Был погожий, холодный воскресный день, и декабрьское небо было голубым, как в июле, и снег на шпиле Святого Томаса сверкал, как горный хрусталь. На полу в кабинете солнечный свет образовал косое жёлтое пятно. Дом был очень тих и безжизнен, с той особой воскресной тишиной, когда кажется, что время остановилось.
Они сидели рядом на софе, обитой зелёным сукном, почти касаясь друг друга. Лицо Сесиль было спокойно, она шила, накинув на коричневое платье белую шаль, как подобает почтенной матроне. Феликс был в домашней куртке и глядел попеременно то на жену, то на огонь, всё ещё не веря чуду, что он опять дома и с ней.
— Представляешь, мы уже четыре дня как вернулись! — сказал он, нарушая молчание. — Она кивнула, не глядя на него, и после паузы он продолжал: — Жаль, что нет детей. Я скучаю по ним.
— Мы привезём их, как только всё закончится, — ответила она, продолжая работать. — Там им лучше.
— Возможно, и тебе тоже, — сказал он тихо, думая о том, что их ждёт. — Ты совершенно уверена, дорогая, что хочешь участвовать со мной в этой затее? Это будет длинная, трудная борьба, и неизвестно, чем всё закончится. Я однажды попробовал и потерпел фиаско.
— Но на этот раз у тебя есть я. — Она перекусила нитку. — Мы сильны, когда нас двое.
— А что, если мы упадём плашмя, лицом вниз?
Она спокойно продела нитку в иголку.
— Мы поднимемся и попробуем где-нибудь ещё. Возможно, в Берлине.
Он отрицательно покачал головой:
— Нет, Силетт. Если мы потерпим неудачу, то будем такими усталыми, что нам захочется уползти в норку и забыть обо всём. Я думал о Берлине. Ничего не получится. Там препятствий будет не меньше, даже больше. И моя семья тоже окажется втянутой в борьбу. Пострадает множество людей. Нет, милая, либо Лейпциг, либо ничего.
— Ты прав, — сказала она, возвращаясь к работе. — Здесь только мы вдвоём. Мы знаем это место, и у нас ещё есть несколько друзей.
— Боюсь, что немного, и мы, возможно, потеряем их тоже, прежде чем это дело закончится.
Феликс знал, что для неё самой жестокой частью предстоящей тяжбы была бы потеря её многочисленных друзей. Ей нравилось быть популярной, ездить по магазинам с Эльзой, женой мэра, посещать собрания дамской благотворительной организации.
— Вот почему, — продолжал он, кладя руку ей на колено, — ты должна быть абсолютно уверена, что хочешь вступить вместе со мной в эту борьбу.
Сесиль не дала ему закончить.
— Если ты ещё раз так скажешь, я... я не буду больше тебя любить, — пригрозила она, глядя на него глазами, полными любви. — Я сказала тебе, что хочу быть с тобой. Не рядом с тобой, а вместе с тобой. И если мы пойдём ко дну, — она храбро вздёрнула подбородок, — то пойдём со сверкающим оружием.
Он усмехнулся на эту воинственную метафору:
— Ты говоришь так, словно это Трафальгарская битва.
Она вспыхнула:
— Битва есть битва, и мы выиграем её. И не смейся надо мной.
— Я не смеюсь, — возразил он, скрывая улыбку в уголках глаз.
— Тогда почему ты смеёшься?
— Ни почему. Я вовсе не смеялся... Иди сядь ко мне на колени.
Сесиль положила шитье на софу и села ему на колени.
— Так говорил мой дедушка: «Если придёт самое плохое, мы пойдём ко дну со сверкающим оружием».
На мгновенье он увидел её маленькой девочкой с косичками, в панталончиках, слушающей своего дедушку.
— Не думаю, что дойдёт до этого. — На сей раз он рассмеялся открыто. — Не думаю, что мы будем стрелять друг в друга. Но всё равно будет трудная борьба. Я чувствую это.
— Возможно, и не будет, — проговорила она с робкой надеждой. — К нам все так хорошо относятся, с тех пор как мы вернулись.
— Это так. Очень хорошо.
Феликс был удивлён теплотой приёма и решил, что никто так не популярен, как блудный сын. Герман Шмидт радостно приветствовал его: «Лейпциг был не Лейпциг без вас, герр директор. И оркестр звучал не так, когда дирижируете вы». Члены Гевандхаузского оркестра встали в первый день репетиции, приветствуя его овацией. Но больше всего Феликса растрогали его студенты. На своём столе он нашёл цветы и бархатный футляр с дирижёрской палочкой.
— Даже попечители кажутся почти дружелюбными, — сказал он, — кроме Крюгера, который по-прежнему ненавидит меня.
— Он ненавидит всех. Эльза передала мне, что однажды за обедом он заявил, что нужно выгнать из Лейпцига всех евреев и католиков.
— Знаю. Мне рассказал Христоф. Он думает, что Крюгер слегка не в своём уме. Такие люди есть повсюду. Но попечители как будто очень довольны тем, что я вернулся. Христоф произнёс одну из своих цветистых речей. — Его смешок перешёл во вздох. — Но боюсь, что всё изменится, когда станет известно, что я намереваюсь исполнить «Страсти». Им это совсем не понравится.
— Ничего не поделаешь. Всем угодить нельзя.
— В самом деле, — проговорил он, снова улыбнувшись, — есть люди, чьё неодобрение можно считать знаком отличия.
— А как ты собираешься приступить к этому? Что сделаешь прежде всего?
Феликс смотрел на Сесиль, вновь поражённый её практичностью. Она была дочерью набожного, мечтательного пастора, но она была также и дочерью здравомыслящего купца с твёрдыми кулаками...
— Откровенно говоря, ещё точно не знаю, — признался он. — Чем больше я думаю о «Страстях», тем больше меня пугают трудности их исполнения. Нам потребуется оркестр, солисты, певцы, люди, которые будут их готовить. Это колоссальный труд.
— Поэтому нам нужно всё обсудить и составить план, если мы хотим победить.
— А не идти ко дну со сверкающим оружием. — Его шутка не возымела действия. Она оставалась сосредоточенной, задумчиво сдвинувшей брови. — У меня есть идея, — продолжал он нерешительно. Я думаю, что мог бы сыграть фрагменты «Страстей» членам оркестра во время перерывов. Мы чередуем репетиции с маленькими десятиминутными перерывами. Я мог бы сыграть им партитуру «Страстей». Будучи музыкантами, они не могут не почувствовать красоту этой музыки. Может быть, они напишут петицию совету... — Он не кончил фразы, видя, как она энергично мотала головой. — Что тебе не нравится?
— Всё, мой дорогой, — сказала она, повернувшись к нему и гладя его волосы. — Ты забываешь, что эти люди бедны. Им нужен заработок, чтобы покупать еду, одежду для детей. Ты никогда не думал о деньгах, потому что имел их. Бедные же не думают ни о чём другом. Они бы слушали твою игру и думали о своей работе. Они бы никогда не пошли против совета, даже если бы «Страсти» были написаны самим Богом. Всё, чего ты добьёшься, — это сразу настроишь против себя весь совет.
— Может быть, ты права.
Она таки была права, и ему пришлось признать это со смесью восхищения и раздражения: восхищения оттого, что нашёл в ней реалистично мыслящего, благоразумного союзника, раздражения оттого, что сам оказался непрактичным и безрассудным.
— Что же ты тогда предлагаешь?
— Ещё не знаю. — Сесиль говорила, не глядя на него. Она убрала руку с его головы и прижала палец к подбородку — знакомый жест, означающий глубокую задумчивость. — Пока просто занимайся своим делом. Будь приветлив со всеми. Не говори ни слова о «Страстях» до концерта месье Шопена.
— Он будет на следующей неделе.
Сесиль кивнула.
— К этому времени мы что-нибудь придумаем. Или всё как-нибудь образуется.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что с нами Бог.
Она сказала это с покоряющей простотой, и он снова позавидовал её безоглядной вере.
— Давай на это надеяться, — произнёс он убеждённо.
— Так и будет, вот увидишь. — Она посмотрела на него распахнутыми голубыми глазами. — А я пока могла бы начать что-нибудь делать. Я наверняка смогу чем-нибудь помочь. Согласна на любую работу.
Феликс был тронут её желанием помочь, готовностью к самопожертвованию ради дела, которое мало для неё значило.
— Ты очень хорошая, — проговорил он с нежной снисходительностью, с какой отклоняют искренние, но бесполезные услуги ребёнка. — Я ценю твоё желание помочь, но боюсь...
— Я могу переписывать ноты, не правда ли? — предложила она, испугавшись собственной дерзости. — Ты мне покажешь, а я буду очень внимательна и сначала буду переписывать очень медленно.
Как он мог сказать ей, что переписывание нот — это искусство, что она запутается в лабиринте диезов и бемолей, в половинных, четвертях и восьмушках? Как он мог противиться призыву этих голубых глаз, теперь таких робких и молящих?
— Это было бы замечательно, — заверил он её, вложив в свои слова весь энтузиазм. — Просто замечательно... Но придётся переписать массу нот. Партии для певцов, для музыкантов. Кипы нот.
— Может быть, завтра, перед тем как уйти в консерваторию, ты дашь мне две или три не очень трудные страницы и, когда вернёшься, я покажу тебе, что сделала?
Помимо желания Феликса часть уверенности Сесиль пробилась сквозь стену его сомнений. Он больше не был одинок. У него был союзник — разумный, трудолюбивый, преданный до самой смерти... Первый робкий шаг к исполнению «Страстей» был сделан. Иоганн Себастьян Бах совершил свой первый переход...
— Я хочу тебе кое-что сказать, — прошептал он ей на ухо. — Я люблю тебя.
Она припала к нему жестом одновременно беззащитным и победным. Жестом беспомощного подчинения, который веками означал победоносную сдачу Женщины.
— Кстати, — заметил он в этот вечер, — не помню, говорил ли я тебе, но, до того как я поехал в Дрезден, Шмидт попросил меня дать ему один из хоров «Страстей». Он президент какого-то вокального общества. Они репетировали в моё отсутствие, и он хочет, чтобы я пришёл их послушать.
— А мне можно тоже пойти?
— Тебе?
— А почему нет?
— Ну...
Он поднял её на руки.
— Предупреждаю, это довольно-таки пёстрое сборище.
— Весь мир пёстрое сборище, не правда ли?
Она не могла продолжать, потому что он зажал ей рот поцелуем.
Концерт Шопена имел большой успех. Слухи о его любовной связи со знаменитой романисткой — ужасной дамой, которая курила, ходила в мужской одежде и писала книги о праве женщины на любовь, — создали вокруг его имени восхитительный аромат греха и вызвали ажиотаж в билетных кассах. Когда Шопен появился на сцене Гевандхауза, меланхоличный и элегантный, в сорочке с жабо и во фраке, то подтвердил всеобщие подозрения. Полногрудые матроны Лейпцига услышали в его музыке завуалированные полутона ласкающей порочности и реагировали с большим энтузиазмом.
Он начал со своих изысканных вариаций на тему Моцарта «La ci darem» и продолжил многочисленными собственными сочинениями. Слушатели были очарованы. Под его шепчущие ноктюрны старые девы мечтали за прикрытыми веками о романах, которых у них никогда не будет, и аплодировали со страстью, с влажными от слёз глазами. Во втором отделении исполнялся Концерт фа минор. Феликс дирижировал оркестром, и два друга разделили овацию, которую аудитория устроила им в конце выступления.
На бис они сыграли дуэт для двух фортепьяно, который Лист написал на одну из мелодий Феликса.[122]
На. сцену вкатили второй рояль. И снова, как в далёкие и туманные дни в мансарде Шопена в Париже, они оказались напротив друг друга, разделённые двумя огромными концертными роялями. Их глаза встретились, и Шопен улыбнулся своей печальной улыбкой, когда в их памяти блеснуло воспоминание о весёлой и глупой юности.
— Поехали! — сказал он, поднимая над клавиатурой тонкую, изящную руку.
После этого не было ничего, кроме журчания арпеджио, хроматической скачки и ударов аккордов — знакомое пианистическое безумство Листа, которое околдовывало слушателей, как никакая другая музыка. Последние аккорды потонули в громе аплодисментов.
Поскольку Шопен уезжал, Сесиль после обеда извинилась и вышла, и двое мужчин остались одни в кабинете, расслабившись в креслах, забыв о напряжении концерта. Они говорили мало, чувствуя, что слова им не нужны. Достаточно было быть вместе. Молчание не ослабляет дружбу.
Шопен поведал Феликсу конец своего романа с Жорж Санд.
— Это было ужасно, — сказал он своим приглушённым голосом. — Когда любовники порывают отношения после долгого романа, кажется, что они хотят похоронить свою любовь в грязи.
— Каковы твои планы? — спросил Феликс, чтобы переменить тему.
Шопен пожал плечами со славянским фатализмом.
— Не знаю. В Париже дела обстоят очень плохо. Ходят слухи о революции, и многие мои ученики уже убежали за границу. Я почти так же беден, как тогда, когда приехал. Мисс Стирлинг, одна из моих немногих оставшихся учениц, предложила организовать серию частных концертов в Англии. Я, возможно, поеду, если у меня будут силы. — После долгой паузы он добавил: — Ты заметил, что в конце концов именно Англия приходит на помощь бедствующим музыкантам?
Феликс кивнул:
— Даже Бетховен должен был просить аванс в Лондонской филармонии.
— И самое странное — получил его, — улыбнулся Шопен.
И снова молчание. Спустя несколько минут они поднялись в свои комнаты.
На следующее утро Феликс проводил Шопена на станцию. Когда почтовая карета загромыхала по дороге в Париж, Шопен помахал ему из окна, и внезапно Феликс почувствовал, что исчезающий экипаж увозит его друга из жизни.
Он оставался в плохом настроении весь день, но Сесиль приободрила его, показав свою работу. С терпением муравья и бесконечным усердием она взялась за колоссальную задачу переписывания «Страстей». К его удивлению, её работа была превосходна. От его комплиментов её глаза засветились радостью.
— Мне нравится переписывать ноты, — заявила она. — Это заставляет чувствовать себя полезной.
В тот вечер, вставая из-за обеденного стола, он схватил её за руку и притянул к себе:
— Сегодня — никакой работы, дорогая. Сегодня вечером мы будем слушать певцов Германа Шмидта. И не вини меня, если будешь шокирована. Я предупреждал тебя, что они люди не твоего круга.
— Посмотрим.
Была ясная, холодная ночь, и супруги решили идти пешком. Спустя полчаса они уже утрамбовывали снег на окраине города. Наконец они наткнулись на него — длинное кирпичное здание в конце большого двора. Его окна светились в ночи жёлтыми огнями.
— Я понимаю, почему певцы выбрали это место, — заметил Феликс, когда они с Сесиль прошли через обледеневшие железные ворота. — Они могут петь до хрипоты, не нарушая ничьего покоя.
В каретном сарае собралось около пятидесяти мужчин и женщин. Их лица смягчал янтарный свет ламп и каретных фонарей, укреплённых на закопчённых стенах. Они стояли маленькими группками, ожидая, посреди груды тяжёлых железных инструментов, цепей, шкивов, топорищ и колёс всех размеров. Герман Шмидт сидел на наковальне, согревая спину горячей золой в горне, обращаясь к стоящим полукругом слушателям и в то же время косясь на дверь в ожидании двух почётных гостей. Когда Сесиль и Феликс вошли, разговоры прекратились и все головы повернулись к ним.
Герман бросился к гостям, его лохматые брови подпрыгивали от волнения.
— Это огромная честь — приветствовать вас в Цецилианском вокальном обществе, герр директор, — выдохнул он, кланяясь и делая маленькие нервные жесты рукам. — И вас тоже, фрау Мендельсон.
С взволнованной торжественностью Шмидт повёл их через весь каретный сарай к двум плюшевым позолоченным креслам, которые были поставлены рядом на маленькую платформу и выглядели удивительно несуразно в таком окружении. Он суетился и волновался, пока Сесиль и Феликс усаживались, и настоял на том, чтобы взять у Феликса шляпу и накидку, которые вручил со многими предостережениями курчавому парню, оказавшемуся его помощником. Тем временем певцы взяли свои ноты и выстроились вокруг самодельного дирижёрского помоста, причём женщины стояли перед мужчинами.
— С вашего разрешения мы начнём, — сказал Герман с педантичным соблюдением формальностей.
Чувствуя себя как королевское семейство на представлении, Феликс и Сесиль улыбкой выразили согласие, и Шмидт вскарабкался на подиум, возвышающийся над платформой. Он слегка ударил своей флейтой, которую использовал в качестве дирижёрской палочки, и с драматическим видом вытянул руки. По его знаку хор женских голосов вступил в нарастающем крещендо, вскоре усилившись ансамблем мужских грудных баритонов.
Феликс затаил дыхание. Покалывающая дрожь пробежала по его позвоночнику, и руки всё сильнее сжимали ручки кресла, по мере того как «Страсти» оживали. Даже без сопровождения органа и оркестра, несмотря на ошибки певцов и неумелое дирижирование Шмидта, мощь и красота музыки нарастали с каждым последующим тактом, ширясь, распространяясь с непреодолимостью восходящего солнца, воспламеняющего весь утренний небосвод. Он, Мендельсон, был прав. Это была величайшая музыка, когда-либо написанная человеком, и он принесёт её в мир даже ценой собственной жизни.
Феликс почувствовал, как рука Сесиль сжала его руку, и его сердце забилось сильнее от любви. Да, она была здесь, рядом с ним, в этой каретной мастерской, среди чужой толпы. Лучше всяких слов этот жест сказал ему, что она знает, о чём он думает, и будет с ним, готовая на всё, что случится, на горе и радость и навсегда, как она сказала в тот день в Дрездене, когда во второй раз родилась их любовь.
Во время перерыва они знакомились с певцами, трясли грубые, мозолистые руки, отвечали улыбками и комплиментами на их гордые и смущённые улыбки. Герман Шмидт, переживавший свой звёздный час, представлял исполнителей. Большинство из них были фабричные рабочие с короткими шеями и широкими плечами, с покрытыми щетиной подбородками и морщинистыми лицами — дубильщики с красильной фабрики Гримма Гейт, рабочие с пивоваренного завода, бочары и водители грузовиков, каменщики с известковым раствором под ногтями, конюхи, пропахшие конским навозом. Там и здесь были ремесленники — часовщик, художник по росписи кукол, краснодеревщик. И изредка лавочник из окрестного квартала.
— А это Франц Танзен. Он владелец этой мастерской.
Герман повернулся к ухмыляющемуся гиганту с курчавыми седыми волосами и сияющими глазами на кирпично-красном лице.
— Я всегда восхищался вашими прекрасными экипажами, — солгал Феликс, моментально почувствовав симпатию к этому застенчивому великану.
— А сегодня мы восхищались вашим прекрасным голосом, — вступила Сесиль, одаривая его одной из своих неотразимых улыбок.
Каретник просиял, робко кивнул и потряс им руки с благодарным бормотанием.
Женщины тоже принадлежали к рабочему классу. Они были в просторной, бесформенной одежде, башмаках на деревянной подошве и толстых шерстяных шарфах. Большинство были среднего возраста и плоскогрудые, и на их широкоскулых лицах запечатлелись годы стирки, уборки и накачивания воды из колодцев. Однако несколько женщин были молодыми и миловидными, с розовыми щеками и соломенными волосами, одетыми в самодельные туалеты по последней моде.
— А это. — Герман прочистил горло и помахал в сторону полненькой рыжеволосой женщины лет сорока, — это Магдалена Клапп.
Феликс растерянно посмотрел на неё. Он где-то видел эту женщину, но где?.. Она была одета с вызывающей жалость пышностью в разноцветные тряпки ярких и негармонирующих цветов. В отличие от других женщин, которые довольствовались застенчивыми улыбками и неуклюжими кивками, женщина демонстрировала искушённость в житейских делах и уверенность в себе.
— К вашим услугам, мадам, — жеманно проговорила она, присев в неглубоком реверансе.
Затем под поражёнными взглядами своих товарок подняла с почти невероятной грацией свою белую и безвольную руку на уровень губ Феликса, и ему ничего не оставалось, как запечатлеть на ней быстрый поцелуй.
— У Магдалены прекрасный голос, — поспешно сказал Герман. — Она наше ведущее сопрано.
— Это потому, что я профессиональная певица, — объяснила она с добродушным юмором. — Всю жизнь была. Назовите любой театр, какой хотите. — Лаенштедт, Магдебург, Баден — без разницы, я везде играла. — Она взглянула прямо на Феликса. — Много лет назад я пела в театре Фридриха в Берлине...
Шумный, прокуренный театр-таверна... Анна Скрумпнагель и он, избалованный молодой человек в кашемировом шейном платке и жёлтых перчатках...
— Очень хорошо, — прервал Шмидт, — но герр директор...
Магдалена проигнорировала его:
— Конечно, это было другое пение, не та музыка, что мы исполнили для вас, потому что, видите ли, Фридриху было не важно, что вы поёте, если вы...
На этот раз Шмидт силой прервал воспоминания Магдалены, заметив, что герр директор и его супруга устали и хотят поехать домой.
Феликс снова поздравил певцов с их исполнением.
— Когда-нибудь «Страсти» будут звучать во всех концертных залах мира, но вы сможете сказать, что первыми исполнили их.
По дороге домой Сесиль взяла Феликса под руку и шла рядом в задумчивом молчании. Когда они приблизились к дому, она вдруг заявила:
— Я никогда не забуду этот вечер. Знаешь, эти люди симпатичные!
В её голосе всё ещё звучало удивление от этого открытия. Для неё поход в танзенский каретный сарай являлся дерзкой экспедицией в какую-то Чёрную Африку. Впервые в жизни она отважилась выйти за пределы своего круга, вращаясь среди простых людей, так сказать, на профессиональном уровне, а не в качестве щедрой леди, оказывающей благотворительную помощь, и нашла их приятными и вполне похожими на нормальных людей.
Он слегка сжал её локоть:
— Силетт, я собираюсь сообщить тебе большой и важный секрет. Между бедняком и миллионером нет абсолютно никакой разницы, за исключением того, что у одного есть деньги, а у другого нет.
Позднее, когда они раздевались на ночь и Сесиль методично расчёсывала свои длинные светлые волосы, она вышла из задумчивости и заметила:
— По-моему, они очень хорошо пели. — Затем взглянула на него через плечо: — Как ты находишь?
— Я нахожу, что это было отлично. Намного лучше, чем я ожидал. Конечно, им требуется подготовка, особенно солистам. Они не выдерживают точный ритм, вступают слишком поздно или слишком рано.
— Может быть, ты мог бы им помочь?
— Я?
— Да. Разве ты не мог бы потренировать их, научить выдерживать ритм?
Её предложение застало Феликса врасплох. Когда он в своём воображении рисовал исполнение «Страстей», то всегда представлял себе профессиональных исполнителей, старательно репетирующих в настоящих репетиционных залах под руководством профессиональных хормейстеров. Инстинктивно у него было снисходительное, слегка снобистское отношение эксперта к любителям.
— Разве ты не мог бы? — повторила она, скользнув в постель.
— Наверное, мог бы, — сказал он нерешительно.
— Это было бы началом, — пробормотала она. — Всё-таки лучше, чем ничего.
Но у него уже созрели возражения.
— Это была бы крайне трудная работа. Эти люди не умеют читать нот. Мне придётся учить их партитуре, такт за тактом. Понадобится фортепьяно. И где я буду репетировать с ними? Я плохо представляю себя играющим роль хормейстера в танзенском сарае. А ты?
Сесиль не ответила, не стала настаивать и молчала даже после того, как он лёг в постель. Некоторое время они лежали рядом, положив головы на одну подушку. Это была их новая привычка — лежать так последние несколько минут в конце дня, лицом к лицу, почти касаясь друг друга губами. Это был момент единения, абсолютной откровенности, когда их глаза говорили вещи слишком сложные или деликатные, чтобы выразить их словами. Иногда их руки соединялись под одеялом, и по этому прикосновению — слабому пожатию, ласке пальцев — они знали, изголодались они по любви или хотят спать.
Сегодня Сесиль посмотрела на него ясными и немигающими глазами.
— Эта девушка, Магдалена, — вдруг пробормотала она, — ты знал её в Берлине, не так ли? Она была твоей любовницей? — Сесиль с трудом произнесла греховное слово.
— О Господи, конечно нет! Я никогда её раньше не видел.
— Тогда откуда она знает тебя? Ты часто ходил в театр Фридриха?
Эти глаза нельзя было обмануть...
— Ну, видишь ли, у Карла была девушка, которая там работала. Её звали Анна Скрумпнагель...
— Она была хорошенькая?
Он не помнил, это было так давно... И это ничего для него не значило. Карл умолял его присматривать за ней...
— И ты присматривал?
