Часть VIII ДОМ № 52 ПО УЛИЦЕ ВАВЭН

Нет, лучше с бурей силы мерить,

Последний миг борьбе отдать,

Чем выбраться на тихий берег

И раны горестно считать.

Мицкевич

Глава 26 Париж

Париж — это город, к которому не надо привыкать. Он принадлежит всем. Домбровские сразу почувствовали себя в нем хорошо. Этому немало способствовало наличие в Париже большой польской колонии. Здесь была не только старая польская эмиграция. Сюда перекочевали многие поляки после краха восстания. Какая радость была встретить Валерия Врублевского, чудом спасшегося от преследований царских жандармов и еще не до конца излечившегося от полученных в боях ранений.

Друзья помогли Домбровским найти квартирку. Это была небольшая мансарда в доме № 52 по улице Вавэн. Из скошенного окна открывался вид на парижские крыши.

Первые дни Ярослав и Пеля были словно опьянены ощущением личной свободы. Их волновал окружавший их великий город. Без устали ходили они по историческим местам Парижа, освященным революцией и литературой, — площадь Бастилии, Вандомская колонна, Лувр, Елисейские поля…

Вскоре небольшие средства, привезенные из России, иссякли, и нужда начинала давать о себе знать. Домбровский искал работу. Он был согласен на любую — кассира, учителя, продавца. Наконец место отыскалось. Ярослав стал работать чертежником в конторе Трансатлантической компании. Вот когда пригодился курс черчения, с таким блеском пройденный им в кадетском корпусе, а потом в Академии генерального штаба. Им были довольны.

— Вы соединяете, мсье Домбровский, природный дар художника со знаниями математика. Откуда они у вас? — осведомлялся глава фирмы, благосклонно глядя на молодого чертежника в куцем пиджачке и зеленом жилете из рубчатого бархата.

— Самообразование, мсье, — скромно отвечал бывший штабс-капитан генерального штаба.

К этой работе скоро прибавилась другая: черчение карт для издательства Ашетт. Материально положение Домбровских поправилось, и это было очень кстати: небольшая семья эта ожидала прибавления. Вскоре у них родился сын.

Однажды вечером, вернувшись домой с ворохом бумаг под мышкой (Домбровский брал работу на дом), он был удивлен необычным, лукаво-радостным выражением лица Пели. Она сказала:

— Угадай, кто приехал!

У Ярослава мелькнула безумная мысль, что, может быть, уцелел кто-то из его друзей — Сераковский, Потебня, Падлевский. Он рванулся в комнату. Двое мужчин встали из-за стола.

— Теофиль! — крикнул Домбровский.

Братья обнялись. Ярослав отступил на шаг, чтобы оглядеть Теофиля. В последний раз, когда он видел его в Москве, у тетушки Дукляны, это был хрупкий юноша. Сейчас перед ним стоял широкоплечий мужчина с большой шапкой спутанных белокурых волос. Ростом и всей мощью своей крупной фигуры он превосходил миниатюрного Ярослава, а лицом был похож на него — то же выражение решительности, отваги, но не столь отчетливое.

Второй мужчина стоял поодаль и, склонив голову, с явным удовольствием наблюдал братьев. Теофиль повернулся к нему.

— А его ты, Ярек, не узнаешь?

Что-то бесконечно знакомое почудилось Ярославу в этом сильном, замкнутом, неподвижном, точно из камня высеченном лице. Ярослав развел руками.

— Неужели? — сказал он неуверенно. — Не может быть… Это вправду ты, Валентин?

— Я говорил, что он тебя узнает! — торжествующе вскричал Теофиль.

Когда умолк бессвязный и радостный хор приветственных восклицаний, все уселись за стол, на который Пеля поставила незатейливый ужин и кувшин с вином.

Теофиль рассказал, что после разгрома подпольных организаций в Киеве ему грозил арест. Он перебрался через границу в Австрию, потом в Баварию. Здесь ему попался номер «Колокола» с письмом Ярослава к Каткову. Теофиль принялся наводить справки о брате среди польских эмигрантов, рассеявшихся после восстания по всей Европе. В конце концов он дознался, что Ярослав в Париже.

Валентин, такой же несловоохотливый, как и когда-то, скупо рассказал, что во время арестов землевольцев был схвачен и он. Как дезертира его отправили в арестантские роты. Здесь он выслужился до унтер-офицерского чина и в шестьдесят третьем году попал в Польшу в составе войск, направленных на подавление восстания. Он перешел на сторону повстанцев, в отряд Подхалюзина. После разгрома восстания Валентин бежал за границу, добрался до Парижа, работает здесь в слесарной мастерской, одинок, тоскует и был счастлив, когда случайно на улице встретил Теофиля.

— Теперь ты не одинок, — сказал Ярослав, положив руку ему на плечо.

Теофиль порылся в своей сумке и вынул оттуда длинный сверток, тщательно обернутый толстым слоем бумаги. При всеобщем удивленном молчании он развернул его и вынул оттуда старинный пистолет с граненым стволом и узорчатым деревянным ложем.

— Узнаешь, Ярослав? — спросил он.

— Конечно, — засмеялся Ярослав. — Это пистолет нашего дядюшки Фалькенхагена. Неужели ты эту древность считаешь оружием, Тео?

Теофиль ответил несколько обиженно:

— Конечно, нет. Ты пойми, Ярек, это наша семейная реликвия, это символ борьбы за свободу. Понимаешь?

— Ты сентиментален, Тео, — ответил Ярослав ласково и чуть насмешливо. — Нет, нет, не обижайся. Я тоже предан милым воспоминаниям детства. Я помню твою «рыбку на дорожку», Валентин. Помню, как мне с Теофилем ты объяснял теорию приливов, а мы тебе, откровенно говоря, не верили.

Все засмеялись. Валентин сказал:

— Вот твоя мечта исполнилась, Ярек, ты стал офицером.

— А что толку? — вскричал Теофиль. — Все разбито, все рассеяно. Кто мы такие? Патриоты без родины, революционеры без революции!

Валентин сурово поглядел на Теофиля и сказал:

— Россия еще только ждет революцию. И Польша еще только ждет революцию. Но Франция ждать не хочет и не будет. Помяните мое слово…


Несмотря на крайнюю занятость свою на службе, Домбровский отдавал немало времени и общественной работе. Ее-то, собственно, он считал главным содержанием своей жизни. Ее и свои научно-литературные занятия.

С детства приучивший себя к систематическому труду, Домбровский сумел так распределить время, что его хватало на все. Совместно с другими польскими политическими эмигрантами он создал «Объединение польских эмигрантов» и был избран в его руководящий орган, так называемый «Репрезентативный комитет». Туда вошли также два испытанных борца за свободу Польши — Валерий Врублевский и Юзеф Гауке-Босак. Врублевский был старым другом Ярослава еще с петербургских времен и незабываемых варшавских дней. С Босаком Ярослав познакомился еще на Кавказе в армии, потом встречался в Варшаве. Это был один из наиболее прославленных офицеров повстанческой армии. С безмерной, чисто польской удалью он соединял талант полководца и твердые революционно-демократические убеждения. Босак был героем боя повстанцев под Венгровом 3 февраля 1863 года. Бой этот уже ничего не мог изменить в судьбах восстания, проигранного в предыдущих сражениях.

«Репрезентативный комитет» издавал свой орган в Париже: «Niepodleglość».[11] Домбровский находил время деятельно сотрудничать в нем.

Была в Париже и другая польская организация левого направления, чисто военная: «Общество военного заговора». Цель его: новое восстание в Польше. «Общество» организовало из эмигрантов два легиона. Предполагалось, что один из них возглавит Домбровский. Было и другое предложение к Домбровскому: взять на себя обязанности начальника главного штаба в будущем восстании. Домбровский не возражал, но относился к этим предложениям скептически, ибо не видел в ближайшем будущем в Польше возможности для восстания.

Что касается правых и даже умеренных кругов польской эмиграции, то там на Домбровского недоброжелательно косились, называя его «неисправимым революционером» и даже «опасным человеком».

В то же время Домбровский занимается серьезными научными изысканиями в области военного искусства. Он написал труд: «Критический очерк войны 1866 года в Германии и Италии», посвященный разбору военных действий во время австро-прусской войны. Книга Домбровского анализирует крах стратегической мысли у австрийского военного руководства. Отмечая несомненные успехи прусской армии, Домбровский не обходит молчанием и явные просчеты прусского командования. Как на один из факторов военного превосходства он указывает на огромные преимущества игольчатого оружия и черпает яркие примеры из последнего польского восстания.

Интересно отметить совпадение мыслей об этом предмете у Домбровского и Энгельса — совпадение, о котором, разумеется, оба они не знали. В том же 1866 году Энгельс писал Марксу о той же прусской армии:

«Дело очень просто: Пруссия имеет 500 000 игольчатых ружей, а весь остальной мир не имеет и 500… Думаешь ли ты, что Бисмарк не использует этого момента? Конечно, использует».

В этом же труде Домбровский пишет о штыковой атаке как о решающем факторе — убеждение, которое он вынес из своего богатейшего боевого опыта кавказской войны.

В то же время он настаивает на высоком значении морального фактора. Он напоминает, что современные большие армии непохожи на прежние армии наемников, а являются частью народа:

«Монополия национальной защиты вырвана из рук постоянных армий, и отнятое некогда оружие возвращается в руки народа. Это является зарей, предвещающей свободу».

Книга Домбровского была издана в Женеве и попала в руки знаменитого Мольтке, вдохновителя прусских побед. Он отозвался о труде Домбровского с величайшей похвалой:

«Польша имеет соотечественника, способности которого приносят честь польскому народу. Это — Домбровский. Я прочел его книгу — это наилучшая работа о последней войне».

Это был не единственный труд Домбровского. Можно удивляться его работоспособности. В том же шестьдесят шестом году он написал книгу, содержащую подробный анализ гражданской войны Севера и Юга Соединенных Штатов Америки.

