний директор Московской консерватории (Именно ему консерватория обязана новым зданием, и одному Богу известно, чего стоило Василию Ильичу «выбить» из царя и именитых купцов субсидии на строительство), Сафонов был известен в Старом и Новом Свете как высокоталантливый пианист-интерпретатор и тонкий дирижер. Но еще в большей степени — и это, пожалуй, главное — он прославился как педагог-воспитатель музыкальных талантов. Василий Ильич создал русскую (ее вполне по праву называли «сафоновской») пианистическую школу. Его учениками были А. Н. Скрябин и А. Ф. Гедике, сестры Гнесины и Е. А. Бекман-Щербина, Н. К. Метнер и Р. Я. Бесси-Левина. Учеником Сафонова считал себя А. Б. Гольденвейзер. Золотыми буквами вписаны все эти имена в историю русской культуры!
Человек горячий, что называется, «нравный», В. И. Сафонов ушел из консерватории, считается, из-за творческого конфликта с С. И. Танеевым: на самом же деле потому, что обозначил занятия своих студентов модной в начале века политикой как измену искусству и лично ему. Оставив директорство, уехал в Штаты, где несколько лет давал пользовавшиеся неизменным успехом концерты. Одно время директорствовал в Национальной консерватории в Нью-Йорке.
Вернувшись в охваченную смутой и распадом Россию, лишенный возможности заниматься музыкой, В. И. Сафонов сильно тосковал. Умер великий педагог и музыкант в Кисловодске в 1918 году скоропостижно от приступа грудной жабы.
Могил семьи Сафоновых не сохранилось — в тридцатые годы их сравняли с землей, когда на месте взорванного собора размечали собственную, кисловодскую, «красную площадь» и сквер «для отдыха трудящихся».
Так бы, глядишь, и забыли этого незаурядного человека, не случись в 1958 году Первого международного конкурса музыкантов-исполнителей имени П. И. Чайковского. Лауреатом конкурса среди пианистов стал, как известно, американец Ван Клиберн. Отвечая на вопрос одного из многочисленных корреспондентов, откуда у него, иностранца, такое глубокое и тонкое понимание русской музыки, Клиберн сказал: этим я всецело обязан моему педагогу Р. Я. Бесси-Левиной (читатель, надеемся, помнит: ученица Василия Ильича). Имя самого Сафонова тоже было хорошо известно американцу.
Только после этого Россия, спохватившись, вернула имя Сафонова на его законное место в истории отечественной музыкальной культуры и скороговоркой отметила его юбилей — в 1959 году, семью годами позже, чем следовало бы…
И по материнской линии судьба одарила Аню незаурядной родней. Тоже не из Рюриковичей были, но такие же самородные русские таланты.
Дед Иван Алексеевич Вышнеградский, сын провинциального вышневолоцкого архиерея и сам семинарист, начинал сельским учителем. Вырос в крупного научного и государственного деятеля. Ученый-машиновед, основоположник теории автоматического регулирования, однокашник и друг Д. И. Менделеева, известный предприниматель, много сил положивший на строительство и развитие российских железных дорог, и, наконец, министр финансов Российской империи. Именно он сумел ликвидировать в 1891 году дефицит государственного платежного баланса. Именно он, гражданин и патриот, задавшись целью оградить российский рынок от засилья иностранной промышленной продукции, осуществил переход к последовательно покровительственному отношению государства к отечественной промышленности и к тем, кто ее поднимал — добившись при этом значительного повышения таможенных доходов (нынешним радетелям за страну, зацикленным на гарвардском опыте, не стоит ли внимательно изучить работы Вышнеградского?). Именно он подготовил проведенную уже его преемниками денежную реформу с девальвацией рубля и введением золотого обращения. Именно он вывел на российскую государственную орбиту С. Ю. Витте.
Дочь его, мать Ани Сафоновой, Варвара Ивановна с золотой медалью окончила петербургскую консерваторию. Обладала уникальным, по свидетельствам современников, меццо-сопрано — в наши дни таким голосом владеет, пожалуй, только Е. В. Образцова. Как концертирующая певица начинала вместе с мужем; исполнительская слава ее быстро и заслуженно росла. И вдруг она оставляет сцену — для забот о детях и таланте Василия Ильича, считая его выше и значительнее собственного таланта. Таких примеров в мировой истории искусства единицы. Такого отречения от себя Варваре Ивановне долго не могли простить ни российские музыкальные корифеи, ни любители музыки из числа подлинных ценителей и знатоков русской певческой школы.
Вот из какого материала природа и жизнь лепили Аню Сафонову.
…Что было в ее жизни? Дом, наполненный, как солнечным светом, неизменным уважением, чуткостью и требовательной, но всегда готовой к самопожертвованию взаимной любовью. Настраивавший мысли на возвышенный лад вид консерваторских классов. Талантливые родители и такие же их друзья, носители высочайшей культуры — от одного даже мимолетного общения с ними бесценно обогащалась душа. Такие же, как все Сафоновы, мощно, природно талантливые братья и сестры все они стали потом музыкантами и художниками. После отказа отца от директорского места в московской консерватории — переезд в северную столицу. Здесь снова общение со звездами российской культуры, а еще — гимназия Оболенской и — для души — уроки живописи в студии Зейденберга. Радостное и благодарное удивление перед жизнью. Ожидание любви, которую она, рано повзрослевшая в обществе мудрых людей, понимает как высшее назначение человека.
(Гимназического курса иностранных языков и занятий живописью хватило ей, при ее врожденной талантливости на всю жизнь. Сколько раз свободное владение двумя языками и умение рисовать спасали ее буквально от голодной смерти в лютые дни!)
…И первая любовь пришла в свою пору — в ослепительные восемнадцать, и это было как сбывшаяся сказка. Он, избранник, — умница, красавец; силе их взаимного чувства завидуют — Господи, о чем еще можно мечтать!
Как на крыльях перелетает она к мужу в Гельсингфорс, тогдашнюю главную базу Балтийского флота. Муж, Сергей Николаевич Тимирев, в прошлом помощник старшего офицера броненосца «Цесаревич» и старший офицер императорской яхты «Штандарт», герой Порт-Артура, награжденный золотой саблей «За храбрость», талантливый моряк, теперь — флаг-капитан по распорядительной части при штабе командующего флотом. Известен каждому настоящему образованному моряку, и это — предмет ее особой гордости: ведь флот — слава России, а флотские офицеры — элита нации! Он нежен, чуток и предупредителен дома, безукоризнен в службе: все ее время заполнено теперь домом и хозяйством, ведению которых она отдается со страстью женщины любящей и любимой, и ожиданием его возвращений. И все так прекрасно: серебро белых ночей, бледное мерцание фонарей и запах цветов на набережной, и внезапное сильное биение сердца, когда в перебегающих всплесках беззвучных зарниц из-за горизонта появляются четкие и строгие силуэты боевых кораблей — в этом беззвучном небесном свете Он так невыразимо прекрасен! Жизнь счастливо наполнена до краев, вокруг новые люди, среди них так много натур глубоких, значительных, сильных — элита нации. И в самом деле, что еще нужно для простого человеческого счастья!
Но влюбленность постепенно и неотвратимо проходит. И она замечает вдруг, что в жизни не все складывается так, как мечталось. Это тревожит все чаще и чаще. Привыкшая мыслить самостоятельно, юная женщина ищет и находит причину. Сама сильный человек, она, тем не менее, хочет быть слабой, хочет быть просто рядом с Ним — это ведь так естественно! А ее медленно, но неотвязно угнетает пусть и влюбленная, и радостная, но настораживающая готовность Его нерассуждающе подчиняться!
А потом случается то, что рано или поздно и должно было произойти.
