В игре детей есть
часто смысл глубокий.
При доме был садик. Дом небольшой, одноэтажный, и Ярослав не давал себе труда выходить через дверь, а прямо из окна — в траву. А за ним — Теофиль. Он еще меньше, ему только семь лет, и он во всем подражает брату.
Взявшись за руки, они побежали в отдаленный угол. Там, под самым забором, у Ярослава тайничок.
Он снял дерн, приподнял доску. Открылась яма, аккуратно выложенная деревом. На самом дне — сверток. Ярослав осторожно разматывал тряпки, слой за слоем снимал бумагу. Теофиль ждал, затаив дыхание. Наконец, Ярослав нетерпеливо отбросил последний лист промасленной газеты.
— Видишь? — с торжеством сказал он.
— Пистолет… — сказал пораженный Теофиль.
Да, это был пистолет. Нет, не игрушечный, а настоящий, длинный, «взрослый». Ствол граненый. Ложе деревянное, с узорами. А на металлических щеках красивые золотые линии. И надпись тоже золотом: «Höffer. In Nürnberg».[1]
— Откуда он у тебя, Ярек?
Ярослав откинул длинные светлые кудри, то и дело падавшие ему на лицо.
— Ты помнишь дядю?
— Вуек[2] Петр! — воскликнул Тео.
Мальчики разговаривали по-польски, как всегда дома. Они знали и русский. Отец, пан Виктор Домбровский, считал это необходимым. Да, в Житомире много поляков, но это — Российская империя, и надо знать язык страны, в которой живешь. Надо смотреть на вещи трезво. И так поляки претерпели много бед из-за своей непрактичности, всей этой «горе-революционной» романтики. Что, кроме страданий, дало полякам восстание 1831 года? С тех пор прошло четырнадцать лет, пора угомониться и приспособиться к жизни с русскими.
Теофиль смутно помнил брата матери, дядю Петра Фалькенхагена, и то больше по рассказам старших. Первое время после восстания дядя скрывался, а потом ему удалось уехать куда-то далеко. Мать, пани Зофья, говорила о нем с гордостью. «Он известный ученый, дети, — рассказывала она сыновьям, — во всей Европе знают имя профессора-экономиста Петра Фалькенхагена-Залеского». — «Мама, а почему у тебя и у него немецкая фамилия?» — «Мы — поляки, — твердо отвечала мать. — Наши предки родом из Курляндии. Но мы-то сами из старой польской семьи»… Так вот, значит, от кого пистолет!
— Слушай, Тео, — говорил Ярек, упрятывая оружие обратно в яму. — Теперь хранить его будешь ты. Потому что, ты же знаешь, я уезжаю.
— Нет, правда? Это уже на самом деле? А может, еще можно отговорить папу?
Ярослав холодно сказал:
— Ты же знаешь, что я сам хочу ехать. Потому что я хочу быть военным.
Он топнул ногой и крикнул:
— И я буду им!
Он стоял, выпрямившись во весь свой маленький рост. Хоть он был и старше брата, но роста они были почти одинакового.
«Вот теперь я буду один, и мне будет скучно, — думал Теофиль, сердито поглядывая на Ярослава, — а он рад, что едет, — и все из-за того, что он низенький, а думает, что, когда станет военным, будет казаться выше…»
Но так решил отец. «Жизнь есть жизнь, — убеждал он жену, — у нас нет ни поместья, ни состояния, и наш сын должен сделать хорошую русскую карьеру. Как дворянина, его примут без всяких препятствий в кадетский корпус». — «Это так далеко от нас», — говорила пани Зофья с грустью.
Так как пан Виктор не мог отлучиться с работы (он ведал архивом в присутствии, которое называлось «Волынская шляхетская депутация»), решено было, что мальчика отвезет в Брест-Литовск мать.
Собирались быстро, чтобы не опоздать к приему в корпус. Даже не успели постричь Ярослава, так он и поехал с девичьими белокурыми кудрями.
Все же за день до отъезда мальчики успели сбегать на берег Тетерева. Там, у Белого Яра, был у них знакомый рыбак, звали его Валентин. Изредка он приносил Домбровским на кухню рыбу. Он появился здесь года два назад, когда был жив старый рыбак Андрей, его дедушка, как он говорил. Вскоре дед умер, и Валентин жил один. Странным человеком он слыл — молчаливый, чурался людей. А ведь нестарый еще. Разговорчивее всего он был с мальчиками, когда они приходили к нему в его полуразвалившуюся халупу на берегу реки. Не всегда они понимали его, да Валентину, видимо, было это и неважно. Как-то раз он рассказал им о военном восстании в Санкт-Петербурге, на Сенатской площади, что произошло двадцать лет назад. А в другой раз рассказал о приливах и отливах на море и объяснил, что устраивает их луна силой своего притяжения. Тео ему не поверил. А Ярек слушал Валентина, не отрывая от него своих маленьких серых глаз. И как-то вдруг попросил его:
— Пан Валентин, расскажите нам про восстание тридцать первого года!