Каковы были его политические убеждения в ту пору? Пребывание во Франции несомненно расширило его кругозор. Еще со времени своих встреч с Чернышевским он склонялся на сторону социализма. Но это были скорее симпатии, чем убеждения. За год до приезда Домбровского в Париж был организован Марксом и Энгельсом в Сент-Мартинс холле в Лондоне I Интернационал — Международное Товарищество Рабочих. Туда вошло немало друзей и знакомых Домбровского — Малон, Варлен, Франкель… Под их влиянием Домбровский начинает все больше ратовать за идею завоевания политической власти путем вооруженного народного восстания, хотя еще и не решается отказаться от своих не очень четких бланкистских взглядов. В статье «Кредо» он пишет: «Пробуждение в людях сознания прав человека и гражданина, признание равенства этих прав для каждого без исключения человека, распространение прав, признанных за отдельным человеком, на народы, независимо от расы, наконец, воспитание сознания братства и солидарности наций — вот моральные основы нашей деятельности. Единственным верным политическим направлением я признаю борьбу за пробуждение в народе гражданских чувств…»

Через некоторое время в Париже случилось событие, с особенной силой обнажившее социальные контрасты. 1 апреля 1867 года с необыкновенной помпой открылась международная выставка. Ее блеск и пышность находились в разительном противоречии с нищетой неимущих классов, с растущими забастовками, с безработицей. В польской газете «Niepodleglość», выходившей в Париже, опять появляются яркие публицистические статьи Ярослава Домбровского. В его открытом письме «Гражданину Бернарчику и его политическим друзьям» развиваются идеи революционно-демократического интернационализма. Но не вся политическая публицистика Домбровского достигала печати. Часть ее в виде рукописей попадала в круги польской эмиграции.

Большое распространение в Париже получает антиправительственная литература, не только печатная, но и рукописная. Политический протест проникал из памфлетов, подобных рошфоровскому «Французы времен упадка», в художественную литературу, вроде знаменитых «Кар» Виктора Гюго. Реакция свирепела. Она требовала изъятия из библиотек книг Вольтера, Руссо, Ренана, Жорж Санд и других произведений, ставших классикой французской и мировой литературы. Жаловаться на злоупотребления чиновников и неистовства цензоров можно было только их же начальству. Верховная власть чувствовала, как вокруг нее нарастает антипатия и презрение.

Глава 27 У Герцена

— Как же вам удалось столько времени скрываться под самым носом у полиции? Это поразительно! Расскажите, — сказал Герцен.

Домбровский с жадностью вглядывался в него. Длинные волосы, зачесанные назад, обнажали высокий лоб и падали прядями на затылок. Борода и усы с сильной проседью. Глаза необыкновенно живые. Сам коренастый, широкий, мешковатый. Домбровский еще не видел человека, чья наружность так впечатлительно отражала бы волнующие его мысли, чувства, настроения. Герцен то был похож на старого профессора, то, когда вскидывал загоравшиеся глаза, на пламенного юношу, то на сурового непреклонного пророка, то на благодушного, доброго дедушку.

Они медленно шли по набережной Фирвальдштетского озера. Дома у Герцена невозможно было поговорить, мешали бесконечные посетители, добиравшиеся до Герцена и сюда, в Люцерн. Было еще не поздно. На горизонте нежно вырисовывались освещенные солнцем горные вершины.

В присутствии Герцена Домбровский испытывал то же благоговейное чувство, как когда-то в обществе Чернышевского. До сих пор они были знакомы только заочно, по письмам.

Домбровский рассказал о группе молодых людей, помогавших ему скрываться от царских шпиков. Когда он упомянул о Худякове, Герцен помрачнел.

— Укатали его на каторгу… Ну да всю Россию не укатаешь.

Рассказ о том, как Озеров увез Пелю из Ардатова, вызвал у Герцена бурный прилив смеха.

— Кстати, — сказал он, утирая платком слезы, — за Озерова — это ж ваша рекомендация — я вам очень благодарен. Он дает уроки арифметики моей девчушке Лизоньке. Прекрасный человек. Он ее очередной фаворит. Она их меняет с великолепной непосредственностью какой-нибудь Маргариты Наваррской. Предыдущим фаворитом был мсье Элизэ Реклю, который согласился давать ей уроки географии. Тоже отличный человек, но с излишней, на мой взгляд, склонностью к анархическим увлечениям Мишеля Бакунина.

Разговор перешел на положение во Франции.

— Что ж, — сказал Герцен задумчиво, — мне жаль страну, которой первое пробуждение я видел своими глазами и которую теперь вижу изнасилованную и обесчещенную.

Домбровский даже остановился — до того слова эти поразили его своим сходством со словами Маркса. Даже образ тот же. Домбровский подумал, что Герцен, вероятно, читал эту небольшую, вулканически огненную брошюру Маркса о Наполеоне III. Ему захотелось спросить Герцена об этом. Но, прослышав о несложившихся отношениях между ним и Марксом, Домбровский начал осторожно, издалека:

— Последнее время, — сказал он, — появились три работы о Наполеоне III. Во-первых, книга Прудона «Государственный переворот»…

— Ах, не говорите мне о Прудоне! — нетерпеливо перебил его Герцен. — От него ничего не осталось. А ведь когда-то я был близок с ним. Но я решительно порвал с Прудоном после его возмутительных высказываний против национально-революционных движений, в частности, дорогой Ярослав Викторович, против польского восстания. Он с ужасным бесчеловечьем — неужели вы этого не знаете? — упрекал Польшу в том, что она не хочет умирать. Нет, нет! Народы не хотят благопристойного убожества по Прудону…

Домбровский вставил:

— Маркс сказал о нем: «Прудон в угоду царю обнаруживает цинизм, достойный кретина».

Герцен продолжал, словно не услышав этого:

— Ну, кто еще? Ах, знаю, «Наполеон малый» Виктора Гюго. Остро, ядовито, но без всякой исторической перспективы. А более не знаю, кроме газетных памфлетов, разумеется, в заграничных изданиях.

— Я имею в виду, — мягко сказал Домбровский, — работу Маркса «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта».

— Ах, доктора Маркса? — сказал Герцен сухо и несколько иронически. — Ведь все немцы доктора… «Восемнадцатое брюмера»? Не знаю. Не читал.

— Позвольте процитировать, — сказал Домбровский.

Не дожидаясь согласия Герцена, он произнес запомнившееся ему наизусть:

— «Недостаточно сказать, по примеру французов, что их нация была застигнута врасплох. Нации, как и женщине, не прощается минута оплошности, когда первый встречный авантюрист может совершить над ней насилие».

Теперь остановился Герцен. Пожал плечами. Не смог сдержать усмешки одобрения.

— Похоже. Когда напечатано? И где?

— Еще в пятьдесят втором году в журнале «Die Revolution».[12]

— Нью-йоркском?

— Да.

Некоторое время они шли молча. Герцен взял Домбровского под руку и сказал мягко:

— Друг мой, я и сам, возможно, напишу об одном из Бонапартов, о принце Наполеоне, кузене императора. У меня о нем и личные впечатления. Несколько лет назад он приезжал к нам в Лондон для разговора, знаете о чем? О вас, о поляках! Он ведь считался другом поляков. Везет вам на Наполеонов! Тот, Первый, тоже всю жизнь флиртовал с поляками, а в общем всю жизнь тянул из них кровь. И этот, Третий, палец о палец не ударил, чтоб помочь вам, когда вы гибли в неравной схватке с царизмом. Да и сейчас поляки с какой-то, простите меня, глупой доверчивостью возводят очи к унылой фигуре Наполеона III. Ведь верно, а?

Домбровский кивнул головой:

— Мы неисправимо доверчивы и безнадежно романтичны.

— Хорошо сказано! Нет, право, напишу о нем! Тема-то какая! Этот человек, как туман, заполонил всю страну. В шестьдесят первом году, когда я был в Париже, я понял наконец тот псалом Давида, где он, помните, плачется богу, что никуда не может деться от него. «В воду, говорит, — ты там, в землю — ты там, на небо — и подавно». Ведь до чего хитер этот Наполеон малый! Все в нем — революция и реакция, порядок и беспорядок, вперед и назад — все воплотилось в одном человеке. И этот человек в свою очередь перевоплотился во всю администрацию, от министров до сельских сторожей, от сенаторов до деревенских мэров, рассыпался пехотой, поплыл флотом. А кто он, позвольте вас спросить, да, кто он, дорогой Ярослав Викторович?

Герцен смотрел на Домбровского своими горящими глазами, точно ожидая, что тот разрешит его мучительные сомнения. Но Домбровский молчал, потому что понимал, что никакого ответа Герцен от него не ждет и сам сейчас ответит на свой вопрос.

Действительно, сделав энергичный жест своей короткой рукой в слишком длинном рукаве, Герцен продолжал:

— Человек этот не поэт, не пророк, не победитель, не эксцентричность, не гений, не талант, а холодный, молчаливый, угрюмый, жестокий, расчетливый, упрямый, прозаический господин. Присмотритесь к нему: он уничтожает, он осредняет в себе все выдающиеся стороны народного характера и все стремления народа, как вершинная точка горы или пирамиды оканчивает целую гору ничем.

Он повторил с еще большей экспрессией:

Ничем!

— А ведь сейчас во Франции… — начал было Домбровский, воспользовавшись небольшой паузой, но Герцен не слушал его.

— Какая жалкая картина — сегодняшняя Франция! — продолжал он. — У дядюшки его, Наполеона Первого, была великая армия, у племянничка — великая полиция. И полицейский отпечаток ныне на всем. В литературе плоский стиль. Пошлость пьес, даваемых в театрах, наводит к ночи сонливость, которая утром поддерживается бессмысленными и лживыми газетами. После передовиц лондонских газет, написанных сжатым, деловым слогом, «с нервом», как говорят французы, и с «мускулами», парижские передовицы нельзя читать. Риторические декорации, полинялые и потертые, одни и те же возгласы, сделавшиеся более чем смешными — гадкими! — по явному противоречию с фактами, и заменили этим содержание. А вечером поздно по редакциям бегают какие-то господа из породы публичных мужчин, что-то вымарывают, что-то дописывают и торопятся в следующую редакцию.

Они дошли до конца набережной. В небе сгущались сумерки. Высыпали первые звезды. Один за другим стали загораться фонари. Их желтые огоньки заплясали в водах озера.