Ну, в общем, да... Ему приходилось, он был обязан Карлу.. Это тот вид услуг, который оказывают другу, когда молод. Но абсолютно невинно. В этом абсолютно ничего не было... Короче говоря, подённая работа.
Некоторое время она позволила ему разглагольствовать о скуке его визитов в театр Фридриха, затем спокойно сказала:
— Но она стала твоей любовницей, эта Анна, не так ли?
Чёрт возьми... С ней бесполезно умничать. Жена может выведать всё о прошлом своего мужа, если захочет.
— Да, — пробормотал он, опуская глаза.
— Ты любил её?
— Я?! — возмущённый протест. — Вовсе нет, нисколько...
— А она тебя?
— Конечно нет! — со всем пылом воскликнул он. — Она и думать обо мне не думала. Говорю тебе, это просто пустяк... Я слышал, она теперь замужем.
— А эта Магдалена?
Здесь Феликс стоял на твёрдой почве, мог одновременно быть возмущённым и правдивым.
— Никогда! Никогда не видел её раньше... Даю тебе тожественную клятву...
Сесиль поверила ему. Минуту она молчала, не обращая внимания на его заверения в невинности.
— В таком случае я думаю, что это можно, — почти прошептала она. — Она сможет приходить сюда, я полагаю.
— Сюда? Зачем?
— Ты ведь хочешь помочь этим людям, не так ли? Ты сказал, что им нужно подучиться.
— Здесь?
— Боюсь, что это единственное место. У тебя есть инструмент, и попечители не будут, наверное, возражать против того, чем ты занимаешься в своём доме.
Глаза Феликса затуманились нежностью. Он знал, каких усилий стоили ей эти слова. Дом был для неё святилищем, семейной ракой, которая редко открывалась и в которую допускались только тщательно отобранные друзья...
— Ты в самом деле не будешь возражать против того, чтобы эти люди приходили сюда?
Сесиль судорожно сглотнула:
— Нет, я действительно не буду. Они хорошие люди, когда узнаешь их поближе.
Они поцеловались и пожелали друг другу спокойной ночи. Засыпая, она повернулась к нему с сонной улыбкой в полузакрытых глазах:
— Я ведь сказала тебе, что с нами Бог и что-нибудь образуется, не так ли?
Итак, Феликс начал вести двойную жизнь. Днём он исполнял свои официальные обязанности, вечером тренировал четырёх руководителей групп Цецилианского вокального общества. Герман Шмидт приходил, конечно, тоже. Он старался быть полезным: стоя у рояля, переворачивал ноты, пока Феликс играл, и повторял его указания. В перерывах Сесиль приносила закуски, сосиски, сырные пирожки и пиво. Она тактично убирала Катрин, Густава и других слуг подальше с глаз певцов, чтобы снизить социальные барьеры и создать атмосферу непринуждённости и неформальности. Она наливала большие чашки кофе или кружки пива, расспрашивала певцов об их работе и семьях. Постепенно Шмидт и Танзен утратили свою застенчивость. Танзен рассказывал ей о своих четырёх детях и питал к ней чувство сродни обожанию.
Для Магдалены эти вечера в высшем обществе были самыми потрясающими со времени её переезда в Лейпциг. Игнорируя попытки Шмидта заставить её молчать, она вспоминала о своих годах на сцене, о бесчисленных неприятностях — обычно о банкротстве владельца театра или зависти своих коллег, — которые наносили удар по её карьере, и с оживлённым самодовольством и набитым ртом говорила о мужчинах высокого ранга, добивавшихся её благосклонности. «Просто чудо, — говорила она, изящно жуя сосиску, — что я не стала принцессой в одном из этих проклятых замков с башнями».
Авторитет Магдалены, однако, проистекал из другого источника. Она была единственной известной подругой Ольги Бекер, любовницы мэра. Ольга была женщиной-легендой Лейпцига. Подвергнутая остракизму, изгнанная из общества местными аристократами, она почти никогда не покидала маленького домика, который находился позади католического собора Святого Иосифа и который Мюллер купил для неё. Все слышали и постоянно сплетничали о ней, но никто не знал её лично. А Магдалена знала. «Да мы с Ольгой фактически сёстры», — говорила она, слегка преувеличивая.
Она познакомилась с Ольгой в ходе вечных скитаний, и их дружба каким-то образом сохранилась. Подобно Магдалене, Ольга была актрисой. Они жили вместе в Висбадене, экономя на всём, деля тарелку кислой капусты, когда Христоф Мюллер свалился с неба в жизнь Ольги и навсегда решил для неё проблему регулярного питания. Когда Ольга уехала из Лейпцига, чтобы сделаться мадам Помпадур[123] его светлости, Магдалена поехала с ней. «Она хотела, чтобы я жила с ней, — объясняла она, — и составляла ей компанию». Но Магдалена была гордой, помимо того, что она была прирождённой артисткой, в то время как Ольга... «Ну, конечно, у неё был приятный голосок и золотое сердце. Она могла отрезать себе правую руку ради подруги, но у неё не было подлинного артистического таланта». И потому, хотя они постоянно виделись, Магдалена сохраняла свою независимость.
Как ни странно, Сесиль привязалась к Магдалене Клапп. Сесиль была очарована этой странствующей артисткой, как жителем какой-то другой планеты. Легенда, которую Магдалена создала о себе и в которую сама поверила, скрывала верное и благородное сердце, мужественное принятие тяжёлой и одинокой жизни.
— Как ты думаешь, на что она живёт? — спросила Сесиль однажды за обедом.
— Герман говорил, что она немного подрабатывает тем, что летом поёт на свадьбах и в пивных барах или исполняет какую-нибудь второстепенную роль, когда в Лейпциге останавливается заезжая труппа. Боюсь, что ей приходится несладко, бедняжке.
— Магдалена заставила меня понять, как мне повезло. Я бы хотела ей помочь. Ты не думаешь, что я могла бы положить в конверт немного денег и послать ей?
— Она догадается, откуда деньги, и может обидеться. Некоторые бедняки очень щепетильны в вопросе денег. Я попрошу Шмидта платить ей регулярное жалованье на том основании, что, как профессиональная певица, она не должна петь без вознаграждения. Это спасёт её гордость.
Приближалось Рождество. Уже святочное веселье выплёскивалось в виде ёлочных украшений в витринах магазинов и пения на улицах бедных студентов. Каждая семья готовилась к появлению младенца Христа в сочельник в крошечных золотых санях, запряжённых крылатыми пони.
— Попечители говорили что-нибудь о твоём посещении сарая Танзена и подготовке певцов? — спросила Сесиль однажды вечером после очередной репетиции с ними.
— Не думаю, что они знают об этом.
— Возможно, они просто ничего не говорят.
— Возможно.
Мендельсоны решили поехать на Рождество во Франкфут и провести праздники со своими детьми. Убаюканный спокойствием, Феликс начал питать робкие надежды. Пение в каретном сарае намного улучшилось. Все тренировались с прилежанием и неутомимой энергий. Сесиль, которой теперь иногда помогал Шмидт, почти закончила переписывать «Страсти». Возможно, после рождественских праздников удастся убедить какой-нибудь другой вокальный ансамбль присоединиться к цецилианским певцам. При удаче и упорной работе они смогут быть готовы к представлению на Вербное воскресенье в апреле. Конечно, оставался ещё вопрос об оркестре, но Сесиль сказала: «С нами Бог, и что-нибудь образуется». Может быть, ему также удастся нанять некоторых гевандхаузских музыкантов. Феликс сам будет сидеть за органом, если им удастся найти его. Если нет, то он воспользуется тем, что стоит у них в доме. Инструмент, конечно, не очень подойдёт, но всё-таки это лучше, чем ничего. Будет если не триумф, то скромная победа. Но, услышав потрясающую музыку «Страстей», люди утратят непримиримость, и будет организовано другое, лучшее исполнение. Так постепенно все узнают о «Страстях».
— Знаешь, Силетт, — сказал Феликс однажды в воскресенье, когда они сидели у камина на зелёном суконном диване, — это может оказаться не так трудно, как я боялся. Я начинаю надеяться. Нам не придётся идти на дно с блестящим оружием.
Гроза разразилась два дня спустя с быстротой и стремительностью летней грозы.
По традиции, последнее заседание совета перед Рождеством бывало неформальным и весёлым. Серьёзные дела оставляли на потом. После короткого обзора годовых концертов Гевандхаузского оркестра Христоф Мюллер начинал говорить всем комплименты и раздавать направо и налево букеты: попечителям за их гражданский дух, герру директору за его неустанный труд, членам оркестра за их мастерство, профессорам и служащим консерватории за их преданность долгу и, наконец, невидимым, но вездесущим жителям Афин-на-Плейсе за их любовь к культуре. Всё представление заканчивалось эмоциональным обменом рождественскими приветствиями и пожеланиями к Новому году.
В тот момент, когда Феликс вошёл в зал, он почувствовал, что это будет не обычное рождественское собрание. Попечители избегали его, некоторые нарочито повернулись к нему спиной, когда он занимал своё место за столом. В красном дамасском кресле Христоф Мюллер выглядел возбуждённым и раздражённым. Атмосфера предвещала катастрофу.
Председатель нервно ударил молоточком и объявил собрание открытым.
— Я уверен, что выражу единодушное мнение этого почётного совета, — начал он серьёзным, подобающе торжественным тоном, — сказав, что этот год оканчивается для нас на ноте горького разочарования. — Он остановил свой тяжёлый, полный гнева и неодобрения взгляд на Феликсе. — До нас дошла информация о том, что вы намереваетесь упорствовать в вашем злополучном проекте исполнения той музыки. Это правда?
Феликс молчал. Вот оно... В глубине сердца он знал, что это случится. Ну что ж...
— Да, ваша светлость.
— И это, — продолжал Мюллер с нарастающим раздражением, — было сделано в обход совета, церковных авторитетов и при неодобрении всего населения.
Феликс медленно обвёл глазами ряды каменных лиц за столом.
— Да, ваша светлость, — сказал он тихо.
— Что касается меня, то я намерен остановить вас, — прошипел Крюгер, едва шевеля губам, — и сделать невозможным осуществление ваших планов.
— Я тоже, — выпалил другой попечитель, сидевший в конце стола.
После этого собрание превратилось во всеобщий словесный бедлам. Несколько членов совета, говоря одновременно, заявили, что они исключат из оркестра любого музыканта, принадлежащего к Цецилианскому вокальному обществу.
— Это вас остановит, — процедил один из них. — Вы не сможете исполнять «Страсти» один.
Все набросились на Феликса, как борзые на загнанного оленя. Где он сможет исполнить этот шедевр? И как он найдёт необходимых певцов и музыкантов? Он что, выпишет оркестр за свой счёт и даст представление на площади Святого Томаса? Эта острота была встречена грубым, насмешливым хохотом. Мюллер же стал упрашивать. Он взывал к чувствам Феликса, его положению в обществе. Как мог он, кого король назвал первым гражданином Саксонии, — как он мог заниматься такой нелепой затеей, вызывать враждебность в городе, который относился к нему по-дружески?
— Простите, Христоф, — проронил Феликс обречённо. — Я должен это сделать.
— Да, — загромыхал Крюгер, — почему бы вам не вернуться в свой родной город, чтобы там разворачивать свои крестовые походы? Мы здесь, в Лейпциге, нелюбим иностранцев.
— А кого вы любите, герр Крюгер? — спросил Феликс с уничтожающей иронией.
Его слова потонули в гуле сердитых голосов. Некоторые попечители предположили, что его единственным интересом в этом деле была личная реклама: «Вы не одурачите нас своей болтовнёй о красоте этой старинной музыки...» Другие, самоназначенные защитники церкви, порицали его вмешательство в вопрос о духовной музыке.
— Христианской духовной музыке, — подчеркнул Крюгер, источая яд ненависти из своих бледных глаз.
Конечно, были праведные крики о социальном статусе и морали черни, которой Феликс себя окружил. Простые рабочие, шофёры, уборщицы, так называемая артистка... Сама мысль о том, чтобы «эта проститутка» пела «Страсти», казалась святотатством.
— А как же Магдалина, стоящая у креста? — бросил Феликс через плечо.
Но больше всего попечители были возмущены его пренебрежением к их авторитету, вызовом их власти. Разве они не приняли решение против исполнения «Страстей»?
— Да, как вы смеете бросать вызов совету? — закричал Крюгер, идя в наступление.
— Я никому не бросаю вызов, — парировал Феликс. — Я просто делаю то, что хочу сделать, и, поскольку делаю это в своё свободное время и не взяв ни пфеннига из денег совета, не понимаю, в чём вы меня обвиняете.
— Узнаете. — Глаза Крюгера сузились от переполнявшей его жажды мщения. — Я выгоню вас из города.
Феликс презрительно фыркнул:
— Знаю. Вы уже присылали мне уведомление об этом. Анонимное, конечно.
От ярости лошадиная физиономия Крюгера покрылась белыми пятнами. Он был похож на труп, продолжающий изрыгать брань.
— Вы мне заплатите за оскорбления.
— Когда я вас оскорблял?
— Когда я сделал замечание о вашем друге Шопене.
— О да, помню!.. Ну что ж, я повторю их.
— Вы тогда победили, но этот раз не победите, Мендельсон, — угрожающе прошипел Крюгер. — Вы увидите, что я очень могущественный человек в этом городе. — Он трясся от злости, и на его впалых висках набухли пульсирующие вены.
— Ну что ж, действуйте, — произнёс Феликс с ледяным презрением, — но замолчите, не то вас хватит кондрашка.
Наконец председатель постучал молоточком и восстановил подобие порядка.
— Весь инцидент достоин большого сожаления. — Он говорил быстро, как человек, который хочет скорее закрыть бесполезные и саркастические дебаты. — Но поскольку герр директор выполняет свои функции и не использует фонды совета, попечители не могут законным путём принять какие-либо дисциплинарные меры и поэтому должны воздержаться от дальнейшего обсуждения этого болезненного вопроса. — Он снова стукнул молоточком и поспешно добавил: — Собрание закрыто.
Когда в этот вечер Феликс вернулся домой, он увидел Сесиль, которая, сгорбившись за его столом, переписывала ноты. Герман Шмидт, сидя напротив, делал то же.
— Смотри, Феликс! — счастливо закричала она. — Мы почти закончили. К Рождеству мы всё сделаем, не правда ли, герр Шмидт? — Она резко оборвала себя. — Что с тобой, дорогой?
— Война продолжается, — сказал он ровным тоном, без всякого выражения. И устало провёл рукой по глазам. — На этот раз настоящая. — Он ласково привлёк Сесиль себе. — Бедняжка, — пробормотал он.
Она подвела его к дивану и заставила сесть. Он кратко рассказал о собрании.
Когда Феликс кончил, наступило долгое молчание. Некоторое время он ничего не говорил, задумчиво поглаживая подбородок.
— Боюсь, что скоро всё начнётся, — сказал он наконец.
— Что начнётся?
— Не знаю, Силетт, — ответил он, притягивая её к себе на диван. — Но мы должны быть готовы к худшему. Крюгер хочет выгнать меня из города.
— Он очень богатый и могущественный человек, — сокрушённо заметил Шмидт, печально цокая языком. — Владеет красильней Гримма Гейт. Если он узнает, что некоторые из его рабочих принадлежат к нашему обществу, он их уволит. Это уж точно, как снег зимой. Я лучше пойду предупрежу их, чтобы они не приходили в сарай.
— Правильно, — кивнул Феликс. — Пусть не приходят, пока я не скажу. — Когда старый флейтист шёл к двери, он окликнул его: — Простите, что причинил вам столько неприятностей, Герман. Я постараюсь как-нибудь компенсировать это.
— Не волнуйтесь обо мне, герр директор. Ложитесь в постель и постарайтесь уснуть. Вы плохо выглядите, и вам нужен отдых.
Со вздохом и горестным покачиванием головой Шмидт поспешно вышел из кабинета.
Когда Герман ушёл, ни Феликс, ни Сесиль не заговорили. Они сидели рядом, рассеянно глядя на огонь, каждый думая о своём. Через некоторое время она просунула свою ладошку в его ладонь и ждала, пока он не выйдет из задумчивости.
Наконец Феликс вздохнул, провёл свободной рукой по волосам и посмотрел на Сесиль долгим и проникновенным взглядом.
— На этот раздело серьёзное, — сказал он спокойно. — Видишь ли, дорогая, против меня не только Крюгер, но и весь совет, включая моего доброго друга Христофа.
Он повернулся к ней, взял её руку в свои и заговорил быстро и пылко:
— Ты абсолютно уверена в том, что хочешь быть со мной? Будет безобразная драка — я чувствую это. Видела бы ты глаза Крюгера, когда он разговаривал со мной! Он был похож на змею. Почему бы тебе не поехать во Франкфурт и не провести праздники с детьми?
Слова замерли у него на губах, когда она стала медленно качать головой. Он знал: что бы он ни сказал, ничто не может заставить её передумать. Они снова замолчали, следя за розовым пламенем пылающих под горой пепла дров.
— Что мы будем делать? — внезапно спросила Сесиль рассеянно, не глядя на него.
— Не знаю, — ответил Феликс, тоже не глядя на неё. — Сначала надо посмотреть, что будут делать они. Ждать придётся недолго. — Он провёл ладонями по коленям и несколько раз покачался из стороны в сторону. — Но скажу тебе вот что. Я почти рад, что это произошло. Всё было слишком легко. И потом, я не мог выдержать обмана. Болтать с попечителями на совете, шутить с Мюллером, когда я всё время знал, что делаю то, чего они не одобряют. Я рад, что всё открылось. По крайней мере теперь все расставлены по своим местам. На одной стороне двое нас, бедные Герман и Танзен и горстка певцов-любителей. На другой... в общем, на другой стороне все остальные. — Он храбро, но неубедительно усмехнулся. — Звучит не очень-то ободряюще, правда?
Сесиль обернулась к нему:
— Не забывай, что с нами Бог, — произнесла она тихо.
Феликс снова был поражён её упрямой верой. Пока она на его стороне, остаётся надежда...
Он обнял её за плечи.
— Ты лучше бы поговорила с Ним, — прошептал он ей на ухо. — Мы будем нуждаться в Нём.
На следующее утро, когда Феликс спустился в столовую к завтраку, то увидел газету, как обычно, аккуратно сложенную под салфеткой. Он развернул её, приветливо поздоровался с Густавом. И тут его взгляд упал на заголовок во всю первую страницу: «Богохульное Рождество».
Статья была короткой и умело написанной. Она повествовала о том, что группа самодеятельных певцов, называющая себя Цецилианским вокальным обществом, встречается в каретном сарае по вечерам, чтобы профанировать дух Рождества мычанием старинного произведения церковной музыки под личным руководством некой хорошо известной музыкальной личности города, рождённой в нехристианской вере. Статья заканчивалась на угрожающей ноте: «Мы надеемся, что муниципальные власти быстро положат конец этому святотатству».
— Вам нехорошо, мастер Феликс? — спросил Густав, заметив, что хозяин побледнел.
Феликс взглянул на старого слугу, и его глаза потеплели.
— Густав, ты помнишь, что, когда что-нибудь случалось в банке, отец приходил домой и ворчал: «Клянусь Моисеем, мы по уши в беде»?
— Да, мастер Феликс.
— Так вот, теперь моя очередь. К твоему сведению, мы по уши в беде.
Снег перестал, и он решил пойти в консерваторию пешком. Швейцар у здания Гевандхауза холодно кивнул ему головой вместо обычного радостного «Доброе утро, герр директор». Даже профессора, которых он встречал в коридорах консерватории, поспешно прятались в свои классы. Только его ученики класса композиции не изменились. Их глаза сияли даже большим обожанием, словно они хотели заверить его в своей преданности.
Феликс вернулся домой раньше обычного и нашёл Сесиль в своём кабинете рыдающей.
— Приходил хозяин, — проговорила она.
— Насчёт пения?
Она кивнула:
— Да, и насчёт кое-чего ещё.
Это «кое-что ещё» касалось людей, которые приходили в дом, особенно по вечерам. Простые рабочие, нежелательные женщины — одна из них артистка... В договоре есть пункт, запрещающий принимать в доме аморальных субъектов.
Он слушал, мучимый угрызениями совести, на его нижней челюсти подёргивался мускул. Теперь вот ещё и это... Много лет Сесиль уговаривала его купить этот дом. Но нет, он был упрям: не хотел владеть домом в Лейпциге, потому что всё ещё надеялся переехать в Берлин. Ну что ж, теперь у него не было дома, и он не мог принимать своих друзей. Конец репетициям.
— Что хозяин собирается делать? — спросил Феликс. — Выгнать нас?
— Нет. Но мы должны быть осторожны.
— Что ты ему сказала?
Она подняла к нему залитое слезами красивое лицо:
— Что мы больше не будем принимать певцов. Что ещё я могла сказать?
— Ничего, конечно, — печально признал он. — У тебя не было выбора. И это всё моя вина. Прости меня, дорогая.
Он подвинулся к ней поближе, а она к нему, словно их притягивал друг к другу какой-то таинственный магнит.
— Когда это всё кончится, — пробормотала Сесиль тихим, задабривающим голосом, — как ты думаешь, не сможем ли мы купить этот дом? Он мне так нравится... и сад такой хороший для детей.
— Когда всё кончится, я займусь садоводством и целый день буду сидеть дома, чтобы не спускать с тебя глаз. — Его губы коснулись её щеки. — Ты заметила, что последнее время мы почти постоянно обнимаемся?
Сесиль кивнула и ласково улыбнулась ему.
— Это хорошо, — сказала она и глубже зарылась в тепло его груди.
Феликса ожидала ещё одна плохая новость, но она сообщила её, только когда они легли в постель, положив головы на одну подушку.
— Сегодня, до того, как пришёл хозяин, я пошла в дамскую ассоциацию, — едва слышно прошептала она. — Они все сторонились меня. За исключением Эльзы Мюллер. Они прочли статью в газете и приняли резолюцию не давать рождественской корзинки семьям, принадлежащим к Цецилинскому обществу.
— Что же ты сделала? — спросил он ровным голосом.
— Сказала им, что мне стыдно быть христианкой, и ушла.
Обычно такое важное сообщение долго обсуждалось бы между ними, но теперь Феликс не хотел даже комментировать его. Он просто подтвердил:
— Ты поступила правильно.
Они продолжали смотреть друг другу в глаза, чувствуя своё единение, смешивая лёгкие вздохи, слетавшие с их губ.
— Что нам делать, Феликс? — спросила Сесиль, с трудом выговаривая слова.
— Не знаю, дорогая. — Слабая улыбка задрожала в уголках его губ. — Завтра воскресенье, у нас будет очередное стратегическое собрание. Возможно, что-нибудь образуется, как ты говоришь. — Улыбка распространилась на всё его лицо, достигла глаз. — Ты заметила, что мы всегда откладываем решение всех вопросов на воскресенье?
— Это хороший день, это Божий день.
На следующее утро у них действительно было стратегическое собрание, но не такое, какое они ожидали.
— Ну что ж, давай откроем наше собрание, — объявил Феликс, ставя стакан с бренди на маленький круглый стол. — Я ломал голову, но чем больше я думаю, тем более безнадёжным мне всё кажется. — И добавил в духе его прежней шутливой манеры речи: — Мы в яме, моя дорогая, и у нас не больше шансов исполнить «Страсти» к Вербному воскресенью, чем вырастить пшеницу в моей шляпе.
— Почему к Вербному воскресенью?
— Потому что они были написаны к этой службе. Видишь ли, дорогая, в прежние дни почти каждый органист писал по крайней мере одну или две Страсти. Их должно было быть столько, сколько в соборе изображений распятия. Когда я учился музыке у Цельтера, он заставлял меня изучать «Страсти» Хобрехта и Иоахима фон Бургка.
Она внимательно слушала, устремив на него глаза, полные любви и уважения к его знаниям. Феликс нашёл странное и новое удовольствие, рассказывая ей о музыке. Это было то, о чём он мечтал. И он продолжал, переходя к главной теме разговора:
— В музыке существуют всевозможные Страсти: хоральные Страсти, песнопения, сценические Страсти, оратории. Есть даже различные Страсти на все дни Страстной недели.
Он перечислял достоинства «Страстей» Иоганна Вальтера, который написал первые лютеранские «Страсти», когда Густав постучал в дверь и объявил, что в холле ждут Шмидт и Танзен.
— Что им может быть нужно? — спросил Феликс, с опаской глядя на Сесиль.
Только чрезвычайно важное дело могло заставить их прийти без приглашения, тем более в воскресенье.
— Попроси их войти, — сказал он Густаву.
Двое мужчин вошли, впереди шёл каретник. На их лицах была написана тревога.
— Простите за то, что пришли к вам вот так, герр директор, — начал Шмидт. — Мы идём из городской ратуши. Его светлость послал за нами.