Валентин обнял мальчика и сказал тихо:
— Не доросли мы еще…
И махнул рукой, и ничего больше не сказал. А Ярек так и не понял, кто же не дорос — они ли с Теофилем или, может, кто еще… Но он знал, что хотя со времени этих восстаний — и того, русского, в Санкт-Петербурге, и польского, в котором участвовал и дядя Петр, прошло много лет, — ведь ни его, ни Тео тогда еще на свете не было, — а тем не менее все кругом полно рассказами об этих восстаниях, только говорят о них шепотом и при закрытых дверях.
В тот день, перед отъездом Ярослава, Валентин покатал мальчиков на лодке по Тетереву. Медленно плыли они между скалистыми берегами, поросшими лесом. Сидели притихшие, молчаливые, говорить не хотелось. Молчал и Валентин, только разок сказал, покосившись на Ярека:
— Так-то, брат… Значит, будешь ты офицером, барином…
Теофиль заплакал и проговорил:
— А я нет…
Ярослав, чтобы отвлечь брата от грустных мыслей, сказал:
— Тео, видишь вон ту высокую сосну?
Тео поднял свое лицо с невысохшими слезами и сказал:
— Вижу. А что?
— А видишь на верхушке скворечник?
— Вижу.
— А видишь, как сосна качается под ветром?
— Да, вижу. Так что?
— А там птичка. Как ты думаешь, ее может укачать?
Тео сразу увлекся решением этой проблемы. Валентин же улыбнулся и сказал:
— Ой, и хитер ты, Ярек. Далеко пойдешь…
Выезд был назначен на раннее утро. Еще накануне отец принес подорожную и сам заполнил ее. У него был красивый почерк, буковки стройно лепились одна к другой. Писал он медленно, тщательно, — тщательность, пожалуй, единственная черта характера, которая передалась от отца Яреку. Сначала была заполнена графа: «Маршрут». Против вопроса: «По какой надобности едет?» — отец с явным удовольствием вписал: «По казенной». Пану Виктору удалось через влиятельных знакомых достать для Ярослава официальный вызов в кадетский корпус. Далее следовала графа: «Какие лошади?» Отец со вздохом сожаления написал: «Почтовые». Ибо на курьерские не хватило бы прогонных денег. И так каждая верста обходилась в восемь копеек. Правда, платила казна, но ведь, помимо прогонных, в этом длинном пути от Житомира до Бреста сколько еще набежит дорожных расходов!
Станционный смотритель был знаком пану Виктору. Он подобрал хороший, крепкий возок. Туда положили дорожный ларец со столовым прибором, баулы с провизией, кожаный кофр с одеждой, бельем и постелями. Прихватили и два тюфячка. Отдельно поставили корзинку со сластями и домашними пирогами для пани Казимиры Пухальской. У нее-то в Бресте и рассчитывала остановиться пани Домбровская с сыном.
Уезжающих провожал один отец. Теофиль еще спал. И это лучше, сказала мама, а то ведь слез не оберешься. Отец надавал десятки советов — и сколько ямщикам полагается чаевых, и проверить, надежно ли поднят шлагбаум, и Яреку не быть на представлении господину инспектору надутым, как сыч, а постараться просиять ангельской улыбкой, и еще, и еще.
Пани Зофья покорно кивала головой и в нетерпении постукивала маленькой ножкой в грубом дорожном башмаке. «Как в ссылку уезжаем, — думала она, — никто не провожает, ни цветов, ни добрых напутствий…»
А провожающий все-таки объявился. Ярослав радостно вскрикнул и, вырвав руку из руки матери, бросился к нему навстречу. Это был Валентин. Он поставил в возок корзину и сказал:
— Рыбка на дорожку…
Отец сухо поблагодарил. Ямщик взгромоздился на облучок. Мать уже сидела в возке. А Ярослав о чем-то горячо шептался с Валентином в углу двора. Пан Виктор недовольно пожал плечами: что за нелепая дружба! Пришлось подойти к ним и мягко, но непреклонно отвести сына в возок. Перед тем как посадить его туда, отец надел на шею мальчику образок из слоновой кости — изображение матки боски Ченстоховской.
Наконец, тронулись. Мать долго глядела в заднее оконце. Отец там, вдали, махал платочком. Проехали аллею старых акаций. Загремели по доскам на мосту через Тетерев. Караульный офицер на выезде из города проверил подорожную. Прощай, милый Житомир!