…У астрономов, говорят, существует теория притяжения звезд. Согласно этой теории звезды первой величины притягивают к себе из вселенной такие же звезды; сила их взаимного притяжения бывает так велика, что, сходясь, звезды сгорают в обоюдном огне. И все равно радостно идут навстречу друг другу, как будто самое главное для них — сгореть вот так, без остатка.
Первая встреча была мимолетной. «…Мимо нас стремительно прошел невысокий, широкоплечий офицер. Муж сказал мне: «Ты знаешь, кто это? Это Колчак-Полярный. Он недавно вернулся из северной экспедиции». У меня осталось только впечатление стремительной походки, энергичного шага».
Все случилось позже — в Гельсингфорсе. Уже шла первая мировая война.
«Нас пригласил товарищ мужа…, тоже порт-артурец. И Александр Васильевич Колчак был там, — читаем в воспоминаниях А. В. Тимиревой, написанных уже в 60-е годы и, к сожалению, не оконченных, — …Не заметить Александра Васильевича было нельзя — где бы он ни был, он всегда был центром. Он прекрасно рассказывал, и, о чем бы ни говорил — даже о прочитанной книге, — оставалось впечатление, что все это им пережито. Как-то вышло, что весь вечер мы провели рядом. Долгое время спустя я спросила его, что он обо мне подумал тогда, и он ответил: «Я подумал о Вас то же самое, что думаю сейчас».
Он входил — и все кругом делалось как праздник; как он любил это слово! А встречались мы не часто — он был флаг-офицером по оперативной части в штабе Эссена и лично принимал участие в операциях на море, потом, когда командовал минной дивизией, тем более. Он писал мне потом: «Когда я подходил к Гельсингфорсу и знал, что увижу Вас, — он казался мне лучшим городом в мире».
К весте я с маленьким сыном совсем переехала в Гельсингфорс и поселилась в той же квартире, где мы встретились в первый раз».
Тогда же в Гельсингфорс переехала и семья Колчака — жена Софья Федоровна и пятилетний сын.
«Летом мы жили на даче на острове Бренде под Гельсингфорсом, там же снимали дачу и Колчаки. На лето все моряки уходили в море, и виделись мы часто, и всегда это было интересно».
Чуть выше мы подчеркнули «долгое время спустя» и сделали это не зря.
Одно время по страницам самых разных публикаций, так или иначе затрагивавших личную жизнь и судьбы этих людей, гуляли домыслы настолько вольные, что вполне могли считаться оскорбительными. Не избежали искуса «мазнуть» этих людей и некоторые наши писатели, в частности, М. Тихомиров — в своем некогда нашумевшем романе «Генерал Лукач». Анна Васильевна была выведена в романе под фамилией Митерева, но дело не в этом. По «концепции» романиста это была ушлая бабенка без принципов, с ухватками хищницы, разбившая семью адмирала.
На самом деле все обстояло не так.
«Осенью мы как-то устроились на квартирах и продолжали часто видеться с Софьей Федоровной и редко с Александром Васильевичем, который тогда уже командовал минной дивизией, базировался в Ревеле (Таллин теперь) и бывал в Гельсингфорсе только наездами. Я была молодая и веселая тогда, знакомых было много, были люди, которые за мной ухаживали, и поведение Александра Васильевича не давало мне повода думать, что отношение его ко мне более глубоко, чем у других. Но запомнилась одна встреча. В Гельсингфорсе было затемнение — война. Город еле освещался синими лампочками. Шел дождь, и я шла по улице одна и думала о том, как тяжело все-таки на всех нас лежит война, что сын мой еще такой маленький и как страшно иметь еще ребенка — и вдруг увидела Александра Васильевича, шедшего мне навстречу. Мы поговорили минуты две, не больше; договорились, что вечером встретимся в компании друзей, и разошлись. И вдруг я отчетливо подумала: а вот с этим я ничего бы не боялась — и тут же: какие глупости могут прийти в голову! И все».
Так — случайные встречи — продолжалось два года: до лета девятьсот шестнадцатого. Чувства вызревали неподвластно воле двоих; воспитание не позволяло эмоциям захлестывать правила приличия, задевая такие тонкие и болезненные материи, как честь и достоинство.
Летом 1916 года А. В. Колчак, прославившийся минной войной на Балтике, получает назначение командующим Черноморским флотом. Только на проводах его в морском офицерском собрании в Ревеле, где собралось все морское общество — «его любили» — чувства прорвались в первый раз.
«Мне было тогда 23 года; я была замужем пять лет, у меня был двухлетний сын. Я видела А. В. редко, всегда на людях, я была дружна с его женой. Мне никогда не приходило в голову, что наши отношения могут измениться. И он уезжал надолго; было очень вероятно, что никогда мы не встретимся. Но весь последний год он был мне радостью, праздником. Я думаю, если бы меня разбудить ночью и спросить, чего я хочу, — я сразу бы ответила: видеть его. Я сказала ему, что люблю его. И он ответил: «Я не говорил Вам, что люблю Вас». — «Нет, это я говорю: я всегда хочу Вас видеть, всегда о Вас думаю, для меня такая радость видеть Вас, вот и выходит, что я люблю Вас». И он сказал: «Я Вас больше чем люблю».
…Нам и горько было, что мы расстаемся, и мы были счастливы, что сейчас вместе, — и ничего больше было не нужно. Но время было другое, и отношения между людьми другие — все это теперь может показаться странным и даже невероятным, но так оно и было, из песни слова не выкинешь».
Теперь счет времени идет от письма до письма.
Первое приходит (вернее, его вручает ей лично в руки матрос-черноморец, прибывший с какой-то оказией) недели три спустя после отъезда Колчака в Севастополь.
«Глубокоуважаемая Анна Васильевна», — начинается это письмо, и впервые за все время, пока длятся их отношения, адмирал заканчивает его такими словами: «…да хранит Вас Бог; Ваш А. Колчак».
Письма приходят часто — то с оказией вроде этого матроса, то через Генеральный морской штаб, где у адмирала много друзей. Он делится с ней всем: впечатлениями о Севастополе и размышлениями о состоянии флота, об охоте на кайзеровские крейсера и о минных постановках в Босфоре. И только в конце прорывается непривычное для этого жесткого человека: «Ваш». Она все понимает. Флот — не половина его жизни, флот — вся жизнь адмирала, в которой «Командующий Черноморским флотом» и «Ваш» разделить невозможно.
Писем было много.
Все они потом бесследно исчезли. То ли затерялись, то ли их уничтожили. Впрочем, кое-что зная о нравах не только наших архивов и помня о том, что люди везде люди, и сколько людей — столько и понятий того, что называется профессиональным долгом, почему бы не предположить, что где-то эти письма все же лежат — просто заваленные грудами других дел, до которых как-то все не доходят руки?…
Никак не полемизируя уже с упомянутым Тихомировым, просто все в этой истории расставляя по своим истинным местам, посмотрим — что делает, получив письмо из Севастопола, эта «дамочка легкого нрава»?
«На другой день я встретилась в знакомом доме с С. Ф. Колчак и сказала ей, что получила очень интересное письмо от Александра Васильевича. Впрочем, она это знала, так как письмо пришло не по почте, а одновременно с письмом, которое получила она, — с матросом. Мы продолжали видеться на даче».
«С. Ф. Колчак собиралась ехать в Севастополь. Жили они очень скромно, и ей надо было многое сделать и купить, чтобы к приезду иметь вид, соответствующий жене Командующего флотом. Мы много вместе ходили по магазинам, на примерки.