— В воскресенье?
Мужчины кивнули в унисон.
— Он нас сразу принял, — продолжал Шмидт, — и мгновенье просто смотрел на нас так, словно мы были преступниками. Затем ударил кулаком по столу и крикнул, что это всё наша вина, и что город готов к борьбе, и что с него хватит. Он был лак зол, что не мог сидеть на стуле и начал бегать по комнате и говорить всё громе и громче. Сначала он повернулся к Францу и сказал, что отберёт у него лицензию, чтобы тот не мог работать. Затем подошёл ко мне, помахал пальцем перед моим лицом и сказал, что я должен немедленно распустить Цецилианское общество, не то он оштрафует нас на тысячу талеров за нелегальные сборища. Он ещё походил по комнате, вернулся ко мне, и, клянусь, я никогда в жизни не видел у человека столько злости. Он сказал мне, что я позорю свою профессию, позорю Гевандхаузский оркестр и он даёт мне две возможности: уйти в отставку сейчас по своему желанию или подождать следующего собрания совета и быть уволенным. Поэтому я подал заявление об отставке.
Шмидт говорил без остановки, едва успевая набрать воздуха в лёгкие. Феликс и Сесиль были слишком поражены этой новостью, чтобы заметить, что посетители всё ещё стоят.
— Садитесь, пожалуйста, — сказала Сесиль, оправившись первой. Без колебания она подошла к графину с бренди и наполнила два стакана. — Вот, — протянула она каждому по стакану, — выпейте. Вам это нужно.
Феликс смотрел, как старик опустился в кресло.
— Значит, вы больше не работаете в Гевандхаузском оркестре? — спросил он рассеянно, не столько спрашивая, сколько повторяя этот невероятный факт.
— Да, герр директор. Я больше не буду играть на флейте.
Феликс смотрел на него, погруженный в свои мысли. Значит, вот как они решили бороться... Довести до голода рабочего человека, уволить Шмидта, подобно лакею, после двадцати девяти лет преданной и умелой службы... Шмидт, староста Гевандхаузского оркестра, который ездил в Дюссельдорф смотреть, как Феликс дирижирует Рейнским фестивалем, который пел похвалы совету... Его друг...
— Да, герр директор, — продолжал Шмидт, храбро вздёрнув подбородок. Его дряблое лицо исказилось гримасой, жалкой и комичной, пока он боролся со слезами. — Но я всё равно собирался уйти в отставку в будущем году. Моя жена и я — мы хотели совсем переехать на ферму.
— Я считаю, что это возмутительно, — с женской непосредственностью заявила Сесиль.
Феликс ничего не прокомментировал. Он покусывал нижнюю губу, пока его глаза оставались безжизненными и немигающими. Казалось, он погрузился в какую-то глубокую и непреодолимую медитацию и забыл о находившихся в комнате людях.
Некоторое время все молчали.
Вдруг неожиданно к Феликсу вернулась жизнь.
— Герман, — резко повернулся он к Шмидту, — как далеко от города ваша ферма?
— Четыре с половиной мили, герр директор. Примерно сорок минут от площади Святого Томаса, в зависимости от лошади...
— Где вы платите налоги? В Лейпциге?
— Нет, герр директор. В Рейдницкой ратуше.
— Рейдницкой? — повторил Феликс с напряжённым лицом и нетерпеливым тоном. — Вы уверены?
— Уверен, совершенно уверен, — ответил Шмидт раздражённо. — В конце концов я...
— Аллилуйя! — Феликс издал вздох облегчения. — Значит, ваша ферма находится за границами города, и Мюллер ничего не может сделать. — Он чувствовал на себе вопросительные взгляды, увидел Сесиль, наблюдавшую за ним с полуоткрытым ртом и тяжело дышавшую от волнения, но не стал объяснять. — Не сдадите ли вы мне в аренду вашу ферму на несколько месяцев?
— Сдать в аренду? Зачем, герр директор? — От удивления лохматые брови флейтиста полезли на лоб.
— Она понадобится нам для репетиций, и будет осмотрительнее переписать её на моё имя. Я объясню позднее. — Оставив Шмидта строить догадки, он обернулся к каретнику: — Скажите, Франц, сколько времени вам нужно, чтобы сделать мне карету?
— Смотря какую, герр директор, — ответил Танзен, медленно приходя в себя.
— Большую почтовую карету.
— Месяцев четыре-пять. — Танзен произносил слова с патетическим, почти детским отчаянием очень сильных людей, которые внезапно оказались беспомощными. — Но без лицензии я не смогу сделать вам даже тачку.
— В Лейпциге не сможете, но сможете в Ренднице, — быстро проговорил Феликс. — Если бы вы переехали на ферму, превратили один из сараев в...
Он остановился, видя непонимание в глазах Танзена, и медленно повторил:
— Если бы вы перевезли на ферму ваше оборудование и инструменты, превратили бы один из сараев в каретную мастерскую, то смогли бы сделать мне карету, не так ли?
Брови каретника сдвинулись в напряжённой мыслительной работе. Затем неожиданно его осенило понимание, и на его красном жёстком лице появилась улыбка.
— Конечно смог бы! — воскликнул он, хлопнув себя по ноге огромной ладонью. Жизнь постепенно возвращалась к нему. Его голубые глаза светились новой надеждой. — Я мог бы сделать что угодно, любую карету, какую вы захотите.
— Хорошо. Приходите рано утром. С Германом, — добавил Феликс, бросив через плечо взгляд на всё ещё ошеломлённого флейтиста. Взмахом руки он отбросил этот вопрос и наклонился вперёд, окидывая взглядом обоих мужчин. — Теперь слушайте меня. — Его голос понизился до конфиденциального шелеста. — Вот что вам надо сделать.
Сесиль наблюдала за Феликсом, поражённая его словами и в ещё большей степени его манерами. Это был новый человек — человек, которого она не знала: говоривший тихо, но уверенным, командным тоном; отдававший приказания; объяснявший людям, что им делать; ожидавший, что ему будут подчиняться, и ему подчинялись — она видела это по тому, как Шмидт и Танзен смотрели на него... Это было странно и поразительно — открытие совершенно неожиданной черты в характере человека, которого, как ей казалось, она знала, как саму себя. Всё равно что найти в своём доме тайный ход...
Его нежность, чувственность, его склонность к переменам настроения — их она знала, как и его пристрастие к насмешкам и шуткам, которое она считала признаком незрелого и неглубокого ума, потому что всё респектабельные взрослые люди её круга были скучными и серьёзными. Его невероятная работоспособность, глубокая доброта, его гордость и полное отсутствие своего авторитета — это было для неё в новинку. Возможно, требуется ужасное потрясение для обнаружения в человеке самой сути его натуры?.. Если это правда, то она рада, что он испытал подобное потрясение, потому что ей нравился этот её новый муж, этот Феликс в боевом настроении. Мужественный, сильный и бесстрашный.
С усилием Сесиль вывела себя из задумчивости и услышала, как он спросил:
— Всё ясно?
Двое мужчин кивнули:
— Да, герр директор.
Они поднялись, и Шмидт, всё ещё немного растерянный, но готовый к действию, сказал:
— Я безусловно чувствую себя лучше, чем когда мы пришли сюда. А ты, Франц?
Танзен ничего не ответил, но его ухмылка была красноречивой. К нему тоже вернулась надежда.
С щепетильной вежливостью бедняков посетители поблагодарили Сесиль за бренди, робко пожали ей руку и ушли. Феликс проводил их до дверей.
— Как я тебе говорил, существуют различные виды Страстей, — начал он, вернувшись в кабинет. — Страсти, написанные на текст святого Матфея, всегда исполнялись в Вербное воскресенье. «Страсти» Иоганна Себастьяна Баха — одни из них. Ты заметила, что он писал текст святого Матфея красными чернилами, как знак благоговения?
Он снова уселся у камина и с нарочитой беспечностью налил себе ещё один стакан бренди.
— Страсти, написанные на текст святого Марка, исполнялись по вторникам Страстной недели. По средам исполнялись Страсти по святому Луке. А в Страстную пятницу...
— Ты не хочешь сообщить мне, что ты им сказал? — перебила Сесиль немного обиженным голосом, садясь рядом с Феликсом. — К чему эти разговоры о взятии в аренду фермы и заказе почтовой кареты?
Он взглянул на неё с печальной улыбкой в карих глазах.
— Когда эти люди вошли, они были очень испуганны, — спокойно ответил он. — Они только что пережили душераздирающее тяжёлое оскорбление. Представь себе, Мюллер посылает за ними, кричит на них, грозит пальцем перед их лицами и отнимает у них средства к существованию... Можешь себе представить, что это для них значит? У Шмидта, возможно, есть несколько талеров, но у Танзена только его работа. И поэтому они были в панике, не знали, к кому им обратиться и что делать, и они пришли к нам, их единственным друзьям, которые могли им помочь. Я просто не мог позволить им уйти с пустыми руками, без какой-то надежды.
— Ты был прав.
— И знаешь, что произошло? Я был так зол на Мюллера за то, что он мстит этим двум бедным беззащитным людям, что решил осуществить план, который однажды придумал, но от которого потом отказался.
— Почему?
— По многим причинам. Во-первых, он мелодраматичен, а я не люблю мелодрам. У него много недостатков, и он очень рискованный. И нет ни малейшей гарантии, что он сработает. Кроме того, он потребует очень много денег.
— Что это за план?
Он обнял её:
— Не проси меня объяснять его тебе сейчас. Ты укажешь мне на все его недостатки, и я, возможно, откажусь от него, прежде чем начну. Это по-своему план отчаяния, но ведь мы и так находимся в отчаянном положении.
— По крайней мере у нас есть план. Я пыталась найти выход, но ничего не могла придумать.
— Ну что ж, попробуем этот. — Феликс тяжело вздохнул. — Он внесёт много перемен в нашу жизнь, может быть, даже вообще перевернёт её. — Феликс почувствовал, как Сесиль напряглась, и крепче обнял её. — Боюсь, что ничего нельзя поделать. Дорогая, нам придётся переехать на ферму к Шмидту.
Она охнула, и её глаза наполнились слезами.
— Прости меня, дорогая, — пробормотал он с несчастным видом, — но нам ничего другого не остаётся. Вот увидишь, это будет не так уж плохо... Шмидты — прекрасные люди.
Он помолчали, затем Сесиль спросила:
— Когда мы переедем?
Он заколебался, прежде чем нанести очередной удар.
— В течение рождественских праздников. — Он почувствовал, как её тело задрожало. — Я знаю, ты думаешь о детях. Нам будет трудно провести Рождество вдали от них. Но постарайся подумать о том, какое Рождество провели бы Шмидт и Танзен.
Она вытерла глаза ладошками, даже постаралась улыбнуться.
Ночью, когда они лежали, тихие и задумчивые, положив головы на одну подушку, и смотрели друг на друга, переживая момент, который они называли «последней минутой подведения итогов», Феликс спросил шёпотом:
— Силетт, ты не передумала? Ты всё ещё хочешь разделить со мной эту проклятую затею?
Она взглянула на него и медленно опустила веки. Её жест был жестом отчаяния и поражения — приспущения флага человеческого существа. Да, она пойдёт за ним повсюду, куда он захочет, потому что теперь ей было всё равно, она была готова следовать за ним, куда он скажет, будь то верный или неверный путь, идти за ним до конца...
В пароксизме страха, нежности и признания своего поражения она бросилась в его объятия, целуя его губы, прижимаясь к нему изголодавшимся телом. И в эту ночь, как и во многие другие, они нашли убежище от тревожных мыслей в безумстве ласк.
Они провели грустное, но не несчастливое Рождество на ферме, куда переехали три дня спустя.
Сесиль помогала Гертруде, жене Шмидта, накрывать на стол. И он, конечно, выглядел привлекательно и нарядно с украшениями из омелы и красных ягод, с оловянными подсвечниками и разрисованными вручную фаянсовыми тарелками. Гостей в этот вечер было за столом шестеро, если считать за гостя Гертруду, которая всё время бегала взад и вперёд — к своей печке и от неё. Феликс председательствовал, время от времени улыбаясь через стол Сесиль. Франц Танзен был тоже там, чувствуя себя не в своей тарелке в стоячем воротничке и воскресном костюме. Он тоже переехал на ферму, привезя с собой большую часть своих инструментов, и создал нечто вроде комбинации кузницы с каретным сараем в одной из пустых хозяйственных построек фермы. По предложению Сесиль была приглашена и Магдалена Клапп, не имевшая собственной семьи. Она придавала особую праздничность вечеру яркостью и элегантностью своего наряда — зелёного бархатного бального платья с золотой тесьмой, которое носила в качестве преданной фрейлины Анны Болейн[124] и берегла как память о своём артистическом триумфе и как залог не выплаченного ей жалованья, когда владелец театра скрылся с деньгами труппы.
Хотя гости изо всех сил старались поддерживать оживлённый разговор, в голове каждого было слишком много дурных предчувствий, и веселье не было подлинным. Сесиль думала о детях, оставленных во Франкфурте, и своём доме в Лейпциге, всегда таком нарядном и оживлённом в это время года, а теперь безжизненном и тёмном под заваленной снегом крышей. Танзен вспоминал свою мастерскую, теперь закрытую, Шмидт — долгие годы с Гевандхаузским оркестром. Феликс думал об опасной авантюре, в которую он пустился. Все чувствовали, что сожгли все мосты, и этот рождественский обед знаменовал конец одного периода в их жизни и начало нового и непредсказуемого.
— Вчера я ездил в Линденан, — сказал Шмидт, когда обед подходил к концу. — У них там хорошее хоровое общество, и я сообщил им ваше предложение.
— И что они ответили? — спросил Феликс.
— Они очень заинтересовались. Видите ли, герр директор, им никогда не платили за пение, и они просто не могли поверить, когда я сказал им, что вы предлагаете жалованье профессиональных музыкантов. Это им понравилось, потому что в Линденане сейчас большая бедность.
Сесиль бросила на Феликса быстрый взгляд через стол. Вот почему он говорил, что этот план будет стоить много денег. Он пытался набрать хор из различных вокальных ансамблей, существующих поблизости от Лейпцига, и использовал самый простой, самый старый и наиболее убедительный аргумент в мире — деньги. Свои собственные.
— Естественно, — продолжал Шмидт, — некоторые испугались. Они сказали: «Посмотрите, что случилось с вами и Танзеном. Вы потеряли работу, а его каретный сарай закрыли, и теперь вы оба не работаете. То же самое может случиться и с нами».
— Так что же они вам ответили?
— Я объяснил им, что ничего подобного с ними случиться не может, потому что они живут не в Лейпциге и его светлость ни черта не сделает.
— Ах, такое ругательство в этом доме! — завопила фрау Шмидт от своей печки. — Да ещё в рождественскую ночь!
Старый флейтист на секунду придал своему лицу выражение раскаяния и продолжал:
— В конце концов они сказали, что некоторые из них придут на нашу следующую репетицию и затем решат, присоединяться ли им.
— Хорошо. По крайней мере они не отвергли нас.
— Я думаю, они придут, герр директор, и это даст нам семьдесят пять певцов, притом хороших.
— Будем надеяться.
Слово взяла Магдалена, которая слишком долго молчала:
— Я тоже поговорила с моими знакомыми сопрано. Естественно, кое-кто из них испугался.
— Как люди в Линденане, о которых я вам говорил, — заметил Шмидт.
Фрейлина Анны Болейн бросила на него испепеляющий взгляд:
— Кто из нас говорит — ты или я? — Он сгорбился под её взглядом, и, взмахнув рыжей гривой, она продолжала: — Как я сказала, кое-кто испугался, потому что до них дошли слухи о том, что их побьют, или что им поднимут налоги, или что их мужья потеряют работу, если придут сюда. Поэтому я спросила, не течёт ли у них в жилах тыквенный сок вместо крови, и сказала, что, наверное, матери родили их от зайцев, судя по их трусливым душонкам. Таким образом я ответила на все их возражения. В конце концов они признались, что им стыдно и они придут.
Она сопроводила последние слова выразительным жестом, словно хотела доставить всю группу заблудших сопрано прямо на обеденный стол. Миссионерские приёмы Магдалены вызвали у собравшихся смех.
— Отличная работа, — одобрил Феликс. — Но я боюсь, что эти угрозы реальны, и тебе лучше быть осторожной. Мне не нравится, что ты живёшь в Лейпциге одна, возможно, для тебя безопаснее пожить некоторое время здесь.
— Тут полно места, — вступила фрау Шмидт, стараясь быть любезной.
Магдалена и слышать об этом не хотела:
— Как, по-вашему, это будет выглядеть, если я останусь здесь, когда сама говорила, что им нечего бояться?
— Наверное, ты права, — признал Феликс, — но будь осторожна.
— Что они могут мне сделать, герр директор? Они не в силах повысить налоги, поскольку у меня ничего нет. Я не могу потерять работу, поскольку у меня её нет. У меня нет даже мужа, которого они могли бы отнять, потому что я то, что называется, незамужняя fraulein. И они не могут побить меня, потому что меня все знают в районе Святого Иосифа, где я живу, и знают, что я практически сестра Ольги.
— Хорошо, — кивнул Феликс, — но будь благоразумна.
Некоторое время они ещё посидели за столом в робкой надежде, строя планы и обсуждая разные проблемы. На ферме могло бы жить много народа. Слава Богу, там полно места в различных амбарах, конюшнях и сеновалах, разбросанных по ферме. Было решено, что репетиции будут проходить в главном амбаре на противоположной стороне двора. Шмидт и Танзен обещали подготовить его через день-два. Затем Шмидт сказал, что многие соседские фермеры и их жёны предложили свои услуги, но предпочитают репетировать днём.
— Видите ли, герр директор, они не такие, как мы, городские жители. Они привыкли ложиться спать до захода солнца. В шесть часов они уже клюют носом. Поэтому я подумал, что с вашего разрешения я мог бы сам тренировать их, поскольку вы весь день будете в Лейпциге.
Феликс кивнул с рассеянным видом. Бедный Герман, он скучал по вечерам в танзенском сарае. Грандиозность и трудность задачи становились с каждым часом всё более очевидными. Как мог опытный вокальный ансамбль быть конгломератом различных элементов? И как относительно оркестра, солистов, органа? Как насчёт руководства, организаторских трудностей, бухгалтерского учёта? Ни один из них не был способен заниматься этими вещами. Танзен, Шмидт, Магдалена — все они были полны мужества и доброй воли, но этих качеств ещё недостаточно.
Он устало провёл рукой по глазам и по столу. Сесиль поняла значение его жеста.
— Ты встревожен, не так ли, дорогой? — спросила она вечером.
Они извинились, оставили других гостей обсуждать планы между собой и удалились в спальню — ту самую, с дубовыми полом и балочным потолком, в которой ночевали в свой предыдущий приезд на ферму.
— Да, — ответил Феликс, тихо садясь на грубый стул с соломенным сиденьем. — Встревожен и немного боюсь. Нет, не слухов, не тех абсурдных вещей, которые говорят обо мне в городе. Я этого ожидал. Что меня пугает, так это детали, сложности, тысяча и одна проблема, которые будут возникать каждый день. Я просто не знаю, как смогу сделать все те вещи, которые мне придётся делать, и после этого ехать каждое утро в Лейпциг, проводить занятия в консерватории, репетировать с оркестром, посещать собрания совета, дирижировать регулярными концертами.
Он взглянул на неё с мукой в глазах.
— Дорогая, почему ты не позволяешь мне уйти в отставку? Тогда я мог бы проводить всё своё время здесь, на ферме.
Сесиль свернулась на полу у его ног и подняла к нему лицо.
— Пожалуйста, не уходи, Феликс. Я знаю, что этих нагрузок слишком много для одного человека, но, пока ты директор Гевандхауза, ты важное официальное лицо. Они не могут игнорировать тебя. Твой личный престиж придаёт вес делу, за которое ты борешься. Если ты уйдёшь в отставку, то потеряешь всё это. Ты сделаешься смутьяном, собирателем сброда.
Он понимал, что в её словах есть здравый смысл.
— Ты, как всегда, права, — сказал он нежно, гладя её светлые волосы.
— Верь, дорогой, — проговорила она. — Пожалуйста, верь. Ты увидишь...
— Я знаю. — Он печально улыбнулся. — Что-нибудь образуется. С нами Бог, и поэтому всё будет хорошо.
— Обязательно будет хорошо. Ты должен верить в это, любимый.
— Хотел бы, но, откровенно говоря, если «Страсти» будут исполнены в Вербное воскресенье, это будет величайшим чудом, с тех пор как Иешуа остановил солнце.
Она поймала его недоверчивый взгляд.
— Я понимаю, что ты чувствуешь. Иногда кажется, что не осталось никакой надежды и Бог тебя покинул, и ты не знаешь, к кому обратиться, и ощущаешь себя потерянным. Но Он всё время следит за нами и в конце концов...
— Что-нибудь образуется. — Феликс улыбнулся, глядя в голубые глаза Сесиль. — Милая, твоей веры хватит, чтобы сдвинуть горы. И нам она очень понадобится.
Они молчали, счастливые своей любовью в тишине освещённой свечами комнаты.
— Радостного Рождества, дорогая.
— Весёлого Рождества, любовь моя.
Как ни странно, на следующий день кое-что действительно образовалось в форме высокого пожилого джентльмена в отлично скроенном двубортном сером костюме. Он представился Герману как герр Якоб Мейер Ховлиц и сказал, что ему нужно видеть герра директора.
— Рад видеть вас снова, герр Ховлиц, — сказал Феликс, приветствуя посетителя у дверей своей конторы.
Это была довольно длинная и узкая комната. Она открывалась в коридор и через внутреннюю комнату выходила в спальню. Подобно спальне, она была с низким потолком, голым полом и побелёнными стенами, с маленьким окном в нише в одном конце. Феликс придал ей сходство с кабинетом, перенеся туда письменный стол из лейпцигского дома вместе со своим маленьким фортепьяно, портретом отца и одной из акварелей Сесиль.
— Даже, — продолжал Феликс, взмахом руки указывая банкиру на кресло, которое тоже прибыло из Лейпцига, — если вы проделали весь этот путь для того, чтобы сказать мне, что еврейская община Лейпцига в ярости на меня и посылает на мою голову гнев Иеговы.
Несколько мгновений старый джентльмен молча наблюдал за ним, сложив изящные худые руки на золотом набалдашнике трости. Наконец из уголков его глаз на худые, чисто выбритые щёки опустилась слабая благожелательная улыбка.
— Откровенно говоря, вы не очень популярны сейчас в еврейской общине.
— В христианской тоже, если это может служить вам утешением. Фактически я ни у кого не популярен.
— У меня популярны, — произнёс банкир медленно и с расстановкой.
— Что вы сказали?
— Сказал, что вы очень популярны у меня. — И снова улыбка раздвинула его щёки. — На этот раз я пришёл сюда по собственной инициативе. Должен признаться, что готов подвергнуться резкой критике за то, что собираюсь произнести, но я следил за вами некоторое время. Мне кажется, я понимаю, что вы стараетесь сделать. Я полностью сочувствую вам и пришёл предложить свои услуги. — Ховлин сделал секундную паузу и продолжал: — Я бы хотел принять небольшое участие в вашем предприятии.
Он говорил тем же тоном, которым бы выражал своё намерение купить маленький пакет акций в одной из железнодорожных компаний Ротшильда.
Феликс озадаченно смотрел на пожилого финансиста:
— Нет смысла говорить вам о том, что ваши услуги с благодарностью принимаются. Но, возможно, мне следует предупредить вас, что это моё предприятие, как вы выразились, совершенно неприбыльно, опасно и вряд ли успешно.
— Понимаю, — спокойно произнёс банкир, — я взвесил все шансы, перед тем как принять решение. Я не привык действовать импульсивно.
Феликс в первый раз позволил себе засмеяться:
— Могу сказать, герр Ховлиц, что вы не производите на меня впечатление человека, который действует импульсивно.
— Я не могу позволить себе действовать импульсивно, герр Мендельсон. Я банкир.
— Как и мой отец, и я жалею, что мало похож на него. Но, увы, я человек импульсивный. Именно повинуясь импульсу я приехал сюда и попал в нынешнюю незавидную и мелодраматическую ситуацию. Но даже рассуждая хладнокровно, я не представляю себе, как мог бы действовать иначе. Как вы знаете, весь этот скандал и шумиха были раздуты из-за произведения церковной музыки, которую я, чувствую, должен исполнить. Однако я ухитрился восстановить против себя почти всех и вызвать всеобщее возмущение и презрение. Кроме того, мне запретили принимать в своём доме тех, кого я хочу, и угрожают выгнать из города. Когда из-за меня мэр распустил группу ни в чём не повинных певцов и два беззащитных человека потеряли средства к существованию, я почувствовал, что у меня нет выбора, кроме как прореагировать адекватно. И вот я здесь.
