Часть II. Мир разумов

Глава 3. Чужие умы

Жизнь на других планетах

«О чем он вообще думал?» или «Как она себя чувствует?» — невиннейшие на первый взгляд вопросы. Но на архипелагах Меланезии живут люди, которые на них отвечают крайне неохотно.

В некоторых островных общинах Тихого океана предположения о чувствах, мыслях и намерениях других людей строго табуированы. Когда жители Нукулаэлаэ (входит в состав Тувалу) описывают мысли, они почти всегда озвучивают только собственные идеи и избегают предположений о том, что могут думать другие. Манагаласы из Папуа — Новой Гвинеи тоже стремятся избегать предположений о намерениях других. А когда дети народа босави пытаются истолковать крики и лепет младенцев, еще не научившихся говорить: «Может, он голоден?» или «Может, он устал?» — их строго ругают родители. «Ты не можешь знать, что происходит в голове другого человека», — говорят они. Мысли и чувства — личное дело, а пытаться угадать, что происходит в разуме другого человека, опасно. Они считают, что умы непроницаемы[68].

Верования и поведение этих островных общин удивили англоязычных антропологов, изучавших их культурные практики. Но еще большей проблемой они стали для христианских миссионеров, которые пытались обратить их в свою веру. Западный священник мог сказать, что они должны публично исповедаться в грешных мыслях, чтобы очистить свою бессмертную душу. Но для таких народов, как босави, тайные мысли — хоть грешные, хоть какие, — только их дело, и ничье больше.

Эти народы островов Тихого океана, не желающие ничего говорить о чужих размышлениях, нашли бы немало родственных душ среди философов. Те часто беспокоятся о «проблеме других умов»[69]. Когда Декарт сказал: «Я мыслю, следовательно, существую», — он аргументировал наличие собственного разума. Прямой доступ к нашим мыслям доказывает нам, что мы существуем. А как же другие? Откуда мне знать, что происходит — и происходит ли — в вашей голове, если я не могу в нее заглянуть?

Некоторые философы доходят до крайности и начинают беспокоиться, что других умов вообще не существует. Что, если все, с кем вы общаетесь, — от бариста, которой вы улыбаетесь, пока она заваривает ваш утренний кофе, до супруга или супруги, с которыми вы прожили большую часть жизни, — на самом деле сложно структурированные зомби, в головах которых не происходит ничего?

Меня этот вопрос не беспокоит. Как и у большинства психологов и нейробиологов, у меня материалистический взгляд на разум. Я считаю, что все мои мысли, чувства, переживания, воспоминания и эмоции как-то зависят от того, что происходит в моем мозге. Если ваш мозг похож на мой и работает примерно так же, мне не нужно будет особых логических кульбитов, чтобы решить, что у вас тоже есть мысли и чувства.

Но есть и другая проблема других умов. Даже если мы согласимся, что у вас есть ум и у меня тоже, мы не можем просто заглянуть в умы друг друга. Так что в одном важном смысле жители Нукулаэлаэ, манагаласы и босави правы. У нас нет прямого доступа к разуму других. Есть лишь интуитивное ощущение, что мы можем заглянуть туда; но на самом деле мировоззрение тихоокеанских народов кажется ближе к истине. Мы день за днем летаем рядом, каждый из нас живет на своей личной планете, в собственном мире, тщательно спрятанном внутри черепа. Как мы можем точно угадать, что думает другой? Откуда нам знать, какова на самом деле жизнь на других планетах?

Оказывается, поиск признаков жизни в далеком космосе не так уж отличается от поиска разумной жизни в головах окружающих. Пока что я вам рассказывал о своеобразной симметрии между задачами, которые стоят перед учеными, и теми, которые вынужден решать ваш мозг, — и о симметрии их решений. Если мы хотим узнать, прячутся ли живые существа на далекой планете в далеком уголке дальней галактики, мы не можем полететь туда и посмотреть. Но мы способны проводить дистанционные измерения — непонятные, расплывчатые снимки атмосферы, окружающей планету, — и выдвигать теории, объясняющие, что может происходить там.