Она была очень хорошая и умная женщина и ко мне относилась хорошо. Она, конечно, знала, что между мной и Александром Васильевичем ничего нет, но знала и другое: то, что есть, — очень серьезно, знала больше, чем я. Много лет спустя, когда все уже кончилось так ужасно, я встретилась в Москве с ее подругой, вдовой адмирала Развозова, и та сказала мне, что еще тогда С. Ф. говорила ей: «Вот увидите, что Александр Васильевич разойдется со мной и женится на Анне Васильевне. А я тогда об этом и не думала: Севастополь был далеко, ехать я туда не собиралась, но жила я от письма до письма, как во сне, не думая больше ни о чем».
События развивались стремительно. Россия переживала одно потрясение за другим.
Поражения на распропагандированных фронтах.
Гибель при не выясненных до сих пор обстоятельствах самого совершенного на ту пору боевого корабля — линкора «Императрица Мария». Эта трагедия потрясла адмирала («…только вернувшись, в своей каюте, понял, что такое отчаяние и горе…») — он не смог оправиться от нее до конца своих дней.
Распутинщина.
Отречение Николая Второго.
Исторический февраль.
Октябрьский переворот.
Рухнуло здание, казавшееся таким неразрушимым.
Рухнули устои в душах людей. Вчерашние друзья однажды проснулись непримиримыми врагами, и брат встал на брата.
Россия стала страной пропавших без вести миллионов.
…Она думала: все. Больше им не увидеться.
Судьбе, как писали в старину, был угодно распорядиться иначе.
«Мы ехали во Владивосток — мой муж, Тимирев, вышел в отставку из флота и был командирован Советской властью туда для ликвидации военного имущества флота. Брестский мир был заключен, война как бы окончена».
«Была весна, с каждым днем все теплее; и полная неизвестность, на что мы, в сущности, едем, что из всего этого выйдет. А события тем временем шли своим ходом: начиналась гражданская война, на Дону убит Корнилов, восстание чешских войск, следующих эшелонами на восток».
«И вот мы едем по Амурской колесухе, кое-как построенной каторжниками. По Шилке. Красиво, дух захватывает. Вербная неделя, на станциях видим, как идут по гребням холмов со свечками люди со всенощной. Мы опять, я и девушка Жена (попутчица. — Авт.), побежали смотреть город. Красивее расположенного города (Благовещенск. — Авт) я не видела — на стыке Амура и Шилки… И тут я повстречалась с лейтенантом Рыбалтовским. Когда-то он плавал под командой моего мужа, мы были знакомы, даже приятели. «Что вы здесь делаете?» — «Да как-то так попал. Вот хочу перебраться в Харбин». — «Зачем?» — «А там сейчас Колчак».
Не знаю: уж, вероятно, я очень переменилась в лице, потому что Женя посмотрела на меня и спросила: «Вы приедете ко мне в Харбин?» Я, ни минуты не задумываясь, сказала: «Приеду».
Страшная вещь — слово. Пока оно не сказано, все может быть так или иначе, но с той минуты я знала, что иначе быть не может».
…Революции с их разрушительностью и ломкой судеб адмирал считал болезнью — тягчайшей из всех, какие судьба насылает на человечество.
Революцию 1905 года он воспринял как расплату за развал государства, приведший к разрушению его главной опоры — армии. Щепетильный в вопросах личной чести. Колчак видел в случившемся и собственную вину.
«Я этому делу не придавал большого значения. Я считал, что это есть выражение негодования народа за проигранную войну, и считал, что главная задача, военная, заключается в том, чтобы воссоздать вооруженную силу государства. Я считал своей обязанностью и долгом работать над тем, чтобы исправить то, что нас привело к таким позорным последствиям… У нас настолько не обращалось внимания на живую подготовку во флоте, что это было главной причиной нашего поражения… Я считал, что вина не сверху, а вина была наша — мы ничего не делали».
Февральская революция поначалу вызвала у него определенный интерес: щедрое на посулы Временное правительство начало с обещания довести войну с Германией до победного конца. Нет необходимости говорить, какие чувства это заявление вызывало у Колчака — офицера и патриота.
Но, обжегшись на прозе будней, перетасовав колоду благих намерений, «теоретики» из Временного правительства вдруг объявили о перемене «генерального курса». Колчак, в ту пору командующий Черноморским флотом, подает в отставку.
Оставшись не у дел, адмирал уезжает в Штаты. По одной версии — учить американцев морскому минному делу. По другой — таким способом американцы из прогрессистов пытались спасти для мира блестящего военного специалиста и ученого. Доля правды есть в обеих версиях. Во всяком случае, американцев Колчак минному делу действительно учил.
Выполнив обязательства перед «принимающей стороной», адмирал уезжает через Англию в Японию — такой путь возвращения домой в те дни представлялся наиболее безопасным. В роли эмигранта Колчак себя решительно не видит.
Здесь, в Японии, его застает известие об октябрьском перевороте.
Заключение большевиками Брестского мира Колчак воспринимает как национальный позор.
Человек четкой, сознательно ограниченной главной жизненной задачи (военный, как писали прежде, до кончиков ногтей), адмирал не умел, как умеют это случайные политики и дельцы от патриотизма, менять в угоду ситуации убеждения, цели и ориентиры. Кайзеровская Германия для него враг. Большевики в его понимании — предатели интересов России. Россия, хотя и разъедаемая смутой, представляется адмиралу, в конце концов утвердится такой, какой он служил. Вчерашние союзники остаются союзниками (так, по крайней мере, они говорят); ответ на вопрос «что делать?» лично для него ясен.
Колчак обращается с просьбой к английскому послу в Японии дать ему возможность продолжать борьбу с общим врагом.
Ему предлагают выехать на месопотамский фронт. Там, кроме всего прочего, рядом с англичанами сражаются русские части, прорвавшиеся через Персию.
Колчак отправляется в путь морем, но успевает добраться только до Сингапура. Здесь он узнает: те самые русские части фронт в Месопотамии бросили (и, значит, ему там, собственно, нечего делать); на Дальнем Востоке, а точнее, в «полосе отчуждения» КВЖД, начинается формирование воинских частей для борьбы с большевистской властью. Колчак возвращается в «столицу» КВЖД — Харбин. Здесь и находит его записка Анны Васильевны Тимиревой.
«Последнее письмо Александра Васильевича — через Генеральный штаб — я получила в Петрограде вскоре после Брестского мира…
Был он в это время в Японии… он писал, что, где бы я ни была, я всегда могу о нем узнать у английского консула и мои письма будут ему доставлены. И вот мы во Владивостоке. Первое, что я сделала, — написала ему письмо, что я во Владивостоке и могу приехать в Харбин. С этим письмом я пошла в английское консульство и попросила доставить его по адресу. Через несколько дней ко мне зашел незнакомый мне человек и передал мне закатанное в папиросу мелко-мелко исписанное письмо Александра Васильевича. Он писал: «Передо мной лежит Ваше письмо, и я не знаю — действительность это или я сам до него додумался». Тогда же пришло письмо от Жени — она звала меня к себе — у нее были личные осложнения, и она просила меня помочь ей… Я решила ехать. Мой муж спросил меня: «Ты вернешься?» — «Вернусь». Я так и думала, я только хотела видеть Александра Васильевича, больше ничего. Я ехала как во сне».
«…Александр Васильевич встречал меня, и мы не узнали друг друга: я была в трауре, так как недавно умер мой отец, а он был в защитного цвета форме. Такими мы друг друга не видали. На другой день я отыскала вагон, где он жил, не застала и оставила записку с адресом. Он приехал ко мне. Чтобы встретиться, мы с двух сторон объехали весь земной шар, и мы нашли друг друга».