Ярек с жадностью смотрел сквозь узкое оконце возка на улицы незнакомого города. У него была душа путешественника. В отличие от несколько неподвижного Теофиля, Яреком всегда владела жажда познания нового.
Долго тянулись скучные, словно бы одинаковые улицы, уставленные деревянными домишками. Изредка попадались казенные присутствия, каменные, окрашенные в желтый цвет, да помещичьи палацы с колоннами и гербами на фронтоне. Кое-где мутный Буг подходил к самым домам.
Брест-Литовск был, на взгляд Ярослава, далеко не так красив и уютен, как Житомир. И этому глинистому Бугу далеко до светлого Тетерева.
Пани Зофья дремала в углу возка. На ухабе ее тряхнуло. Она открыла глаза, зевнула, припала к тусклому оконцу.
Возок катил вдоль реки. Пани Зофья вдруг оживилась.
— Там, за Бугом, — шепнула она мальчику, — там настоящая Польша…
Ярек глянул вдаль. Такие же серые поля, такие же деревянные домишки… Никакой разницы. Разве только высокое деревянное распятье на холме.
Пани Казимира Пухальская приняла их с распростертыми объятиями. Пошли поцелуи, расспросы, бессвязные восклицания, даже слезы. Полякам есть о ком поплакать после несчастного восстания тридцать первого года — кто убит, кто загнан в Нерчинские рудники, а кто скитается на Западе, тоскуя и голодая. А сладкие воспоминания детства! А школа при монастыре Сестер-Визиток в Варшаве, на Краковском Пшедместье, где учились обе пани. И вдруг — лукавые улыбки, всплеск руками, мужские имена. Внезапный шепот, полузадушенный смех.
Ярослав пожал плечами и отошел к книжному шкафу. Ему претила эта хаотичность, эта повышенная женская чувствительность. Он предпочитал плавный рассказ, стройность. Огонь? Да, огонь. Но — невидимый. Где-то в самой глубине души. Тишина, и в нужный момент вдруг — ослепительный взрыв. Так чувствовал этот не по возрасту серьезный и рано сложившийся мальчик.
Он вяло листал книги, почему-то все русские. Он говорил на этом языке, но читал с трудом.
Когда он заговорил по-русски, пани Пухальская всплеснула руками.
— Иезус Мария! — вскричала она. — Разве это русский язык!
Она объяснила растерявшейся пани Зофье, что на вступительных испытаниях и без того косо посматривают на польских мальчиков, придираются к ним. Плохой русский язык может помешать определению в кадетский корпус.
— Нужен репетитор, — решительно сказала пани Казимира.
Потом подумала и прибавила:
— Есть у меня один на примете. Он сделает из Ярека настоящего москаля.
Пани Зофья робко осведомилась:
— А это не очень дорого? Дело в том, что у меня…
Пани Казимира с негодованием прервала ее:
— О чем ты говоришь, Зоська!
Голос у нее был властный, и вся она была крупная, с резкими движениями больших красивых рук.
— Но… — заикнулась пани Зофья.
— Это моя забота! — крикнула пани Казимира. — Разве мы с тобой не старые подруги!..
Тут голос пани Казимиры стал снова нежным, воркующим, и снова пошли слезы, объятия, полушепот…
Репетитор пришел на следующий день. Невысокий паренек в очках и с круглой шкиперской бородкой вокруг юного лица. На рыжеватых кудрях его едва держалась студенческая фуражка.
— Он родственник местного коменданта, — шепнула пани Казимира, — здесь на побывке.
— Из офицерской семьи? — ужаснулась пани Зофья.
Пани Казимира глянула на нее с насмешливым удивлением:
— А кем будет твой Ярек? Разве не русским офицером?
Пани Зофья вздохнула и опустила глаза.
Святослав Михайлович — так звали студента — стал приходить каждый день. Надо было спешить, до приема в корпус оставалось немного времени.
— Мы будем изучать язык практически, — заявил Святослав Михайлович. — Будем много разговаривать. Грамматику оставим в покое. Русская грамматика сложна и путана. Она состоит почти целиком из исключений. У нас в России все исключительное, вплоть до правительства.
Ярослав посмотрел на учителя. Лицо его было непроницаемо.
Они быстро подружились. Студент был так юн, что из него еще не выпарилось детство. А Ярослав так не в меру развит, что с ним можно разговаривать, как со взрослым. Они то бегали по саду, гоняя мяч, то сидели и подолгу разговаривали о «судьбах народов».
— Во встрече нашей есть что-то предопределенное, — сказал как-то студент. — Смотри: ты — Ярослав, я — Святослав. Имена древние, славянские. Мы ведь самые юные народы на этом материке. Все у нас впереди. Мы, русские, даже не успели еще образовать имени существительного для обозначения своего народа. Есть французы, немцы, поляки. А мы — русские… Что это? Имя прилагательное. Атрибут!