Точно так же мы не можем и попасть в разум другого человека. Когда кто-то сидит прямо перед нами, он все равно мало чем отличается от далекой планеты. Мы не можем почувствовать, какая погода сейчас в его мире. Мы неспособны попасть в его мысли, увидеть эмоции, решения, желания, намерения. У нас есть только неполная картина того, что происходит на поверхности, видимой атмосферы, которая его окружает. О том, что происходит внутри, можно только теоретизировать.

Неуверенность в понимании других людей, скорее всего, вам уже хорошо знакома. Вам не нужен нейробиолог, чтобы знать, что другого человека порой очень трудно «прочесть». Если вы хоть раз задумывались, например, почему ваша подруга рано ушла с вечеринки или коллега, проходя мимо, сказал что-то неприятное, значит, вы знаете, что человеческое поведение неоднозначно. Одно и то же действие может быть совместимо со множеством чувств, мотивов и настроений. Даже простейшие выражения лица способны непреднамеренно сбить вас с толку: вы, например, можете не понимать, действительно ли человек вами недоволен или просто всегда хмурится.

Если наш социальный мир так богат двусмысленностями и неопределенностью, почему общественная жизнь все еще достаточно гладкая? Вы, как и я, скорее всего, не раз бывали и «жертвой», и «виновником» недопониманий. Но в целом наш мир вполне хорошо работает — или, по крайней мере, намного лучше, чем можно было бы ожидать, если бы понимание чужих мыслей и чувств действительно оставалось нерешаемой проблемой, если бы на чужую «планету» попасть было невозможно.

На этот вопрос можно взглянуть и с другой стороны. Когда в 1990-х ученые захотели узнать, может ли жизнь существовать в темных уголках Вселенной, сначала они проверили, есть ли жизнь на Земле[70]. В 1990 году космический корабль «Галилей» должен был пролететь мимо Земли, примерно в 1000 километров от ее поверхности. Возможность была слишком хороша, чтобы ее упустить. Астроном Карл Саган и его коллеги убедили НАСА направить приборы «Галилея» не в космос, а прямо на нас — чтобы увидеть, как выглядит жизнь на Земле, если посмотреть на нее извне.

Изучив измерения «Галилея», ученые нашли в них признаки существования жизни на планете. Спектр отраженного света содержал «красный край» — признак растений, — а в смеси кислорода и метана в атмосфере наблюдался дисбаланс, который мог быть вызван большим количеством живых существ, обитающих на поверхности.

Направлять космический зонд на Землю — где, как мы уже знаем, жизнь есть, — на первый взгляд бессмысленная затея. Однако, сделав это, ученые получили модель того, как жизнь может выглядеть издалека. Держа в уме эту модель, они смогут искать те же признаки жизни на далеких планетах, до которых мы пока не можем (а может, и никогда не сможем) долететь.

Представьте, что мозг тоже занимается чем-то подобным. Вместо того чтобы реально посещать «далекие планеты» других людей, мы направляем зонд на себя. На основе ментального мира, который видим в себе, мы можем составить модель того, как выглядим со стороны. Вооружившись ею, мы начнем понимать, что происходит под поверхностью других умов, вращающихся вокруг нас. И в этой главе вы увидите, как это делается.

В твоих движеньях что-то есть

Когда мне было семнадцать, меня пригласили на собеседование в Оксфорд. Мои учителя очень обрадовались: школа, в которой я учился, была не очень престижной, и, если бы все прошло хорошо, я стал бы первым поступившим в Оксфорд учеником в ее истории.

Они настолько обрадовались, что школа даже изыскала в своем небогатом бюджете немного денег, чтобы отправить меня на «абитуриентскую конференцию». Ее проводила какая-то частная компания, а не сам университет, и там обещали рассказать обо всех хитростях и ловушках собеседований в Оксфорде.