Формирование воинских частей для борьбы с большевиками шло туго. Мешали всеобщая неразбериха и сопутствующие ей воровство, болезненное самолюбие вчера еще абсолютного «хозяина» КВЖД генерала Хорвата. Мешала разраставшаяся со скоростью чумной эпидемии «атаманщина» — Семенов, один из самых известных, не терпел никакой конкуренции в борьбе за первенство и власть и ни перед чем не останавливался в «пресечении». Но более всего мутили воду японцы, завязавшие в Приморье и Восточной Сибири сложную военно-дипломатическую игру.
«А. В. приходил измученный, совсем перестал спать, нервничал, а я все не могла решиться порвать со своей прошлой жизнью. Мы сидели поодаль и разговаривали. Я протянула руку и коснулась его лица — в то же мгновенье он заснул. А я сидела, боясь пошевелиться, чтобы не разбудить его…и тут я поняла, что никогда не уеду от него, что, кроме этого человека, нет у меня ничего и мое место — с ним».
Адмирал отправился в Токио: в дела на КВЖД нужно внести ясность.
Японцы безукоризненно протокольно вежливы — «все понимаем» — но не более того. От прямых разговоров с восточным изящество уходят: вопрос о характере участия Японии в надвигающихся событиях — очень тонкий и очень сложный вопрос, для его решения нужно много, очень много времени. Начальник японского генерального штаба Ихара предлагает Колчаку, пока высшие инстанции обдумают все тонкости решения, пожить в Японии и подлечить его безусловно драгоценное здоровье.
Наступает окончательная ясность в их личных отношениях.
«Мы решили, что я уеду в Японию, а он приедет ко мне».
Анна Васильевна возвращается во Владивосток — для получения проездных документов на поездку в Японию и для последнего разговора с мужем. Разговор мучительный: ведь было, все было в жизни — юность, и счастье, и ослепительная любовь, и все эти годы этот человек служил ей так преданно и беззаветно!
Но то, что вошло в их жизнь, водоворотом затягивая и оставшихся близких, сильнее их воли. От неизбежного не уклониться.
Простились без сцен: оставляемый ею человек — отец их ребенка.
Обрывается — тоже не без мучительности — и прошлая личная жизнь адмирала.
И здесь понимают друг друга без упреков и обвинений.
Судьба сильнее самых сильных.
«Никогда я не говорила с А. В. о его отношении к семье, и он только раз сказал о том, что все написал С. Ф. Как-то раз я зашла к нему в кабинет и застала его читающим письмо… он мне сказал, что С. Ф. написала ему, что хочет только создать счастливое детство сыну».
Сложны отношения между двумя этими женщинами, наделенными от природы чистым истинным благородством: в них, этих отношениях, присутствует многое, но нет одного: унижающей ненависти.
«…И до сих пор, когда ее давно уже нет в живых, мне все кажется, что, если бы довелось нам встретиться, мы не были бы врагами. Что бы то ни было, я рада тому, что на ее долю не выпало всего того, что пришлось пережить мне, так все-таки лучше.
…Я вспоминаю ее с уважением и душевной болью, но ни в чем не упрекаю себя. Иначе поступить я не могла».
«Был июнь (июль) месяц, ясные дни, тихое море. Александр Васильевич встретил меня на вокзале в Токио, увез меня в «Империал-отель». Он очень волновался, жил он в другом отеле. Ушел до утра.
Александр Васильевич приехал ко мне на другой день. «У меня к Вам просьба» —? — «Поедемте со мной в русскую церковь».
Церковь почти пуста, служба на японском языке, но напевы русские, привычные с детства, и мы стоим рядом молча. Не знаю, что он думал, но я припомнила великопостную молитву «Всем сердцем». Наверное, это лучшие слова для людей, связывающих свои жизни.
Когда мы возвращались, я сказала ему: «Я знаю, что за все надо платить — и за то, что мы вместе, — но пусть это будет бедность, болезнь, что угодно, только не утрата той полной нашей душевной близости, я на все согласна. Что ж, платить пришлось страшной ценой, но никогда я не жалела о том, за что пришла эта расплата».
«Александр Васильевич увез меня в Никко, в горы.
Это старый город храмов, куда идут толпы паломников со всей Японии, все в белом, с циновками-постелями за плечами. Тут я поняла, что значит — возьми одр свой и ходи: одр — это просто циновка. Везде бамбуковые водопроводы на весу, всюду шелест струящейся воды. Александр Васильевич смеялся: «Мы удалились под сень струй».
Мы остановились в японской части гостиницы, в смежных комнатах. В отеле были и русские, но мы с ними не общались, этот месяц единственный».
…А потом были Омск, Директория (одно из многочисленных временных правительств, нарывами рассыпавшихся на тысячеверстных пространствах от Урала до тихоокеанских берегов; провозглашая общую цель — возрождение России, все они решительно расходились в способах ее достижения), пост военного и морского министра. Переворот в пользу более привычной для тогдашнего «массового сознания» диктатуры. Крест Верховного Правителя, принятый добровольно, в силу убеждений, долга и чести. Разлад в ближайшем окружении, когда под давлением меняющихся обстоятельств и, как сказали бы теперь, политической конъюнктуры одни оказались трусами, другие подлецами, третьи — заурядными мошенниками-приспособленцами, искавшими в идее, за которую адмирал пошел на смерть, личные, притом не только политические, барыши. Тайные, за спиной Колчака, игры «союзников». «Великое сидение» в милостиво объявленном ими «нейтральным» Нижнеудинске, где адмирал, предоставив своему конвою (то есть людям, которые, как он думал, пойдут, так же как и он, до конца) право свободного выбора дальнейшей судьбы, оказался брошенным на произвол судьбы и за одну ночь поседел. Белочехи, занявшие место разбежавшихся и вскоре превратившиеся в конвойных совсем иного толка. И, наконец, Иркутск и тюрьма. И поспешный расстрел без суда и следствия, на основании быстрого разбирательства, проведенного исключительно в целях «революционной целесообразности».
«В самые последние дни его, когда мы гуляли в тюремном дворе, он посмотрел на меня, и на миг у него стали веселые глаза, и он сказал: «А что? Неплохо мы с Вами жили в Японии». И после паузы: «Есть о чем вспомнить». Боже мой…»
Пять лет мучительной и целомудренной любви.
Всего месяц сжигающей близости.
И всю жизнь — расплата.
…Где ты был, Бог, если ты есть, и куда же смотрели твои глаза?
Тюрьма и в лучшие дни (если в разговорах об этом государственном институте допустим такой стилистический оборот) не мед и не сахар. А что такое тюрьма в находящемся на военном положении Иркутске с его каленой зимой, да еще когда она, тюрьма, по крышу набита «врагами», чья жизнь полностью зависит от градуса революционности в настроении любого из новых хозяев положения?
Что должен делать, что должен чувствовать «враг», когда он — женщина не полных двадцати семи лет, но «враг» из «особых»: хоть и гражданская, а жена самого Колчака?
Первое, что она делает, — с немалым риском переправляет на волю, в поезд адмирала, где томится в ожидании будущего немногочисленная теперь поездная обслуга, записку: «Прошу передать мою записку в вагон адмирала Колчака. Прошу прислать адмиралу: 1) сапоги, 2) смены 2 белья, 3) кружку для чая, 4) кувшин для воды и таз, 5) одеколону, 6) папирос, 7) чаю и сахару, 8) какой-нибудь еды, 9) второе одеяло, 10) подушку, 11) бумаги и конвертов, 12) карандаши. Мне: 1) чаю и сахару, 2) еды, 3) пару простынь, 4) серое платье, 5) карты, 6) бумаги и конвертов, 7) свечей и спичек.
Всем вам привет, мои милые друзья. Может быть найдется свободный человек, кто мне принесет все это, из храбрых женщин. Анна Тимирева. Сидим в тюрьме, порознь.»