Ярослав делал успехи. Студент восхищался его способностями. В речи Ярека уже не было ошибок. Труднее было с произношением.
— Ты слишком отчетливо произносишь каждую букву. А ведь русское произношение гласных неопределенное: — не то а, не то о. Да это и в природе народного характера: неопределенность, но зато какая широта, какая беспредельность!
Но эти наставления Святослава мало помогали делу.
— Да… — с грустью говорил он. — Произношение невытравимо. Это как цвет кожи. А говоришь ты правильно. Молодец! Быстро!
И прибавлял:
— С такими способностями идти в офицеры! Тебе в науку надо, Ярек. Я поговорю с твоей матерью.
— Не надо!
— Чудак! Ты пойми…
— Я хочу быть военным!
— Почему?
Ярослав не отвечал. Студент посмотрел на его решительно сжатые губы, на устремленные вдаль глаза, в которых были упорство и мечтательность, и после короткого раздумья сказал медленно:
— Что ж, может быть, ты прав…
Уже был назначен день приема. Накануне спохватились:
— Ярек не пострижен!
Так и пошли.
Инспектор классов, дряхлый полковник, задал Ярославу несколько вопросов. Мальчик отвечал быстро и четко. Он старался подражать московскому говорку Святослава. В углу, волнуясь, стояла мать. По неподвижному лицу полковника нельзя было понять, одобряет он или порицает ответы Ярека. Кивком головы инспектор отпустил мальчика. В приемной было еще несколько родителей. Они успокоили пани Зофью. Оказалось, что инспектор глуховат и почти не слышит, как ему отвечают на вопросы. Да и вообще «испытания» — пустая формальность. Высокий учтивый господин со светлыми усами, державший за руку очень похожего на него такого же светловолосого мальчика, сказал:
— В нынешнем году наплыв в корпус оказался небольшим, и, стало быть, все будут приняты.
— Зря только выбросили деньги на репетитора, — с досадой сказала пани Зофья.
— О, нет! — сказал высокий господин, улыбаясь. — Это поможет вашему сыну успевать в учении.
Он отрекомендовался: Врочиньский, помещик из-под Гродно. Мальчики тоже подали друг другу руки.
Действительно, через некоторое время в приемной были вывешены списки принятых в Александровский Брест-Литовский кадетский корпус. Там значились среди других имена Домбровского Ярослава Викторовича и Врочиньского Петра Федоровича. Назавтра всем принятым назначено было явиться в корпус.
Мать не знала, радоваться или плакать. Ведь предстояла разлука с Яреком на семь лет!
— Зося, кохана, каждое лето он будет приезжать домой на каникулы, — утешала ее пани Казимира.
Ярослав был доволен. Исполнилась мечта его: он будет военным!
Вечером, выглянув в окно, пани Казимира удивилась: на улицах зажигали плошки. Синие, желтые, зеленые, они протянулись цветными цепочками вдоль главных улиц. По какому случаю? Никто не знал. Такое бывало только в особо торжественных случаях — в честь побед русского оружия или в дни тезоименитств членов царствующей фамилии. Но сейчас нет войны и никакой знаменательной даты.
Вскоре все разъяснилось.
Случилось так, что в Брест-Литовск почти одновременно прибыли два человека, бесконечно далеко отстоявшие друг от друга: маленький польский мальчик Ярослав Домбровский и всемогущий император всея Руси Николай I. И все же великой шутнице-судьбе угодно было, чтобы они встретились.
Ярослава так и не успели постричь. Командир роты капитан Столбиков недовольно на него покосился, но стричь сейчас не было времени: ждали императора, пожелавшего посетить кадетский корпус. Кадеты были выстроены в большом рекреационном зале. На левом фланге стояли — еще в своем платье — мальчики нового набора. Среди них недалеко от замыкающего — Ярек. Начальник училища генерал князь Тенишев взволнованно откашливался, готовил голос для командного приветствия. Императора ждали с минуты на минуту. А он все не являлся.
Томительно было ждать. Стоявшие во второй шеренге незаметно переминались с ноги на ногу. Генерал то и дело посылал офицеров проверить, не заснули ли дозорные, выставленные на дороге. Прошел час обеда, и голод давал себя знать бурчанием в животе. Горнисты в десятый раз от нечего делать натирали свои фанфары, доводя их до солнечного блеска. От неподвижного стояния у кадетов млели ноги и кололо в пояснице. Несколько мальчиков упали в изнеможении. Их быстро вынесли и сомкнули ряды. Ярослав стоял прямо, как тростинка. А император все не являлся.