Улыбка пробежала по лицу старика.
— Один замечательный человек однажды сказал нечто подобное: «Я не могу, я не отрекусь. Здесь я стою». Его звали Мартин Лютер. Я хочу сказать, что, для того чтобы отстаивать свою точку зрения, требуется мужество, и мало кто на это способен. Ещё раз предлагаю вам свою помощь.
— Сколько времени вы хотите нам уделить?
— Всё моё время. Мой банк давно перестал нуждаться во мне, и я оставил его в руках главного кассира, весьма компетентного человека. Мне положен отпуск, и я не могу придумать лучшего места, где бы я мог его провести, чем здесь. Вы можете использовать меня в любом качестве. Будучи банкиром, я являюсь управляющим и могу попробовать сделаться полезным в этой роли. Я также скрипач и играл разную музыку. — Он снова улыбнулся. — Но, откровенно говоря, банкир из меня получился лучше, чем скрипач.
Феликс вскочил на ноги:
— Мой дорогой герр Ховлиц, вы только что назначены управляющим, казначеем, бухгалтером и исполнительным директором этой организации. — Он ударил себя по лбу и продолжал со смущённым видом: — Есть одно деликатное дело, которое я забыл упомянуть. Все должны получать жалованье. Вы понимаете, для того чтобы избежать возможных...
— Вам незачем объяснять. Ваше решение просто доказывает, что вы сын банкира, помимо того что разумный человек, и понимаете, что очень мало важных вещей — даже в духовной сфере, — которых можно достичь без денег. Служители церкви прибегают к ним чаще всего. Вот почему они всегда просят их. Мой рабби, например, удивительно настойчивый человек в этом вопросе.
Он переменил положение рук на набалдашнике трости и продолжал:
— Когда я узнал, что вы предлагаете музыкантам постоянное жалованье, вместо того чтобы зависеть от идеалов и доброй воли людей, я решил приехать сюда. Поэтому с вашего разрешения я запишусь в ваш реестр как скрипач, временно уполномоченный исполнять административные функции. — Он методично расстегнул жилет и достал из внутреннего кармана конверт. — Скажите, ваша организация принимает анонимные пожертвования?
— Этого даже не предусматривалось, — усмехнулся Феликс.
— Вот чек на пять тысяч талеров в Берлинский банк. — Ховлиц протянул конверт Феликсу.
Феликс задумчиво взвесил конверт в руке. Его отец поступил бы точно так же.
— Если финансовое бремя окажется для меня слишком тяжёлым, — сказал он, возвращая чек, — я попрошу его. А пока позвольте мне выразить глубокую благодарность за вашу щедрость.
Раздался стук в дверь. В комнату заглянула Сесиль:
— Обед готов, дорогой.
Он обернулся к ней:
— Это герр Ховлиц, наш новый управляющий. А это, герр Ховлиц, моя...
Но Сесиль схватила руки банкира с набухшими венами.
— Я чувствую, что мы сделаемся друзьями, — с чувством проговорила она. — Знаете, вы пришли как будто в ответ на мои молитвы.
После того как Феликс переехал из Лейпцига, вокруг него поползли разные слухи. Известие о том, что он обратился в любительские хоровые общества в соседних городах и предложил музыкантам регулярное жалованье, вызвало всеобщее негодование. Пастор Хаген взобрался на кафедру Святого Томаса и произнёс патетическую речь о злодеях, которые скупают совесть бедняков, чтобы творить дьявольскую работу. В заявлении, принятом от имени городского совета, мэр Мюллер писал, что вся затея является «перчаткой, брошенной в лицо Лейпцига». Тем временем сторонники Крюгера начали шептаться о том, что на некой ферме под предлогом занятий музыкой какая-то опасная нехристианская подпольная организация тренирует всякий сброд. Поговаривали о возмездии. В еврейском районе была закрыта свечная лавочка. Доктор Хурбах сообщил, что Феликс посещал его кабинет, жалуясь на постоянные сильные головные боли. Теперь все знали, что такие головные боли — верные признаки начальной стадии безумия. Вскоре люди стали говорить, что герр директор сошёл с ума. Некоторые, лучше информированные, утверждали, что он подал заявление об отставке и его направили в какой-то частный санаторий.
Поэтому, когда однажды утром в начале января Феликса увидели выходящим из экипажа перед гевандхаузским зданием, это вызвало крайнее удивление и массу слухов. С тех пор каждое утро его видели проделывающим то же самое, покидающим здание в четыре часа в двухместной карете или иногда в закрытых санях. Он занимался своим делом, не обращая внимания на слухи, циркулирующие вокруг его имени, выполнял свои разнообразные обязанности со всеми признаками хорошо сбалансированного ума.
Только лицо его побледнело и он стал ещё менее общительным. Он ни с кем не общался, кроме как по строго деловым вопросам. На заседаниях совета почти не принимал участия в дискуссиях, игнорировал насмешки и парировал вопросы. Когда Мюллер поинтересовался, зачем он переехал в Рейдниц, Феликс ответил, что сельский воздух намного чище, чем в Лейпциге.
Некоторое время его ежедневное присутствие в городе, явное пренебрежение общественным мнением вызывали у сплетников очередной шквал абсурдных и злобных выдумок. Затем внезапно, как проколотый воздушный шар, все обвинения в его адрес прекратились. Нехристианская подпольная организация пала первой, задушенная до смерти своей собственной абсурдностью. За ней вскоре последовала теория о сумасшествии, опровергнутая присутствием и поведением Феликса. Что до его святотатственного вмешательства в дела церкви, то люди устали и от этого тоже. Что такого богохульного в том, что люди собираются вместе и исполняют какую-то духовную музыку? Да, он использовал фермеров и рабочих. А кого ещё он мог использовать, если его светлость отказал ему в хоре Святого Томаса, а попечители не позволили привлекать певцов из Лейпцигского хорального общества?
Но последним и всесокрушающим аргументом была его безупречная личная жизнь. Прекрасный, уважаемый человек — вот кто он был. Хороший муж, прекрасный отец. Все видели его раньше по воскресеньям совершающим прогулки с женой и детьми. Нет, такой человек не был способен ни на что дурное. А его жена? Она всегда была настоящей леди. Красивая, как картинка, и милосердная, всегда давала деньги на благотворительность. И подлинная христианка, хотя была дочерью какого-то странного пастора из Франкфурта. Тогда скажите, почему такая леди, как она, увозит детей, и съезжает из своего прекрасного дома, и отправляется жить вместе с мужем на какую-то ферму? Потому что считает, что он прав. И кто знает, может быть, он действительно прав...
К концу января напряжение стало спадать.
— Я начинаю думать, мы правильно сделали, что переехали сюда, — сказал Феликс Сесиль однажды вечером. — Возможно, в конце концов у нас всё получится.
— Я же говорила тебе, что с нами Бог.
— Может, и так, но я знаю, что больше всего изменило отношение к нам людей.
— Что?
— Ты. Тот факт, что ты со мной. Ты и представить себе не можешь, какое впечатление производит на них то, что ты на моей стороне. Видишь ли, моя дорогая, люди в Лейпциге думают, что ты поистине замечательная женщина. И я плыву на волне твоей популярности. — Он нежно приподнял её лицо за подбородок. — Может быть, мы исполним всё-таки эти чёртовы «Страсти». Здесь всё идёт хорошо.
— Я всё время молюсь.
Он улыбнулся:
— Знаешь, дорогая, я действительно считаю, что ты уговорила Бога совершить это чудо.
И в самом деле, казалось, чудо уже началось. Ферма сделалась ульем деятельной активности, комбинацией общежития с певческой школой и атмосферой партизанского лагеря. Теперь большое число людей жило в различных помещениях фермы и сараях. Были устроены спальни. Вновь прибывшие иногда должны были ночевать на сеновалах, пока им не организовывали какое-нибудь помещение.
Установился ежедневный распорядок жизни. Шмидт был признан заместителем Феликса по музыкальной части. Он руководил дневными репетициями, прослушивал новичков, обслуживал огромную печь в репетиционном сарае. Он никогда не был так занят, как теперь, и больше не жалел о том, что потерял работу в Гевандхаузском оркестре. Танзен, когда не работал над каретой Феликса, выполнял обязанности полицейского, чьё присутствие прекращало ссоры и споры, которые могли перерасти в драки. Сесиль с помощью Гертруды надзирала за кухней и всей домашней работой. Густав, вернувшись из Франкфурта, куда он поехал, чтобы доставить рождественские подарки, которые Феликс и Сесиль надеялись привезти сами, старался быть полезным. Ужин подавали рано из-за вечерних репетиций, и он съедался в общей огромной кухне. Феликс сидел во главе стола, а Сесиль — напротив, на конце стола.
Феликс, конечно, был главой всей организации, но, поскольку его не было дома целый день, бремя руководства лежало на сгорбленных, но очень крепких плечах герра Ховлица. Пожилой банкир теперь проводил всё время на ферме, и, судя по всему, ему это очень нравилось. Ровно в восемь часов каждое утро он вылезал из своего экипажа и начинал ежедневную работу. Его высокий и худой силуэт был знаком всем, а тихое постукивание трости с золотым набалдашником возвещало о его приближении, когда он пробирался через различные постройки фермы. Из банка доставили маленькую конторку и водрузили её в кабинете Феликса под окном в нише. Там в своей спокойной и методичной манере Ховлиц проделывал огромную работу. Постепенно он внёс порядок и экономию туда, где их не было. Продукты теперь закупались оптом. Ховлиц превратил Танзена в плотника, и тот смастерил большой курятник. В день рождения Гертруды он подарил ей трёх молочных коров-рекордсменок, и с тех пор у них было полно молока.
— Не понимаю, как у вас это получается, — произнесла однажды Сесиль, когда Ховлиц показывал ей бухгалтерские книги. — Знаете, что сказал на днях Феликс? Он сказал, что если вы не поостережётесь, то будете получать с этого места прибыль.
Но самым поразительным было то, что на всём этом бивуаке, в этом конгломерате людей складывался настоящий вокальный коллектив. Более двухсот певцов откликнулись на призыв Феликса. Маленькие вокальные группы из различных окрестных городков, многие бывшие члены распущенного Цецилианского вокального общества, которые в сумерках тайком ускользали из города, фермеры с соседних ферм, даже сезонные рабочие — жалкие бродяги, привлечённые легендами о сказочных деньгах, которые платили только за пение. Большинство из них прибывали группами сразу после ужина в скрипучих повозках с жёлтыми фонарями или на санях, завёрнутые в одеяла, с красными от мороза щеками и посиневшими губами, горланя песни, чтобы согреться. Во дворе они вылезали, бежали к репетиционному сараю и собирались вокруг горячей печки, вытягивая замерзшие руки, дрожа от холода и смеясь. Сесиль подавала им пунш, болтала с ними, расспрашивала о детях и выслушивала их жалобы.
И конечно, там была Магдалена, чьи ноги и язык не знали усталости. Она порхала от группы к группе, излучая энергию и веселье, отпуская солёные шуточки и смеша людей. Она сделалась неотъемлемой частью всего этого предприятия. Хотя Магдалена всё ещё жила в Лейпциге, она прибывала на ферму рано утром, иногда проделывая весь путь пешком. Она была в классе сама по себе, принадлежа всем группам и легко общаясь со всеми. С неожиданным терпением она занималась с отстающими певцами и получала поразительные результаты. Выполняя свою миссионерскую деятельность среди широкого и разнообразного круга знакомых, Магдалена набрала больше добровольцев, чем кто-либо другой. Официантки, бармены, женщины с неопределёнными занятиями — все были её приятели и, как и она, безработные. Её мечтой было «обратить» Ольгу, любовницу мэра. Пока что ей это не удалось. «Но не волнуйтесь, — говорила она, — я всё же приведу её».
Для Феликса наибольшей неожиданностью был тот энтузиазм, который охватил этих людей, коллективная страсть к работе, которая в равной мере вспыхнула и у мужчин и у женщин. Во время воскресных репетиций, когда в перерывах он общался с хористами, то ощущал их подлинную любовь к «Страстям» и преданность ему. Комплименты, которые он им делал, вызывали на их щеках краску гордости. Те, кто вначале пришёл из-за денег, теперь пели ради удовольствия, стараясь угодить Феликсу, полные решимости сделать всё возможное для него в великий день, когда «Страсти» будут исполняться на публике. Когда и где это произойдёт — они не знали, но верили ему. Он был великий музыкант и добрый человек. Он не подведёт их, и они не подведут его.
— Они поют по-настоящему, — сказал Феликс Сесиль однажды вечером. — Поразительно, как много они успели за один короткий месяц.
— Это потому, что они любят тебя. Вот увидишь, дорогой, всё будет хорошо.
Даже герр Ховлиц начал проявлять признаки осторожного оптимизма.
— Должен сознаться, я не питал особой надежды на успех этого предприятия, когда пришёл предложить вам свои услуги, — признался он Феликсу однажды вечером перед репетицией.
— Тогда почему вы пришли?
Они говорили в расслабленном состоянии, спокойно подсчитывая шансы «предприятия», как герр Ховлиц всё ещё называл план с подтекстом неизбежной катастрофы, и с привкусом вины отхлёбывая бренди в нарушение строгих правил фермы, запрещающих употребление напитков с высоким содержанием алкоголя. Маленькая печка в кабинете распространяла приятное, убаюкивающее тепло. В окне заснеженные ветви вяза образовывали тонкую сетку мирного зимнего пейзажа на светло-сером небе.
— Потому что я чувствовал, что вы делаете что-то стоящее, и хотел помочь, даже если мы обречены на поражение. Раз в жизни человек должен позволить себе роскошь принять участие в благородном, хотя бы и в проигрышном деле.
— А каково ваше мнение теперь? Вы всё ещё считаете это благородным и проигрышным делом?
— Теперь, — сказал банкир, задумчиво рассматривая свой стакан, — я считаю, что у нас есть некоторый шанс. Наша самая большая проблема, по-моему, в том, что мы сталкиваемся с противодействием одного сумасшедшего и одного честного фанатика.
— Полагаю, вы имеете в виду Крюгера и пастора Хагена. Не уверен, что с Крюгером можно что-нибудь сделать, но я много думал о пасторе в последнее время. Наверное, если бы я пошёл к нему, извинился за своё поведение, объяснил бы... — Феликс остановился, обескураженный отрицательным покачиванием головы старика. — Вы считаете, это было бы бесполезно?
— Боюсь, что да. Существует два вида людей, невосприимчивых к здравому смыслу, — сумасшедшие и честные фанатики. Плут всегда готов на компромисс. Не так с честным человеком. И боюсь, что пастор Хаген — один из них. Я расспросил о нём моего главного кассира.
— Почему ваш главный кассир является авторитетом по пастору Хагену?
— Потому что он верный лютеранин. — Ховлиц с улыбкой наблюдал за удивлением Феликса. — Это любопытная история. Пауль родился где-то в Восточной Саксонии. Его родители были лютеране и оба умерли в эпидемию холеры, когда ему было четыре или пять лет. Его отец подружился с бедной еврейской семьёй из их города, и, когда он и его жена умерли почти в одно и то же время, она усыновила Пауля. Что самое замечательное, из уважения к памяти его родителей усыновители воспитали его как лютеранина. Когда они переехали в Лейпциг тридцать лет назад, Пауль пошёл работать в мой банк. С тех пор он трудится у меня. Поскольку он взял фамилию своих приёмных родителей, я много лет не знал о том, что он не еврей. Мы стали добрыми друзьями. Именно он познакомил меня с красотами прозы Мартина Лютера. На один из моих дней рождения Пауль подарил мне собрание его сочинений с золотым тиснением.
— А вы, я полагаю, подарили ему прекрасно переплетённый экземпляр Талмуда?
— Нет, Спинозы. Пауль — холостяк вроде меня. Он хорошо играет на виолончели и, чёрт бы его побрал, обыгрывает меня в шахматы. В общем, я спросил его о пасторе Хагене, и, к сожалению, вся информация о нём прекрасно его характеризует. Он действительно божий человек и делает работу Бога так, как понимает её.
— Что очень печально, — вздохнул Феликс.
— Боюсь, что было бы весьма трудно указать ему на его заблуждения.
Они помолчали. Затем Феликс осушил свой стакан и поднялся.
— Кстати, Крюгера нет в городе, и никто как будто не знает, где он. Тем лучше.
Банкир, засовывавший бутылку бренди обратно в ящик стола, бросил на него взгляд через плечо.
— Не согласен с вами. Я люблю знать, где мой враг и что он делает.
— Ну что ж, — сказал Феликс, направляясь к двери, — посмотрим, что он замышляет. А теперь за работу.
Эти редкие моменты расслабления были для него приятным развлечением в изнурительной рутине его жизни. С восторгом он обнаружил, что герр Ховлиц был не только великолепным управляющим, но и культурным человеком. Они обсуждали массу вещей — искусство, литературу, философию и сложности человеческой натуры, — находя удовольствие в обмене мнениями, а иной раз и в спорах. Иногда банкир читал вслух отрывки из работ Мартина Лютера, чьим литературным стилем он восхищался:
— Конечно, предмет его рассуждений довольно скучен. Может надоесть читать о Боге, и грехе, и Аде, и о том, как легко туда попасть. Но что касается владения словом, здравого практицизма и временами лирического великолепия, он не знает себе равных. Пока вы его не прочтёте, вы не сможете представить себе, каких высот красоты может достичь немецкий язык. Его страницы о музыке, например, в ряду самых прекрасных, написанных на эту тему. Вот человек, который был бы в восторге от «Страстей»!..
И они сами не поняли, как перешли к обсуждению «Страстей» Баха. Счастливый тем, что нашёл умного и понимающего слушателя, Феликс распространялся о красотах, спрятанных в этих пожелтевших от времени страницах. Он то и дело садился за фортепьяно, играл мелодическую тему и объяснял совершенное мастерство этого произведения:
— Возьмите, к примеру, открывающий хор. Послушайте, как хорошо двенадцать восьмых передают смятение этой сцены, неистовость накала страстей...
Через несколько страниц:
— Обратите внимание на эти несколько тактов в исполнении гобоя без всякой оркестровой поддержки. Как далёкий сигнал тревоги, предчувствия трагедии...
И ещё глубже проникая в партитуру:
— Эта великолепная сцена отречения Петра от своего учителя. Вслушайтесь в захватывающий дух ритм рыданий апостола... А эта длинная ария для скрипок, написанная только на текст: «И горько рыдал он»... А в этом такте слышен слабый бой часов... Как это всё оживает, как становится драматичным и мучительным...
И, достигнув последних страниц партитуры:
— Послушайте эту восхитительную мелодию, описывающую приближение Христа, Его спотыкающиеся шаги под тяжестью креста... Говорю вам — никогда ещё не была написана столь великая музыка. А поэтому мы должны, просто обязаны дать её миру.
И в сотый раз они заглядывали в будущее, взвешивая шансы своего «предприятия».
Для Сесиль герр Ховлиц также представлял желанную компанию, сдержанное руководство и полную преданность. Как она и предсказывала, они сделались большими друзьями.
Ей нравилась его церемонная, старомодная обходительность. Иногда днём она приходила и вязала возле конторки Ховлица. Сесиль мягко журила его за холостяцкую жизнь.
— Когда я хотел жениться, то не мог, — объяснял он, — а позднее, когда мог, то больше не хотел.
Она упрекала его за эгоизм:
— Только подумайте, какой счастливой вы могли бы сделать женщину, особенно с вашими деньгами.
Его глаза вспыхивали насмешкой.
— Но, мадам, я вовсе не уверен, что она сделала бы счастливым меня.
Одним из её любимых поводов для недовольства была привычка Ховлица нюхать табак, и она читала ему лекции об отсутствии у него силы воли.
— Но, мадам, — слабо протестовал он, — я нюхаю табак в лечебных целях. Он очищает мозг от токсичных шлаков.
Сесиль брала щепотку и начинала разглагольствовать о двуличности мужчин:
— Ах, герр Ховлиц, вы прекрасно знаете, что в ваших словах нет ни капли правды. Дедушка обычно говорил, что табак очищает кровь, дядя Теодор клянётся, что он стимулирует пищеварение. Вы, мужчины, все одинаковы. Всегда находите оправдания для своих пороков. Даже Феликс заявляет, что его послеобеденный стаканчик бренди хорошо успокаивает нервы...
И снова в глазах Ховлица зажигалась озорная искорка.
— Но, моя дорогая мадам, если бы мы когда-либо слушались вас, дам, и становились такими, какими бы вы хотели нас видеть, то вы не смогли бы вынести одного нашего вида...
В другие вечера Сесиль вязала в полном молчании, опустив красивое лицо, освещённое бледным светом, падавшим из окна. Он не задавал вопросов, дожидаясь, пока переменится её настроение. Проходило некоторое время, и она начинала говорить. О детях, о доме. С затуманенным взором она признавалась в том, как скучает по ним, как тоскует по спокойной, упорядоченной жизни, которую соткала для Феликса и себя самой. Она тосковала даже по простым светским удовольствиям, от которых ей пришлось отказаться. Благопристойные дневные приёмы, официальные обеды, собрания Лейпцигской дамской благотворительной ассоциации...
Но больше всего она высказывала тревогу по поводу здоровья Феликса.
— Он выглядит таким усталым! — вздыхала она. — Вы думаете, я была не права, что помешала ему уйти в отставку? Тогда мне казалось, что ему лучше сохранить свой официальный статус, но теперь я в этом не уверена. Не знаю, сколько времени он сможет так работать... И эти его головные боли, они пугают меня. Он не говорит о них, но я вижу боль в его глазах... Чем, вы думаете, может кончиться дело со «Страстями»? Скажите, герр Ховлиц, вы действительно считаете, что эта старая музыка стоит того, чтобы из-за неё пройти то, что предстоит Феликсу?..
Старый джентльмен только качал головой:
— Да, я заметил, каким усталым он выглядит. Но, пожалуйста, не мучайте себя. Его ничто не сможет остановить. Он чувствует, что это его долг — отдать «Страсти» людям, и он сделает это или умрёт. Он такой. Один из тех людей, которые должны делать то, что велит им их совесть, любой ценой. Таких, как он, очень мало... И возможно, это к лучшему. Что же касается вашего вопроса о том, чем всё кончится, никто не знает.
Так прошёл январь. На ферме жизнь шла своим чередом, заполненная работой, омрачённая тревогой, но освещённая надеждой.
Внезапно резко похолодало. Снег перестал, но поднялся ледяной ветер, который не прекращался, а дул и дул день за днём с неослабевающей яростью. Спать стало невозможно: коровы в своих стойлах мычали, как раненые звери. Днём люди ходили по ферме с мешками под глазами и сжатыми челюстями, не осмеливаясь открыть рот из страха наорать друг на друга. Сесиль простудилась и начала кашлять по ночам. Феликс по-прежнему каждое утро ездил в Лейпциг.
Однажды, вскоре после отъезда мужа, Сесиль вошла в его кабинет. Её лицо осунулось от усталости и бессонницы.
— На следующей неделе день рождения Феликса, девятого числа, — сказала она герру Ховлицу. — Ему будет тридцать восемь. Я пришла поговорить о том, сможем ли мы...
Она закрыла лицо руками и разразилась горькими, неконтролируемыми рыданиями.
— Пожалуйста, не плачьте, дитя моё.
Ховлиц ласково подвёл её к стулу и некоторое время наблюдал за тем, как она плачет. «Она может сломаться от перенапряжения, — подумал он. — Ещё месяц, и она серьёзно заболеет...»
— Вы устали, Сесиль, — сказал он мягко, — постарайтесь лечь и отдохнуть.
Впервые он назвал её по имени, и Сесиль взглянула на него с удивлением сквозь дрожащие пальцы.
— Как долго это будет продолжаться? — спросила она. — Говорю вам, он не сможет больше так жить... С тех пор как начался ветер, его головные боли усилились. Он почти не ест, вы заметили?
— Да, заметил, — пробормотал старик. — Этот двойной график работы начинает отражаться на нём. Откровенно говоря, жаль...
— Чего?
Он беспомощно пожал плечами:
— Я хотел сказать: «Жаль, что он не может на некоторое время отложить репетиции, взять несколько дней отдыха», — но я знаю, что он этого не сделает.
— Вы правы, он этого не сделает, — как эхо повторила она. — Если это скоро не прекратится, он...
Сесиль прижала пальцы к губам, словно хотела остановить слова. Мгновенье она смотрела невидящим взором, ужаснувшись своих мыслей. Затем резко вскочила на ноги и выбежала из кабинета. Долгое время сквозь дверь спальни Ховлиц слышал приглушённый звук её рыданий.
В то утро, когда Феликс вошёл в свой гевандхаузский кабинет, он увидел человека, стоявшего перед камином спиной к нему и всё ещё в дорожном плаще.