— А ведь сейчас во Франции, — снова вернулся к своей мысли Домбровский, — а ведь сейчас во Франции назревает революционный подъем.

— В чем вы видите его?

— На рабочих собраниях звучат революционные речи. И это несмотря на неизменное присутствие комиссара полиции.

— Вы сами слышали эти речи?

— Не раз. Да вот пример. В день поминовения усопших я был на Монмартрском кладбище. Конечно, французские друзья предупредили меня о том, что там произойдет. Рабочие собрались на могиле Бодена, убитого в пятьдесят первом году. Кантен, редактор делеклюзовской газеты «Le Reveil», громогласно клеймил империю. А народ кругом кричал: «Да здравствует республика!»

— Княгиня Меттерних, — заметил Герцен, — сказала о Париже: «Это гостиница Европы». А я говорю: «Это вулкан Европы!» Парижские рабочие — народ неукротимый.

— Да, их не купишь, — подхватил Домбровский. — А ведь Наполеон III с ними заигрывает: то подбросит пенсию для стариков, то разрешит организовать общества рабочей взаимопомощи. Но парижский рабочий плюет на эти подачки.

— Мне кажется, — сказал Герцен задумчиво, — что сама жизнь возбуждает в них социальный гнев. Скажите, Домбровский, как с ценами на предметы питания? Вы ведь нынче парижанин.

— Цены на мясо, яйца, сыр, масло выросли на пятьдесят процентов. А заработная плата рабочих — только на тридцать. Чувствительно повысилась и плата за наем квартиры. Конечно, это вызывает возмущения режимом. Рабочие организуются. Большую популярность приобрела деятельность Международного Товарищества Рабочих.

— Слышал. Знаю. Это действительно серьезно.

— Международное Товарищество Рабочих основано Марксом.

Герцен лукаво глянул на Домбровского:

— Не выходит ли он у вас в фавориты, как Озеров у моей Лизоньки?

Домбровский сказал смущенно:

— Я больше военный, чем политик, Александр Иванович.

Герцен вздохнул:

— Вы молоды. На вас работает не только история, но и физиология.

Без всякого перехода он вдруг добавил:

— В конце концов я и Маркс плохо знаем друг друга. Вся наша распря началась из-за Бакунина…

Он продолжал с трудом, делая паузы между словами:

— Да, я был введен в заблуждение. Теперь-то я знаю, что клевета о связи Бакунина с русским правительством — дело рук этого подлого интригана Киселева, русского посла в Париже…

Снова пауза. Потом:

— Я знаю, что Бакунин взялся переводить «Капитал» Маркса. Что ж, дай бог ему успеха. Я одного не понимаю: почему же он держал в секрете свои сношения с Марксом? Сейчас они друзья…

Герцен вдруг взял Домбровского под руку, притянул его к себе и сказал тихо и проникновенно, словно поверяя ему самое свое сокровенное:

— Друг мой, когда я вглядываюсь в силу социального движения, в глубь его и в его страстность, я вижу ясно, что настоящая борьба мира доходов и мира труда не за горами…

Он поплотнее закутался в плащ.

— Пойдемте домой чай пить. Вы завтра в Париж? Я тоже скоро туда. Есть только два города, в которых интересно жить: Лондон и Париж. О Москве и Питере не говорю, они для меня под замком. Да, я скоро в Париж, хочу положить руку на пульс социальной жизни…

Глава 28 Рассказ Врублевского

В тесной мансарде Домбровских на улице Вавэн, № 52, бывало много народу. Здесь образовалось нечто вроде неофициальной штаб-квартиры польской левой эмиграции. Заходили и французы, старик Шарль Делеклюз и молодой Луи Варлен. Своим человеком был здесь Врублевский. Иногда он приходил прямо с работы с длинной лесенкой фонарщика. Он зажигал уличные фонари. Лесенку он оставлял у консьержки, которую очаровал своей привлекательностью и учтивыми манерами. Когда она узнала, что Врублевский был в Польше полковником, она преисполнилась к нему еще большим уважением и звала его теперь: monsieur le colonel.[13] Нередко ему случалось не высыпаться, потому что политические споры в мансарде Домбровских иногда затягивались до света, а утром Врублевскому надо было бежать на улицы тушить газовые фонари. Днем ему не удавалось отсыпаться, потому что он поступил в школу генерального штаба. Он готовил себя к новому восстанию в Польше.

Своим человеком в доме Домбровских был и Валентин. Он тоже приходил к ним иногда прямо с работы. В последнее время он покинул слесарную мастерскую и поступил на механический завод Гуэна. Валентин помогал Пеле по хозяйству, а Ярославу — в его литературных занятиях, доставал нужные ему книги, делал выписки в библиотеках из трудов по военному делу.

В одну из суббот, когда по вечерам у Домбровских собирались друзья, Валентин пришел не один. С ним был высокий бледный юноша с мечтательными глазами и упрямым подбородком. Это был товарищ Валентина по заводу, поляк с Волыни Антон Березовский. Кроткий, застенчивый, он всем понравился. Ему не было двадцати лет, но биография его, как и многих поляков, была трагична. Шестнадцатилетним мальчиком он вместе с братом принимал участие в восстании. Брат повешен. Отца, старого учителя музыки, погнали в Сибирь на каторгу. Сестра пропала без вести. Антону удалось бежать за границу.

— Ярек, с Антоном нехорошо, — сказал как-то Валентин.

— А что такое? — нахмурился Домбровский.

— Он потерянное дитя, понимаешь? Он ничем не интересуется. Отработает день на заводе, придет домой, завалится на кровать, глаза в потолок и думает, думает… Ой, плохо это кончится!

При первом же свидании Домбровский спросил Березовского:

— Антек, что ты делаешь для великой цели?

Антоний не понял:

— Для какой цели, пан Домбровский?

— У нас у всех одна цель: освобождение Польши.

Юноша покраснел:

— Я готовлю себя…

— Как? Учишься? Читаешь? Постигаешь военное дело?

Антоний молча теребил бахромку скатерти.

— Польше нужны, — продолжал Домбровский, — образованные люди и хорошие солдаты.

— А я хочу мстить! — пылко воскликнул юноша.

— Хорошо, — согласился Домбровский. — Но это слишком туманно. Задача наша не в личной мести. Надо мыслить государственно. Вот что, Антек. Думаю, что из тебя выйдет недурной агитатор. Теофиль даст тебе русский паспорт, ты отправишься на Волынь агитировать хлопов. У нас в Париже есть курсы политических агитаторов. Ты там подучишься и…

— Пан Домбровский, — перебил его Антоний, — а с этим паспортом я смогу проехать в Петербург?

— Зачем? — удивился Ярослав.

Юноша снова зарделся и промолчал.

— Ах вот о чем ты мечтаешь — пофланировать в Петербурге, — сказал насмешливо Домбровский.

— Я не мечтаю! Я готовлюсь! — вскричал Антоний.

— Готовишься, лежа на кровати, — язвительно заметил Ярослав.

— Я внутренне готовлюсь! — упрямо повторил Березовский.

— Иезус Мария! — вскричал Домбровский. — К чему ты готовишься?

Антоний ответил тихим и даже нежным голосом, как бы поверяя Ярославу интимнейшую тайну сердца:

— Я, пан Домбровский, хочу избавить свет от императора Александра II, а самого императора — от угрызений совести, которые не должны давать ему покоя. Я должен это сделать один, чтоб никого не подводить под виселицу.

Как ни волнующе серьезно было признание Антония, Домбровский не мог удержаться от улыбки — такими мальчишески наивными показались ему его слова. Он встал, ему пора было на работу. На прощание он дружески обнял Березовского за плечи и сказал при этом:

— Слушай, Антек, ты это брось. А лучше подумай о моем предложении. Мы с тобой еще поговорим.

В дверях Домбровский столкнулся с входящим Врублевским.

— Очень кстати пришел, Валерий, — сказал Ярослав. — Поговори с молодым человеком. О, какой ты сегодня шикарный! Посмотри, Пеля.

Врублевский недавно переменил «профессию» фонарщика на работу печатника в одной из парижских типографий. Он стал лучше зарабатывать, приоделся.

— Сегодня отдал себя в руки парикмахеру, — сказал Врублевский несколько смущенно.

— Валерий, ты прямо красавец! — воскликнула Пеля.

— Я бы даже сказал не красавец, а красотка, — смеялся Домбровский, все еще стоя в дверях.

— Не обижайся, Валерий, — прибавил он. — Действительно, в твоей античной красоте, несмотря на гвардейский рост и борцовскую фигуру, есть что-то женственное.

— Ох, друзья, — вздохнул Врублевский, садясь, — из-за этой женственности я чуть не пропал.

— Знаю, слышал, — сказал Домбровский, озабоченно глянув на часы. — А они не знают. Вот им ты и расскажи. Опаздываю. Бегу.

— Погоди, Ярослав, — сказал Врублевский, — а о чем я должен поговорить с Антонием?

— О том, что важнее для достижения великой цели: воздушные мечтания или реальные дела, — сказал Домбровский и ушел.

Врублевский повернулся к Березовскому.

— Насколько я понимаю, Антек, — сказал он, — у тебя возник конфликт между действительностью и воображением? Так? Расскажи, в чем дело.

Прежде чем Антоний раскрыл рот, вмешалась Пеля:

— Но раньше всего расскажи ты, Валерий.

— О чем? — недоумевающе спросил Врублевский.

— О том, как ты чуть не пропал из-за своей женственности. Я чувствую, что это интересный рассказ.