Капитан Столбиков вопросительно и тревожно посмотрел на инспектора классов. Тот, поняв безмолвный вопрос, сухо сказал:
— Его величество ничего не забывает. Дела государственные. У вас одна рота, а у его величества вся империя.
— Так точно! — сказал капитан и вытянулся, щелкнув каблуками.
И верно. Император был занят. Он сидел в своих покоях за большим столом, на котором лежали листы с цветными рисунками. Рядом, почтительно склонившись, стоял свиты его величества генерал Дубельт, сопровождавший императора в поездке.
— Я думаю, — сказал Николай задумчиво, — что для конногвардейцев хороши будут малиновые, а? Твое мнение?
— Лучше не придумаешь, ваше величество, — сказал Дубельт восхищенно.
— Ну, а конным егерям как полагаешь?
Дубельт глубокомысленно задумался, потом выкрикнул как бы в порыве вдохновения:
— Зеленые, ваше величество!
— Глупости! Зеленые отданы преображенцам. Постой, постой…
Император погрузился в сосредоточенную задумчивость. Дубельт почти не дышал, глядя на высокий лоб Николая и боясь нарушить работу его мысли. Наконец Николай сказал:
— Все же ты прав. Зеленые — егерям, это их природный цвет. Малиновые передать от конногвардейцев преображенцам, а конногвардейцам — желтые. Переходим к семеновцам.
И оба они — император и Дубельт — снова погрузились в изучение лежавших перед ними цветных картинок. Вопрос был сложный: кому из гвардейских полков какого цвета присвоить выпушки на петлицах шинелей…
Уже темнело, когда прибежали дозорные:
— Едут!
Император пошел первым делом не в рекреационный зал, а на кухню — пробовать пищу. Щи одобрил, пирожки отменил, как недопустимую вольность.
— Кадет еще не офицер, — сказал он наставительно. — Покуда он только зародыш офицера. Кадет должен пройти солдатскую выучку: фрунт, щи да каша, за провинности розог не жалеть.
У генерала Тенишева были свои осведомители в окружении царя. Они сообщили: «Его величество нынче не в духе». Да это и так было видно. Император хмурился. Долгое лицо его выражало недовольство, почти гнев. Он явно искал, на чем сорвать свое дурное настроение. Он ощущал западные окраины своей гигантской империи как мучительный нарыв.
На приветствие царя кадеты ответили стройно. Это смягчило его. Он пошел вдоль фронта. Не брезговал сам запускать палец иному за кушак.
— Ты живота не надувай, — говорил он, хмурясь, — ну-ка, затяни еще на две дырки.
И, обернувшись к князю Тенишеву, бросил через плечо:
— Ces malins de Polonais![3]
На левом фланге внимание императора привлек мальчик с идеальной военной выправкой. Длинные светлые кудри образовывали золотистый нимб вокруг его тонкого, почти девического лица. Он смотрел прямо в лицо Николаю немигающим смелым взглядом. Николаю мальчик понравился.
— Военная косточка, — сказал он Дубельту.
— Ладный будет офицер, ваше величество, — подхватил Дубельт.
Князь Тенишев, инспектор классов, капитан Столбиков, вся свита благосклонно смотрели на мальчика, которому посчастливилось переломить настроение императора.
— По душе ли тебе военная служба? — спросил Николай.
— Всю жизнь мечтал, ваше императорское величество, — ответил мальчик тихо и серьезно.
Царь захохотал.
— Всю жизнь! — сказал он сквозь смех.
И смех этот тотчас отдался эхом в свите, стоявшей за императором. Все повторяли с почтительным хохотком: «Всю жизнь…»
Николай нагнулся и поднял мальчика:
— Легок, — сказал он, — ну что ж, для кавалерии оно и лучше.
— Гусарский вес, — подхватил Дубельт.
— Пойдешь в гусары? — спросил царь, держа мальчика на руках.
Мальчик сказал твердо:
— Пойду.
— Надо добавить: ваше императорское величество, — подсказал князь Тенишев.
— Пускай! — отмахнулся Николай.
Он ласково посмотрел на мальчика и спросил:
— Как зовут? Откуда?
Дубельт вынул карне и карандашик, чтоб записать.
— Ярослав Домбровский, шляхтич, ваше императорское величество, — сказал мальчик.
— Что? — вскричал Николай. — Полячишка?!
Он покраснел от гнева. Он чувствовал себя обманутым.
Он с силой швырнул Ярека на пол и быстро зашагал прочь из зала. Свитские и корпусное начальство поспешили за ним, тревожно переглядываясь.
Князь Тенишев беспокойно спросил, поспевая за императором:
— Осмелюсь спросить, ваше императорское величество, не прикажете ли исключить поляков из корпуса?