При звуке его шагов незнакомец обернулся. Это был Крюгер.
— Я только что прибыл из Дрездена, — прошипел он.
Феликс остановился, прикованный к полу приступом внезапной, оглушающей боли. Его мозг, казалось, распух и трещал сквозь кости черепа. Одним рефлекторным движением его рука поднялась колбу. Несколько секунд он стоял без движения во вращающейся черноте, усыпанной яркими искрами.
Затем это прошло. Так же внезапно, как и началось. Комната и человек, стоявший перед камином, поплыли перед мигающими глазами Феликса. С чувством чудесного исцеления он добрался до письменного стола и упал в кресло. Некоторое время сжимал лицо ладонями, смутно слыша голос Крюгера, доносившийся до него завывающими волнами бессмысленных звуков.
Наконец воздух вернулся в лёгкие долгим судорожным вдохом. Феликс оторвал руки от лица, вытер пот со лба.
— Извините, — услышал он собственный голос, — у меня, наверное, был обморок.
— Испугались, не так ли? — Крюгер теперь стоял по другую сторону стола со взглядом, полным злобного ликования. — Неплохой удар я вам нанёс, не правда ли? — Разъярённый непонимающим взглядом Феликса, он наклонился вперёд и не сказал, а пролаял: — Всё ещё притворяетесь, да? Дурачите всех своей смазливой физиономией и благородными манерами, да? Но не меня! Я был в Дрездене. Понимаете? В Дрездене!
Внезапно, подобно заведённым часам, мозг Феликса снова заработал, придавая значение звукам, вспыхивающим мыслям, звенящим колоколам тревоги. О Боже! Крюгер разузнал о Марии!
Да, разузнал. И не мог скрыть своей радости; он словно купался в триумфе, его жёлтые зубы скалились в победоносной усмешке. Великий герр директор!.. Такой знаменитый музыкант и такой прекрасный человек! До сегодняшнего дня люди по-настоящему не верили слухам против него, потому что его личная жизнь была безупречной. Но подождите, они узнают кое-что об этом образцовом муже, об этом любящем отце. Подождите, они узнают о том, что происходило в некоем отеле на Театральной площади...
— И на этот раз им придётся поверить в то, во что я хочу, чтобы они поверили, потому что у меня есть доказательства. Письменные показания. Доказательства!
— Зачем вы пришли сюда? — спокойно спросил Феликс.
— Зачем? — Глаза Крюгера от ненависти превратились в узкие щёлки. — Чтобы сказать вам, что я собираюсь сделать с вами. Я желаю так настроить людей против вас, чтобы вы не осмеливались больше здесь жить.
— Скажите, Крюгер, за что вы меня так ненавидите? Потому что я родился евреем?
— Да! Потому что вы самый знаменитый из них. Потому что ваша музыка всюду исполняется. Потому что вы получили высшую германскую награду. Потому что король назвал вас первым гражданином Саксонии, а ваш портрет висит в витринах магазинов. Потому что вы построили консерваторию и ваше имя принесло славу всему вашему племени. Но я выгоню вас из этого города, вас и всех евреев. А потом займусь католиками из района Святого Иосифа. И выгоню их тоже, потому что я богат, я могуществен, у меня есть люди, которые сделают всё, что я им скажу!
Слова вместе с пеной и слюной вылетали из его перекошенного рта. Он обращался к воображаемой толпе, создавая зрелище силы и агрессивности. Внезапно Феликс понял, что Крюгер ненормальный. Мюллер был прав. Этот человек и в самом деле сумасшедший.
— Убирайтесь, — произнёс Феликс без гнева. — Делайте что хотите, но убирайтесь отсюда.
Крюгер смотрел на него с открытым ртом, словно не расслышал. Феликс сделал жест рукой — жест гнева, усталости и отвращения — и закричал:
— Убирайтесь!
Когда вечером он вернулся на ферму, Сесиль немедленно почувствовала — что-то случилось.
— Дорогой мой, что произошло?
Он посмотрел на неё странным взглядом:
— Я скажу тебе позднее — после репетиции.
Она наблюдала за ним во время репетиции, но, будучи не в силах вынести вида его измождённого, измученного лица, вернулась в их комнату. Наконец поздно вечером она услышала его шаркающие шаги на деревянной лестнице. Они на мгновенье замерли, и она поняла, что Феликс борется с одышкой. Он, который раньше мог проплыть целую милю и любил лазать по горам...
Наконец, едва волоча ноги, он вошёл в комнату и сел так, словно всё его тело обмякло. Несколько секунд он смотрел на неё, положив локти на колени.
— Мы пропали, Сесиль, — сказал Феликс бесцветным голосом. — На этот раз действительно пропали. И по моей вине.
Он рассказал ей о визите Крюгера и увидел, что кровь отлила от её лица.
— Ты должен уйти в отставку, — проговорила она. — Уйти немедленно.
Он отрицательно покачал головой:
— Нет, Сесиль, не теперь.
Она знала, что он не изменит своего решения. После паузы Феликс нерешительно выдавил:
— Я хотел бы, чтобы ты уехала во Франкфурт.
— Пожалуйста, не отсылай меня сейчас, — прошептала она едва слышно.
Он не настаивал, видя, что ей будет больнее находиться вдали от него, чем рядом с ним. Наступило молчание, бессловесное оцепенение, которое заставило их смотреть друг на друга в каком-то немом, беспомощном отчаянии.
— Что нам делать, Феликс? — проговорила она слабым, испуганным голосом.
Он устало улыбнулся:
— Моя бедная Силетт, теперь вопрос не в том, что будем делать мы, а в том, что будут делать с нами они.
За окном завывающий ветер грохотал ставнями.
Когда на следующее утро Феликс приехал в гевандхаузское здание, там уже собралась толпа людей. Он увидел ненависть на их лицах, сжатые кулаки и услышал угрожающий гул голосов. Весь день он ощущал вокруг себя враждебность. Когда он уезжал, люди опять собрались вокруг его экипажа, и Танзен держал в руке хлыст. Сесиль ждала Феликса на Рейдницкой дороге, почти в миле от фермы, закутавшись в шаль и дрожа от холода и мучительной сердечной боли. Её фигура одиноко маячила в спускающихся сумерках.
— Пожалуйста, не ругай меня, — заплакала она, припадая к нему. — Я больше не могла ждать.
Он нежно погладил её волосы. Не имело смысла её утешать. Она боялась, а от страха утешать бесполезно.
— Возможно, она права, — сказал герр Ховлиц в тот вечер. В мягком пламени горевших на столе двух свечей его лицо было серьёзным, напряжённым и задумчивым. — Возможно, вам следует уйти в отставку. — Поскольку Феликс молчал, старик продолжал: — Чего вы хотите добиться, сталкиваясь дважды в день с разъярённой толпой?
— Не знаю, — устало пожал плечами Феликс. — Может быть, они разойдутся через день или два, когда страсти улягутся.
Банкир покачал головой:
— Нет, Феликс, они будут там и завтра и послезавтра, пока вы не сломаетесь и не сдадитесь. Вот за что им платят. Крюгер, возможно, и сумасшедший, но чрезвычайно умён.
— Боюсь, что так, — признал Феликс с печальным вздохом. — Он явно выигрывает эту игру.
— Он дважды доказал свой ум. Во-первых, подобно вам и мне, он знает силу денег. Он видел, как вы собрали вокальный ансамбль, предложив музыкантам жалованье. Он платит этим хулиганам, чтобы выгнать вас из города. Цели разные, но метод один и тот же. Во-вторых, он нашёл и использовал единственное оружие, которым мог поразить вас. До сегодняшнего дня люди не хотели верить слухам против вас, потому что считали ваше поведение безупречным. Крюгер же показал, что оно не такое, и теперь они ненавидят вас и хотят причинить вам боль, потому что вы их обманывали. Они хотят отомстить за то, что восхищались вами. Это история дикаря, который топчет упавшего идола. Вот увидите, всё население станет соревноваться друг с другом за право ударить и оскорбить вас.
Предсказания герра Ховлица сбылись. Ежедневно группы людей, поджидавшие Феликса перед гевандхаузским зданием, делались всё более угрожающими и наглыми. Теперь, поднимаясь по широким ступеням, он чувствовал грязные руки, хватавшие его за одежду. Ни одного полицейского вокруг не было видно. Вместо того чтобы ослабеть, враждебность горожан всё возрастала. Красноречивая проповедь пастора Хагена о «тех, кто предал святость брака», произвела огромный эффект. Статьи в газетах, поток слухов, старых и новых, подогревали общественное мнение и держали его в состоянии агрессивности и ненависти. Больше никто не пытался ни понять, ни подумать о справедливости. Все готовы были поверить любой нелепости.
Дрезденский эпизод был повторен, расширен и сделан одним из многих. Ведь Феликс часто ездил в Дрезден, не так ли? А его поездки в Англию и Париж? У него, возможно, и там были женщины. А поскольку он был таким порочным человеком, всё, что он защищал, было порочным тоже. Эти «Страсти», к примеру. В конце концов, он не был даже рождён христианином — как он осмеливался дирижировать произведением о страстях Господа нашего Иисуса Христа? Даже старая, дискредитировавшая себя ложь о еврейском заговоре высунула свою седую голову и нашла приверженцев.
Работавший на ферме герр Ховлиц становился всё более встревоженным.
— Не понимаю, почему вы не уходите в отставку, — упрекнул он Феликса.
— Я и сам не понимаю почему. Но они не заставят меня уйти в отставку, и я не уйду.
Это была правда. В своём заявлении городской совет с сожалением сообщал, что статус Гевандхаузской ассоциации не предусматривал подобную ситуацию, и поэтому было бы незаконным, если бы совет попечителей освободил герра директора от его высокого поста. «Несомненно, однако, — добавлял Мюллер с елейным порицанием, — что он увидит свою непригодность и уйдёт по собственному желанию».
Но тем не менее герр директор не видел или не хотел видеть свою непригодность и безнадёжность своего положения, и герр Ховлиц с каждым днём становился всё удручённее.
— Пожалуйста, Феликс, уйдите в отставку, — убеждал он. — Ваше упрямство может толкнуть Крюгера на какой-нибудь отчаянный поступок. Вы подвергаете опасности не только себя, но и многих невинных людей. Помните, этот человек сумасшедший, он способен на любое безумие.
Феликс кивнул.
— Вы правы, — признал он вескость аргументов банкира.
Однако каждое утро, подобно выбившемуся из сил боксёру — экс-чемпиону, выходящему, спотыкаясь, на ринг при звуке гонга, он возвращался в Лейпциг, оставляя на ферме дрожащую, бледную Сесиль. Его голова раскалывалась от боли, а в ушах звенели предупреждения герра Ховлица.
Сесиль тоже доставляла ему боль, но иначе. Своим молчанием, беспрекословным повиновением и признаками собственного страдания. В отличие от банкира, она не делала попыток показать мужу безрассудность его поведён ид. Вместо этого она чувствовала, что каким-то потаённым уголком мозга восхищается его бесполезным мужеством, как можно восторгаться галантным, но тщетным жестом. Но она жила в неослабевающем страхе перед тем, что может с ним случиться. Сесиль понимала, что он близок к пределу морального и физического истощения, и с отчаянием наблюдала, как Феликс расходует последние резервы сил и нервной энергии. Временами она почти ненавидела его за то, что он любил свой долг больше, чем её. «Разве он меня совсем не любит? — рыдая, спрашивала она герра Ховлица. — Разве ему всё равно, что я чувствую и что будет со мной, если с ним что-нибудь случится?»
Её силы были подорваны, и Феликс понимал это. Вид её прелестного личика, искажённого страданием и страхом, вызывал у него приступы самобичевания. Он не разрешил ей встречать его вечером у Гевандхауза, но не мог запретить ей, полузамерзшей и осунувшейся, ждать его у дороги.
— Силетт, моя бедная Силетт, — пробормотал он однажды, когда подсаживал Сесиль на сиденье экипажа и закутывал её плечи в свой плащ, — что я сделал с тобой! Я не должен был никогда втягивать тебя в это дело.
Она подняла на него голубые глаза.
— Я бы стала ненавидеть себя, если бы ты этого не сделал, — сказала она, улыбаясь, с любовью и облегчением оттого, что по крайней мере на несколько часов он был в безопасности и она находилась в его объятиях.
Так прошла неделя, показавшаяся им вечностью. Ледяной февральский ветер не унимался. Он всё дул и дул долгими, свистящими, сводящими с ума порывами на усыпанные снегом крыши фермы, прорываясь сквозь голые деревья, расшатывая ставни, наметая снежные сугробы под двери, гудя в печных трубах в бессмысленной, монотонной ярости.
Вечерние репетиции всё ещё проводились, но на певцов напало угрюмое беспокойство. Почему они всё ещё продолжали приходить, было для Феликса загадкой. Их вера иссякла, они знали, что «предприятие» обречено на неудачу, раскачиваясь, как смертельно подрубленное дерево перед тем, как упасть. Однако они приходили из какой-то непонятной преданности, которую не могли объяснить самим себе, как солдаты, собирающиеся вокруг генерала, который вёл их к поражению.
Их чувства по отношению к Феликсу были сложными. На самом деле им было всё равно, что произошло в Дрездене. Если его жена была согласна простить и забыть, они были готовы сделать то же. Несомненно, он был жертвой заговора, и им было его жалко. Но жертвы не побеждают, а навлекают несчастья на головы их последователей. С болью в сердце они решили, что ошиблись, поверив в него. Когда придёт возмездие, оно тяжелее всего ударит по ним. Они боялись, и, поскольку больше не верили в окончательный успех, их исполнение ухудшилось. Ожидая роспуска, они больше не старались.
Уныние повисло над репетиционным залом, всего несколько дней назад бывшим таким оживлённым.
Только Магдалена не поддалась атмосфере паники. Она по-прежнему переходила от группы к группе, резкая на язык и не покорённая по духу, стыдя их за малодушие, двигая пышной грудью и отпуская ядовитые насмешки. «Молоко и тыквенный сок — вот что вытечет из ваших вен, когда доктора разрежут вас... Слепые, как летучие мыши, и с блошиными мозгами — вы, наверное, верите этим лейпцигским лицемерам! Да, лицемеры — вот кто они такие, все до последнего. Послушать их — можно подумать, что они просто ангелочки. А как же насчёт его светлости? Почему газеты не пишут о нём, почему пастор не произносит речи о нём? Сама Ольга говорила мне, что возмущена тем, как травят бедного герра директора. Но подождите, я всё-таки приведу её сюда. Это даст пищу для разговоров». Жалкий вызов Магдалены был гласом вопиющего в пустыне. Певцы устало пожимали плечами. Какое им дело до Ольги и его светлости? Они бедные люди, беззащитные и запуганные.
Обеды на ферме теперь были молчаливыми и унылыми. Шмидт был предупреждён о том, что его сомнительное право на эту ферму будет скоро проверено. Щёки Гертруды скорбно обвисли. На простом и добром лице Танзена были написаны тревога и замешательство, оттого что он оказался по уши в этой злополучной авантюре. Несколько дней назад он нашёл свой лейпцигский каретный сарай разгромленным, окна выломанными, дверь болтающейся на одной петле. Что станет с ним и его семьёй, когда это всё кончится?
— Я знаю, что пришла развязка, — сказал Феликс жене однажды вечером, когда они собирались ложиться спать. — Я знаю, что потерпел поражение и нет ни малейшего шанса исполнить «Страсти» на Вербное воскресенье. Я знаю, что ты несчастна, и герр Ховлиц прав: абсурдно продолжать ездить в Лейпциг.
— Тогда зачем ты ездишь? — пробормотала она. — Почему не уйдёшь в отставку, не распустишь певцов и не положишь всему конец?
Феликс долго смотрел на неё своими грустными карими глазами.
— Силетт, — произнёс он наконец, — помнишь тот день в Швейцарии, когда ты сказала, что я должен поехать в Лейпциг, а я рассердился на тебя, потому что хотел ехать в Берлин и ты не могла привести мне ни одной причины, за исключением той, что у тебя есть «чувство»? Так вот, со мной то же самое. У меня есть чувство... Будь я проклят, если знаю, что оно означает. Но что-то говорит мне, что я должен продержаться ещё немного. Ещё совсем немного.
— Возможно, Бог придёт нам на помощь, — отозвалась Сесиль тихо, но в её голосе слышалось сомнение. Впервые её вера поколебалась. — Иногда я чувствую, что Он покинул нас.
— Не надо, дорогая, — проговорил он мягко, и теперь была её очередь удивляться. — Он не покинул нас. Конечно, так может показаться, но тем не менее Он поможет нам. Не спрашивай меня как. Я не представляю себе, как нам можно помочь, даже если совершится чудо. Но Он поможет, вот увидишь. — Бледное эхо его шутливого тона на мгновенье вернулось к нему, и он улыбнулся. — Только бы Он немного поторопился.
Итак, на следующее утро Феликс снова уехал в Лейпциг. Он больше не старался объяснять свои действия даже самому себе. Возможно, подумал Феликс с горьким юмором, он достиг той стадии, когда больше не мог принимать решения, даже решение остановиться. Здравый смысл подсказывал ему, что надежды нет и его борьба бесполезна. Подобно шатающемуся боксёру, он мечтал о матраце на полу, который бы показал ему, что он может сдаться, и поспать, и постараться забыть. Но этот момент ещё не наступил, и ему не оставалось ничего другого, как продолжать бороться, идти ощупью вперёд, доверяясь этому мистическому «чувству», велевшему продержаться ещё немного. Ещё совсем немного...
Однажды вечером во время ужина он заметил безобразный синяк на щеке Магдалены. Она старалась скрыть его под толстым слоем румян и пудры, но безуспешно. Сиреневатое пятно проступало сквозь них, и теперь она указывала на него, объясняя Танзену, таким образом приобрела его, поскользнувшись на лестнице своего дома. Ложь была настолько шита белыми нитками, что даже каретник, не отличавшийся особой проницательностью, пощипывал мочку уха с откровенным недоверием.
— Тебе лучше бы полечить его, — сказал он. — Если ты получила этот синяк, упав с лестницы, — наверное, ты спускалась на четвереньках, — я хотел бы посмотреть на синяки, которые должны быть на твоей спине.
После обеда Феликс попросил Магдалену прийти к нему в кабинет, и вскоре раздался робкий стук в дверь.
— Садись, Магдалена, — мягко произнёс он. — А теперь расскажи мне правду.
Её бравада исчезла.
— Какой-то человек избил меня вчера вечером, когда я возвращалась домой с репетиции. Он поджидал меня за дверью.
— Ты пожаловалась участковому полицейскому?
Она грустно улыбнулась, глядя на пламя свечи в оловянном подсвечнике.
— Если бы я пошла к Гансу, знаете, что бы он мне сказал? Он тряс бы меня за плечи, пока мои миндалины не очутились бы у меня в желудке, и сказал бы: «Ты чёртова дура, я ведь говорил тебе, что с тобой случится нечто подобное». Вот что сказал бы Ганс Полден, и был бы прав, потому что велел мне быть осторожной.
Она обратила своё полное, живое лицо к Феликсу, и слабая улыбка тронула её губы.
— Видите ли, герр директор, я раньше гуляла с Гансом. Это было два года назад, и я была моложе. И стройнее. Он сказал, что хочет на мне жениться, но вы знаете, что люди думают об актрисах, и я решила, что это повредит его карьере. Поэтому я ответила ему, что уже замужем, а это было ложью. Так что этим всё и кончилось, а в прошлом году его сделали начальником полицейского участка, и с тех пор я его мало видела, хотя он всё ещё живёт в том же районе и время от времени заходит ко мне по вечерам, и я кормлю его. Теперь вы понимаете, герр директор, почему я не могу идти к нему жаловаться. Он бы убил меня.
— С сегодняшнего дня ты будешь жить здесь, поняла? — сказал Феликс мягко, но уверенно. — Фрау Мендельсон позаботится о тебе, она это хорошо умеет. Если нужно, она вызовет врача. И пожалуйста, не приходи на репетиции некоторое время: певцы и так напуганы.
Магдалена слабо кивнула и извинилась за беспокойство, которое причиняет ему.
— Я сделаю всё, что вы скажете, герр директор. Помните, в Рождество вы уже говорили мне, чтобы я пожила здесь. Но тогда я не боялась. А теперь боюсь, по-настоящему боюсь. — Её голос задрожал. — Вам тоже, герр директор, лучше быть осторожным. Вы сейчас в опасности. — Она встала, сделала несколько шагов к двери, затем обернулась с необычной улыбкой на губах. — Как странно, что мы встретились после стольких лет, не правда ли? Я вижу, что вы не помните, но однажды вечером у Фридриха вы стояли за кулисами и наблюдали за Анной, а я ждала своей очереди. Я легонько толкнула вас, но вы даже не обратили на меня внимания... Господи, вы были так красивы! Мы все завидовали Анне. Но ей всегда везло. Она даже нашла себе мужа...
Она вздохнула и открыла дверь.
— Ну, спокойной ночи, герр директор.
— Спокойной ночи, Магдалена.
Несколько минут Феликс смотрел невидящим взором на колеблющееся пламя свечи. В его памяти воскресли воспоминания. Театр Фридриха, Анна Скрумпнагель, Лейпцигерштрассе... Жизнь, такая беспечная и спокойная, — неужели она действительно была его? И этот красивый молодой человек, ожидающий за кулисами, — неужели это был он?..
В волнении Феликс заставил себя подняться и пошёл к репетиционному сараю. Когда в тот вечер он вернулся в свой кабинет, то нашёл там герра Ховлица, который всё ещё работал.
— Я думал, вы ушли домой, — сказал Феликс.
— Я хотел кое-что закончить, — ответил банкир, захлопывая бухгалтерскую книгу, — но почти готов уйти. Как прошла репетиция?
Феликс обречённо вздохнул:
— Пришло едва ли пятьдесят человек. Они всё ещё поют, но не вкладывают в пение душу. Огонь погас, это конец. Кстати, вчера избили Магдалену.
— Я заметил за обедом её синяк. — В голосе Ховлица слышался упрёк, но он воздержался от комментариев.
Он встал, и Феликс помог ему влезть в тяжёлое зимнее пальто. Они спустились вниз в молчании. Феликс взял возле двери фонарь, и они пересекли двор, придерживая рукой шляпы, чтобы их не унёс неослабевающий ветер.
— Интересно, чем это всё кончится, — горько усмехнулся Феликс, закрывая дверцу экипажа. — Пожалуйста, будьте осторожны, герр Ховлиц.
Банкир высунул в окно своё морщинистое лицо:
— Мой дорогой Феликс, в моём возрасте ничто уже не имеет большого значения. Пойдите и поспите. Вам нужно отдохнуть.
С фонарём в руке Феликс вернулся в дом и взобрался по деревянным ступеням на второй этаж. Когда он входил в спальню, то заметил, что свеча на его столе всё ещё горит. Он наклонился, чтобы задуть её, и заметил письмо. Узнав изящный почерк Карла Клингемана, он сорвал сургучную печать и начал читать.
Его губы задрожали и рука бессильно повисла.
«Она умерла», — сказал он самому себе.
Феликс уставился на собственную тень на стене. Она была мертва... Слава Богу, она погибла сразу, когда её карета перевернулась на Эдинбургской дороге и упала в овраг... Наверное, для такой странницы, как она, было естественно умереть в дороге. Ромола, которая сопровождала её, умерла несколько часов спустя. Бедная Ромола, ворчливая, любящая, преданная до самого конца... «Ваша знаменитая светлость... Клянусь в этом Мадонной делла Салюте...»
Он постарался припомнить Карисбрукский замок, коттедж с черепичной крышей у ручья, Дрезден, их первую ночь, когда она ждала его в комнате. Образы едва возникали в его мозгу. Он слишком устал, чтобы глубоко чувствовать. Чтобы страдать, нужно быть здоровым.
Феликс подошёл к фортепьяно, нажал на клавишу. Она смеялась на этой ноте... Он заметил это в тот день — только три месяца назад, но казалось, что прошли годы, — когда они проезжали по Вогельвизскому лесу.
Её смех слабым эхом отдавался в его ушах, а лицо медленно проплывало перед глазами. Затем всё исчезло — и смех и лицо, — уходя в вечность, становясь всё расплывчатее, удаляясь в ничто, из которого на мгновенье возникло.
Теперь не осталось ничего, кроме его тени на стене и капли жёлтого света на кончике фитилька, скорбно раскачивающегося в нежном прощальном привете.
Два дня спустя Сесиль и герр Ховлиц сидели в кабинете, притворяясь, что поглощены своими делами.
— Думаете, этот ветер когда-нибудь прекратится? — спросила она, не поднимая глаз от вязанья.
— Сомневаюсь, — ответил он с горечью.