— Ну что ж, — сказал Врублевский покорно, — придется рассказать, хотя весь почет в этом рассказе не мне, а другому человеку. Случилось это все примерно в январе или в феврале шестьдесят четвертого. Отряд мой плелся по лесным тропинкам, отрываясь от царских полков, которые гнались за нами. А мы все на запад, на запад. Перешли по льду через Тысменицу, и вот тут-то они нас и настигли. Пока я был на ногах, люди держались. А как ранило меня в голову и плечо, все разбежались кто куда. Ну все-таки меня вынесли из боя и укрыли в одном селе. А потом перенесли к местному помещику, некоему Склодовскому, дай бог ему здоровья. Как только я немного поправился, решили вывезти меня за границу, в Австрию. Но как? Всюду рыскали шпионы, муравьевская виселица давно плакала по мне. Вот тут моя «женственность» мне и пригодилась. На меня надели женское платье. Сейчас это кажется смешным, но тогда нам было не до смеха, люди рисковали жизнью. Храбрая женщина, племянница Склодовского, взяла меня в коляску в качестве своей dame de compagnie,[14] и мы покатили к границе. По дороге было много военных застав, на каждой надо предъявлять пропуска. Они у нас, конечно, были сделаны по всей форме. И все же ни в одном бою я так не волновался, как тогда, когда русский офицер брал в руки мой пропуск. До поры до времени все сходило благополучно. Но на одной из застав, уже недалеко от границы, я приглянулся какому-то офицеру, и он решил поухаживать за мной. Смейтесь, смейтесь! Вы представляете себе, каково было мне и моей спутнице? А дальше еще хуже. Подошел другой офицер. Плохо ли я был выбрит или какая-то другая деталь выдавала меня, но этот офицер стал пристально вглядываться в меня и подробно расспрашивать. Я, конечно, молчал, боялся выдать себя голосом. Отвечала моя спутница, ссылаясь на то, что ее компаньонка, то есть я, нездорова и не в состоянии говорить. Не знаю, что было бы, если бы в этот момент не подошел третий офицер, их начальник. Он приказал тем двум уйти, а сам тихо сказал мне, чтобы я вытер с лица кровь. У меня, видите ли, раскрылась рана на голове. Вот и все. Мы укатили. Больше никаких приключений по дороге у нас не было, и мы благополучно перебрались через границу.

— Какой благородный человек этот русский офицер! Кто же он? — воскликнул Антоний.

— О, у нас было много друзей среди русских, — сказал Врублевский.

— И неведомых еще больше, чем нам известных, — заметила Пеля.

Глава 29 Выстрел

— Еле пробрался через улицу Риволи, — сообщил Домбровский, вернувшись вечером домой.

— В эти дни выставки я предпочитаю к Марсовому полю не подходить, — сказал Врублевский.

— Не только Марсово поле! — воскликнула Пеля. — И авеню Опера, и улица Сент-Оноре, и набережная — все это забито народом. Давка, пьяные, лошади давят людей. Это какое-то безумие!

— Герцен назвал парижскую выставку «всемирный толкун», — заметил, улыбаясь, Домбровский.

— А шпионов сколько! — сказал Врублевский. — Для них такая толпа — пожива.

— А за кем они шпионят? — робко осведомился Березовский.

— Не только поляки, — сказал Домбровский, — но и многие французы кричали: «Vive la Pologne!»[15] Шпионы, среди которых, кстати, немало переодетых русских жандармов, прибывших в Париж вместе со своим шефом, графом Шуваловым, хватали кричавших людей, избивали их в подворотнях, тащили в часть, выдавали за воров. Но этот клич «Vive la Pologne!» летел над улицами Парижа.

Березовский напряженно слушал. Кровь то приливала к его щекам, то отливала.

— Антоний, тебе нехорошо? — заботливо спросила Пеля.

— Нет, ничего, благодарю вас, пани Пелагия, — сказал юноша. — Я только не пойму, почему вдруг кричали «Vive la Pologne»?

— Что ж тут непонятного? — пожал плечами Домбровский. — Кричали во время проезда по улицам венценосного гостя, соизволившего прибыть на Всемирную выставку. Вряд ли эта форма приветствия пришлась по вкусу русскому императору.

Антоний встал.

— Александр II здесь? В Париже? — спросил он с глубоким удивлением.

— Да их тут немало набралось монархов со всей Европы, — заметил Врублевский.

— Пахнет войной, — вдруг сказал Валентин, до тех пор молча сидевший в углу.

— Разверзлись уста великого молчальника, — засмеялся Домбровский. — Ну, уж договаривай: с кем война, из-за чего? И что от этого нам, полякам?

— Бисмарку война на руку, — неохотно ответил Валентин.

Домбровский сделался серьезным.

— Ты прав, Валентин, — сказал он. — После победоносных войн против Дании и Австрии Пруссия мечтает раздавить Францию. Это ей необходимо, чтобы окончательно объединить Германию и стать во главе ее. Ничего хорошего для поляков я от этого не жду.

Березовский вдруг стал прощаться. Его удерживали, но он, сославшись на нездоровье, быстро ушел.

— Валерий, ты поговорил с ним? — спросил Домбровский.

— Да, — ответил Врублевский. — Но…

Он развел руками.

— Что? Не хочет слушать?

— Да нет. Как будто и соглашается. Подтверждает, что повседневная, систематическая работа организатора и агитатора необходима, что надо пойти в гущу народную и так далее. А вместе с тем есть у него какая-то потаенная мысль. Он производит впечатление одержимого. Не знаю, понятно ли это вам, друзья.

— Я послежу за мальчиком, — сказал Валентин.


Александр II сидел в роскошных покоях, отведенных ему Наполеоном III в Тюильрийском дворце. Он тоскливо посматривал сквозь широкое окно на раскинувшуюся перед ним площадь Согласия. Дурное настроение царя происходило от нескольких причин. Во-первых, на этой площади был гильотинирован Людовик XVI. Александр находил по меньшей мере бестактным со стороны этого parvenu[16] Наполеона поселить его в таком месте. Во-вторых, русского императора донимала удушливая июньская жара и он то и дело отирал платком взмокшее лицо. В-третьих, любые письменные занятия вызывали в нем скуку и отвращение. А сейчас именно к этому он приневолил себя: писал письмо сыну, наследнику-цесаревичу Александру. Специальный курьер вот уже часа два томился в передней, дожидаясь царской почты в Санкт-Петербург.

…«Выставка, мой друк, мало интересна», — писал венценосец, не очень точно придерживаясь правил российской орфографии.

Хоть воспитателем Александра II был прославленный литератор Василий Андреевич Жуковский, в грамотности царь не был силен. «Важно, — говаривал Жуковский, — быть не ученым, а просвещенным».

«Дела тут мало, — выжимал из себя строки царь, — а всего более всяких западных дурачифств. Всех удивил наш русский археологический отдел и копии с древних икон. В протчем вчера был премилый вечер: оперетта, потом боже царя храни, потом презабавные клоуны».

Написав это, император в изнеможении откинулся на спинку. Собственно, на этом письмо можно бы и закончить, но надо прибавить несколько назидательных слов. Александр оглянулся на императрицу Марию Александровну, мирно дремавшую в кресле с французским романом в руке. А хоть бы она и не спала, что толку с нее! Вот если бы рядом с царем вместо этой гессен-дармштадтской дурехи была та, которую Александр считал своей истинной супругой, — княгиня Долгорукова, женщина тонкого, энергичного ума…

Царь вздохнул и, взявшись за перо, продолжал:

«В мое отсутствие придерживайся советов профессора Победоносцева Константина Петровича. Молодежь воображает, что она умнее всех. Александр, помни, что ты должен быть военный в душе, без чево ты будешь потерян в нашем веке».

Ну-с, родительские наставления преподаны, теперь несколько заключительных слов:

«Принимают нас хорошо, однако французы суть французы. Императрица Евгения, урожденная Монтихо графиня Тэба, бог ее знает из какого рода, знатность ее сумнительна, а о репутации уж не говорю. Император Наполеон вчера преподнес мне два тома своего сочинения: „Histore de Jules Cesar“.[17] Даподлинно известно, что написали их люди поумнее и пообразованнее, чем он. Что за фигляр этот Наполеон!»

Запечатывая перстнем письмо, император Александр II не мог, конечно, знать, что в это же самое время в других покоях того же дворца император Наполеон III говорил своему премьер-министру Эжену Руэру:

— Что за дурак этот Александр!


Жара не спадала. Несмотря на это, Антоний Березовский пришел утром на работу в пальто. Посыпались насмешки. Антоний отмалчивался. Он ускользнул с работы раньше всех, Валентин не мог найти его.

Антоний отправился на Мон-де-Пьетэ в ломбард. Как он ни просил, больше восьми франков ему за пальто не дали. Он сгреб эту жалкую кучку монет и скорым шагом пошел на улицу Сент-Оноре, где, как он знал, был маленький оружейный магазин. Там он долго торговался. В конце концов хозяин всучил ему за восемь франков паршивенький двуствольный пистолет. Антоний сунул его в карман и поспешил на авеню Елисейские поля.

Газеты каждое утро публиковали программу времяпрепровождения монархов на предстоящий день. Сегодня после прогулки по Булонскому лесу они должны были посетить богослужение в соборе Нотр-Дам. Антоний рассчитал, что они поедут по Елисейским полям до площади Согласия и оттуда по набережным мимо Лувра к собору. Антоний задумался: где ж ему выгоднее всего поджидать их? Площадь Согласия слишком велика, у Нового моста, наоборот, тесновато, не развернешься. А лучше всего стать на маленькой площади Круглая Точка, которая находится посреди Елисейских полей, на равном почти расстоянии от площади Звезды и площади Согласия. Лучше, пожалуй, не придумаешь. Царственный кортеж никак ее не минует.

На Круглой Точке тоже, конечно, был народ, но не так уж много его. Березовский стал протискиваться в первые ряды. Послышались возгласы:

— Куда? Куда?

— У тебя что — контрамарка от префекта?

— Ты длинный, тебе и сзади видно.

Антоний пробормотал:

— Мне надо прошение подать…

Люди смягчились:

— Пропустите его.

— Ладно уж, иди.

— Видать, у парня беда.

В это время ажаны стали оттеснять народ, справа раздались крики:

— Едут!..

Показался отряд гусаров, потом казаки на низкорослых конях, возбудившие всеобщий интерес. Антоний не ощущал никакого волнения. И даже удивился тому, что так спокоен. Но вспомнив виселицы над рекой Вепш, тело брата, качающееся в петле, он застонал и ощупал в кармане рукоять пистолета. Она была теплой и чуть влажной, оттого что вспотела сжимавшая ее рука. «Значит, я все-таки волнуюсь», — подумал Антоний и стиснул зубы. Теперь ему хотелось — нет, ему нужно было стать спокойным.