— Ни в коем случае! — строго сказал Николай. — Ваша задача, князь, превратить их в русских. Мы пожинаем плоды свободомыслия предыдущего царствования. Брат Александр распустил поляков…
Дубельт деликатно кашлянул.
Царь замолчал. Потом сказал, садясь в карету:
— Они приходят к вам детьми, князь. Вы должны превратить этот польский воск в русский гранит…
А Ярек лежал неподвижно на полу.
— Встать! — кричал фельдфебель Загривкин.
Мальчик не подымался. Он ударился затылком о пол и лишился сознания. Два старшеклассника взяли его за плечи и за ноги и понесли в госпиталь.
Он очнулся ночью. Возле него кто-то сидел. Ярек вгляделся. В тусклом свете ночника он узнал Петю Врочиньского.
— Ну, как тебе?
Ярослав молча пожал товарищу руку. Его растрогала верность нового друга.
Петя нагнулся к нему и прошептал:
— Наверно, уже не хочешь быть военным?
Ярек тоже шепотом:
— Хочу…
Он и сам еще не сознавал, что происшествие с царем заронило в него зерно переживания, которому предстояло развиться в одно из сильнейших чувств его натуры: ненависть к угнетателям, кто бы они ни были.
Князь Тенишев хорошо запомнил наказ императора. В основу воспитания кадетов он положил систему «кнута и пряника» с явным перевесом в сторону первой половины этого педагогического двучлена.
Первую порку Ярослав заработал за ответ капитану Столбикову. Ответ этот был квалифицирован как «предерзостный». Столбиков спросил:
— Кадет Домбровский, ты понял, в чем ошибочность твоего ответа его императорскому величеству?
— Никак нет, ваше высокородие.
— Ошибочность твоя, — терпеливо разъяснял капитан, — в том, что ты назвал себя шляхтичем. У русских нет шляхтичей, а есть дворяне. Понял?
Мальчик твердо ответил:
— Я русский подданный, но я поляк.
— Двадцать розог, — холодно сказал Столбиков.
Порка происходила в цейхгаузе. Порол Ярослава ввиду значительности его проступка сам фельдфебель Загривкин, разумеется, под наблюдением капитана Столбикова. Перед поркой Ярек заявил протест:
— Вы сказали, что я дворянин. А дворяне телесному наказанию не подлежат.
— Ты не по летам сообразителен, — сказал Столбиков одобрительно, — но ты забыл, что кадет это есть нижний чин. А нижние чины от порки не освобождены, будь они даже самые что ни на есть распротитулованные.
Под розгами Ярослав не пикнул. Это тотчас распространилось среди кадетов и вызвало к Ярославу расположение товарищей. В неписаный кодекс чести кадета входило — молчать под розгами.
Разумеется, в письмах домой Ярослав не упоминал о «кнуте». Но не упоминал он и о «прянике». А между тем вскоре за успехи в строевом учении он получил значок отличия. Письма его к родным были коротки и сухи. Он знал, что они проходят через цензуру начальства.
Однажды в воскресенье Ярослав получил увольнительную записку и пошел погулять. Он дошел до Буга, перешел через мост и очутился в городишке Тересполь. Здесь всюду на улицах звучала польская речь. Правда, это была не чистая польская речь, а с примесью русских и украинских слов.
Покупая подсолнухи на улице, Ярек спросил у старика продавца:
— Вы поляк?
Старик подозрительно посмотрел на русского кадета и сказал уклончиво:
— Мы тутейшие.
Так же подозрительно посмотрел на Ярослава и начальник почтовой станции. Но после небольшого разговора согласился принять от Ярека письмо.
«Здравствуй, милый Валентин, наконец я нашел средство переслать тебе письмо, чтоб его не прочли наши корпусные церберы. Слушай, Валентин, как ты живешь? Как ловится рыба? Получаешь ли сведения сам знаешь откуда? Я живу не особенно хорошо. Учиться нетрудно, я первый ученик, за третью четверть получил награду — полфунта конфет, очень только скучно заниматься церковнославянским да вот еще шагистика замучила. Часто попадаю в журнал взысканий, потому что не подлизываюсь к начальству. Порют здесь по субботам, самое большое наказание — двадцать розог. Но это еще ничего, хуже, когда без журнала просто дают по затылку или по щеке, и больно, и обидно. Слушай, Валентин, ты все это расскажи Теофилю, а папе и маме не рассказывай. И еще скажи Теофилю, чтобы он берег то, что в яме, он знает. Знаешь, я очень иногда скучаю по нашему Тетереву и по нашим разговорам. Милый Валентин, ты меня не жалей, не бойся, я выдержу. Старшеклассники попробовали меня обратить в рабство, но я им не дался. Да! Ты ведь не знаешь про этот обычай. Кадеты младших классов становятся вроде лакеев у старшеклассников, прислуживают им, отдают им свои посылки из дому и даже возят их на себе в отхожее место и там ждут с бумажкой в зубах, пока те оправятся. Начальство знает об этом, но смотрит на это сквозь пальцы. Они меня били, эти старшеклассники, но я не сдался. А в последний раз я с разбега ткнул Мейендорфа (это который хотел меня сделать лакеем, он немец, барон) в живот так здорово, что он покатился по полу! И они больше меня не цукают, отстали…»
Это был настоящий переворот, потому что примеру Ярослава последовали другие младшие кадеты — Врочиньский, Вессель, Шестаков, Апраксин, а за ними и прочие. Не добиваясь этого, юный Домбровский стал вожаком в своем классе. Сила и благородство характера уже тогда привлекали к нему сердца. Таким он оставался и тогда, когда перешел в старшие классы.