Я не очень хорошо помню, как прошел тот день. Возможно, я узнал и что-то полезное. Но лучше всего мне запомнилась та часть собрания, на которой нам говорили о языке тела. Лектор рассказывал аудитории, состоящей из смущенных, встревоженных учеников, что профессоров Оксфорда, которые будут проводить собеседования, учат искать особые признаки того, что абитуриент действительно понимает, о чем говорит. Нам сказали, что, когда мы пытаемся вспомнить ответ, который на самом деле знаем, начинаем бессознательно смотреть вправо, а когда отчаянно пытаемся что-то выдумать на месте — влево. Профессора будут смотреть нам в глаза, чтобы определить, насколько мы на самом деле эрудированны. И нам, конечно, нужно учиться контролировать свой бегающий взгляд, если хотим поступить.

Сейчас я, конечно, понимаю, что этот «совет» был бессмыслицей. Между направлением взгляда и тем, вспоминаете вы что-то или пытаетесь выдумать, нет связи. А если и есть, то профессоров, проводящих в Оксфорде собеседования, точно этому не учат. Я уверенно могу сказать, что некоторые профессора на собеседовании вообще не смотрели мне в глаза.

Подобные шарлатаны портят репутацию самого понятия «язык тела». Но есть и серьезная научная отрасль, которая занимается изучением того, что движения тела на самом деле говорят о происходящем в наших умах.

Очевидные примеры явного языка тела — скажем, выражение лица и тон голоса. Но есть и куда менее известный «сигнал», сообщающий о ментальном состоянии: кинематика — скорость и синхронизация движений частей тела. Она помогает многое понять в общении, потому что разные типы движения обычно ассоциируются с разными внутренними состояниями[71].

Возьмем для примера эмоции. Движения выглядят радостными, когда они сравнительно быстрые; печальными, если медленные; и гневными, когда мы резко ускоряемся[72]. Если вы видите, как один коллега бежит по коридору вприпрыжку, а другой еле плетется, то легко догадаетесь, кого повысили, а кому отказали.

Зная об этой связи между динамикой движений и эмоций, вы можете подумать, что мозг расшифровывает чувства других, просто «измеряя» их движения. Соответственно, ум работает по принципу камеры контроля скорости: если человек превышает лимит, значит, он счастлив, а если двигается слишком медленно, то ему грустно.

Но тут есть одна проблема: мы не знаем, как калибровать эти камеры. Человеческие тела очень разнообразны, как и скорость, с которой они перемещаются. Насколько быстро двигаются радостные люди? Насколько медленно грустные?

Проблема считывания чужого языка тела очень заинтересовала Роузи Иди. Мы с ней писали свои докторские диссертации одновременно, в одной и той же лаборатории в Биркбек-колледже Лондонского университета, а нашим научным руководителем была Клэр Пресс. Так что мне довелось провести несколько счастливых лет, сидя чуть поодаль, пока Роузи и Клэр обсуждали свои представления о том, как мозг считывает язык тела, и разрабатывали хитрые эксперименты для проверки своих гипотез.

Идея Роузи чем-то напоминала космический зонд Сагана. Саган предложил сначала смоделировать жизнь на Земле и уже потом смотреть наружу, а Роузи считала, что для осмысления языка тела другого человека нужно сначала смоделировать собственный. Другие люди, безусловно, могут двигаться весьма своеобразно, но мы хорошо знаем, что творит наше собственное тело и как мы себя чувствуем при этом. Благодаря огромному накопленному за время жизни опыту мозг хорошо представляет себе, как наши эмоции связаны с движениями тела. Соответственно, мы можем использовать эту «внутренне-наружную модель», чтобы искать эмоции в других. Если кто-то двигается так же, как мы сами, когда раздражены или расстроены, можно предположить, что и он испытывает те же эмоции.

На первый взгляд все кажется очень логичным. Но у этого метода есть один значительный недостаток: если мы пытаемся понять других с помощью модели, настроенной на себя, значит, наши выводы будут верны только для тех тел, которые двигаются так же, как наши.