Показалась коляска с императорами. Какое невезение! С того края коляски, который ближе к Антонию, сидел Наполеон. Это увеличивало расстояние, которое должна пролететь пуля до Александра. Кроме того, следовало стать несколько боком и целиться наискосок. Антоний переменил положение. Соседи зашевелились.

— Иди, иди сюда, парень.

— Вот стань между этими двумя коровами.

(«Коровами» в Париже называли ажанов, то есть полицейских.)

— Нечего рот разевать, пропусти парня, у него дело.

Рядом с коляской гарцевали два сопровождавших ее всадника: со стороны Александра шеф жандармов граф Шувалов, со стороны Наполеона шталмейстер французского двора барон Рембо.

Вокруг Антония раздались голоса:

— Ну давай, парень, свое прошение!

— Самый момент!

— Кидай его прямо в коляску!

Антоний выступил вперед и выхватил из кармана руку с пистолетом.



Сзади кто-то ахнул.

Увидел Антония и шталмейстер Рембо. Он тотчас повернул коня и загородил им коляску. В этот момент Антоний, крикнув тонким, срывающимся голосом: «Niech źyje Polska!»,[18] выстрелил. Пуля попала лошади в морду. Из раны хлынула кровь. Лошадь прянула назад и открыла коляску. Антоний выстрелил из другого ствола, но дрянной пистолет разорвался у него в руке. Куски металла впились Антонию в плечо. Коляска помчалась вперед. Подскочившие полицейские схватили Антония и, раздвигая толпу, потащили его куда-то.

Глава 30 Охота на Домбровского

В тот же день вечером полиция ворвалась в квартиру Домбровского и произвела тщательный обыск, ища доказательств его участия в «заговоре Березовского». Разумеется, здесь дело не обошлось без нажима на французскую полицию со стороны графа Шувалова. А на него самого нажимали из России, ища повода расправиться с Домбровским. Последовало представление из Петербурга с требованием выдать Домбровского русским властям как опасного преступника, давно разыскиваемого полицией, а ныне якобы замешанного в покушении на жизнь императора Александра II. Но по действовавшим международным правилам выдаче подлежали только уголовные преступники. Доказательств же участия Домбровского в деле Березовского не было. Антоний прямо заявил графу Шувалову, допрашивавшему его вместе с французскими следователями:

— Выстрел в Александра II — это акт моей личной мести ему за угнетение Польши и жестокости царских властей.

Граф Шувалов имел специальный разговор об этом с одним из самых пронырливых и беспринципных парижских следователей, неким Бернье.

— Неужто этот Домбровский не замешан в уголовных преступлениях? — как бы небрежно заметил Шувалов.

Бернье внимательно посмотрел на графа. Потом сказал, опустив глаза:

— Преступления политические и уголовные так перепутаны, что иной раз их не отличишь друг от друга.

Петр Андреевич Шувалов оживился:

— Вот, вот! Этим типам на их подрывную деятельность нужны деньги. Известны случаи, господин Бернье, когда они для нужд своей «политики» не гнушались изготовлять фальшивые ассигнации.

Бернье сказал строго:

— Изготовление фальшивых денег — в любом случае преступление уголовное.

— Весьма благоразумная точка зрения! — обрадовался Петр Андреевич.

Бернье сказал сухо:

— Это не моя личная точка зрения. Это точка зрения уголовных кодексов во всем цивилизованном мире.

— Ну да, конечно, естественно, я понимаю, — солидно согласился Шувалов.

Он потер как бы в раздумье свой острый подбородок и сказал тем небрежным тоном, в который он любил облекать наиболее существенные свои мысли:

— От наших агентов мне стало известно, что брат Ярослава Домбровского — если не ошибаюсь, именем Теофиль — дни и ночи проводит в одной лондонской типографии. Между тем ни книг, ни газет там не печатают. Может быть, что-нибудь другое?

Бернье сказал тоже как бы равнодушно:

— Возможно, что-нибудь другое.

Граф встал. Прощаясь, он сказал:

— Надеемся, господин Бернье, на энергичное содействие французской полиции.

Уже в дверях Шувалов сказал через плечо:

— В нашем распоряжении обширные суммы, специально ассигнованные на расследование этих прискорбных парижских инцидентов.

Бернье слегка наклонил голову, не то прощаясь, не то благодаря.

Вернувшись к себе в кабинет, он вызвал помощника и сказал ему:

— Мне нужен агент «Зэт-14». Но не здесь, а в одной из наших квартир…

Через несколько дней после этого разговора в одном из дешевых парижских кафе, где собирались польские эмигранты, к старому, изголодавшемуся Яну Чепляку подошел высокий, хорошо одетый человек с военной выправкой и красивым надменным лицом.

— Пан Чепляк, вы меня знаете? — спросил он.

— Нет, простите… — ответил старик робко.

— Я — Ярослав Домбровский.

— О! Какая честь! — засуетился Чепляк. — Мы все слышали про вас. Вы герой…

Человек отмахнулся:

— Оставьте это! Я к вам по другому делу. Мной создан комитет помощи нуждающимся полякам. Мы знаем о вашем критическом положении. Среди тех, кому решено помочь в первую голову, значитесь вы. Вот вам, пан Чепляк, небольшая братская помощь. Это немного, но на первое время…

С этими словами человек вынул из кармана бумажник, раскрыл его и, отделив от толстой пачки кредиток одну ассигнацию, вручил ее старику.

Дрожащей от волнения рукой Чепляк взял деньги.

— Не знаю, как вас благодарить… Вы святой человек, пан Домбровский… Если бы все поляки были такие, как вы, наша родная Польша давно была бы великой свободной страной… Простите, пан Домбровский, я только сейчас заметил, ведь это…

Старик вгляделся в ассигнацию.

— Ведь это русские деньги…

— Да. А почему вас это смущает? Вам разменяют их в любом банке. Советую вам обратиться в «Национальную контору» на улице Бержер. Там это делают мгновенно…

В банке старый Чепляк, предъявивший фальшивые деньги, был немедленно задержан. На допросе у следователя Бернье Чепляк показал, что этот поддельный кредитный билет он получил от Ярослава Домбровского.

Оба брата Домбровских были арестованы немедленно. Ни одно дело не проворачивалось парижской полицией с такой быстротой. На столе у Бернье уже лежали, телеграммы от графа Шувалова с требованием незамедлительно передать «фальшивомонетчиков» в руки русских властей. Михаил Николаевич Муравьев-Вешатель умер год назад. Но генерал-фельдмаршал граф Федор Федорович Берг был жив и жаждал крови Ярослава Домбровского.

Но дело о «фальшивомонетчиках» было состряпано с грубой кустарностью. Домбровский потребовал очной ставки с Чепляком, и карточный домик, построенный русско-французскими сыщиками, разлетелся. Домбровские были освобождены.

Бернье задумался. Он понял, что Домбровского голыми руками не возьмешь. Деньги, отпущенные графом Шуваловым (не фальшивые, а полноценные русские рубли), жгли его воображение.

Среди польских эмигрантов в Париже был некто Хильке. Он уверял, что во время восстания сражался в отряде Падлевского. Он сохранил обращенные к нему письма Падлевского, написанные тепло. Добрая память о покойном друге много значила в кругу Домбровских. Открытое лицо Хильке, его свободная речь, его располагающие манеры привлекали к нему сердца. Неоднократно выполнял он — и довольно успешно — различные поручения польских революционных организаций. Иногда с поразительной легкостью ему удавалось то, что было затруднительно для других, например пересекать границы с нелегальным грузом. На Домбровского он взирал с обожанием, слово его было для Хильке законом. Он завоевал в польских эмигрантских кругах полное доверие. И когда Домбровскому понадобился курьер в Лондон, чтобы привезти русские паспорта, он поручил это дело Хильке.

Между тем Хильке уже много лет был тайным агентом французской полиции. Разумеется, он немедленно донес следователю Бернье о поручении Домбровского. Бернье сообразил, что здесь можно сплести искусную провокацию, поймать в ее паутину Домбровского и преподнести его живьем царским властям. Помимо крупного вознаграждения, обещанного Шуваловым за поимку Домбровского, следователя Бернье манило желание отомстить польскому революционеру за то, что он одним пинком опрокинул его предыдущую грязную интригу да еще посмеялся над ним, выставив его в смешном и некрасивом свете.

На этот раз Бернье подошел к компрометированию Домбровского весьма осмотрительно. Вместе с Хильке он тщательно разработал подробный план провокации. Она была разбита на несколько этапов. Первый этап: Хильке присылает Домбровскому из Лондона письмо. Письмо было предварительно сочинено обоими негодяями еще в Париже. Оно было составлено так, что опорочивало в глазах властей Домбровского и в то же время не бросало ни малейшей тени на революционную чистоту самого Хильке. Речь шла о некоторых неурядицах с фабрикацией фальшивых русских паспортов. Но самое слово «паспорта» ни разу не упоминалось, так что все могло быть истолковано как фабрикация фальшивых денег. Это вполне достаточный повод для ареста адресата. Письмо по заданию следователя было перлюстрировано, и Ярослава и Теофиля Домбровских тотчас водворили в тюрьму. Их посадили раздельно, каждого в особую одиночку.

Далее вступал в действие второй этап хитроумной провокации. Теофиля освобождают. Он получает второе письмо от Хильке из Лондона. Хильке намекает на то, что за ним следят, что он едет в Париж, но здесь не останется, что он везет Ярославу чрезвычайно важный пакет, который он передаст Теофилю из рук в руки на Северном вокзале в Париже в определенный день и час. Свидание состоялось. Хильке, сохраняя сверхконспиративный вид, сунул Теофилю туго набитый конверт и юркнул обратно в поезд.

Провокаторы рассчитали, что пакет надо передать именно неопытному в подпольной работе Теофилю, а не Ярославу, у которого эта махинация безусловно вызвала бы подозрение, и весьма вероятно, что он ее тут же разгадал бы.