Вероятно, поэтому, несмотря на успехи в учении, Ярослав был на плохом счету у корпусного начальства. Журнал взысканий пестрел записями о «дерзости» Ярослава Домбровского, о его «недисциплинированности», «мятежных настроениях», «недопустимой вольности мыслей». В течение первых четырех лет пребывания в корпусе его не отпускали на побывку домой. На лето мать приезжала в Брест-Литовск, иногда с Теофилем. Раз в неделю они виделись с Ярославом. Один раз ненадолго приезжал и отец. Только в пятом классе Ярек наконец получил разрешение поехать на лето в Житомир.
— По правде сказать, вырос ты не очень, — сказал пан Виктор, критически оглядывая сына.
Перед ним стоял щеголеватый кадетик. На голове у него высокий лакированный кивер. Кителек ловко стянут в талии, сапожки хромовые. В отпуск выдавали обмундирование, так называемое «первого срока», то есть выходное.
Когда Ярослав остался один в бывшей детской (сейчас ее занимал Теофиль), он подошел к дверям, посмотрел на отметку своего роста и скорчил недовольную гримаску: отец прав. Ну и что с того? Наполеон тоже был невелик ростом. Мал был и Суворов.
Ярославу в ту пору шел четырнадцатый год. Наружность его обращала на себя внимание. Прямой, как выстрел, взгляд его небольших серых глаз выражал ум и отвагу. В тонких чертах лица были сила и изящество. Серьезное и даже строгое выражение лица вдруг сменялось ласковой нежной улыбкой, обаяние которой было неотразимо.
Теофиль не отходил от брата. Он был похож на Ярослава, но все в нем было грубее, проще. Он признался брату, понизив голос до конспиративного шепота, что перенес пистолет в другой, более надежный тайник, так как сад теперь ежегодно перекапывают. Ярослав снисходительно усмехнулся. Теофиль покраснел. Он понял, что период детских игр для брата миновал.
Ярослав осведомился о своем бывшем репетиторе, Святославе Михайловиче. Ему сообщили, что тот больше не приезжает в Брест из своего далекого Санкт-Петербурга.
— Жаль, — пробормотал Ярослав.
Он хранил нежную память об этом маленьком студенте с таким острым языком и свежей головой. У Ярослава накопилось немало трудных, иногда мучительных вопросов, которые он сам не мог разрешить. Теофиль еще мал. С отцом у Ярека никогда не было близких отношений. Но ведь есть Валентин!
На следующий день по приезде Ярослав с Теофилем отправились на берег Тетерева. Рыбачья халупа была пуста.
— Он здесь, он ждет тебя, — успокоил Теофиль брата.
В ожидании Валентина они уселись на откосе. Внизу Тетерев неспешно катил свои светлые воды. По ту сторону стоял сосновый бор. И так зеркально блестела гладь реки, что в ней отражались даже бронзовые чешуйки на прямых стволах мачтовых сосен.
Свидание было радостным. Валентин и Ярослав даже расцеловались, потом смущенно отвернулись, потому что оба были сдержанны в чувствах. Разговор пошел отрывочный, незначительный, да и заняты они были: втаскивали лодку на берег, потом собирали валежник, разводили костер, готовили посуду, варили уху, чай.
Поев, развалились на траве, помолчали, глядя в небо. Наконец Валентин спросил:
— Многому ли тебя научили в корпусе, Ярек?
Ярослав живо приподнялся. Теперь он сидел, скрестив ноги по-турецки.
— Хотели из меня выбить дух, а научили выдержке и терпению.
— Только?
— Нет… Еще и ненависти…
— К чему?
— К насилию, к произволу, к этому проклятому царскому режиму!
Теперь приподнялся Валентин. Он посмотрел на Ярослава. Догоравший костер бросал золотые блики на раскрасневшееся, возбужденное лицо юноши.