Предположим для примера, что вы двигаетесь очень быстро, а я по сравнению с вами довольно вялый и медлительный. Мы оба действуем быстрее обычного, когда счастливы, и медленнее, когда грустим. Но если мы откалибруем свое восприятие эмоций по конкретным особенностям наших тел, то не сможем правильно понять друг друга. Если вы увидите, как я иду к вам своей обычной неторопливой походкой, я покажусь вам ужасно медленным и, соответственно, жутко расстроенным по сравнению с тем, как вы двигаетесь обычно, хотя на самом деле я себя чувствую нормально. И наоборот: мои внутренние модели будут интерпретировать обычную для вас летящую походку как признак особой радости, хотя и вы можете чувствовать себя нормально, не испытывать сильных эмоций.

Именно такие «ошибки калибровки» Роузи обнаружила, проводя эксперименты с людьми в своей лаборатории[73]. Она пристегивала акселерометры к лодыжкам участников, чтобы измерить, с какой скоростью те двигаются обычно, а потом дала им задание, чтобы измерить эмоциональное восприятие. Участники смотрели на анимированные изображения чужих движений и пытались понять, что чувствуют эти люди. Эти мультфильмы были созданы на основе видеосъемки движений настоящего человека, но Роузи тщательно контролировала их, чтобы тонко манипулировать воспринимаемой скоростью движения.

Коллега обнаружила, что эмоции, которые люди замечают в роликах, тесно связаны с тем, как они двигаются сами. Людям в целом медлительным необходимо было увидеть особенно медленные движения, чтобы предположить, что другому человеку грустно, но при этом они легко замечали радость или гнев в анимации, которая была не очень быстрой. А «торопыгам» необходимо было увидеть крайне быструю походку, чтобы решить, что человек радуется или злится, при этом актеры, двигавшиеся с нейтральной скоростью, казались им безучастными. Результаты ожидаемы, если считать, что мы считываем чужой язык тела, основываясь на «словаре», составленном из движений тела собственного.

Из-за такой подстройки мы можем научиться неплохо распознавать эмоции людей, которые двигаются так же, как и мы, но будем плохо понимать тех, кто выражает эмоции иначе. Вспомните стереотипы о шумных, жестикулирующих итальянцах или чопорных, сдержанных английских джентльменах. Типичный англичанин, видя размашистые жесты типичного итальянца, подумает, что это свидетельство бурных чувств, сравнив их с куда более степенными привычными ему движениями. И наоборот: итальянец, который попытается разобраться в эмоциональной жизни англичанина со сдержанными, размеренными манерами, может прийти к вполне разумному выводу, что у того пропала значительная часть души.

Конечно, это стереотипы. Мне доводилось видеть и «бездушных» итальянцев, и «душевных» англичан. Но исследования показывают, что в этих стереотипах есть зерно истины. Когда психологи подсчитывают разницу в эмоциональной выразительности между разными странами и культурами, они обнаруживают, что, например, американцы, зимбабвийцы, канадцы и австралийцы более экспрессивны, чем жители Гонконга, Малайзии, России или Греции[74]. Если между культурами действительно есть заметные различия в эмоциональных движениях, а наш мозг использует для своих прогнозов движения, знакомые ему самому, становится яснее, почему расшифровать чувства людей, похожих на нас, легко, а непохожие кажутся загадкой.

Но культура — не единственное, что влияет на внешние проявления чувств. На эмоциональные движения наших тел могут влиять разные факторы. Один из них — скорее всего, вас это не удивит — возраст. С годами наши тела меняются, движения тоже. Роузи особенно интересовалась тем, как это происходит у подростков. В своих экспериментах она изучала движения 11-летних детей и тинейджеров вплоть до раннего взрослого возраста и обнаружила систематическую закономерность: чем старше мы становимся, тем медленнее и стабильнее начинают двигаться наши тела[75].

Но, что любопытно, эти изменения оказались связаны с тем, как меняется наша интерпретация чужих эмоций. Более юные подростки, для которых быстрое движение остается нормой, склонны чаще видеть грусть в нейтральных движениях, а старшие подростки и взрослые, чья базовая скорость ниже, лучше умеют определять эмоции, которые выглядят быстрыми, например радость или ярость.