Третий этап нетрудно предвидеть. На обратном пути с Северного вокзала ажаны арестовали Теофиля. Он был доставлен к следователю Бернье. Туда же привели из тюрьмы Ярослава. Конверт, отнятый у Теофиля, лежал на столе, еще не вскрытый.

— Теперь мы посмотрим вашу корреспонденцию, — сказал Бернье с зловещим спокойствием.

Он взял нож и аккуратно взрезал конверт. Там оказалась объемистая кипа поддельных русских ассигнаций. Кровь бросилась Теофилю в голову. Он вскричал:

— Это гнусная ложь! Вы их нам подбросили!

Бернье не обратил никакого внимания на его слова. Он смотрел на Ярослава.

— Ну, — сказал он язвительно, — что вы скажете на это, господин главный фальшивомонетчик?

Ярослав успокоительно положил руку на плечо брата и, обратившись к Бернье, сказал с ледяным спокойствием:

— Интересно, сколько вы получили настоящими русскими рублями от графа Шувалова за изготовленные вами фальшивые русские рубли, господин главный провокатор?

Обычная выдержка изменила Бернье. Он вскочил и в бешенстве вскрикнул:

— В тюрьму их!

Ярослав пожал плечами.

— Гостеприимный народ эти императоры, — сказал он насмешливо, — вот уже второй предоставляет мне бесплатное помещение.

Ироническое спокойствие покинуло Ярослава, когда он очутился в одиночке. В ярости шагал он по тесной камере и ругал себя за то, что доверился Хильке:

«Ну, хорошо, Теофиль — мальчишка. Но как мог я, опытный революционер, старый подпольщик, прошедший войну и конспирацию, бежавший из тюрьмы из-под самого носа свирепой русской полиции, как мог я так опростоволоситься и с первого взгляда не раскусить этого слащавого мерзавца Хильке, этого выродка польского народа!»

Защиту Домбровских взял на себя лучший адвокат Франции Руссель. Речь его на суде неоднократно прерывалась аплодисментами, смехом или криками негодования. Он подробно и красочно нарисовал картину всей сложной провокации, сплетенной усилиями русского самодержавия и продажной полиции Наполеона III. Бернье, вызванный в суд в качестве свидетеля, позорно провалился. Карьера его была кончена. Власти не жалуют провалившихся шпионов и выбрасывают их, как ненужную ветошь. Присяжные заседатели признали братьев Домбровских невиновными. Процесс этот имел крупное политическое значение, вскрыв гнилость социального строя в обеих империях — французской и русской.

Не оправдались и надежды царских чиновников, ожидавших смертного приговора Антонию Березовскому. Французский суд приговорил его к пожизненной каторге.

Глава 31 Встреча со старым учителем

Имя Ярослава Домбровского становилось все более популярным в Париже. Он был известен не только в польской эмигрантской среде, но и в широких кругах французской социалистической и либеральной общественности. Он часто выступал в различных политических и партийных клубах, столь многочисленных в Париже в то напряженное время. Домбровский все более тяготел к социалистическим идеям. И продолжал дружить с бланкистами. Его пленяла и самая личность Огюста Бланки, этого неукротимого бунтовщика и «вечного узника». Как и Бланки, он стоял за социальную революцию, за расшатывание и сокрушение капиталистического строя путем восстаний. Будущее после революции он представлял себе только в общих чертах и считал это естественным, ибо, как сказал Бланки, «никто не владеет секретом будущего… Лишь революция откроет тропинки, ведущие к новому строю».

— Вы понимаете, — с увлечением говорил он с трибуны клуба, излагая своими словами мысли Бланки, — социализм — это не точка в пространстве, а линия во времени, это итог общественного развития, а не яйцо, снесенное и высиженное где-то на земном шаре двуногой птицей, лишенной перьев и крыльев…

Домбровскому очень хотелось поделиться своими мыслями с Герценом. Герцен рассказывал ему о Бланки, которого он знал лично, о необычайной силе духа этого старика, которого не сломили десятилетия тюремного заключения. Домбровскому врезались в память слова Бланки, сказанные Герцену. Ярослав даже записал их — так они поразили его:

«Европе одно спасенье — Париж… О, вы не знаете, что бродит и зреет в парижских массах… парижский работник выручит Францию, Республику… всю Европу!..»

Теперь, когда Домбровский встречался с парижскими рабочими, многие из которых были членами Интернационала, со столяром Пенди, с маляром Малоном, с переплетчиком Варленом, с чеканщиком Тейсом, литейщиком Дювалем и другими, он часто вспоминал эти слова Бланки.

Осенью шестьдесят девятого года Домбровский зашел по литературному делу в редакцию антиклерикального журнала «Ле сьекль». Здесь он случайно узнал, что Герцен в Париже. Ему сообщили адрес: гостиница «Лувр», № 328. Несколько раз он порывался пойти туда, но всякий раз что-нибудь мешало. Наконец однажды в дождливый ноябрьский денек он решительно отбросил все дела и направился к Герцену. «В конце концов, — сказал он себе, — свидание с Герценом, обмен мыслями с ним для меня это не только потребность души, это и важнейшее дело…» Он опоздал. В гостинице сказали ему, что господин Герцен на днях уехал в Италию.

Через месяц — декабрьский снежок покрывал парижские улицы — всеведущий Каетан Залеский, изредка посещавший Домбровского, обмолвился в разговоре, что видел на улице человека, похожего на Герцена, а впрочем, не ручается, но может разузнать. И — по горячей просьбе Домбровского — разузнал: Герцен действительно снова в Париже, живет он в пансионе Юнг по улице Ровиго, в доме № 8.

Только через неделю Домбровский сумел высвободить время для посещения Герцена. Когда он пришел в пансион Юнг, хозяйка, очень любезная пожилая эльзаска, сообщила, что господин Герцен несколько дней назад выехал в собственную квартиру:

— Вы знаете, наверно, этот дом, мсье. Это так называемый «Павильон Роган» на улице Риволи, дом № 172. Вы туда идете? Будьте добры, передайте господину Герцену мой привет. Ах, это такой прекрасный человек…

Но передать привет Домбровский не смог, потому что по дороге он встретил поляков, которые разыскивали его по всему городу: неотложные эмигрантские дела требовали его присутствия в польском комитете. И последующие дни тоже были забиты работой, делами литературными и общественными. И только в новом году, двадцать первого января, Домбровский направился на улицу Риволи, твердо решив, что на этот раз ничто не помешает ему повидать Герцена.

Он сразу же еще издали узнал огромный шестиэтажный «Павильон Роган». Радостное волнение владело им от предчувствия встречи с Герценом. Он мысленно повторил вопросы, которые собирался задать Герцену, — о польских делах, о бланкистах, спросить его мнение о французской политике, в которую Ярослав вникал все больше. Он заранее предчувствовал наслаждение, которое получит от острой, меткой, всегда блестящей речи Александра Ивановича. Он знал, что Герцен высоко ценит его, и от этого предвкушение радости встречи с ним возрастало еще больше.

Когда Домбровский подошел к дому № 172, двери подъезда распахнулись, на улицу высыпала толпа людей. Потом вынесли гроб. Тревога сжала сердце Домбровского. Он, кидавшийся без страха в гущу боя, сейчас боялся задать вопрос: кого хоронят? Он огляделся. Высокий седовласый человек, опираясь на палку, шел за гробом. Домбровский узнал его: это был знаменитый русский писатель Тургенев. Все ясно… Нечего спрашивать… С последней надеждой Домбровский оглядел окружающих. Это были все французы, по внешности рабочие, вероятно, из революционных кружков. Домбровский пошел вместе с ними за гробом. Вот так произошла его последняя встреча с Герценом…


Весной семидесятого года в клубе «Двор чудес» Домбровский читал лекцию на тему о гражданской войне в Соединенных Штатах Америки. Речь его была полна прозрачных намеков на нынешнее политическое положение во Франции. В характеристиках ретроградных вождей рабовладельческого Юга нетрудно было угадать реакционных деятелей Второй империи. Аудитория, состоявшая в большинстве из рабочих, восторженно принимала смелые аналогии лектора.

По окончании доклада к Домбровскому подошел высокий стройный человек с выправкой бывшего офицера. Крупное лицо его окаймляла короткая густая черная борода, в которой серебрилась проседь.

— Здравствуйте, кадет Домбровский Ярослав! — сказал он по-русски.

Домбровский вгляделся в него, засмеялся и протянул руку.

— Здравствуйте, Петр Лаврович! Я вас узнал не столько по лицу, сколько по голосу. Рад вас видеть. Давно ли здесь, в Париже?

— Только прибыл. Я ведь совершил побег из России подобно тому, как вы несколько лет назад. Ну, об этом потом. Давайте выйдем на улицу.

Они вышли, оживленно разговаривая. Дойдя до реки, Лавров предложил:

— Что ж, пройдемся вдоль Сены, как мы когда-то хаживали с вами вдоль Невы.

Они пошли по набережным, изредка останавливаясь у витрин букинистов, расположившихся над рекой. По ту сторону Сены тянулись серые громады Лувра. Домбровский по просьбе Лаврова рассказывал о себе, о своей работе, мечтах и планах. Обычно не очень разговорчивый, сейчас он легко и свободно раскрывал душу человеку, которого полюбил смолоду.

— Да… Слышал и читал о ваших подвигах, — сказал Лавров, ласково глядя на своего бывшего ученика. — Значит, военные дела по-прежнему занимают вас? А помните, я вам говорил: идите в университет?

— Помню, Петр Лаврович, и, простите, не жалею, что не последовал вашему совету.

— Может быть, вы и правы, — сказал Лавров задумчиво. — Может быть, военные таланты ваши скоро пригодятся вам.

Домбровский встрепенулся:

— Думаете, Польша подымется?

Лавров покачал головой:

— Н-н-нет… Это нескоро… Франция подымется!

Домбровский посмотрел на Лаврова. Но тот молчал.

Некоторое время они шли рядом, не разговаривая. Но и так оба чувствовали какого-то рода общение между собой, как это бывает между расположенными друг к другу и близкими по духу людьми.

Домбровский первый прервал молчание:

— Вы мне еще не рассказали, Петр Лаврович, как вы покинули Россию?