Ей втолковывают: адмиралу грозит стенка, а ты о теплом белье, канцелярских принадлежностях и папиросах. Может, еще книг затребуешь? Она стоит на своем: адмиралу, страдающему хронической пневмонией и суставным ревматизмом после полярных экспедиций и службы на миноносцах (палубы их всегда накрывала волна, в их помещениях всегда стояла тяжелая сырость) без всего этого в ледяной одиночке верная и скорая смерть. Без книг и папирос в его теперешнем состоянии можно сойти с ума.
(Ее призыв услышали те, кто, как писали в старину, оказался в поле духовно-нравственного притяжения адмирала: волею обстоятельств занесенные в Иркутск российские интеллигенты, видевшие в Колчаке в первую очередь одного из образованнейших людей России.
В их числе оказалась и командированная в Иркутск молодая сотрудница Пермского университета Екатерина Пермякова.
Случайно встретив в городе сокурсницу-«лесгафтовку», так же случайно Е. Пермякова познакомилась через нее с Ф. А. Матисеном, известным исследователем Арктики, участником легендарной экспедиции барона Толля, не менее известного полярника и друга адмирала. Матисен и попросил Пермякову отнести Колчаку передачу. Как человек, воспитанный в традициях толстовского сострадания, отказать Матисену Екатерина Пермякова не могла.
Испросив на то разрешение у самого предгубчека Чудновского, она ходила в Иркутскую тюрьму дважды. Подтверждением тому в архивах остались два документа.
Первый — записка Е. Пермяковой и ответ ей Колчака на обороте. Перечислив, что именно она передает арестованному («мясные пирожки — 15 шт., сладкие — 5, булочки — 11, пирог слад. — 1»), Е. Пермякова, простая душа, пишет далее: «Кушайте на здоровье. От Алеши и Кати Пермяковой».
(«Алеша» — будущий известный за рубежом певец и музыкант Алексей Полячек, в ту пору подросток.)
…И приписывает в самом низу: «Будьте добры, распишитесь в получении передачи».
Адмирал исполняет ее просьбу: «Получил и сердечно благодарю. А. Колчак. 1-22-1920»»
Второй документ — ответная, уже без даты, записка Колчака на еще одну передачу: «Глубоко от сердца благодарю Алешу Полячек и Катю Пермякову за заботу и внимание ко мне. Папиросы есть, белье пока есть, подушка и одеяло тоже. Из книг если возможно прошу прислать по высшей математике и физике. Термос с благодарностью возвращаю. Еще раз сердечно благодарю. А. Колчак».
…Тимирева добивается — ей уступают потому, что, требуя, она готова на все — вначале регулярных свиданий, а потом и совместных «выводов» в тюремный двор на положенные прогулки. За ними следит множество глаз. Но они вместе, и это главное. Все остальное не имеет значения и смысла. Все остальное просто не существует. Мир любящих — это они сами.
Считанные минуты, когда они могут побыть вместе (сколько их еще осталось, этих минут, не знают ни он, ни она, но сейчас это для них неважно) — единственное время, когда физические и нравственные страдания адмирала отступают от него хотя бы ненадолго.
Их порознь допрашивают. Он (с ним судьям все ясно, но требуется соблюсти проформу) на вопрос о том, почему жил и поступал так, как жил и поступал, отвечал со свойственной ему прямотой — поражавшей в нем многих, отличавшей его от других: потому что так понимал жизнь, свое назначение и свое место в ней.
Ей тоже скрывать было нечего, да она и не считала нужным скрывать правду — в ее понимании это означало бы самое страшное: потерю уважения к себе. Да, служила переводчицей в отделе печати его правительства; да, шила белье для белых госпиталей. Потому что хотела быть всегда рядом с ним, возле него, ближе к нему. Какие это госпитали — для нее не имело значения. Распорядись судьба жизнью адмирала иначе — она шила бы и для других госпиталей.
С ножницами неограниченной власти в руках «политику» можно выкроить из чего угодно. Переводами занималась у белых? Распространяла контрреволюционную пропаганду. Шила для ихних раненых белье? Считай, участвовала в походах. Можно сказать, с оружием в руках. Уже этого для «стенки» — вполне. Но еще есть их с адмиралом тюремная переписка. Колчак интересуется происходящим за тюремными стенами — это понятно. Правитель, хоть и бывший. Военный человек. А ей, к примеру, для чего знать, что каппелевцы подошли к городу и требуют выдачи адмирала? Связной, что ли, поставлена? Почему он ей пишет об этом?
Она отвечала: потому что две наши жизни — это теперь и навеки одна. К тому же о «деле» — всего строка. Остальное — для нее и о ней. «Дорогая голубка моя»… «Я молюсь на тебя и преклоняюсь перед твоим самопожертвованием. Милая обожаемая моя, не беспокойся за меня и сохрани себя… целую твои руки». «Конечно, меня убьют, но если бы этого не случилось — только бы нам не расставаться».
— …Потому что люблю.
Это не вписывалось ни в какие схемы. И не было ни в одном самом революционном кодексе такой карательной статьи — за любовь. Может, это ее и спасло. Но только от пули.
Ненавидевшая политику за то, что она отнимала у нее любимого человека, но прекрасно понимавшая, какие пружины в какую сторону неумолимо движут жизнь, безошибочным инстинктом любящей женщины она угадала приближение развязки и попросила о последнем свидании с адмиралом. В ответ «все расхохотались», как позже не без удовольствия вспоминал председатель губчека Чудновский. Она потребовала, чтобы ей выдали тело адмирала. Ей солгали, сказав, что «Колчака увезли».
То, что происходило потом, можно было бы назвать бредом, игрой больного воображения, черной фантастикой — так чудовищно нелепа порой была то и дело попиравшая здравый смысл логика происходившего. К сожалению, все было горькая правда, и в первую очередь — порой безумная жестокость рядовых исполнителей высшей воли — «винтиков», по любимому определению Сталина. Сколько же десятилетий умилялись этому определению «мудрейшего», не давая себе труда вдуматься в его смысл…
22 февраля, спустя две недели после расстрела Колчака, Чрезвычайная следственная комиссия иркутского ВРК возвращается к рассмотрению дальнейшей судьбы самоарестовавшейся Тимиревой. Конкретного «соучастия» пришить к делу никак не выходит. «Люблю» ни в какую отчетную графу не втискивается. Но по всем классовым признакам — враг. А врага должно держать под постоянным прицелом!
Принимается решение выслать Тимиреву «до особого распоряжения» в г. Верхоленск, под надзор местной милиции.
В Верхоленск она, однако, не попала: не пустило дремучее бездорожье. Но и оставлять ее в Иркутстке тоже не резон: это «может представлять некоторую опасность для революционного порядка». Антиколчаковские настроения в городе имели место.
Принимается другое решение: отправить Тимиреву в Омск, в распоряжение отдела юстиции Сибревкома, причем (вот и логика тех дней) без предъявления ей каких-либо обвинений и с заключением о необходимости ее освобождения из-под стражи.
Ожидающая решения своей участи Анна Васильевна заражается в иркутской тюрьме тифом и оказывается в военном госпитале. Это случается 16 марта. В мае ее выписывают из госпиталя с заключением: малокровие и полное физическое истощение, нуждается в немедленном освобождении. Иркутские власти, тем не менее, постановляют: отправить Тимиреву, как и было решено ранее, в Омск. Нечего еще раз переписывать бумаги.
24 июня ее заключают в омский концлагерь принудительных работ как «вредный элемент» (найти бы, кто изобрел эту безразмерную формулу — скольким безвинным она поломала жизнь! Самой Анне Васильевне этой «исходной установки» хватило для обоснования всех ее тюремных и лагерных мытарств); срок отсидки ей определяют в 2 года — «без права применения к ней амнистии и права работы вне лагерей».