Можно предположить, что это несовпадение моделей вносит определенный вклад в недопонимание между родителями и подростками. Модель, настроенная на размеренные «взрослые» движения, видит в быстрых, но совершенно заурядных движениях подростка возбуждение или раздражение, даже если тот на самом деле ничего такого не чувствует. И наоборот, типичные движения среднестатистического взрослого — если на них смотреть в рамках модели, настроенной на быструю, детскую активность, — могут казаться необычно, необъяснимо мрачными. Дело не в том, что родители (или дети) специально хотят осложнить вашу жизнь. Просто вы настроены на сигналы с разных планет.

Но, хотя непонимание «отцов и детей» — безусловно важная тема, есть вероятность, что именно несовпадение предсказательных моделей лежит в основе куда более серьезных видов взаимного непонимания — например, таких, которые наблюдаются при аутизме.

Слепота к другим умам

Характерная особенность аутизма — трудности в общении с другими людьми. Уровень сложностей разный, но даже при так называемом высокофункциональном аутизме общение отнимает[76] слишком много сил или людям немного труднее понимать собеседников.

В традиционном понимании аутизма эти трудности общения объясняются неспособностью поставить себя на место другого и понять его точку зрения. Психологи часто называют этот навык «ментализацией», «чтением умов» или «теорией разума». Это умение представить себе суть чужой умственной жизни. Людям с аутистическим расстройством, соответственно, трудно понять других, потому что их способность считывать чужие умы ограничена.

Этот взгляд на аутизм как на «слепоту к другим умам» набрал особую популярность в 1980-х, когда психологи исследовали, как дети с аутизмом и без него описывают чужую точку зрения. Одной из самых влиятельных методик в этой отрасли исследований стали игры о «ложных убеждениях», например тест Салли — Энн[77]. В этом эксперименте ребенок просматривает сценку, разыгрываемую двумя куклами: Салли и Энн. Салли кладет в корзину камешек и уходит. Пока ее нет, озорная Энн перекладывает камешек в другое место — коробку. Салли возвращается, и ребенка спрашивают, где она будет искать камешек.

Эта задача оказывается трудной для любого ребенка, независимо от того, есть ли у него аутизм: чаще всего они говорят, что Салли будет искать камешек в коробке, там, где он и лежит, хотя Салли не видела, как Энн переложила его из корзины, куда поместила его сама. Задача трудна потому, что для верного решения необходимы сложные когнитивные построения: ребенок должен представить себе ум другого действующего лица (в данном случае куклы Салли) и понять, что в чужой голове мысли не такие, как в его собственной.

Нейротипичные дети осваивают решение этой задачи раньше, чем их ровесники с аутизмом. В экспериментах они чаще сообщали, что Салли будет искать камешек в корзине, там, где она видела его в последний раз, а не в коробке, где, как они знают, он лежит. Дети с аутизмом достигают этого этапа позже — некоторые психологи считают это признаком того, что им трудно ставить себя на место других и представлять себе содержимое чужого ума.

Хотя детям с аутизмом обычно удается правильно пройти тест, когда они вырастают, традиционные теории предполагают, что у них все равно сохраняются серьезные затруднения с пониманием чужого ментального состояния даже во взрослом возрасте, — а они, в свою очередь, объясняют, почему им труднее ориентироваться в социальном мире[78].

Галлюцинации чужого разума

Один из запоминающихся примеров того, как мы «видим умы», обнаружили во время экспериментов, которые проверяли склонность «оживлять» и наделять намерениями объективно неживые предметы, видеть «галлюцинации разума» там, где его нет.

Первопроходцами в этой сфере исследований стали Фриц Хайдер и Марианна Симмель в 1940-х[79]. Они придумали очень простой эксперимент. Участники смотрели короткий анимационный ролик, в котором простые геометрические фигуры — пара треугольников, небольшой круг и большой прямоугольник — двигались по экрану. Они перемещались сами по себе и анимированы так, что кажется, будто они взаимодействуют: гоняются друг за другом, уворачиваются, обманывают. Участник должен был описать увиденное.