— Дело обстояло проще, чем у вас, Ярослав. Вы знаете, что я еще с шестидесятых годов стал членом общества «Земля и воля». До поры до времени это ускользало от внимания царских ищеек. Но в шестьдесят шестом году, после выстрела Каракозова в Александра II, строгости усилились, добрались до меня. Доказательств, явных, моей революционной деятельности не было, но обнаружено было мое свободомыслие, особенно нежелательное в офицере, да еще в таких чинах. Вы меня, Домбровский, знали, кажется, майором? В шестьдесят шестом я был полковник. Занялась мной военно-судебная коллегия. Рассмотрели кой-какие мои нелегальные стихи, признали, что я «протаскивал вредные идеи в печати», а главное, был близок к Чернышевскому. Лишили воинского звания и сослали сначала в Тотьму, а потом в Кадников, благо русская земля велика, у палачей выбор богатый. Три года я там протомился, а на четвертый меня оттуда, можно сказать, «выкрал» Герман Лопатин. Не знаете его? Вот уж поистине талантливая русская натура! И теоретик прекрасный, и энергичнейший революционный практик. Познакомлю вас с ним. Он ведь здесь, в Париже. Прямо из Кадникова привез меня сюда, в Париж, сам при этом, имейте в виду, будучи нелегальным. Вместе с ним мы здесь вступили в парижскую секцию Международного Товарищества Рабочих, сиречь Интернационал. Нас ввел туда Эжен Варлен. Знаете Варлена? Какой человек! Он сейчас, как и вы, как и я, в эмиграции, в изгнании с родины. Поляк Домбровский и русский Лавров во Франции, а француз Варлен в Бельгии. Таковы дикарские парадоксы реакции.

Разговор зашел о Бланки, которым Домбровский интересовался, пожалуй, больше, чем другими революционными деятелями.

— Конечно, — сказал Лавров, — по пути к коммунистическому мировоззрению Бланки пошел далеко в современной Франции. Он прямо заявил, что прибыль на капитал незаконна. Революционную силу он видит в отважных людях, которые поднимутся против существующего строя. А метод действия — в вооруженных восстаниях и революционной диктатуре группы заговорщиков-революционеров. Партия Бланки — это крайняя революционная партия во Франции. Однако имейте в виду, Домбровский, что Бланки слишком мало значения придает организации рабочих масс. Поэтому все поднятые им восстания не удавались. Чувство, конечно, большой стимул. Бланки, в сущности, до многого дошел по чувству, интуитивно. Но этого мало. Для успеха восстания нужна организация, сплочение. Да вы знаете это по печальному опыту вашего польского восстания. Слушайте, дорогой мой Домбровский…

Лавров остановился. Положил руку на плечо Ярослава и, с высоты своего роста глядя проникновенно в его глаза, сказал:

— Вы на правильном пути. Но не застревайте на уровне чувства. Чувство берите с собой и идите дальше…

Ярославу показалось, что это звучит довольно неопределенно.

Глава 32 От Седана до Коммуны

Стремительно развивались политические события во Франции. Неудачи во внешних и внутренних делах пошатнули авторитет правительства в народе. В рабочей среде росли революционные настроения. Устрашенный ростом оппозиционных взглядов, Наполеон стал на путь репрессий и первым делом разгромил парижскую секцию Интернационала. Потом кинулся к либеральным уступкам. Но это не только не ослабило оппозиции, а, напротив, укрепило ее. Тогда Наполеон стал искать упрочения своей власти в войне. Придравшись к первому попавшемуся поводу (спор из-за кандидатуры на испанский престол), Наполеон объявил войну Пруссии, которая давно этого жаждала и всячески ее провоцировала. Наполеон рассчитывал, что в результате победоносной войны он присоединит к себе левый берег Рейна, а в самой Франции укрепит свое пошатнувшееся положение.

Однако вышло иначе. К войне Франция подготовилась плохо. В результате сокрушительного поражения при Седане 2 сентября 1870 года, под напором народного возмущения буквально через два дня Наполеон был свергнут с престола и во Франции была провозглашена республика.

Еще до этого, в августе, Бланки сделал попытку поднять восстание. Оно кончилось неудачей, Бланки бежал в Бельгию. Как только была провозглашена республика и у власти стало «правительство национальной обороны», он вернулся в Париж.

Немедленно после переворота четвертого сентября Домбровский обратился к республиканскому правительству со следующим письмом:

«…Наши ветераны польских восстаний организуются в легион для защиты Парижа. 200 или 300 польских добровольцев жаждут только одного — служить делу Французской Республики, которое стало делом всего человечества. Пусть каждому из нас дадут по хорошему коню (их еще есть достаточно в Париже), саблю, карабин, штук 60 патронов, хорошую карту и с полсотни франков карманных денег — и пусть позволят нам очистить окрестности Парижа от неприятельских разведчиков, а затем действовать в тылу немецкой армии. Кавалерия — излюбленный род польского войска, и это у нас Пруссия заимствовала организацию своих уланов, которые причинили такой урон неискусным и влюбленным в свои традиции генералам. Мы верим, что дело Парижа далеко не потеряно. Теперь Франции есть за что бороться, со славой умереть или победить.

Ярослав Домбровский, бывший организатор повстанческих сил национального варшавского правительства».

Кроме этого личного обращения Домбровского, «Демократическое объединение польской эмиграции» также предложило «правительству национальной обороны» включить поляков в число защитников Парижа в качестве отдельной воинской части. Но возглавляющий правительство генерал Трошю отказал им в этом. Полякам разрешено было влиться во французскую Национальную гвардию поодиночке в различные части.

Действия генерала Трошю по обороне осажденного Парижа вызвали резкую критику со стороны Домбровского. Он не делал тайны из этой критики. Наоборот, он высказал ее в специальном письме, направленном в военное министерство. Вялые, пассивные усилия Трошю позволили немцам заключить французскую столицу в сплошное кольцо. Трошю произносил бесчисленные речи, вместо того чтобы беспокоить пруссаков постоянными вылазками. Он даже и не пытался разрушать их полевые укрепления, не вел окопной войны, не использовал всю мощь артиллерии.

Разумеется, военное министерство, которым руководил тот же Трошю, не ответило на письмо Домбровского. Тогда он огласил его в клубе, напечатал в газете и включил в свою брошюру под названием «Трошю как организатор и главнокомандующий». Со всей своей эрудицией военного, с пылом страстного революционера и талантом темпераментного публициста Домбровский заклеймил не только бездарность Трошю как полководца, но и его политическое лицемерие. Ибо Трошю, на которого возложили оборону Парижа, в сущности, не хотел оборонять его, оставаясь в душе монархистом, сознательно вел дело к капитуляции. Притворяясь, что критика Домбровского нисколько его не беспокоит, Трошю на самом деле затаил против польского революционера мстительную злобу и ждал удобного случая, чтобы с ним расправиться. Вскоре он представился.

Домбровский не захотел, подобно Врублевскому, сражаться в рядах Национальной гвардии в качестве простого солдата. Он чувствовал в себе силы для большего.

Один из крупных центров польской эмиграции был в Лионе. Оттуда пришло письмо на имя Домбровского. Оно было написано, однако, не по-польски, а по-французски. Недоумевая, Домбровский вскрыл конверт. Подпись, значившаяся под письмом, взволновала и обрадовала его. Писал Гарибальди. Суть письма заключалась в том, что лионские поляки организовали легион в составе армии Гарибальди и избрали своим командиром Домбровского. Гарибальди, руководивший вербовкой волонтеров во французскую армию, звал к себе Домбровского и извещал, что ему присвоен чин полковника.

Для того чтобы попасть в Лион, надо было пробраться через кольцо немецкой блокады. Домбровский был уверен, что это удастся ему. Он нежно попрощался с Пелей и детьми, поручил их заботам Теофиля, Валентина и Врублевского. Оделся так, как одевались пригородные крестьяне, выправил себе соответствующие документы. На тот случай, если бы его задержали немцы, у него был приготовлен рассказ о том, что он доставлял в Париж продукты, застрял из-за осады и теперь возвращается домой.

Беда пришла с неожиданной стороны. Задержали Домбровского не немецкие часовые, а французские. Подвел акцент. Домбровского приняли за прусского шпиона. Он попал в тюрьму. Извещенный об этом, генерал Трошю приказал не выпускать его оттуда. Пеля послала Трошю негодующее письмо. Он не ответил на него. Тогда она опубликовала письмо в газете:

«Генерал, вы мстите моему мужу за то, что он подвергал публичной критике Ваши военные действия, называя их бездарными и вероломными…»

Широкие общественные круги, революционные рабочие, левые демократические деятели подняли шум, требуя немедленного освобождения Домбровского. Общественный протест принял такой громкий характер, что Трошю вынужден был выпустить его из тюрьмы.

Сразу же Домбровский стал готовить вторую попытку пробраться в Вогезскую армию Гарибальди. В тесном кругу друзей он обсуждал, как лучше всего это сделать. Разговор принял общий характер, когда пришел Лавров. Забежал, по его словам, «на минутку» Каетан Залеский, но остался, прислушиваясь к беседе и только изредка вставляя незначительные замечания. Заговорили в связи с планами Домбровского о Гарибальди. Тут поначалу спора не было. Все признавали его благородство, храбрость, силу воли, чистоту революционных помыслов.

— Это Жанна д'Арк Италии! — пылко воскликнул Теофиль.

— В нем есть что-то львиное! — подтвердила Пеля.

Валентин мотнул головой:

— Да… Его поход против неаполитанского короля был просто сказочен.

Залеский счел нужным присоединиться к этому хору:

— Гюго называет его единственным французским генералом, не побежденным в эту войну.

Домбровский мягко сказал:

— Это все так, Но нельзя закрывать глаза на то, что, когда он встречался с войсками регулярных армий, он почти всегда терпел поражение. Человек он, конечно, замечательный, подлинный борец за свободу народов. Но считать его стратегом все же нельзя. Не правда ли, Петр Лаврович? Мы с вами люди военные.