7 ноября ее все же освобождают и как раз по амнистии: по случаю празднования третьей годовщины революции.
Она просит выдать ей пропуск для проезда на Северный Кавказ: там, в Кисловодске, живут ее мать и сын. Ближе них у нее больше никого не осталось.
В пропуске ей отказывают на том основании, что «Кисловодск находится в прифронтовой полосе». Ей становится ясно, что дело вовсе не в сложностях прифронтового режима. Нужно искать другие пути.
Она просит выдать ей пропуск на выезд в Дальневосточную Республику. Где-то там, в Харбине, С. Н. Тимирев. Они в разводе, и у каждого в душе остались раны, которым, видно, никогда не зажить. Но простились они по-хорошему, он — отец ребенка, к которому она хочет вернуться, он — мужчина, а ее душевные силы, кажется, начинают иссякать.
Пропуск ей выдали. Но уже на границе выяснилось, что пропуск, мягко говоря, липовый. И вряд ли тут имела место ошибка писарей.
Она возвращается в Иркутск.
Надо жить дальше. Той частью души, которая еще осталась в ней после ночи с 6 на 7 февраля 1920 года.
В декабре 1920 года Анна Васильевна поступает на службу в Иркутский университет каталогизатором библиотеки.
Весной 1921 года, совершив долгое и путаное путешествие, пройдя через множество рук, ее находит письмо из Кисловодска.
Мать, Варвара Ивановна, тяжело больна и врачи ничего хорошего не обещают.
Она снова бросается с прошением о пропуске в Сибревком, но 19 мая ее арестовывают и возвращают в иркутскую тюрьму.
Дни идут, а ее не вызывают на допросы и не предъявляют никаких обвинений. Она пишет председателю комиссии: «Не чувствуя за собой никакой вины перед сов. властью и зная, что никакого основания обвинения мне не может быть предъявлено, я прошу возможно скорее вызвать меня на допрос. Арест в настоящее время, когда я каждый день ожидаю ответа на прошение о пропуске в г. Кисловодск, где живет моя больная и старая мать и малолетний сын, … является для меня совершенно недопустимым и необъяснимым, не иначе как недоразумением».
Власти молчат.
Она пишет снова: «Прошу вызвать меня на допрос, т. к. вторую неделю я сижу, не зная, в чем обвиняюсь и на каком основании арестована».
И на это заявление не отвечают.
Только 12 ноября ее отправляют в представительство ВЧК по Сибири в …Новониколаевск, теперешний Новосибирск.
Здесь 22 ноября 1921 года Анна Васильевна снова пишет — теперь уже представителю ВЧК по Сибири Павлуновскому: «Я сижу в тюрьме уже 7-й месяц и до сих пор мне даже не известно, в чем я обвиняюсь. Я очень прошу Вас сообщить мне: в силу каких именно моих поступков я арестована и даже привезена сюда из Иркутска. Сама я решительно не знаю за собой ничего, что могло бы послужить поводом для ареста за то недолгое время, что я пробыла на свободе после моего выхода из Омского лагеря. За се время моего сиденья меня даже ни разу не допрашивали. Но раз уж Вы нашли нужным затребовать меня из Иркутска, я прошу Вас разрешить мне прогулку и чтение, в чем мне здесь отказано».
Как бы ответ на это заявление ее «обычным порядком» допрашивают … и отправляют в Москву, в Следственную часть при Президиуме ВЧК с запиской «для служебного пользования» от Павлуновского Фельдману: «Освобождать ее ни в коем случае нельзя — она связана с верхушкой колчаковской военщины и баба активная!»
1 февраля 1922 года Анну Васильевну Тимиреву вводят во двор Бутырской тюрьмы.
17 февраля она пишет ведущему ее дело следователю Лачевскому: «В продолжение 9-ти месяцев своего заключения, пока мое дело переходило из одной инстанции в другую, а я переселялась из тюрьмы в тюрьму и из города в город — я очень терпеливо ожидала его решения. Но теперь, кажется, ждать нечего, раз мое дело и я сама находимся в распоряжении ВЧК, а мне до сих пор, несмотря на Ваше обещание, даже не предъявлено обвинения. Из этого я делаю вывод, что в сущности никакого обвинения и нет, что меня нисколько не удивляет, т. к. никакого преступления за собой я не знаю. Поэтому я прошу Вас в недельный срок вызвать меня, предъявить мне и доказать обвинение. Если этого не будет сделано, то я предупреждаю Вас, что с 25-го февраля я объявляю голодовку, требуя освобождения, и буду продолжать ее хотя бы со смертельным исходом, т. к. это единственное средство протеста, находящееся в моем распоряжении».
14 апреля 1922 года Президиум ГПУ, заслушав дело Тимиревой, постановил: из-под стражи ее освободить, так как «виновность ее в контрреволюции не доказана за неимением вещественных доказательств». С нее берут подписку о невыезде из Москвы.
Она поселяется у брата Ивана, музыканта Большого театра и Театра Революции. Работу (по всем признакам классовый враг, к тому же и судимости!) найти, естественно, не может. Живет на деньги, которые выручает, продавая кое-какие вещи.
Случай знакомит ее с Всеволодом Константиновичем Книпером. В их судьбах много печального общего: он тоже из «бывших» и тоже, в сущности, живет на птичьих правах, хотя и имеет работу — коммерческий агент Туркменторга. Будучи, впрочем, квалифицированным инженером.
Не сразу, но они решают остаться вместе. Брак их, впрочем, больше похож на уговор. На ее прошлое он не посягает. Просто встретились два обездоленных человека, чтобы не погибнуть поодиночке.
А дальше — как бег по кругу, с остановками разной длительности каждый раз в новых местах. Такие были времена. Такая была государственная машина. Достаточно было один раз оказаться меж зубьями ее шестерен…
…27 июня 1922 года ее задерживают при попытке проникнуть по пропуску своей знакомой в Дом Союзов на судебный процесс социалистов-революционеров. Многих из них привезли на суд из зауральских лагерей.
Ее не интересовала политика, поломавшая ей жизнь (к тому же и покойный адмирал эсеров, мягко говоря, терпеть не мог), но кое-кого из этой партии она знала еще в Омске. Все это были, по ее пониманию, не такие монстры, какими их изображали теперь. Ей хотелось посмотреть, кого именно судят и за какие грехи. Как объяснение это было принято. Фактов для «дела» оно в себе не содержало. Но на заметку ее взяли — теперь уже московские органы: «на предмет выяснения прошлой деятельности». Указания Ленина о всемерном повсеместном повышении революционной бдительности выполнялись неукоснительно.
…С 6 по 11 июля она снова подвергается аресту — по подозрению в «шпионской» деятельности. В чем она выражалась, никто сформулировать не смог, и за отсутствием доказательств ее освобождают — под подписку о невыезде и обязательство явиться по первому требованию.
(Так, нам кажется, начиналась «примерка» очередного тюремного срока).
… С августа по ноябрь 1922 года она работает библиотекарем в НКПС, а затем до ноября следующего года — переводчицей (как сказали бы теперь, «на договоре») и еще дает частные уроки языка сотрудникам РУСКАПА (русскоо-канадско-американского пассажирского агентства). В ноябре 1923 года ее зачисляют в штат заведующей регистратурой и архивом.
В РУСКАПА (каждый, а особенно из «бывших», устраивался тогда на работу, чтобы выжить, где мог) нашли приют и несколько бывших офицеров из окружения Колчака. Кое-кого, как, например, Н. Пешкова, она знала еще мичманом в Гельсингфорсе.