Строго говоря, в ролике Хайдера и Симмель никакие разумы не изображаются. Это просто последовательность движений фигур. Формально сцену можно описать чисто геометрически. Участник одного из экспериментов именно так и поступил. Он сказал: «Большой непрозрачный треугольник входит в прямоугольник… затем появляются другой, меньший треугольник и круг… они начинают двигаться по кругу… затем большой треугольник выходит» и т. д. Безжизненное, инертное описание.

Но большинство из нас видят совсем другое. Оставшиеся участники описывали движение безжизненных фигур живописными, менталистическими терминами. Вот, например, одно из описаний той же сцены:

Треугольник номер один запирает дверь… и входят двое юных созданий. Несомненно, влюбленные в двумерном мире; треугольник номер два и милый кружок. Треугольник номер один (далее — злодей) видит юных влюбленных… Он открывает дверь и выходит, чтобы посмотреть на них. Но нашему герою совсем не нравится такое вмешательство… он энергично атакует треугольник номер один (возможно, здоровяк сказал ему что-то нехорошее).

У участницы явно есть чувство юмора, но необычно активным воображением она не отличается. Подавляющее большинство участников эксперимента описывали поведение фигур похожими терминами, обозначающими целенаправленные действия. Например, в одном случае почти все участники наградили большой треугольник эпитетами вроде «воинственный», «агрессивный», «сварливый» или «раздражительный», а маленький был «храбрым» и «смелым», при этом «изобретательным», «хитрым» и «коварным».

Склонность приписывать геометрическим фигурам намеренные действия и разумность поражает психологов: она показывает, что мы, вполне возможно, видим разум повсюду, даже там, где его быть не может.

Но поразило психологов и другое: склонность увязывать движение и разум выражалась совершенно иначе у аутистов. Исследования, в которых похожие анимационные ролики демонстрируют детям и взрослым с аутизмом, показали, что они куда реже описывают движение фигур в менталистических терминах[80]. А когда они все же дают такие описания, ученые часто считают, что их истории менее адекватны, чем те, что рассказывают нейротипичные люди. Для некоторых ученых это служит подтверждением традиционной картины расстройства аутистического спектра: это еще один признак того, что люди с аутизмом сравнительно «слепы к другим умам» и не могут четко и надежно считывать скрытые от них мысли.

Но если посмотреть на проблему сквозь прогностическую призму, мы получим совсем другую точку зрения. Мы вполне можем увидеть, что проблема кроется в эгоцентричных взглядах ученых, изучающих аутизм, а не в эгоцентризме, который приписывают самим аутистам.

Танго — парный танец

Ранее мы узнали, что читаем чужой язык тела с помощью предсказательных моделей, настроенных на нас. Это позволяет нам распознавать умственное состояние людей, которые движутся как мы, но возрастают шансы неверно понять тех, кто двигается иначе.

Тот факт, что люди с аутизмом двигаются слегка не так, как нейротипичное большинство, обычно недооценивается. Одно из важных различий обнаружила моя бывшая руководительница Клэр Пресс во время совместного исследования с Джен Кук и Сарой-Джейн Блейкмор в Университетском колледже Лондона. Команда провела эксперимент, чтобы изучить, как нейротипичные взрослые и взрослые-аутисты делают простое движение рукой — покачивают ею влево-вправо; на них были надеты детекторы. Оказалось, что даже базовые движения у аутистов и нейротипичных людей отличаются: у аутистов они чаще были быстрее, более дергаными[81].

На первый взгляд это может показаться научным курьезом. Пусть аутисты двигаются чуть быстрее или чуть дерганее, чем нейротипичные, — и что с того? Но если мы понимаем друг друга, используя умственные модели, настроенные на мельчайшие особенности наших движений, разница в них может иметь серьезные последствия для взаимопонимания. Мы, возможно, неверно понимаем тех, кто двигаются иначе, чем мы. В самом деле, эксперимент показал, что участники с наиболее выраженной атипичностью движений сообщали о более серьезных проблемах с социальным и эмоциональным общением — возможно, потому, что их язык тела труднее прочесть.