Как обычно, банкир писал в своих гроссбухах, но не в своей обычной спокойной, методичной манере. Он выглядывал из окна, покусывая кончик пера и засовывая в ноздри понюшки нюхательного табака.
— У вас трудности с этими токсичными испарениями? — поддразнила Сесиль.
Ховлиц что-то пробормотал в ответ и захлопнул коробочку. Некоторое время он казался поглощённым своей работой, но скоро его нервозность выдала себя снова.
— В чём дело? — На этот раз Сесиль сложила руки на коленях и в упор посмотрела на него. — С утра вы ведёте себя весьма странно. Вы, случайно, не начинаете паниковать, как все остальные? Ну, пожалуйста, скажите, в чём дело.
Он повернулся и посмотрел ей прямо в глаза:
— Сегодня утром я получил сообщение от моего главного кассира. Феликс ранен. — Ховлиц увидел, как она побледнела, и быстро добавил: — Ничего серьёзного. Кто-то бросил в него камень, когда он входил в Гевандхауз.
Она вскочила на ноги, подбежала к двери спальни. Он ещё успел окликнуть её:
— Пожалуйста, Сесиль, не ходите...
Но она уже выскочила из кабинета.
Несколько минут спустя Танзен в развевающемся на ветру зелёном шарфе ломал хлыст над двумя несущимися галопом лошадьми, и Сесиль мчалась по Рейдницкой дороге. Съёжившись в уголке, с остановившимися в напряжённом ожидании глазами, с белым лицом, она смотрела, как в окна хлестали ветви деревьев, когда большие жёлтые колеса пробивали себе дорогу и подпрыгивали на замерзшей колее.
В тот момент Феликс сидел в кабинете в Гевандхаузе, глядя в окно. Камень угодил ему в щёку. Кровотечение прекратилось, но щека ещё ныла. Время от времени его лицо искажала гримаса боли. Что ж, началось... После угроз — удары. Камни. Сначала Магдалена, потом он сам. Завтра...
Он услышал, как повернулась ручка двери. Его светлость быстро проскользнул в комнату, запер дверь — только тогда он, казалось, расслабился.
— Могу я сесть, Феликс? — спросил Мюллер.
Феликс был поражён его приходом. Мюллер был из тех людей, кто скрывает свой подлинный возраст под резкостью манер. Но теперь в нём не было резкости, лишь усталость и страх. Он сильно похудел. Кожа свисала на его лице складками и двойным подбородком. Красный цвет лица превратился в красные пятна. Он вдруг стал выглядеть стариком.
Мюллер тяжело опустился на стул и уставился на ковёр.
— Вы, конечно, знаете, что я не имею никакого отношения к этому камню, правда?
— Да.
— Я знаю, кто это сделал. Если хотите, я постараюсь арестовать его.
— Какой смысл? Завтра будет другой.
Мюллер поднял на Феликса свои выпуклые, налитые кровью глаза:
— У вас нет чего-нибудь выпить? Шнапса или бренди?
— Простите, только портвейн.
— Не важно. — Он провёл кончиком языка по губам. — Ольга хочет уйти к вам. Если она это сделает, мне в этом городе конец. — Он говорил быстро, хватая воздух между словами. — Она узнала о Магдалене и хочет, чтобы я арестовал человека, который её избил. Не понимает, что я не в силах. Крюгер через пять минут будет в моей конторе и освободит его. Она говорит, что я трус и лицемер. Хочет перейти на вашу сторону.
Феликс смотрел на тяжело дышащего, испуганного человека, сидящего напротив него. Только несколько месяцев назад они были друзьями. Почти друзьями... Теперь они находились во враждебных лагерях и по иронии судьбы оба оказались в отчаянном положении.
— Почему вы не отошлёте Ольгу из города?
— Она не хочет. Вы её не знаете. Она забаррикадируется в доме, устроит скандал. — Он сделал паузу и снова провёл языком по губам. Затем как человек, ставящий последнюю карту, выпалил: — Послушайте, Феликс, я заключу с вами сделку. Когда она придёт, отошлите её, а в обмен я раскрою вам секрет. Большой секрет.
— Незачем. Я думаю о вашей жене и детях. Достаточно горя. Если Ольга придёт, я и так отошлю её. Даю слово.
В глазах Мюллера промелькнула искра недоверия. Как легко это оказалось...
— Благодарю вас, — промямлил он.
— Теперь вам лучше уйти. Кто-нибудь может войти.
Мэр неловко поёрзал на стуле, видимо обдумывая какую-то дилемму.
— Я вам всё равно скажу, — решился он наконец, наклонился вперёд и понизил голос до шёпота: — Крюгер планирует прислать ночью на следующей неделе банду головорезов в еврейский район. Они будут вооружены.
— Вы уверены?
— Мне сказал начальник полиции. Он видел корабль, полный оружия, которое Крюгер получил из Баварии. Я ведь говорил вам, что этот человек — сумасшедший.
— Почему вы его не арестуете?
— На каком основании? Сумасшествие не проявляется так, как оспа. И как я могу доказать, для чего это оружие? Если бы у меня было заявление под присягой, какие-нибудь документы, я мог бы попробовать... — Он поднялся. — Как бы там ни было, теперь вы знаете. Делайте, что захотите.
— Спасибо, Христоф.
Мюллер остановился перед столом.
— Не знаю, чем это всё кончится, — произнёс он приглушённым, почти рыдающим голосом, — но я хочу сказать вам: мне жаль, что всё так произошло. Возможно, когда-нибудь мы снова станем друзьями...
— Возможно. — Феликс открыл дверь, выглянул в коридор. — Всё в порядке. Теперь можете идти.
После того как мэр удалился, Феликс закрыл дверь и вернулся за свой стол.
Ну что ж, подумал Феликс, откинувшись в кресле, всё кончено. Вот он, матрац, о котором мечтал. Теперь можно сдаться. На этот раз не было ни сомнений, ни колебаний. Он должен сдаться. Завтра он напишет заявление об отставке.
Феликс вздрогнул, когда увидел Сесиль, вбегавшую в комнату.
— Я хочу увидеть её! — воскликнула она. Прежде чем он смог что-то сказать, она склонилась над ярко-малиновой раной. — Феликс, я хочу, чтобы ты ушёл в отставку, — проговорила она, выпрямляясь, — не то они убьют нас.
— Да, дорогая. Завтра... Зачем ты пришла, я ведь просил тебя... — Он замер, когда с улицы донёсся гул голосов. — О мой Бог!
— Что это?
— Ничего. Пойдём скорее.
Но Сесиль уже подлетела к окну. Она успела только увидеть толпу, собравшуюся внизу, и Танзена, схватившего кнут.
— Кто эти люди?
Он грубо оторвал её от окна:
— Пошли. Спускайся по чёрной лестнице и жди у чёрного хода. Там они не смогут собраться, улица слишком узкая. Мы придём за тобой.
— Я не пойду.
— Делай, как я говорю.
— Я хочу спуститься вместе с тобой.
— Нет.
— Тогда я останусь.
Сесиль говорила с бессмысленным, непоколебимым вызовом ребёнка. На одну-две секунды его челюсти сжались в гневе, и он подумал, что сейчас ударит её. Она прижалась к его груди:
— Пожалуйста, я хочу пойти с тобой.
— Ты не можешь! — крикнул он нетерпеливо. — Разве ты не видишь...
— Пожалуйста!
— Говорю тебе...
— Пожалуйста, любимый!
— Ну ладно. — Он схватил её за руку. — С тобой всё может быть намного страшнее, намного...
Феликс протащил её по комнате с такой скоростью, что ей пришлось схватиться свободной рукой за шляпку, чтобы та не слетела.
Когда он закрывал дверь, в окно влетел камень, вдребезги разбив стекло.
— Видишь, почему я не хочу, чтобы ты спускалась со мною, — сказал он, сжимая её плечи.
Она затрясла головой:
— Помнишь Дрезден, дорогой? На горе и на радость...
Что бы он ни сказал, ничто не могло заставить её переменить решение.
— Хорошо, Сесиль. Держись за мою руку.
Они молча прошли по пустому коридору. Феликс распахнул входную дверь, и мгновенье они стояли бок о бок, так что их все видели. Её рука дрожала на его руке, но на лице не было страха. Появление Сесиль вызвало замешательство. Люди ожидали увидеть её. Красота женщины смущала их, заставляла забыть, зачем они пришли. Они пялили на неё глаза, не зная, что делать, когда она медленно спускалась с широкой лестницы, опираясь на руку Феликса. Какой-то человек машинально снял шляпу, когда они проходили мимо.
Однако, как только они исчезли в карете, оцепенение спало. К окнам прижались гримасничающие лица. Худой, обросший щетиной человек схватил нетерпеливо бьющих копытами лошадей за узду. Танзен наклонился вперёд и закинул кнут. Человек отпустил узду и издал крик боли, когда кнут оставил на его лице горящую красную полосу. Раздувая ноздри и встав на дыбы, лошади натянули поводья и врезались в толпу. Меньше чем через минуту повозка была уже на полпути к площади.
— Феликс, давай уедем! — истерически вскричала Сесиль, глядя на орущую толпу из заднего окна. — Я боюсь.
Он взял её холодную, бессильно свисавшую руку:
— Ты храбрая девочка, Силетт. К концу недели нас здесь уже не будет. Завтра на репетиции я распущу певцов.
Он говорил спокойно, но его спокойствие не обмануло её. Это было признание поражения, конец всем надеждам. Долгая борьба закончилась капитуляцией.
— Мне очень жаль, — прошептала Сесиль, прижимаясь к Феликсу в порыве сострадания. — Я так хотела ради тебя, чтобы всё получилось. Ведь для тебя это слишком много значило.
Он ласково потрепал её по руке, но она видела, что его глаза заволокло слезами, и прочла сердечную боль в бледности его лица и плотно сжатых губах.
— Ничего, — сказал он глухо, — я думал, что смогу сделать это, но ошибся. Мы сделали всё, что было в наших силах, но они сильнее нас. — Он посмотрел на неё и выдавил подобие улыбки. — У нас будут долгие каникулы, и мы забудем об этом кошмаре.
— Я не понимаю. Ведь я так молилась...
Как сломанный стебелёк, Сесиль упала на его грудь, рыдая от горя. Феликс обнял её. И так, молча, они возвратились на ферму.
В кабинете герр Ховлиц ждал их возвращения, вышагивая из угла в угол и в волнении постукивая тростью с золотым набалдашником.
— Сесиль в порядке?! — воскликнул он, когда Феликс вошёл в комнату. — У меня не было ни минуты покоя, с тех пор как она уехала. Ваша жена прикончит меня.
— Нас обоих, — устало усмехнулся Феликс.
Со смесью восхищения и раздражения он рассказал банкиру о её поведении в Гевандхаузе, и старик качал головой, думая о безграничной способности женщин к любви и их непреодолимом своеволии.
Затем Феликс поведал ему о визите Мюллера и о планах Крюгера.
— Этот человек действительно сумасшедший, — сказал поражённый герр Ховлиц. Затем добавил после паузы: — Не знаю, как вас благодарить за предупреждение. Мы будем наготове, когда они придут.
— Они не придут, — спокойно возразил Феликс. — Я посылаю извещение о моей отставке и распускаю певцов.
Некоторое время банкир молчал.
— Вы правы, — наконец печально произнёс он. — Ничего другого не остаётся. Это единственное, что сломает хребет проекту Крюгера. Когда станет известно, что вы ушли в отставку и распустили певцов, люди больше не потерпят насилия. Всё быстро успокоится. Все уже устали. — Чтобы скрыть свои эмоции, он засунул в нос понюшку табаку. — Мне очень жаль, что всё так кончилось. Очень жаль.
Феликс не ответил. Спустя минуту он проводил герра Ховлица к его экипажу и пожелал ему спокойной ночи.
— Кстати, — сказал банкир, опуская окно, — позвольте мне проследить за роспуском певцов и закрытием этого «предприятия». А вы с Сесиль уезжайте как можно скорее. Вы на грани срыва.
Феликс смотрел, как карета исчезла из вида, оставив в ночи только жёлтые отблески боковых фонарей. Он вдруг заметил, что ветер перестал, поднял лицо к небу, и снежинки мягко опустились на кончик его носа. Феликс улыбнулся про себя и вернулся в дом.
Сесиль уже лежала в постели. Она ждала его, разрываясь между облегчением, что наступил конец, и горем из-за того, что всё закончилось провалом и разочарованием.
Феликс сел на стул, в молчании глядя на неё.
— Ну что ж, — произнёс он наконец, — очевидно, так и должно было случиться. Знаешь, Силетт, я не могу свыкнуться с мыслью, что мы потерпели поражение. Полное, окончательное поражение. — Бледная улыбка коснулась его рта. — Мы даже не пойдём ко дну с блестящим оружием, как ты говорила, помнишь? Мы просто идём ко дну — вот и всё.
Она коснулась губами его щеки:
— Мне очень жаль, дорогой.
Он встал и начал раздеваться.
— Кстати, как дела у Магдалены?
— Сегодня утром она чувствовала себя хорошо. Её синяки заживают, но потребуется ещё немного времени, чтобы она окончательно поправилась. Мы очень подружились. Она всё ещё хочет привести в наш лагерь Ольгу.
— Ты должна сказать ей, чтобы она перестала уговаривать Ольгу приезжать сюда. Я обещал Мюллеру, что не приму её, если она приедет. Я поклялся ему.
— Хорошо. Я скажу ей утром.
Он проскользнул в постель, и они легли рядом.
— Я люблю тебя, — прошептала она.
— Тогда всё в порядке, — сказал он мягко. — Спи, милая.
Феликс поцеловал её, и она сразу уснула. Он перевернулся на спину и лежал, уставясь открытыми глазами в темноту. Он почувствовал, как во сне Сесиль ближе подвинулась к нему. Да, она любила его, и, значит, всё было хорошо. Это, как сказал Шекспир, было платой за всё...
Его веки сомкнулись.
За окном шёл снег.
Пастор Хаген провёл рукой по усталым глазам и взглянул на бледный свет, лившийся из окна и извещавший о приближении утра. Бессонная ночь не принесла спокойствия его душе. Тщетно просил он Бога ниспослать ему уверенность в том, что он поступает правильно. Уверенность не приходила, только слабая убеждённость в том, что он хотел добра, но для него этого было недостаточно. Он слишком хорошо знал, что половина злых дел в мировой истории совершалась людьми, которые имели добрые намерения, но называли гордыню праведностью, а своё мнение выдавали за божественную справедливость. Теперь, в тишине своего заполненного книгами кабинета, Хаген поднял измученные бессонницей глаза, моля Бога о мгновении покоя. Словно в ответ на его молитву, милосердный сон охватил его. Он упал вперёд на раскрытую Библию и уснул, закрыв голову руками.
В этот момент одна старая женщина, закутанная в лохмотья и опиравшаяся на клюку, брела через пустырь в районе Святого Томаса к ранней мессе. Заметив, что из снега что-то торчит, она остановилась, подошла поближе, вгляделась и издала долгий, протяжный вой.
В окнах соседних домов появились головы в ночных колпаках, раздались сердитые крики, но старуха не обращала на них внимания и продолжала визжать с неослабевающей пронзительностью будильника. Вскоре рассерженные фигуры, дрожащие в поспешно накинутой одежде, потянулись через заснеженное поле, намереваясь выяснить, из-за чего этот непристойный шум. Группа людей, стуча зубами от холода и ужаса, собралась вокруг Катарины Плек, которая наконец прекратила вой и стояла, указывая на женскую руку, обращённую к небу, замерзшую и похожую на цветок. Этот жест словно молил о помощи. Кто-то более чёрствый или более любопытный, чем остальные, наклонился и пнул ногой тело, лежащее на боку под снежным саваном. Труп перевернулся на спину, обнаружив кровавое месиво, которое только несколько часов назад было полным и весёлым лицом Магдалены. Толпа охнула и в ужасе попятилась.
В это время появилась Ольга Бекер. Её тоже разбудили вопли старухи, поскольку пустырь находился возле чёрного хода её дома. Она бросила взгляд на лицо Магдалены и, закричав: «Он убил её!» — подняла руки к лицу и разразилась безутешными рыданиями. Все в районе Святого Томаса знали об отношениях Ольги и его светлости, и её слова вызвали у собравшихся зевак поток вопросов. Кто «он»? Кто убил Магдалену?
Запинаясь и заикаясь, Ольга рассказала, что мэр запретил ей видеться с Магдаленой, которая уговаривала её присоединиться к певцам «Страстей». Вчера вечером Магдалена была у неё и показала ещё заметные следы от синяков. В порыве негодования Ольга обещала прийти вместе с ней сегодня утром на ферму.
— Вот почему он нанял убийц! — вскричала она, снова разражаясь рыданиями.
— Что здесь происходит? — раздался грубый голос позади неё.
Это был начальник полицейского участка Полден, который жил по соседству.
— А ты, — продолжал он, обращаясь к Ольге, — лучше бы прекратила болтать глупости и шла домой.
Он протиснулся сквозь толпу, и его взгляд упал на растрёпанные волосы Магдалены и её изуродованное лицо. Черты красивого лица Полдена превратились в маску боли, которая почти сразу сменилась маской угрожающего гнева. Сжав кулаки, Полден взглянул на небо в безмолвной клятве мести, затем перешёл к действиям. Он приказал людям вернуться в свои дома. Те разошлись, на ходу обсуждая новость. Послав человека в полицейский участок в мэрию, Полден направился в сторону Марктплац. Катарина Плек ушла последней. Она долго смотрела на тело, лежащее на земле, медленно перекрестила его и возобновила свой путь к храму. Только Магдалена осталась лежать, обратив к небу внушающее жалость лицо и глядя на падающий снег немигающими, остекленевшими глазами.
Менее чем через час Полден получил срочную аудиенцию у крайне злого и ещё сонного мэра в шлёпанцах и халате.
— Послушайте, Полден, я понижу вас в должности за это, — начал его светлость, стоя у письменного стола, когда полицейский вошёл в его холодный кабинет. — Какого чёрта вы поднимаете меня с постели, из-за того что убита какая-то дура? Что, по-вашему, я должен делать? Поймать убийцу и засадить его в тюрьму?
— Вы не понимаете, ваша светлость, — ответил Полден, стараясь сохранять спокойствие. — Эта женщина — Магдалена Клапп, и люди говорят, что это вы велели её убить.
— Я?! — выдохнул мэр.
— Ну, так сказала ваша... ваша подруга, фрейлейн Бекер.
— Я никогда раньше не видел эту женщину... — Вдруг до него дошёл смысл известия, и он резко оборвал себя: — О мой Бог! Что вы сказали?
Полицейский коротко изложил утреннее происшествие. Когда он ещё раз пересказал версию Ольги, лицо мэра сделалось пунцовым от ярости.
— Идиотка! Глупая шлюха! — Он посмотрел на Полдена с внезапной тревогой. — Вы ведь ей не верите, правда?
— Нет, ваша светлость. Я знаю, что вы не имеете к этому никакого отношения, потому что уже арестовал человека, который сделал это, и он сознался.
— Кто он?
— Тот же тип, который бросил камень в герра директора. Я застал его в постели, пьяного и храпящего. К тому времени, как я допросил его, он уже протрезвел.
— Где он теперь?
— В тюрьме. — И Полден добавил со значением: — И будет сидеть там, пока за ним не придёт палач.
Несмотря на холод в комнате, на лбу мэра выступил пот. То, чего он так боялся, совершилось: один из головорезов Крюгера зашёл слишком далеко, и Крюгер будет настаивать на том, чтобы его освободили или дали шанс убежать, а этого сделать нельзя.
— Кроме того, — продолжал Полден, словно читая мысли мэра, — если мы позволим ему убежать, люди начнут искать вас, ваша светлость. Они настроены очень воинственно.
Мюллер достал носовой платок и вытер лицо. Его рука замерла в воздухе, и он спросил:
— Кто, кроме вас, знает о том, что он арестован?
— Никто. Я сам отвёз его в тюрьму и пришёл прямо к вам.
Мэр вскочил на ноги:
— Подождите меня. Мы должны увидеться с ним. Это может быть наш шанс.
Пастор Хаген наконец прореагировал на вежливое, но настойчивое постукивание по его плечу. Он с усилием поднял голову и вытаращил налитые кровью глаза на Готфрида, стоящего перед его столом в состоянии крайнего волнения.
— Ваше преподобие! Ваше преподобие!
— В чём дело? — спросил пастор из глубины своей усталости.
Церковный сторож сбивчиво рассказал ему: он только что вернулся из молочной лавки, где узнал от перепуганных домохозяек, что какая-то женщина была убита в районе Святого Томаса и что убийца не кто другой, как сам его светлость.
— Но убили не его любовницу. Нет, ваше преподобие, это не та распутница, исчадие ада, которую он держит для удовлетворения своей греховной похоти. — За годы услужения у пастора старый слуга усвоил некоторую библейскую образность речи своего хозяина.
— Кто же она в таком случае? — спросил пастор с ноткой нетерпения.
— Её подружка, ваше преподобие. Такая же испорченная, как и она сама. Актриса. Пропащее существо, дочь Сатаны, раскрашенная женщина...
Пастор слушал давние проклинающие эпитеты. Каждый из них с болью падал в его уши, как камень, брошенный в неизвестную, беззащитную женщину. Был ли это голос праведности? Древние фарисеи, и благочестивые и лицемерные, тоже пользовались этими словами. Ничего не изменилось. Что стало с законом Христа о Любви и Милосердии? Что стало с Его примером, когда Он прикрыл прелюбодейку своим плащом? Нужно ли Ему было умирать на кресте, если его страсти ничему не научили тех, кто называл себя христианами, последователями Христа?
— Приготовь экипаж, — сказал Хаген. — И пожалуйста, поскорее.
Было ещё рано, когда карета пастора бесшумно въехала в фермерский двор, засыпанный снегом и пустынный в утренней тишине. На его робкий стук вышла жена Шмидта и провела его в кабинет, где Феликс писал просьбу об отставке, извещая, что уже не намерен исполнять «Страсти».
Мгновенье пастор Хаген стоял в дверях. Его лицо было пепельно-серым, и он держал крест на груди, словно для моральной поддержки.
— Можно войти? — спросил он с робостью странника, просящегося на ночлег.
Феликс уставился на него.
Высокий пастор с трагическим лицом, неподвижно стоящий на пороге, был новым человеком, заново рождённым в горе и смирении. Тщеславие, самодовольство, елейная напыщенность — всё исчезло. Осталась только благочестивая набожность, сияющая над ним, словно аура.
— Я пришёл сказать вам, как мне жаль, как нестерпимо жаль...
Его голос оборвался, и он не мог продолжать.
Феликс бросился к нему:
— Ваше преподобие, это вы должны простить моё поведение, когда я к вам приходил. — Он осторожно взял руку Хагена и подвёл его к стулу. — Давайте будем друзьями.
Со скорбью в голосе пастор рассказал Феликсу об убийстве Магдалены.
— Я понял так, что она пришла убедить подругу присоединиться к вашим певцам. Возможно, вам будет отрадно узнать, что она наконец добилась своего. Они собирались прийти вместе сегодня утром.
Феликс молчал, окаменев от этой новости. Невозможно было представить, что Магдалена мертва, что она больше не будет перебегать от группы к группе во время репетиций, язвительная и вызывающая в своей яркой одежде. Бедная Магдалена Клапп, её странствия наконец закончились на этом пустыре в снежную ночь. Ей угрожали, её избили, однако она вернулась, несмотря на свой страх, чтобы ещё раз поговорить с Ольгой и привести её на ферму, чтобы отвести от него злые слухи, дать ему небольшую передышку.
— Кто мог сделать это? — вымолвил он наконец.
Пастор горестно покачал головой:
— Сегодня утром я видел самую подлую и трусливую низость, запредельную в злой гордыне.
Затем он описал сцену в тюрьме, свидетелем которой был перед приездом на ферму. Убийца Магдалены, стуча зубами и с расширенными от страха глазами, признавался в своём преступлении, выдавая план Крюгера, выкрикивая имена сообщников в мстительной ярости. А спустя некоторое время была сцена ещё более душераздирающая, когда он с мэром и начальником полиции вошёл в кабинет Крюгера и наблюдал за крушением человека, который считал себя столь могущественным.
— Это было ужасно, — произнёс Хаген всё ещё дрожащим голосом. — Но Магдалена Клапп умерла не напрасно, герр директор. Её смерть открыла мне глаза и привела людей в чувство. Подобно мне самому, люди наконец увидели правду и поняли значение дела, из-за которого вы так много выстрадали и за которое она умерла. Я со своей стороны хочу сделать всё, что в моих силах, чтобы помочь вам. Святой Томас открыт для вас, герр Мендельсон. Его орган и хор в вашем распоряжении. Я также постараюсь привезти вам другие хоры из близлежащих городов.