Некоторые из «бывших», в том числе и колчаковских офицеров, жили теперь под другими именами. Их, сломанных жизнью, можно было понять. Она их понимала.
Люди одного круга, сотрудники РУСКАПА встречались, естественно, и во внеслужебной обстановке. Нередко гостями на этих чаепитиях оказывались работники английской миссии.
Все это скопом и было поставлено А. В. Тимиревой в вину при ее аресте 30 апреля 1925 года: недоносительство о «чуждых элементах», связанных, к тому же, с иностранцами, по тогдашним идеологическим меркам — сплошь шпионами и врагами.
Не упустили возможности в очередной раз ударить по самому больному. В частности, ей был задан вопрос: «Почему именно вы оказались на стороне белых?» Она ответила: «В силу моих личных отношений к адмиралу Колчаку».
Особое совещание при коллегии ОГПУ постановило: лишить Тимиреву права проживания в Москве, Ленинграде, Харькове, Киеве, Одессе, Ростове-на Дону и «означенных губерниях» сроком на три года, обвинив ее в ее прошлом и в том, что «за все время Революции она продолжает иметь связь с антисоветским элементом и иностранцами, … является элементом социально опасным».
Местом жительства она выбрала Тарусу — из доступных ей мест самое близкое от Москвы, от сына.
В Тарусе она зарабатывала на хлеб вышивальщицей в кустарной артели.
… Иезуитски изобретательный в случаях, когда дело касалось укрепления его личной власти, Сталин не гнушался в способах устранения со своего пути политических противников, используя в борьбе любую возможность.
Такой очередной «возможностью» стало убийство С. М. Кирова в декабре 1934 года.
Разыграв перед страной и миром безутешную скорбь и сокрушительный гнев, Сталин объявляет: настало время для окончательного очищения жизни от всех и всяких контрреволюционных антисоветских элементов, врагов нового строя.
Под эту обтекаемую директивную формулировку можно было легко «подвести» любого человека — от последних, недовысланных в свое время предшественником неперестроившихся умников-интеллигентов, ищущих пятна на солнце, до рядового рабочего, позволившего себе критические замечания в адрес вождя и его политики в какой-нибудь очереди за хлебом.
А. В. Тимирева с ее биографией и в особенности с ее прежними судимостями (хотя на «вышку» наскрести не удавалось, и вообще ничего «такого» не удавалось доказать, но судимости были, и не одна, а это что значит? Не осознает, не признает, не перековывается — самый и есть элемент!) легко подпадала под выданное стражам порядка (вроде описания особых примет) определение «контрреволюционерка».
5 апреля 1935 года ее арестовывают в очередной раз. Обвинений не предъявляется. 7 апреля на стол следователю ложится ее заявление: «Вы, ясно, знаете подробно мою жизнь за последние 15 лет. Очевидно все же — всякая выносливость имеет свой предел, и я до него дошла вплотную. Я не испытываю ничего, кроме глубокого отвращения к жизни так, как она оборачивается ко мне сейчас. Если я не могу жить как свободный трудящийся человек своей страны, жизнь вообще цены для меня не имеет. С момента моего ареста я не ем и до тех пор, пока не узнаю непосредственных мотивов своего ареста, есть не буду».
8 апреля ее допрашивают. Цель допроса ясна: уличить во враждебности. На предложение назвать людей, которые могли бы охарактеризовать ее с положительной стороны — в смысле степени ее лояльности по отношению к советской власти — она отвечает: «Прежде… хочу сказать сама о себе. Что я имею такое, что бы могло не полностью охарактеризовать мое политическое лицо и отношение к Сов. власти?
Расхождений с Сов. властью у меня нет, контрреволюционной агитацией я не занимаюсь, но я не могу согласиться с проводимой карательной политикой… всякие аресты, суды, приговоры я воспринимаю болезненно, считаю жестокостью к людям, и они в практике… часто не вызываются необходимостью… Это мое болезненное отношение ко всяким репрессиям, не исключая и применяемых ко мне, основного моего отношения к Сов. власти не меняет».
«Урожай» в смысле весомости показаний (для следствия и надзирающих за ним парторганов) никакой. Но команда есть команда, ее надо выполнять — «во избежание»… К тому же «у нас ни за что не садят!» Снова перетряхивается ее биография, личное дело, прошлая жизнь — и ей предъявляется обвинение в сокрытии фактов арестов (такое не скроешь, все записано в деле, но тут никто ничего не думает уточнять), «фактов» своего отношения к Колчаку (вот уж чего никогда не скрывала! Но ведь когда «надо» — можно и не увидеть написанного черным по белому) и, наконец, — утаивание всего этого при получении паспорта в 1933 году.
(Паспорт, в связи с решением правительства о паспортной системе, был выдан ей в марте 1933 года в 8 отделении милиции г. Москвы. Выдавший паспорт сотрудник милиции В. Н. Алтайский, выслушав положенную ее исповедь о том, «кто она и откуда», решил: за одни и те же грехи — половина из которых весьма спора — гнобить человека до бесконечности нельзя. И, зная о «пятнах» в ее прошлом, паспорт все-таки выдал. Вызвав к жизни «дело» теперь уже на самого себя).
…Ей присуждают 5 лет заключения в исправительно-трудовых лагерях за то, что «будучи враждебно настроенной к сов. власти, в прошлом являлась «женой» Колчака, находилась с ним весь период активной борьбы Колчака против сов. власти при последнем до самого последнего времени, т. е. до его расстрела. Находясь при Колпачке, Книпер была в полном курсе переговоров Колчака с англичанами и всей последующей деятельности колчаковщины. На данный период не разделяя политики сов. власти по отдельным вопросам, проявляла свою враждебность и озлобленность по отношению к существующему строю».
Из Бутырок ее отправляют эшелоном в распоряжение начальника управления БАМЛАГ в г. Свободный.
Всеволод Константинович Книпер начинает хлопотать о пересмотре дела.
Отбыв в Свободном три месяца, в связи с пересмотром дела А. В. освобождается из-под стражи и во изменение прежнего постановления получает пресловутый «минус»: ей запрещается проживать в 15 городах в течение трех лет.
… Живет в Егорьевске, Вышнем Волочке, Верее, в Малоярославце.
Зарабатывает на жизнь изготовлением игрушек для Комитета игрушки в Москве.
Так жизнь идет до весны 1938 года. До очередного ареста. У нее вот-вот должен кончиться «минус», вот-вот она, наконец, соединится с В. К. Книпером и сыном… и новая беда.
Для того, чтобы упечь ее за решетку на этот раз, хватило двух доносов: соседки по дому, в котором она жила, и случайного попутчика, с которым вместе она шла однажды к поезду, чтобы съездить в Москву: при нем она высказала какие-то «замечания» по адресу «сталинской конституции».
В быстро состряпанном «деле» читаем: «… систематически проводила контрреволюционную агитацию, возводила клевету на ВКП(б) и Сов. власть. Являясь женой адмирала Колчака, участвовала вместе с ним во всех походах против частей Красной Армии. Имела связи с бывшими царскими и офицерами белой армии».
Оба доносителя — люди, как явствует из документов, малограмотные, показания же их выглядят гладко — написаны под диктовку, но это вершителей правосудия не волнует.
(Будучи допрошенной, виновной в предъявленных ей на этот раз обвинениях признала себя полностью; впоследствии от своих показаний о «шпионской» деятельности и об антисоветской агитации отказалась «т. к. показания эти были даны под угрозой работников милиции и НКВД в М. Ярославце, а также из-за применения методов физического воздействия», но это обстоятельство «высветилось» гораздо позже).
…Решения своей участи на этот раз она ожидает целый год.