Но, что важнее всего, эти нарушения действуют в обе стороны. Наблюдатель-аутист, в мозге которого уже составилась теория движений его тела, может не понимать языка тела нейротипичного большинства. И эти люди точно так же не понимают его: предсказательные модели не воспринимают движений собеседника с аутизмом и того, как те выражают его внутренний мир.

Если эта версия верна, то лишь из-за явного преобладания нейротипичных людей нам кажется, что у людей с аутизмом есть «дефект» в умении читать чужие умы в чужих телах. Да, аутистам действительно труднее понять поведение нейротипичных окружающих. Но не менее верно и обратное: у нейротипичного большинства есть «дефект», который мешает им понимать людей с аутизмом. А социальной жизни в одиночку не существует.

Эта рассогласованность лежит в основе того, что некоторые ученые называют «двойной проблемой эмпатии»: людям с аутизмом трудно «считывать» людей без него, но нейротипичному разуму не менее трудно понять аутиста[82].

Проблема двойной эмпатии — это проблема конкретных людей, которые пытаются общаться друг с другом… а еще для ученых, изучающих аутизм. В стандартных экспериментах на социальное познание наблюдателям нужно расшифровывать мысли и чувства нейротипичных людей. Естественно, такие наблюдатели получают несправедливое преимущество, поскольку в их мозге уже есть предсказательные модели, настроенные на нейротипичные выражения лиц. То, что аутисты показывают сравнительно низкие результаты в подобных тестах, неудивительно: с таким же успехом можно было бы выставить иностранца, который только начал изучать язык, на конкурс правописания против опытного носителя.

И в самом деле, лучший способ проверить, важно ли предсказательное согласование для социального взаимопонимания, — перевернуть тест с ног на голову и узнать, насколько хорошо нейротипичные наблюдатели смогут распознать ментальное состояние партнера-аутиста. Если согласование прогнозов — действительно ключевой фактор, люди с аутизмом не будут по умолчанию «слепы к другим умам», а нейротипичные — «не слепы». Мы увидим, что нейротипичные люди тоже «слепы», когда пытаются осмыслить поведение, не похожее на их собственное.

Роузи и Клэр провели еще один хитроумный эксперимент, чтобы проверить эту гипотезу[83]. Они показали группе добровольцев (как нейротипичных, так и с аутизмом) анимационные ролики, похожие на те, которые использовались Хайдером и Симмель. На экране появлялись два треугольника, затем они двигались рядом определенным образом, а участникам нужно было предположить, какое взаимодействие им показали. Красный треугольник насмехается над синим? Или один треугольник пытается соблазнить другой?

Но в эксперименте Роузи добавилась одна новая ключевая деталь: у анимационных роликов были разные авторы. Каждое взаимодействие между треугольниками было придумано одним из участников исследования. Роузи давала добровольцам два треугольника и предлагала перемещать фигуры так, чтобы они изображали то или иное взаимодействие: «покажите, как один треугольник насмехается над другим», «покажите, как один треугольник соблазняет другой» и т. д.

Затем, засняв попытки, например, «двумерного соблазнения» и убрав из кадра все лишнее, Роузи создала банк анимированных роликов, которые можно было показывать другим участникам. А главное, некоторые из них были созданы аутистами, а другие — нейротипичными авторами.

Когда в эксперимент добавили этот нюанс, результаты вышли совсем иными. Оказалось, что нейротипичные участники не обладают универсальной способностью понимать ментальное состояние, а аутисты — столь же универсальной неспособностью. Как и предполагала Роузи, нейротипичные участники демонстрировали избирательную «слепоту к другим умам», когда им показывали анимации, созданные аутистами. Нейротипичным людям удавалось расшифровывать действия аутистов примерно так же успешно, как и аутистам — их действия. Именно такая закономерность и должна наблюдаться, если мы пытаемся осмыслить чужие действия, используя модель, настроенную на себя.