Феликс взглянул на него, не смея верить своим ушам. Его мечта осуществилась. Сотни профессиональных певцов готовы оживить «Страсти». Орган, на котором играл сам Иоганн Себастьян Бах... Это было слишком грандиозно, слишком прекрасно. Как банкет для голодного человека...
Но всё пришло слишком поздно. До Вербного воскресенья оставалось только шесть недель. Задача была слишком большой, а времени — слишком мало. Если бы он был посильнее и поспокойнее, это ещё можно было бы сделать. Долго накапливаемая усталость в конце концов одолела его, наваливаясь волнами смертельной апатии и постоянными жестокими головными болями. Он был измучен душой и телом и хотел только уснуть — уснуть и забыться. Подобно Моисею, он умрёт при виде Земли Обетованной. Кто-то другой исполнит «Страсти», принесёт бессмертную музыку в мир.
И потом, была ещё Сесиль. Она тоже достигла предела. Он не имел права просить её о новой жертве. Ей тоже нужен отдых...
Феликс печально посмотрел на пастора:
— Некоторые чудеса приходят слишком поздно.
— Я понимаю.
Спустя несколько минут Феликс проводил его к карете. Затем медленно, погрузившись в размышления, вернулся в дом.
Он вошёл в спальню и, едва открыв дверь, понял, что ему не следовало входить. Доска в дубовом полу скрипнула под его ногой, и Сесиль сразу проснулась:
— Что случилось, Феликс?
Её голос был напряжённым, тревожным — голос человека, который утратил веру в жизнь и ожидает только плохих новостей. Она поднялась на локтях, зажав в одной руке простыню и глядя на него широко открытыми глазами.
— Ничего, дорогая, — пробормотал он. — Я пришёл просто...
— Но что-то случилось. Я вижу это по твоему лицу. В чём дело? Пожалуйста, скажи мне.
Как он мог сообщить о том, что кого-то убили? Он присел на краешек кровати, мягко оторвал её пальцы от простыни и привлёк к себе:
— Ты даже не пожелала мне доброго утра. Что это за жена?
Жалкая попытка Феликса пошутить не обманула её. Она слишком хорошо его знала. У него шутка начиналась с глаз, которые начинали озорно искриться. А сейчас его взгляд был тяжёлым и тусклым.
— Доброе утро, милый, — отозвалась Сесиль, целуя его. — Я не слышала, как ты встал.
— Я не мог уснуть, поэтому решил, что лучше встать.
Она прильнула к его груди:
— Скоро ты будешь хорошо спать. Как только мы уедем отсюда. — И добавила с плохо сдерживаемым беспокойством: — Когда мы уедем? — Она расценила его молчание как обдумывание её вопроса. — Я могу собраться очень быстро. Ты не думаешь, что мы могли бы уехать завтра? Давай поедем в Италию. В Швейцарии сейчас слишком холодно. Знаешь, в то место, о котором ты говорил, где лимонные деревья растут на вершине скалы...
— Сорренто, — подсказал он, не глядя на неё.
— Мы поедем туда. Снимем дом с садом, чтобы дети могли играть, а мы — весь день греться на солнышке. Там есть пляж?
— О да, прекрасный.
— Замечательно. Мы будем целый день лежать на пляже, а иногда я позволю тебе порыбачить в маленькой лодочке. И если ты упомянешь о «Страстях» или напишешь хоть одну ноту, даже маленькую ноточку, я застрелю тебя. — Феликс не ответил, и Сесиль отстранилась, глядя на него со смесью боли и раздражения. — Ты ведь не передумал в отношении «Страстей», правда?.. Мы уедем, да? Я не хочу, чтобы ты оставался здесь.
В её голос закрались панические нотки, и он знал, что она думает о том вечере в Лейпциге, о гримасничающих лицах в окне кареты.
— Я знаю, что с тобой что-нибудь случится, если мы останемся здесь, — продолжала она. — Уверена в этом. Ты заболеешь, а я не хочу, чтобы ты заболел. — Её глаза впивались в его лицо, умоляя, но и требуя. — Я хочу, чтобы ты поправился, хорошо отдохнул. Тогда, — солгала она, чтобы рассеять его сомнения, — через несколько месяцев, когда ты поправишься, мы исполним «Страсти».
Она замолчала, увидев, что он не слушает.
— В чём дело, Феликс? — вскричала Сесиль, охваченная страхом. — Я знаю, что-то случилось. Что?
— Произошёл несчастный случай.
— С кем?.. Где?.. Скажи же, скажи!
Он чувствовал её ногти через бархат своего сюртука.
— Магдалена... Её...
Давление пальцев Сесиль ослабло. Она ждала с открытым ртом, затаив дыхание.
— Её убили, — выдавил он, злясь на себя за собственную неловкость.
Сесиль охнула и прижалась к нему в порыве смертельного страха, смешанного с каким-то смутным, постыдным облегчением, что убили Магдалену, а не его.
Она не задавала вопросов, не сделала никаких комментариев. Он не знал, следует ли ему продолжать или нет, и ничего не сказал, уставившись в пол и обняв её за плечи.
Долгое время они молчали. Затем она тихо спросила:
— Кто тебе сказал?
— Пастор Хаген. Он был здесь только что.
Она отпрянула.
— Что ему надо? (Феликса поразило негодование, с которым она произнесла эти слова). Сказать тебе, что ему жаль, да? Сказать тебе, что он не имеет никакого отношения к убийству?
Это была новая Сесиль, Сесиль, показавшая зубы, дрожащая от ненависти. И действительно, пастор только что признался, как ему жаль... Бессмысленно пытаться заставить её понять нравственное величие и мучительную горечь сцены, разыгравшейся несколько минут назад.
— А что ещё он сказал?
— Он предложил мне Святого Томаса. Орган, хор — всё.
— Полагаю, он считает, что этим всё компенсирует, — презрительно фыркнула она. — Полагаю, он ждёт, что ты упадёшь на колени и станешь благодарить его... Ты принял его предложение?
— Нет.
— Правильно. Тогда завтра мы сможем уехать. — Она ни о чём не могла думать, кроме отъезда. — Я сейчас же начну собирать вещи. — Она уже вылезала из простыней. — Ты можешь попросить герра Ховлица проследить за всем. — И добавила с детской прямотой: — Он всё сделает лучше, чем ты. Он бизнесмен и опытен в подобных делах.
Феликс поднялся с кровати.
— Несомненно, — сказал он холодно. — Но мне кажется, что сначала нам нужно присутствовать на похоронах Магдалены. Или о ней мы тоже забудем в поспешном бегстве? Я собираюсь завтра поехать в Лейпциг и сделать приготовления к её погребению.
Он говорил тем командным тоном, который она научилась уважать, а иногда и бояться. Она знала, что он поступит так, как захочет, и что они уедут только тогда, когда он решит, что им пора ехать. Мгновенье она колебалась, не броситься ли ей в его объятия, но он не стал ждать и, не сказав больше ни слова, вышел из комнаты.
— Вы должны простить её, — сказал Феликсу спустя несколько минут герр Ховлиц. — Она сейчас сама не своя. Живёт в постоянном страхе, что с вами может что-то случиться. Шок от смерти Магдалены подействовал ей на нервы и во сто раз усилил её страхи. — Морщинки у его глаз задрожали, вызывая подобие улыбки. — В этот момент она, возможно, страстно ненавидит вас и жалеет, что когда-то обратила на вас внимание. Слёзы придут позднее. Потом всё будет хорошо.
Он приехал на ферму, зная об утреннем происшествии, и с облегчением увидел, что Феликс уже был информирован.
— Я боялся, что должен буду сообщить вам эту новость. Однако есть одна деталь, которую вы, наверное, не знаете. Я узнал её от моего кассира, который, как я вам говорил, верный лютеранин и регулярно ходит в церковь. Пастор Хаген прочёл сегодня утром потрясающую проповедь. Она, несомненно, была первой неподготовленной проповедью в его карьере, но до слёз тронула сердца его паствы. Я восхищаюсь этим человеком. Требуется большое мужество, чтобы признать свою вину, и героизм, чтобы сделать это публично. Смиренное раскаяние на людях такая же редкость, как смелый поступок без свидетелей.
Они поговорили о помешательстве Крюгера.
— Я знаю, что его лечит врач, — заметил банкир, — и делаются приготовления к его переводу в какой-нибудь частный maison de sante[125].
— Всё равно, — грустно покачал головой Феликс, глядя на свои руки, — страшно думать о разрушениях, которые может причинить сумасшедший.
Старик кивнул.
— Да, — подтвердил он со вздохом долготерпения. — Будут и другие, но они тоже уйдут. Возможно, когда-нибудь наконец настанет мир и понимание. — Он сделал паузу и пристально посмотрел на Феликса. — Вот почему очень жаль, что вы должны отказаться от своей мечты, когда уже так близки к цели.
Это было бы больше, чем просто запоминающееся событие в музыкальной жизни. Это было бы шагом вперёд в совести Человека.
Феликс не ответил и отвёл глаза. Он ломал пальцы, что было одним из его способов снять нервное напряжение.
На следующий день он заехал в городскую ратушу и нашёл его светлость в ликующем настроении.
— Я как раз собирался поехать к вам! — вскричал он, прежде чем Феликс смог произнести слово, и бросился приветствовать его, экспансивно тряся ему руку. — Вы и представить себе не можете, через что я прошёл! Садитесь, пожалуйста, — продолжал он, тяжело опускаясь в своё богато украшенное кресло.
Мюллер надул щёки и выпустил длинную струйку дыма через свои маленькие губки бантиком.
— Слава Богу, всё кончено! Но поверьте, у меня было несколько ужасных моментов. Никогда не забуду последнего разговора с Крюгером. На всякий случай я взял с собой пастора Хагена и главного констебля. Когда Крюгер увидел, как мы входим в его кабинет, он почувствовал, что его игра окончена. Ноя не дал ему времени говорить. Я атаковал его, бросил ему в лицо обвинение в подстрекательстве и в соучастии в убийстве и предъявил ордер на арест, прежде чем он смог очухаться. Вы бы его только видели! На губах у него выступила пена, и он затрясся как в лихорадке. Потом начал бессвязно орать, что мы все предатели, включая бедного пастора Хагена, и пронзительно визжать, что отомстит нам. Затем вдруг свалился на стул и больше не мог говорить. Вчера ночью его забрали в частную психушку.
Не в силах скрыть своё ликование, Мюллер вскочил на ноги и сделал несколько шагов к Феликсу.
— Когда вы пришли, я как раз сочинял сообщение о его отставке по болезни, о том, каким прекрасным государственным деятелем он был, и всё такое. В конце концов, о мёртвых всегда надо говорить хорошо, — добавил он благочестиво.
Наблюдать его напыщенность было так же неловко, как и недавнюю трусость. Феликс понимал, что мэру хотелось издать победный крик, растоптать свою жертву, прыгать и скакать от радости. После вчерашнего ужаса он всё ещё находился в экстазе, оттого что остался в своём импозантном кабинете с портретом короля Фридриха Августа над камином и с портретом своего предка Карла Вильгельма Мюллера, основавшего Гевандхаузскую ассоциацию, на противоположной стене. Он всё ещё не мог поверить, что он по-прежнему его светлость обер-бургомистр Лейпцига, имеющий право на ношение тяжёлой золотой цепи, и на этот раз никто не будет заставлять его юлить и потеть. «Какой контраст, — подумал Феликс, — между благородной, трагической фигурой пастора Хагена, сгибающегося под тяжестью угрызений совести, смиряющего себя, чтобы восстановить мир в своей душе, и этим краснощёким хвастуном, раздувающим от гордости грудь под ярким жилетом! «Угрызения совести? Зачем?» — сказал бы Мюллер. Его ведь не поймали, правда? Он всё ещё мэр, не так ли? Он был из тех, к кому чувство вины приходит только в случае несчастья, подобно людям, вспоминающим о молитвах, только когда они больны».
— Ну что ж, конец этому! — самодовольно выдохнул Мюллер, отдуваясь. Он стоял перед Феликсом, ожидая какого-то одобрения, признака восхищения, подобно актёру, ждущему аплодисментов. — Позвольте вам сказать, что мне пришлось быстро принимать решение, — заметил он, напрашиваясь на комплимент.
— Вы должны чувствовать большое облегчение, — только и заметил Феликс.
Это был не большой комплимент. По сути, это вообще был не комплимент, однако он привёл мэра в восторг.
— Ещё бы! Я чувствую себя на десять лет моложе. — Он понизил голос до конфиденциального шёпота. — Но я усвоил свой урок. Женщины слишком много болтают. В политике это опасно. Эта дура Ольга своей болтовнёй чуть не стоила мне моей золотой цепи.
— Если бы она не болтала, вы бы до сих пор дрожали перед Крюгером.
— Ach, mein Gott, я об этом не думал! Всё равно, нужно быть осторожным. Я отсылаю её из города. В конце концов, я должен думать о своей добродетельной жене и детях. — Он хитро подмигнул. — Я отсылаю Ольгу в Дрезден. И конечно, должен буду ездить туда довольно часто — по делам.
Мюллер был так доволен собой, что хотел сеять счастье вокруг себя.
— Теперь давайте поговорим о деле, — сказал он, облокачиваясь на стол. — Разве вам не нужен оркестр для ваших «Страстей»? Как насчёт Гевандхауза?
— Это было бы великолепно, но я не буду исполнять «Страсти».
— Что? Этого не может быть! Нам нужно дать людям что-нибудь, чтобы освободить их ум от всех прошлых неприятностей и неразберихи.
Он начал уговаривать Феликса. Люди хотят, чтобы тот исполнил «Страсти». Его преподобие хочет этого. Он, бургомистр, хочет этого. Афины-на-Плейсе никогда не простят Феликсу, если он не исполнит их. Это его долг. Как художника. Как первого гражданина Саксонии. Как немца...
Феликс не перебивал его, слушая с отсутствующим видом, полуприкрыв веки. Да, было бы прекрасно исполнить «Страсти» с действительно профессиональным оркестром, великолепным хором в соборе Святого Томаса, для которого они были написаны. Это действительно было бы событием, о котором он мечтал, посвящением Иоганну Себастьяну Баху, достойным его гения. Но Сесиль...
— Вы не слушаете! — взревел мэр. — Я говорю вам, что вы можете получить Гевандхауз, Лейпцигское хоральное общество, все деньги, которые вам нужны, а вы почти спите! Что с вами?
Феликс поднялся:
— Я очень устал. Я дам вам знать. Я пришёл поговорить с вами о Магдалене. У неё не было семьи. Я хочу востребовать её тело и организовать похороны.
Мэр нетерпеливо помахал рукой:
— Всё, что хотите. Можете делать всё, что хотите. Но устройте похороны вечером, — спохватился он. — И чтобы народу было немного. В конце концов, она была никто...
И, пожав плечами, Мюллер вернулся к панегирику почтенному герру Вильгельму Крюгеру, первому советнику города Лейпцига, этому государственному слуге с высоким гражданским духом, чья внезапная болезнь потрясла всех, кто знал и любил его...
— Так что он сказал? — спросила Сесиль.
— Я мог бы иметь Гевандхауз и любые деньги, которые мне нужны.
Это был их ритуал последних минут дня. Их губы почти соприкасались, но она была напряжённой, почти враждебной.
Исполнение «Страстей» потребует шесть недель упорного, сверхчеловеческого труда. Это может убить Феликса.
— Что ты ответил?
— Что дам ему знать.
Долгая пауза.
— Тебе бы этого хотелось, да? Скажи правду.
— Дело не в этом, Сесиль.
— Тогда в чём?
— Должен ли я это делать или нет?
— А ты что думаешь?
— Я не буду делать это, если тебя не будет со мной, а я не чувствую себя вправе просить тебя остаться со мной, если тебе кажется, что ты не должна.
Ещё одна пауза.
— Это убьёт тебя, я знаю.
— Нет гарантии, что убьёт. Но если и убьёт, я умер бы счастливым.
— Ты был бы счастливым. А дети? А я? Разве мы ничего для тебя не значим?
— Ты ведь знаешь, что это не так. Но я бы осуществил свою задачу, достиг своей цели, выполнил свою миссию, и ты бы гордилась мной.
— Нет, я не позволю тебе! Я не хочу быть гордой вдовой. Я хочу быть счастливой женой. — Её глаза наполнились слезами. — Даже несчастной женой. — И добавила с беспомощной яростью тех, кто слишком сильно любит: — Я ненавижу тебя. Ненавижу эту старинную музыку, ненавижу всех. Спокойной ночи, дорогой.
Скупой супружеской поцелуй.
— Спокойной ночи, любимая.
Нежный поцелуй в кончик носа.
По желанию мэра похороны Магдалены проходили в сумерках на кладбище Святого Иоанна. Пастор Хаген совершил богослужение. Речей не было, только горстка людей, которые ушли, как только гроб опустили в землю.
Феликс и Сесиль были последними. Они медленно прошли мимо занесённых снегом могил. Высоко над их головами длинный багровый луч раскроил синевато-серое вечернее небо. Где-то за облаками садилось солнце в пышном великолепии расплавленного света.
Теперь они шли через «бедный» участок — самый ближний к воротам.
— Посмотри, Феликс, — сказала Сесиль, наклоняясь.
— Что такое?
Это была могила с дешёвым дубовым крестом.
— Прочти. На кресте.
Некоторые буквы стёрлись до неузнаваемости, но кое-что можно было разобрать.
«Иоганн Себастьян Бах».
Они постояли в сгущавшихся сумерках. Даже снег казался серым.
Сесиль подняла лицо, и Феликс увидел, что оно залито слезами.
— Он так долго ждал, — пробормотала Сесиль. Они посмотрели друг на друга, и она отвела глаза. — Я не могу бороться с вами обоими, — сказала она тихо, почти шёпотом.
Феликс лежал в постели, ещё не вполне проснувшись, и медленно приучал себя к тому захватывающему дух, невероятному факту, что сегодня Вербное воскресенье и он Неё ещё жив.
Уже более часа звонили колокола Святого Томаса, раскачиваемый каждый двенадцатью сильными глуховатыми мужчинами, сотрясая апрельское небо гулом гудевшей бронзы. На другой стороне реки Плейс Святой Иоанн отвечал низким басом чугунных колоколов, в то время как вдалеке маленькая Ней Темпл, церковь для бедных, окропляла своё окружение высоким радостным позвякиванием.
Но он по-прежнему не шевелился.
Действительно наступило Вербное воскресенье, и это было самое невероятное. В течение последних шести недель иногда казалось, что оно никогда не наступит, а иногда — что наступит слишком быстро. А оно приближалось, как и любой другой день, ни быстро, ни медленно, просто дожидаясь, пока часы, минуты и секунды предыдущих дней канут в океан ушедшего времени. Теперь пришла и его очередь. И это был прекрасный весенний день, несмотря на проклятые бьющие, гудящие, звонящие колокола, — с лёгким ветерком, проникающим в окно, с домом, полным людей и детей, взволнованных, словно это было Рождество, и с Сесиль, которая была где-то поблизости и, наверное, трудилась как пчёлка.
А он, ленивый и счастливый, лежал в постели, когда все в Лейпциге уже давно встали, и наслаждался этими последними мгновеньями тишины, прежде чем всё закрутится, и больше не будет времени даже дышать, не то, что думать. И также поразительно, что через несколько часов всё будет кончено. Это замечательное, уникальное Вербное воскресенье с непреодолимой силой уже двигалось к своему завершению. К вечеру оно подойдёт к краю водопада минут и к полуночи растворится в вечности. Просто пройдёт ещё одно воскресенье. Но не для него... Для него оно никогда не умрёт, потому что он никогда его не забудет. Оно принадлежит ему. Он возьмёт его с собой, когда покинет этот мир.
Странно, каким важным может быть один день в жизни человека. Конечно, нелепо было давать волю воображению; видя предзнаменования и тайный смысл в цепочке отдельных эпизодов, приводящих к важному событию в чьей-то жизни. Но, нелепо или нет, казалось, будто это заранее определённый путь, начертанный какой-то высшей, верховной силой. Может быть, Богом? Как бы там ни было, Кем-то, Кто мог сказать: «Так, посмотрим... Якоб Людвиг Феликс Мендельсон... Он родится в Гамбурге в 1809 году, вырастет в Берлине, в богатой и дружной семье. Станет музыкантом и напишет немного прекрасной музыки и немного не столь прекрасной. Сделается очень знаменитым, женится на одной из красивейших девушек Германии и будет иметь пятерых детей. Будет руководить Гевандхаузским оркестром, первым исполнит «Неоконченную симфонию» Шуберта, станет основателем и руководителем Лейпцигской консерватории. Но ни одно из этих свершений не будет для него главной целью в жизни, его предназначением. Его миссией на земле будет исполнение некой старинной духовной музыки одного забытого хормейстера XVIII века по имени Иоганн Себастьян Бах. Вот и всё. Ничего большего ожидать от него нельзя...»
Тем временем какая-то Невидимая Рука принялась за работу и всё устроила. Но так искусно, такими извилистыми путями, что никто не мог догадаться, что это значит или куда это приведёт. К примеру, что, если бы старый герр Цельтер не нашёл тех последних четырёх страниц в каком-то букинистическом музыкальном магазине?.. Что, если бы не он был его учителем музыки? В конце концов, в Берлине есть и другие учителя... Если бы... Если бы только можно было так продолжать бесконечно, до того момента, когда пастор Хаген явился к нему на ферму с пепельным лицом, держа свой золотой крест... Это было похоже на медленно разворачивающуюся фугу людей и событий, каждое из которых занимало своё место, выполняло какую-то определённую цель, приближая окончательное разрешение...
Он сам сделал очень мало для этого, ощупью бредя сквозь лабиринт конфликтующих эмоций, спотыкаясь в дороге, не понимая, что это всё означает, постигая всю важность совершившегося слишком поздно... Но Рука вела его по дороге и толкала вперёд. Он был избранником. И за это он благодарил Бога, благодарил Его за то, что Он возложил на него эту благородную задачу, дал ему, музыканту, возможность сослужить великую службу Учителю всех музыкантов. И наконец, за то, что наградил его, рождённого в иной вере, честью возвратить христианам их великую музыку. Это сполна компенсировало всё, чего ему это стоило, — борьбу, разочарования, чудовищное напряжение последних недель. Ради этого стоило жить.
Куда запропастилась Сесиль? Как она отнесётся к тому, что у него будет завтрак в постели? В конце концов, сегодня особый день. Хотя в глубине души она этого не одобряла, считала это гедонистическим, сибаритским, немного греховным. Он посвятит остаток своей жизни приобщению её к изысканному и пагубном удовольствию завтракать в постели... А пока, учитывая, что дом полон людьми, она, наверное, бегает, присматривая за всем, всем помогая, устраивая всех поудобнее. Совершенная hausfrau в свой звёздный час. Чудная, удивительная Сесиль...
Вчера приехала её maman, свежая и необычайно изящная после долгого и утомительного путешествия в дорожной карете. С ней был её брат, сенатор Сушей, который не мог понять, зачем его вытащили из банка. Сильные женщины эти Жанрено... Его сестра Фанни тоже здесь, благослови её Бог! Они с мужем весь день ехали из Берлина, чтобы присутствовать на исполнении «Страстей». Теперь, когда мама умерла, она сделалась владелицей дома на Лейпцигерштрассе, 3. Даже Пауль приехал. Он, наверное, готовит завтрак в столовой, болтает с Густавом или читает финансовые новости. В детской полный бедлам. Время от времени, когда кто-нибудь открывает дверь, до него долетает звук детских голосов. Они очень веселятся, не имея ни малейшего представления о том, из-за чего им так весело. Возможно, в этом и заключается детство — в способности быть счастливым без всякой причины... На улице уже гудела толпа. Он узнал этот особый шум, который производит толпа. Где же это было?.. В Дюссельдорфе, конечно, во время Рейнского фестиваля. О, если бы отец был здесь! Как бы он им гордился! Он бы прочистил горло и сказал: «Якоб, я тобой доволен. Теперь бы твой дедушка Моисей...»
И слава Богу, сегодня не идёт дождь, как шёл всю эту неделю. Сегодня ясно и дует лёгкий ветерок, как и следует в Вербное воскресенье. Сесиль, наверное, и за это тоже помолилась. Она смотрела на Бога как на какого-то богатого и строгого дядюшку, которого можно упросить сделать что угодно, — и обычно упрашивала.
Так много случилось за последние шесть недель, что ничто не оставило глубокого отпечатка в его мозгу. Для него это были длинные ряды певцов с расплывчатыми лицами и открытыми ртами, настройка инструментов, взмахивание дирижёрской палочкой у пюпитра, отдача приказаний, Шмидт, снующий туда и обратно, поедаемые в спешке обеды, Сесиль, смотрящая на него со смесью гордости и боли, думающая о том, сколько ещё времени он выдержит такое напряжение...