В январе 1939 года ее освидетельствовали врачи Бутырской тюрьмы НКВД. Установлены явления истощения центральной нервной системы, со стороны сердца — миокардит.
Но «враг есть враг». 3 апреля 1939 года постановление Особого совещания при НКВД СССР отправляет ее в Карлаг (Казахстан) сроком на 8 лет.
В лагере сначала находится на общих работах. Затем — художник в клубе Бурминского отделения.
После освобождения, с марта по июнь 1946 года, живет на станции Жарык Карагандинской железной дороги. Существует на жалованье художника-оформителя вокзала.
В июне 1946 года перебирается в Завидово (Калининская область). Работает художником в промкомбинате.
С января 1948 года по конец декабря 1949-го — зав. Бутафорским цехом Щербаковского (Рыбинского) городского театра.
…20 декабря 1949 года ее арестовывают в очередной раз. В вину ей ставят все ту же «антисоветскую деятельность», которую снова никто не удосуживается доказать. Она идет под суд как «повторница». Педагоги от карающего правосудия объясняли это определение так: некоторые несогласные не поняли, не хотят понимать отношения к ним власти, не оценили, как положено, гуманности суда, не перевоспитались — а потому, значит, не досидели положенного.
3 июня 1950 года Анна Васильевна отправляется в Красноярский край «как социально опасная личность по связям с контрреволюционным элементом». (Лень даже «осовременить» формулировки). 8 октября ее этапируют к месту ссылки-поселения в Енисейский район Красноярского края.
8 марта 1957 года президиум Ярославского областного суда (именно в Ярославской области ее арестовали в последний раз), рассмотрев в своем заседании дело по протесту заместителя Генерального прокурора СССР на постановление Особого совещания при МГБ СССР от 3 июня 1950 г. в отношении Книпер-Тимиревой, установил: «… по своей прошлой судимости в 1935–1939 гг. она сроки наказания отбыла полностью и никаких антисоветских проявлений за ней не установлено». Президиум суда постановил: дело прекратить за отсутствием состава преступления.
Заявления о реабилитации она писала, начиная с 1934 года. Ходатайства регулярно отклонялись.
Одна из попыток — уже упоминавшееся выше обращение к Маленкову. Оно стоит того, чтобы воспроизвести его здесь целиком. Этот документ — красноречивый слепок с эпохи. В нем — характер, который не смогли сломить десятилетия унижений.
«Председателю Совета Министров СССР
т. Георгию Максимилиановичу Маленкову
гр. Книпер-Тимиревой Анны Васильевны
г. Енисейск, ул. Иоффе, 13
г. р. 1893
З а я в л е н и е
Глубокоуважаемый Георгий Максимилианович!
Обращаюсь прямо к Вам и убедительно прошу промежуточные инстнации вручить Вам это заявление.
Думаю, что 34 года всевозможных репрессий дают мне на это некоторое право.
Я дочь известного музыканта Василия Ильича Сафонова, о котором упоминалось в «Советской музыке» в связи со 100-летием со дня его рождения, а также в книге Алексеева «Русские пианисты». По профессии я художник. Не буду перечислять всех своих арестов, лагерей, ссылок — я сама потеряла им счет. Буду говорить только о первом, послужившим основанием всего, что затем последовало.
15-го января 1920 года в Иркутске я была арестована в поезде адмирала Колчак и вместе с ним. Мне было тогда 26 лет, я любила его и была с ним близка и не могла оставить его в последние дни его жизни. Вот, в сущности, и все. Я никогда не была политической фигурой и ко мне лично никаких обвинений не предъявлялось.
В том же году по октябрьской амнистии меня освободили.
Познакомилась я с адмиралом Колчак в 1915 году как с товарищем моего первого мужа Тимирева, с которым разошлась в 18 году. Я имела возможность оставить Россию, но эмиграция никак меня не привлекала, я русский человек и за границей мне нечего делать.
В 1922 году в Москве я вышла замуж за инженера-практика В. К. Книпер, умершего в Москве во время войны; в это время я, пройдя арест и следствие, проводившееся по всем правилам 38-го года, обвиняемая во всем, что мне и не снилось, отбывала 8 лет в Карагандинском лагере. Освобожденная в 1946 году по окончании срока, я жила и работала в городском театре в г. Щербакове. Я с полной ответственностью утверждаю, что, решив жить и работать как всякий рядовой советский человек, я именно тем и жила, и поводом к тому, что я не могу назвать иначе чем травлей честного и трудящегося человека, всегда служила моя близость с адмиралом Колчак, теперь я в ссылке, Все, что было тогда, уже только история. Я не знаю, кому и зачем нужно, чтобы последние годы моей жизни проходили в таких уже невыносимых для меня условиях. Из всех близких у меня остались только младшая сестра и сын другой сестры, погибшей во время блокады Ленинграда.
Я прошу Вас покончить со всем этим и дать мне возможность дышать и жить то недолгое время, что мне осталось. А. Книпер».
Только попытка 1959 года привела к полной реабилитации в 1960 году.
Ей шестьдесят семь лет. Нравственные и физические силы ее на исходе. Она вынуждена продолжать работать, так как к моменту реабилитации не «набрала» положенного для пенсии трудового стажа.
…В. К. Книпер умер в сорок втором. Тогда же, можно сказать, пропал без вести (ибо ни дата, ни место смерти его точно не установлены) на лесоповале в Архангельской области сын Владимир, талантливый художник. «Выкашивали», как водится, семьями.
«Из всех близких у меня остались только младшая сестра и сын другой сестры, погибшей во время блокады Ленинграда».
Власти делают вид, что ее как бы не существует.
Не случись конкурса имени П. И. Чайковского — так бы все и замяли. Но Клиберн «поворачивает» ситуацию. И в дело Анны Васильевны снова вмешиваются виднейшие деятели советского искусства — Д. Шостакович, А. В. Свешников, В. Н. Шацкая, Е. Ф. Гнесина, К. А. Эрдели, Н. А. Обухова. Д. Ф. Ойстрах, И. И. Козловский. За заслуги отца, Василия Ильича Сафонова, перед русской и мировой музыкальной культурой, с сентября 1960 года ей назначается, наконец, пенсия республиканского значения 450 (с 1961 г. — 45) рублей…
…Жила она в последние годы замкнуто, почти никого не принимала в своей коммуналке — да и с кем и о чем ей говорить? — и тихо умерла 31 января 1975 года.
Остается сказать еще несколько слов.
О человеке, сыгравшем в жизни нашей героини огромную роль. О Екатерине Павловне Пешковой — первой жене М. Горького, спасительнице и утешительнице униженных и оскорбленных, на которую молились не только в России. Председатель Политического Красного Креста (иначе — Комитета помощи политическим ссыльным и заключенным), работавшего с февраля 1918 года и «волевым» решением Ежова закрытого в 1937-м, это именно она, Екатерина Павловна, «вытащила» Анну Васильевну в 1921 году из новониколаевской тюрьмы, ходила просить за нее Дзержинского и затем на протяжении сорока лет помогала ей, чем могла.
Судьба этой незаурядной женщины, энергично и не совсем справедливо оттесненной в тень другой спутницей жизни писателя, М. Ф. Андреевой, еще ждет своего биографа.
Будем верить, что он отыщется. О таких натурах, истинном воплощении настоящих русских характеров, русские люди должны знать как можно больше.
Иначе грош цена всем дискуссиям о «возврате к истокам».
«…Я любила его и была с ним близка и не могла оставить его в последние дни его жизни…»
Счастливы те, о ком и под пыткой говорят такие слова.
Достойны преклонения те, кто может их сказать.
Они звучат как молитва. Может, она и спасет нас от озверения и распада, когда больше никаких средств к спасению уже не останется…