— Ну какой я военный, Ярослав! Я — кабинетная крыса. Вы — другое дело. Вы там в Вогезской армии Гарибальди очень пригодитесь. И не только как командир польского легиона. Дела-то там, на юге, идут, как я слышал, не очень хорошо.

Залеский снова вмешался:

— Там у него есть наш поляк, генерал Гауке-Босак. Помнишь его по Кавказу, Ярослав? Он ведь бывший полковник русской службы.

— Я помню его, — сказал Домбровский, — не только по Кавказу, но и по польскому восстанию. Я высоко ценю Юзефа Босака. Не знаю, кто с ним может сравниться по лихости.

Заговорил Лавров:

— Босака я не знаю. Что же касается Гарибальди, то он, конечно, один из крупнейших революционных практиков нашей эпохи. Отрадно отметить, что он горячий сторонник Интернационала, который он проницательно называет: «солнцем будущего». Хорошо, верно? Но надо сказать, четких социально-политических взглядов у него нет. Конечный идеал его — нечто туманное: свободная федерация европейских республик.

— Значит, он республиканец? — воскликнул Теофиль. — Зачем же он посадил на итальянский престол этого карапузика Виктора Эммануила?

— Конечно, это его ошибка, — согласился Лавров. — Нельзя было ставить на Виктора Эммануила, который был не чем иным, как марионеткой в руках Наполеона III. Когда Гарибальди объединил Италию, он должен был продолжать революцию. А он счел свою миссию выполненной и удалился. Ныне он вообще уже не тот: одряхлел, разбит параличом, руки сведены ревматизмом. Командует номинально, а по существу всем заправляет его начальник штаба, бывший аптекарь Бордон, который в военном деле не смыслит, простите меня, ни уха, ни рыла. Чуть Отэн не отдали. Если б не удаль вашего Босака, город был бы у немцев.

Эти слова Лаврова вызвали у одних протест. Другие, наоборот, громко выражали одобрение. Все говорили враз, перебивая друг друга, поднялся шум. Воспользовавшись этим, Залеский отвел в сторону Домбровского.

— Слушай, Ярек, — сказал он тихо, — хочу подсказать тебе хороший маршрут. Будешь пробираться из Парижа — иди на юго-восток, через Венсенский лес, на Шарантон.

— У тебя есть какие-нибудь сведения об этом районе? — спросил Домбровский.

— Понимаешь, — сказал Залеский, еще более понижая голос, — там стоят национальные гвардейцы, среди них немало поляков. А главное, дальше, в немецких расположениях, — брешь. Там можно проскользнуть. Понял? У меня сведения от наших.

— Спасибо, Каетан, — сказал Домбровский сердечно.


На этот раз Домбровский захватил с собой рыболовные снасти. Он придал себе вид обывателя, который решил пополнить скудный продовольственный паек своей семьи. Это выглядело естественно, потому что положение со съестными продуктами в осажденном Париже с каждым днем становилось все хуже.

Не успел Ярослав пройти по Венсенскому лесу и полукилометра, как из-за деревьев выступили вооруженные люди. Это не были национальные гвардейцы. Не были это и линейные солдаты. Это были жандармы, военная полиция, созданная Трошю для борьбы со шпионажем и дезертирством. Они схватили Домбровского. У них был такой вид, словно они поджидали его. Его втолкнули в карету. И вскоре он очутился в той же самой мрачной парижской тюрьме Рокет, из которой совсем недавно его освободили. У тюрьмы этой была и добавочная «слава»: на ее дворе производились смертные казни. Окошко камеры Ярослава выходило во двор…

Никакие общественные протесты, никакой шум в печати, никакие делегации от партий, клубов, политических организаций не могли помочь Домбровскому. Генерал Трошю твердо решил расправиться с ним. Будущее Ярослава было неясным. То ли он подлежал суду, то ли высылке как «нежелательный иностранец». И то и другое прямо угрожало жизни Домбровского. Трошю ничего не стоило состряпать руками угодливых юристов и наемных лжесвидетелей дело о «шпионаже». Время было военное, враг стоял у ворот Парижа. Такие дела рассматривались военно-полевыми судами с молниеносной быстротой и неизменно кончались виселицей на дворе тюрьмы Рокет. Второй возможный вариант — высылка «нежелательного иностранца» к себе на родину. Домбровский значился русским подданным, а в России ждала его та же виселица.

Между тем Домбровского ждали в Вогезской армии. Нужда в нем стала там особенно острой после гибели Босака, павшего смертью храбрых под Дижоном.

И вот министр кабинета национальной обороны Гамбетта получает депешу от генерала Гарибальди:

«Гражданин! Мне нужен Ярослав Домбровский, проживающий в Париже, на улице Вавэн, в доме № 52. Если вы сможете отправить его мне на воздушном шаре, я буду вам очень признателен.

Джузеппе Гарибальди».

Скрепя сердце Трошю отворил перед Домбровским тюремные ворота. Вылететь к Гарибальди, однако, ему не удалось. Технические возможности парижских аэронавтов к этому времени были исчерпаны. Ярослав снова с головой окунулся в общественную и литературную работу. Он деятельно сотрудничал в левых газетах, главным образом в «Réveil»[19] Делеклюза и в «Patrie en danger!»[20] Бланки. Последняя была ему ближе других по своему наступательно-революционному духу.

Париж задыхался в блокаде. Ярослав не мог без боли смотреть на истощенное лицо Пели. Давно уже в городе не было говядины и баранины. А паек конины уменьшен до тридцати граммов. Спекулянты продавали собачье и кошачье мясо по пяти франков за фунт. Хлеб стал почти несъедобным, его делали с примесью овса, или ячменя, или риса. И все же он был главной пищей парижан, потому что давали все-таки по триста граммов на человека.

Но парижане продолжали сражаться. Рабочие отлили за свой счет четыреста пушек. Сто семьдесят из них Национальная гвардия поставила на Монмартрском холме, господствующем над городом.

Вечером шестого января Домбровский пришел домой необычно взволнованный. Пеля вопросительно посмотрела на него. Ярослав молчал. Пеля не спрашивала. Она знала: пройдет время, и он сам скажет. Действительно, съев скудный обед, он все так же молча вынул из кармана красную афишу и протянул ее Пеле. Прежде всего она взглянула на подпись. Там значилось: «Центральный комитет 20 округов». Это было воззвание к жителям Парижа. Пеля читала:

«…Выполнило ли свой долг правительство, взявшееся за дело национальной обороны? Нет. Своей медлительностью, нерешительностью и неспособностью наши руководители привели нас на край пропасти. Они не сумели ни управлять, ни бороться… Народ умирает от холода, а в ближайшие дни будет умирать и от голода. Бесполезные вылазки, кровопролитные сражения без всякого результата, постоянные неудачи — правительство хочет взять нас измором… Если у него есть хоть капля патриотизма, то его долг — уйти и предоставить парижскому народу самому позаботиться о своем освобождении. Городской Совет или Коммуна — все равно, как назвать его, — единственное средство спасения народа… Всеобщая реквизиция. Даровой паек…»

Пеля подняла глаза на Ярослава:

— Что это? Революция?

Он пожал плечами:

— Готовится восстание…

— Ты примешь в нем участие?

— Мне предлагают стать начальником генерального штаба будущей армии революционного правительства.

— Ты не ответил на мой вопрос.

Он улыбнулся:

— Пеля, милая, ты всегда все замечаешь. Нет, я не приму участия в восстании.

— Потому что не веришь в его успех?

— Тут обратная зависимость. Я не верю в его успех, потому что не принимаю в нем участия.

— Тогда прими!

Он покачал головой.

— Не мне, поляку, свергать французское правительство.

Пеля сдвинула тонкие брови.

— Ты уверен, что ты прав?

Он вскочил и взволнованно зашагал по комнате.

— Ты попала в самую точку, Пеля. Конечно, моим принципом и моим лозунгом остаются великие слова: «За нашу и вашу свободу!» Но то, что сейчас затевают бланкисты, слишком мелко, слишком семейно, слишком внутрипартийно. Конечно, если на парижских улицах вырастут баррикады, я буду на них. Но они едва ли вырастут… Парижский народ, мне кажется, еще не созрел для большого восстания.

Политическая проницательность не обманула Домбровского. Попытка создать в январе 1871 года Парижскую коммуну не удалась. Она привела к тому, что правительство закрыло рабочие и революционные клубы в городе как «очаги преступной агитации». Все жаждали мира, но не на любых условиях. Позорные и унизительные условия, предложенные немцами, возмущали народ: уступка Эльзаса и Лотарингии и контрибуция в размере пяти миллиардов франков. Парижане не верили, что правительство согласится на эти условия. Ждали.

Однако не прошло и месяца, и Национальное собрание в Бордо — «помещичья палата», как называли его в народе, — состоявшее в большинстве из представителей имущих классов, утвердило этот грабительский мир и избрало Тьера главой исполнительной власти. Париж — первоклассная крепость — четыреста тысяч войск, две тысячи орудий и митральез, почти пятьсот тысяч винтовок, огромное количество боеприпасов и продовольствия — все это было предано двадцать восьмого января семьдесят первого года.

Тьер собрал банкиров и предложил им разработать план первого взноса в счет контрибуции. Вот ответ банкиров:

— Господин Тьер, мы вас глубоко уважаем. Очень разумно, что вы закрыли левые газеты, которые возбуждали против нас парижский народ. Очень мудро, что вы отказались утвердить отсрочку взноса квартирной платы на время осады, это было бы разорительно для домовладельцев. Очень похвально, что вы способствовали вынесению смертного приговора этим смутьянам — Бланки и Флурансу. За все это вы заслуживаете нашей самой горячей благодарности. Однако предупреждаем вас, глубокоуважаемый господин Тьер, что мы не дадим вам ни одного франка для контрибуции, если вы немедленно не разоружите парижских рабочих.

Тьер хорошо знал, что банкиры не бросают на ветер ни денег, ни слов. С не меньшей отчетливостью понимал он, какому риску подвергается существование его правительства, пока оружие находится в руках народа. Прежде всего надо лишить парижских рабочих артиллерии. Тьер решил действовать. Пятнадцатого марта он прибыл в Париж. На совещании с военными руководителями был разработан план действий.

Загрузка...