На город напало нечто вроде коллективной лихорадки. Все старались внести свои предложения. Дамы, приходящие в их дом и говорящие Сесиль, как они рады, что она к ним вернулась. И конечно, Эльза Мюллер, настоящая подруга... Жёны членов городского совета, жёны попечителей. Даже Амелия Доссенбах, которая приволокла букет цветов стоимостью в полталера...
И разумеется, его светлость. Через неделю после убийства Магдалены он «захватил» «Страсти». Это, оказывается, был его проект. Ну конечно, всё же знают, что он всегда был за их исполнение... За одну ночь Мюллер сделался музыковедом, сыпавшим направо и налево музыкальными терминами. Он принёс официальные воззвания из городской ратуши, призывая население к ещё большему усердию. Он даже добровольно отправился в Дрезден — что было ему чрезвычайно неудобно, признался он, — чтобы убедить герра фон Виерлинга отпустить трёх оперных певцов для исполнения важных сольных партий. Афины-на-Плейсе никогда не знали ничего подобного, и он, Мюллер, был во главе этого! Он и в самом деле уверовал в собственную риторику. Счастливы люди, обладающие даром самообмана...
Кто действительно приносил пользу, так это пастор Хаген. Он без колебаний временно прекратил занятия в школе, чтобы мальчики из хора Святого Томаса могли интенсивно репетировать. Он дал разрешение использовать большой орган собора в любой момент дня и ночи, позволил проводить репетиции оркестра в церкви, привёз из соседних городов несколько вокальных коллективов. Ни один человек не мог бы сделать больше. И мир вернулся в его душу. Не благодушное самодовольство, но смиренный, робкий мир грешника, совершающего покаяние.
Но самым странным было то, что всё началось с лужи крови на снегу — убийства Магдалены. Некоторые вещи противоречат логике. Поведение человека, например. Почему убийство немолодой провинциальной актрисы потрясло такой город, как Лейпциг, поколебало самодовольство священника и привело его на тропу смиренной благотворительности? Такие вещи нельзя понять. Возможно, потому и сказано, что пути Господни неисповедимы.
Феликс услышал, как открылась дверь, затем донёсся приглушённый стук шагов Сесиль по ковру.
Как он и ожидал, она наклонилась над ним и сказала:
— Дорогой, пора вставать. — Сквозь щёлочки век он наблюдал за ней, притворяясь, что спит. Её голос сделался более настойчивым: — Пожалуйста, дорогой. Я знаю, что ты очень устал, но ты должен...
Он почувствовал прохладу её губ на своей щеке и открыл глаза.
— Я ждал этого поцелуя, — произнёс он, приподнимаясь на подушках. — Сядь и дай мне посмотреть на тебя.
Она выглядела чуточку лучше, но только чуточку. Эти несколько недель пребывания в доме, присутствие детей помогли. Но её щёки были ещё бледны и фиолетовые тени под глазами не прошли. Так же как и простуда, которую она подхватила на ферме. Часто по ночам он слышал, как она кашляет во сне. Ну ничего, Швейцария ей поможет.
— Прости, что я так долго валяюсь, — сказал он, стараясь шутить, чем в последнее время часто скрывал свои подлинные мысли, — но я думал над тем, как кальвинистский пастор мог произвести на свет такое потрясающее создание.
Она улыбнулась, тронутая, но не обманутая незаслуженным комплиментом. Женщина знает о том, как она выглядит, лучше других, потому что лучше других знает, как она чувствует, а красота начинается изнутри. Что касается его, она слишком хорошо видела, как он выглядит. Его лицо сделалось словно восковым. Кожа обтягивала переносицу, из-под которой выступали кости. Ноздри были сдавлены, глаза глубоко сидели в тёмных глазницах, голубые вены проступали на запавших висках. Шрам, оставленный камнем, уродливой багровой полосой пересекал правую щёку. В уголках губ собрались морщины, свидетельствуя о боли, усталости и перенапряжении. А ему только недавно исполнилось тридцать восемь. А ей ещё нет и тридцати.
Феликс грустно улыбнулся:
— Мне кажется, я знаю, о чём ты думаешь.
— О чём?
— Что мы с тобой похожи на два симпатичных призрака. — Она невесело кивнула в знак согласия, и он продолжал: — Но вот увидишь, два месяца в Швейцарии и мы так наберёмся сил, что посрамим этих крепких сельских здоровяков. Кстати, не хочешь ли ты испытать нашу новую...
— Как ты себя чувствуешь? — перебила она, стараясь скрыть тревогу. — Ты хорошо спал?
— Как дитя или, скорее, как мертвец. Ты можешь собирать вещи.
— Я уже собрала. Мы можем уехать в любой момент.
Она уже давно уложила вещи, готовая уехать по первому знаку. Эти последние несколько недель, столь трудные для него, показались ей вечностью.
— Завтра, если хочешь, — предложила она осторожно. — К сегодняшнему вечеру все разъедутся.
— Ты так думаешь? А твоя maman?
Она и сенатор уезжали завтра днём: у дяди Теодора было важное дело во Франкфурте. Что касалось Фанни, её мужа и Пауля Мендельсона, они уезжали поездом сразу после обеда.
— Тогда поедем завтра, — согласился Феликс. Ему действительно не терпелось уехать. Пока он будет в Лейпциге, всегда найдутся дела, которые надо сделать, и люди, с которыми нужно встретиться. А он уже на пределе сил. Ещё неделя — и он сломается. Его голова дико болела в эти последние недели, особенно по вечерам, после долгого, изнурительного дня. — Чем скорее, чем лучше.
— Хорошо. О чём ты спрашивал меня минуту назад? Не хочу ли я испытать... что?
— Нашу новую карету. Она даже красивее, чем та, что была у отца.
Она кивнула:
— Я рада, что Танзен будет нашим кучером. Густав стареет.
— Плохая привычка, которой страдает очень много людей, — улыбнулся он. — За исключением нас, конечно.
Только теперь Феликс заметил поднос на углу буфета, и, поскольку был слаб от усталости и его нервы были расшатаны, вид этого подноса тронул его необычайно.
— Ты меня балуешь, Силетт, — пробормотал он, чувствуя приближение слёз.
— Милый, я буду так баловать тебя, так баловать... — Она не могла закончить. Её нижняя губа задрожала, и голос сорвался в рыдание. В порыве любви она обвила его руками за шею.
«Пока ты не умрёшь... вот о чём она подумала», — сказал Феликс себе, гладя её по спине и бормоча жалкие уверения, которые не обманывали ни его, ни её.
— Ну, ну... Что у меня за жена! Вот увидишь, всё будет хорошо... Всё будет замечательно...
Они оба знали, что это неправда. Последние недели выкачали из него оставшиеся силы, унесли те несколько лет жизни, которые он мог бы ещё иметь. Сесиль догадалась о подлинной природе его головных болей. Он ловил её тревожные взгляды, видел дрожание губ, когда поднимал руку ко лбу.
— Я думаю, что мы оба здорово устали, — признался он наконец. — Очень устали.
Он мягко снял её руки и легонько оттолкнул от себя. Она будет, сказал он ей, самой уродливой женщиной в Святом Томасе, если не перестанет плакать. Она кивнула и постаралась улыбнуться, вытирая слёзы ладошкой. Затем с притворным оживлением он признался, что умирает с голоду.
— Зачем здесь этот поднос? — спросил он, указывая на буфет.
Сесиль взяла поднос и поставила его на кровать.
— Ты ещё спал, когда я пошла, — оправдывалась она.
— Теперь расскажи мне всё, — потребовал он, взмахнув салфеткой. — Как все поживают? Где дорогая maman?
Несмотря на усталость от путешествия, maman поднялась на рассвете и провела часовую инспекцию дома. Буфеты, бельевые шкафы, кладовка, кухня — она заглянула всюду.
— Даже на чердак, — заметила Сесиль с добродушной улыбкой взрослых детей, снисходительно относящихся к слабостям своих родителей. — Чтобы посмотреть, так ли я веду дом, как она учила меня.
— И она одобрила?
— Всё, кроме... — она смущённо улыбнулась, — греческой статуэтки в кабинете.
— О Боже! Мы забыли её спрятать. Что она сказала?
— Что она нескромная и непристойная.
— Что ж, я полагаю, что мы с тобой — пара нескромных и непристойных людей.
— Она стареет, — с нежностью в голосе произнесла Сесиль, — у неё старомодные идеи.
— Наоборот, её идеи вечны. До тех пор, пока будут тёщи, всегда будут леди вроде неё. А где она сейчас?
— Она уже ушла в церковь с дядей Теодором. Я попыталась сказать ей, что служба начнётся по крайней мере через два часа, но она ответила, что хочет занять хорошие места и не может придумать лучшего места для ожидания, чем Божий дом. Даже если это лютеранская церковь.
— Потрясающая maman! Я просто восхищаюсь ею! — воскликнул Феликс с набитым ртом. — Не будет ли она ошеломлена, если, прибыв в рай, обнаружит, что Бог — Магомет или анабаптист?
Сесиль тихонько щёлкнула языком:
— Не смейся над такими вещами, Феликс. Люди должны во что-нибудь верить. Это помогает им жить и умирать. А ты бы лучше поторопился и оделся. Внизу уже много народа, и прибывают всё новые и новые люди.
— Что им надо?
— Увидеть тебя. Люди, которых я никогда не видела. Из Берлина, Гамбурга, Парижа. Даже один джентльмен из Лондона. Какой-то сэр. Густав не знал, что делать, поэтому я велела ему впускать всех. Город ломится от гостей. Говорят, что в гостиницах люди спят по трое в кровати. Ну скорее, вставай.
Раздался лёгкий стук в дверь, и вошла Фанни Мендельсон-Хензель.
— Завтрак в постели! — рассмеялась она. — Он не изменился. Моя бедная Сесиль, я знала, что он сломит твоё сопротивление и в конце концов сделает по-своему. — Она поцеловала брата в щёку.
— У тебя тоже есть пороки, — парировал он с типично юношеской задиристостью. — Вот я расскажу Сесиль.
Фанни проигнорировала угрозу.
— Он всегда имел страсть к завтраку в постели. Отец говорил, что это верный знак того, что он плохо кончит.
— Так и есть, — Феликс вытер губы салфеткой. — И если ты собираешься и дальше распространять обо мне клевету, то делай это за моей спиной, а не на моих глазах. — Говоря это, он смотрел на сестру любящими, смеющимися глазами. — Для старой матроны ты выглядишь на редкость хорошо. — Он обернулся к Сесиль: — Это фамильная черта. Мы, Мендельсоны, с годами становимся всё красивее.
Он бросил скомканную салфетку на поднос и издал вздох удовлетворения:
— Это было очень хорошо. Теперь я готов встретить испытания сегодняшнего дня.
Сесиль соскочила с края кровати.
— А я спущусь вниз и посмотрю, как обстоят дела, — объявила она, убирая поднос. — А ты вставай. Пожалуйста, Фанни, заставь его встать.
— Постараюсь.
— Напомни мне отвести тебя в сад, прежде чем мы пойдём в церковь, — окликнул он Сесиль, когда она выходила из комнаты. — Я хочу тебе кое-что показать.
Когда она ушла, Феликс задумчиво взглянул на сестру. Некоторое время они молча смотрели друг на друга затуманенными от воспоминаний глазами, с застывшей на губах грустной улыбкой. Эпизоды юности кружились в их мозгу, как мёртвые листья на осеннем ветру. Их проказы, их дуэты в четыре руки, воскресные семейные концерты, роскошные обеды, пикники, первые шёпотом поверенные друг другу секреты... Теперь они держались за руки в инстинктивном желании быть вместе против их общих безымянных страхов, в предчувствии надвигающейся последней разлуки.
— Ты счастлива, Фан? — спросил он наконец. — Как твой муж?
— С каждым годом всё замечательнее. У него была выставка в Лондоне, и королева купила одну из его картин. И дети тоже замечательные. Я только что ходила в детскую и поиграла с твоими малышами. Странно, что все они светленькие, в мать. Кстати, Сесиль выглядит очень усталой.
— Знаю. Я беспокоюсь за неё. Хочу повезти её в Швейцарию. — Феликс почувствовал на себе нежный изучающий взгляд Фанни и отгадал её мысли. — Я плоховато выгляжу, да?
— Тебе тоже нужен отдых. Длительный отдых. — Затем она вдруг сказала: — Эти головные боли ужасны, правда?
Он нахмурился. Как она догадалась?
— У меня они тоже бывают, — прошептала Фанни. — Они начинаются здесь, да? — Она показала на затылок. — Доктор говорит, что ничего нельзя сделать. Обычное лечение — отдых, отсутствие отрицательных эмоций, побольше молока...
Фанни с усилием выдавила из себя улыбку и, прежде чем он успел что-то сказать, стянула с него одеяло, как делала в детстве:
— Теперь вставай, не то Сесиль будет на меня сердиться.
Феликс брился, когда влетела Сесиль и в волнении затараторила:
— Внизу толпа! Прибыл герр Мюллер со всеми членами совета. Все в мантиях. Они выглядят великолепно.
— Не сомневаюсь. — Он усмехнулся, глядя на неё и продолжая водить бритвой под подбородком. — Особенно Христоф.
— Ты бы только видел его! С золотой цепью и в красной бархатной мантии! Он похож на... — Не найдя подходящего сравнения, она продолжала: — А имя английского джентльмена — сэр Джордж Смарт.
Феликс замер с бритвой в воздухе.
— О мой Бог! Проделать весь путь из Лондона...
— Кто это такой?
— Просто дирижёр Лондонского филармонического оркестра. А это, моя дорогая, то, что я называю настоящим оркестром. Он дал мне первый шанс. — На несколько секунд память вернула его в кабинет сэра Джорджа, и он увидел врывающуюся Марию, глаза которой метали громы и молнии. «Синьор Смарт, вы большой лжец...» — Он быстро кончил бриться. — Говорю тебе, Силетт, британцы — прекрасные люди.
— О, ты и твои британцы, — поддразнила она, зная его восхищение характером и традициями англичан. — Они такие же, как и все остальные. Одни хорошие, другие плохие.
— Да, но, когда они хорошие, они...
— О, я забыла. Заходила одна леди, фрау Риман. Она очень хорошенькая.
— Да? — Он изучал своё лицо в зеркале. — И что же хотела фрау Фриман?
— Не Фриман, дорогой, а Риман. Она хотела передать тебе, что очень тобой гордится.
Он провёл пальцами по щеке.
— Очень мило с её стороны.
— Она также сказала, что хорошо тебя знает.
Феликс издал стон:
— Она тоже! Интересно, моё прошлое когда-нибудь оставит меня в покое? Не верь ей, Сесиль. Она самозванка. Я никогда в жизни её не видел.
— Ты чуть не женился на ней, ты, гусь. Если бы я не появилась...
— Риман? — повторил он шёпотом. В его памяти вспыхнуло воспоминание. — Конечно же это Нина... Она здесь?
— Да, вместе с мужем. Он здесь по делу. Она сказала мне, что он собирается строить новую железную дорогу.
Феликс умело вытер лезвие бритвы.
— Ах, Нина! Это была женщина для меня. Как жаль, что она меня отвергла и я был вынужден удовлетвориться дочерью пастора.
Она улыбнулась. Это была настоящая шутка, та, от которой в его глазах загорелись озорные искорки.
— Если ты не поторопишься, дочь пастора...
Её прервал звук широких шагов, сопровождаемых тяжёлым пыхтением. Они обернулись как раз вовремя, чтобы увидеть Карла Клингемана, протискивающегося в дверь cabinet de toilette[126].
— Клянусь, мадам, — запыхтел он, не обращая внимания на Феликса, — моя дружба с вашим мужем принесёт мне раннюю и несвоевременную кончину. — Он достал из кармана носовой платок и вытер своё широкое, жизнерадостное лицо. — Почему он не ведёт спокойную, тихую жизнь, как я? Я никогда не зная, должен я платить ему дань восхищения или посадить его под арест.
— Когда ты приехал? — вмешался Феликс, рассекая воздух бритвой, словно собирался убить Карла.
— Что это за разговоры об аресте, герр Клингеман? — поинтересовалась Сесиль.
— Ничего. Ерунда, — быстро вставил Феликс подчёркнуто небрежно. — Карл всегда хвастается своими дипломатическими привилегиями. Да если бы он когда-нибудь сделал нечто подобное, — он выразительно помахал лезвием бритвы перед лицом друга, — я бы перерезал ему горло. — И, чтобы сменить тему разговора, повторил: — Когда ты приехал?
— Вчера вечером. И эта проклятая деревня полна народа, так что мне пришлось спать на бильярдном столе.
— Это полезно для твоей души, — наставительно произнёс Феликс. — И держит тебя в хорошей форме.
Сесиль извинилась и вышла. Проходя мимо Карла, она подарила ему одну из своих убивающих наповал улыбок.
— Я бы хотела побольше послушать об этих дипломатических привилегиях, — подмигнула она.
— Если ты ей когда-нибудь расскажешь... — начал Феликс, когда они остались одни.
— Не расскажу. — Карл осторожно опустил своё грузное тело на край ванны, взял понюшку табаку и, сбрасывая частички его со своей гофрированной сорочки, взглянул на друга детства. — Ты, несчастный musiker, — произнёс он с подозрительно блестевшей влагой в выпуклых глазах, — ты всё-таки добился своего, да? Я горжусь тобой, Феликс. Я всегда знал, что ты великий музыкант, теперь я знаю, что ты также великий человек. — Знакомая усмешка вернулась к нему, и он добавил: — Определённо слишком много для одного индивидуума.
— А ты был самым лучшим другом, которого может иметь человек, — растроганно сказал Феликс, не в силах скрыть свои чувства.
— Кстати, — заметил Карл, который, подобно всем сентиментальным людям, ненавидел открытое проявление эмоций, — у меня есть для тебя новость. Достигнув горестного сорокалетнего возраста и впадая в старческий маразм, я решил жениться.
— Замечательно!
— Это единственный опрометчивый поступок, которого я до сих пор ещё не совершал, но ничего не могу с собой поделать. Я подобен скалолазу, загипнотизированному видом Джомолунгмы. Он знает, что почти все, кто пытается забраться на неё, срываются в пропасть, однако лезет снова и снова. Самое поразительное, что я нашёл женщину, которая хочет выйти за меня замуж. Некоторые женщины готовы на всё.
Они поболтали в таком духе ещё немного, пока Феликс продолжал одеваться. Карл рассказал ему о своей невесте, объявив, что свадьба состоится перед Рождеством.
— Веселье сочельника создаёт атмосферу надежды, воодушевляя двоих людей, отправляющихся в такое опасное путешествие, — объяснил он.
Внезапно его тон изменился. Он взял шляпу и сделал несколько шагов по направлению к двери.
— До свидания, Феликс. Отдохни как следует. Ты совсем выдохся. Я не увижусь с тобой после концерта. Ты будешь окружён людьми, а я первым поездом возвращаюсь в Париж. — Карл сделал паузу и пристально посмотрел на друга. — Большая честь дружить с таким человеком, как ты.
Он вышел из комнаты. Феликс слышал, как в коридоре он обменялся несколькими шутливыми репликами с Сесиль. Затем тяжёлый стук его шагов затих.
— Что ты думаешь, рассматривая себя в зеркало?! — воскликнула Сесиль, вбегая в комнату. — Почему ты ещё не готов?
— Я вожусь с этими чёртовыми наградами. Почему бы им не найти чего-нибудь более практичного?
Пока она помогала ему приладить награды на фраке, он наблюдал за её отражением в зеркале. Она была одета как для церковной службы, в шляпке, завязанной под подбородком.
— Ты выглядишь слишком привлекательно, — заметил он. — Может быть, мне не следует позволять тебе сидеть в церкви одной. Особенно когда ты, кажется, без ума от Христофа и его золотой цепи.
Она не обратила внимания на его шутку. Это его обычная манера, и она никогда не изменится. Даже с ленточкой высшего ордена на рубашке он оставался естественным и дурачился. Возможно, только великие люди могут позволить себе быть естественными и говорить глупости, другие должны сначала подчеркнуть свою значительность, напуская на себя напыщенность.
— Дай-ка мне посмотреть на тебя, — сказала Сесиль, бросая на него последний оценивающий взгляд. — Ты очень красивый. — Она поднялась на цыпочки, чтобы дотянуться до его губ. — И я очень тебя люблю.
Прежде чем сойти вниз, они остановились в детской. Приход Феликса вызвал ажиотаж. Карл и Мария, восьми и семи лет, были уже достаточно взрослыми, чтобы сохранить самообладание при виде отца, столь великолепно одетого в такой ранний час. Они официально поздоровались с ним и поцеловали ему руку, очень неловко чувствуя себя в собственных пышных нарядах. Но остальные дети вытаращили глаза, онемев от восторга.
Феликс обернулся к Сесиль:
— Видишь, они не узнают меня. Это всё из-за этих наград. Я говорил тебе, что они пугают людей.
Скоро, однако, лёд был сломан. Феликс опустился на четвереньки, и дети начали водить вокруг него хоровод и захлопали в ладоши, когда он сказал им, что завтра утром они все вместе уедут в новой красивой карете. А в Швейцарии они будут только играть, лазить по горам и ловить рыбу. Дети расцеловали его за это и задали кучу вопросов. Ему хотелось побыть с ними подольше, но Сесиль и слышать об этом не желала.
— Что ты хочешь показать мне в саду? — спросила она, когда они вышли из детской.
— Я не могу сказать. Это займёт слишком много времени.
Они спустились по ступенькам чёрного хода и очутились в зелёной тишине сада, отбрасывая на песок длинные голубые переливчатые тени. Весна уже повсюду вступила в свои права — она была в цветущих яблонях, в побегах травы, в блестевших листьях розовых кустов, в набухших почках.
Феликс наслаждался тишиной. Сесиль шла рядом с ним, чувствуя, как далеки его мысли, украдкой глядя на его профиль, всё ещё поразительно красивый, хотя и трагически исхудалый. Ноздри Феликса раздувались от запаха просыпающейся земли. Он чувствовал утренний ветерок, прохладными волнами обдувающий лицо, глубоко вдыхал аромат молодой листвы и возвращающейся жизни. Да, думал он, пришла ещё одна весна. Самая прекрасная, потому что она последняя. Он знал это и больше не бунтовал. У него была хорошая, счастливая, замечательная жизнь. И он прожил её не зря. Чего ещё может желать человек?
Внезапно они подошли к ней, дойдя до конца сада. В заросшем мхом каменном водоёме на водяной ряби дрожало небо. Иногда поблизости тихо щебетала какая-то птаха, словно разговаривая сама с собой. Вот где она была. Скамья. Обычная парковая скамья...
Он боялся, что Сесиль не узнает её, но она сразу узнала. Она охнула и сжала его руку. Они стояли бок о бок, глядя на скамью.
— Ты и представить себе не можешь, сколько труда мне стоило украсть эту скамью, — сказал он. — Города ни за что не хотят расставаться со своими общественными скамьями. Они следят за ними, считают их, спрессовывают их в цементные блоки. Они не хотят ни продавать, ни отдавать их. В конце концов Танзену пришлось подкупить полицейского — того самого, я полагаю, который первым назвал мне твоё имя. Они вместе разобрали её ночью и вывезли на телеге. Замечательная полиция у вас во Франкфурте, — добавил он, подмигнув.
— Я так и вижу, как ты на ней сидишь, — мечтательно произнесла Сесиль.
— Ты сказала, что я выгляжу высокомерно.
— Нет, просто глупо и... трогательно. В тот день, когда ты промок до нитки, я влюбилась в тебя. И никогда не разлюблю.
— Двое влюблённых могут заполнить собой мир, — тихо проговорил Феликс.
Они ещё немного постояли в молчании, погруженные каждый в свои мысли. Затем медленно пошли обратно и вернулись в дом.
Они снова взобрались по ступенькам чёрного хода и оказались на втором этаже. Приблизившись к лестничной площадке, он остановился, заглянул глубоко в её глаза и нежно поцеловал в губы.
— А теперь пойдём, — сказал он.
Его руки лежали на клавиатуре органа, он бросил последний взгляд на оркестр, солистов, певцов, выстроившихся ровными рядами и замерших в ожидании его сигнала. Он увидел Германа Шмидта с флейтой в руке — его густые, взъерошенные брови подпрыгивали от волнения; Танзена, возвышающегося над мужским хором. У сопрано была новая прекрасная солистка, но Феликсу показалось, что Магдалена прогнала её и заняла её место...
Он подал знак.
Волнами скорби покатились по собору открывающие аккорды «Страстей». Они медленно нарастали до мощного пульсирующего крещендо, затем вознеслись и прорвались в неф Святого Томаса. Подобно взлетающему орлу, бессмертная музыка воспарила высоко в лазурное небо, поднимаясь всё выше и выше, за остроконечный шпиль, во Вселенную.