— Ненависть — чувство доброе, — сказал Валентин, вороша в костре. — Но какая ненависть? Вон твой отец тоже затаил ненависть, да она у него застылая, что проку в ней?
— Послушай, Валентин, — сказал Ярослав, медленно подбирая слова, — давно хотел я спросить, почему в 1831 году не удалось польское восстание?
Валентин ответил не сразу. Молча смотрел он на Ярека, словно оценивая его, потом сказал:
— Причин много, Ярек… Скажу я тебе одно: вам, полякам, нельзя восставать отдельно от нас, русских. У нас один враг, у нас одно дело, у нас одна судьба. Невыгодно лежит Польша между тремя колоссами. Одной ей не уцелеть: разорвут, как разрывали до сих пор. Ей опереться надо. На кого?.. На русскую революцию! Понял? Ну, а поляки обособились. Они обособились даже от собственного народа. Не сумели привлечь к восстанию крестьян. Это была шляхетская революция…
Долго они беседовали в тот вечер, лежа на берегу Тетерева. А когда братья возвращались уже в темноте домой, Ярослав вдруг сказал:
— Мне надо поговорить с отцом.
— О чем?
— Что думают русские, я знаю. А вот интересно, что же думают наши?
С отцом разговора не вышло. Ярослав был готов к этому. Он нашел в отце все то же примирение с действительностью, и это возмущало юношу. Пан Виктор накричал на него:
— Мальчишка! Сопляк! Туда же — восстание, видишь ли, его интересует! Сколько трудов мне стоило определить тебя в корпус! Ты хочешь, чтобы тебя вышвырнули оттуда? Учишься ты хорошо, не спорю. Но ты поляк, значит, ты висишь на волоске. Выкинь из головы эти бредни. Перед тобой одна цель: военная карьера русского офицера. Генералом ты не станешь, но приличный заработок, а впоследствии хорошая пенсия тебе обеспечены…
Сколько прозаических гусынь не подозревали, что они вырастили сказочных лебедей, которые расправят могучие крылья и улетят в далекое поднебесье! И сколько раз впоследствии Ярослав вспоминал это отцовское кряхтенье: «Генералом ты не будешь…»
Каждую субботу под вечер к отцу приходили трое панов играть в карты. Все они знали Ярослава еще ребенком — и пан Тачальский, хмурый брезгливый господин, служивший где-то в казначействе, и нервный, раздражительный пан Осецкий с почтовой станции, и сослуживец отца пан Скаржинский, толстяк и добродушный насмешник. Ярослав, знавший их с детства, считал, что с первыми двумя и затевать разговора не стоит. Они говорили о себе: «Мы реально мыслящие», — и были такими же рабскими конформистами,[4] как и отец. А вот пан Скаржинский… Он все-таки человек иронический. Существующее воспринимает критически. Конечно, на действие он неспособен, ленив, равнодушен, но оценить, обстановку может. Ярославу запомнилось, что сказал пан Скаржинский, узнав, что Ярек принят в корпус: «Он может нам пригодиться впоследствии». Кому это «нам»? И когда это «впоследствии»? Нет, безусловно, с паном Скаржинским надо поговорить.
В характере Ярослава была стремительность. Он не любил ничего откладывать в долгий ящик. Решение принято? Значит, надо немедленно его осуществить. В тот же вечер он улучил момент и поговорил — разумеется, наедине — с паном Скаржинским.
Услышав вопрос о восстании, пан Скаржинский с интересом посмотрел на юношу. Потом шумно вздохнул.
Маленькие глазки его, заплывшие жиром, сделались грустными.
— Удивительно невежественна нынешняя молодежь, — сказал он. — Ничего вы не знаете, а обо всем судите. Все началось с революции во Франции. Да, да, с Июльской революции во Франции, когда свергли с престола этого глупого мракобеса «короля эмигрантов», друга иезуитов Карла X и посадили на престол толстяка Луи-Филиппа из Орлеанской ветви, которая всегда отличалась либерализмом. И покатилась по Европе цепь революций, вольным духом повеяло. Вот тогда взялись за оружие и поляки. Но, конечно, дело не только в этой внешней причине, это был только повод. А одного повода недостаточно. Хочешь знать мое мнение? Мы были не готовы. У нас не было ни военной техники, ни мудрых и опытных вождей, ни — что самое главное — единства в нашей собственной среде…
Пан Скаржинский махнул рукой и приподнялся с кресла. Ярослав удержал его:
— Прошу прощения, пан Скаржинский, еще вопрос. Вы сказали про меня: «Он может пригодиться нам впоследствии»…
— Не слышал, ничего не слышал! — сердито сказал пан Скаржинский и решительно зашагал в соседнюю комнату, где уже расставляли столик для карточной игры.