Эти результаты свидетельствуют, что проблема двойной эмпатии — это действительно проблема и, изучая аутизм, мы должны рассматривать взаимное рассогласование моделей, а не чистую «слепоту к чужим умам». Но эти идеи имеют и более широкое значение. Недопонимание в общении между людьми с аутизмом и нейротипичными, пожалуй, наиболее острое; социальные сигналы «теряются при переводе», поскольку оба разума пытаются воспринять друг друга сквозь непригодные для этого призмы априорных ожиданий. Но такое рассогласование не ограничивается только конкретным случаем. Каждый раз, общаясь с человеком, тело и поведение которого плохо укладывается в рамки наших предсказательных моделей, мы рискуем неправильно считать его мысли. А он — ваши.

Выходит, не всегда можно уверенно сказать, что один человек умеет «хорошо читать» людей, а другой — плохо. Мы не должны считать, что недопонимание — всегда следствие дефекта в мозге. Нужно искать изъяны в самом взаимодействии — а также в том, что запертые в черепах ученые, составляющие модели взаимодействия, не учитывают особенностей друг друга.

Если мы не понимаем чужие умы потому, что наши внутренние модели неверно настроены, может, нам удастся лучше понимать других, если мы перекалибруем свои прогнозы с учетом их особенностей? Что любопытно, результаты, полученные Роузи, могут в том числе свидетельствовать и об этом.

У нейротипичных участников проявился так называемый внутригрупповой фаворитизм — они лучше справлялись с расшифровкой ментального состояния других нейротипичных участников, чем аутистов, — а у участников с аутизмом такого перекоса отмечено не было. Они примерно с одинаковым успехом «читают» умы и нейротипичных людей, и других аутистов.

Одна из возможных причин отсутствия подобного внутригруппового преимущества может состоять в том, что проявления аутизма более разнообразны. Роузи подтвердила ранее полученный результат — что экспрессивные движения нейротипичных людей и людей с аутизмом заметно различаются, — но вдобавок обнаружила, что люди с аутизмом двигаются непохоже друг на друга. И даже если аутист интерпретирует поведение другого человека с помощью модели, настроенной на его характерные движения, предсказания последней плохо помогут в общении с другими аутистами.

Но есть и другая, куда более манящая возможность: внутригрупповой фаворитизм у аутистов отсутствует потому, что их внутренние прогнозы имеют более широкий диапазон. Роузи и Клэр предполагают, что они могут одинаково успешно считывать выражения лиц и нейротипичных людей, и других аутистов именно потому, что у них есть многолетний опыт общения с нейротипичными людьми. Это помогает их внутренним предсказательным моделям учитывать характерные черты нейротипичных выразительных движений, хотя они и не такие, как их собственные. А вот большинство нейротипичных людей в основном общаются с другими нейротипичными (поскольку большинство людей таковы).

Но такая более широкая настройка имеет свои недостатки. Рассматривая более широкий диапазон возможностей в попытках осмыслить чужие действия, мы можем отчасти лишиться преимущества в понимании людей, которые ведут себя похоже на нас. Однако эту цену стоит заплатить, если расширение диапазона ожиданий снизит риск неправильно понять случайного человека.

«Демократизации» прогностической модели нельзя добиться с помощью силы воли или, допустим, этических аргументов. Если Роузи и Клэр правы, то ключевой компонент наших социальных предсказаний — социальный опыт. Если мы хотим, чтобы наши внутренние модели учитывали весь спектр возможного поведения людей, с которыми мы общаемся, нам, скорее всего, сначала придется набраться разнообразного опыта, на основе которого мы сможем составлять прогнозы.

Как научиться читать мысли

Чтобы выяснить, как мы понимаем друг друга, я решил поговорить со своей бабушкой. Нет, не родной, которая несколько лет назад ушла на пенсию и переехала на южный берег Англии. Поймите меня правильно: я уверен, что бабуля Плам тоже рассказала бы мне много интересного. Но на самом деле мне нужно было поговорить с моей академической «бабушкой» — Сесилией Хейз.

Силия, как я ее называю, — психолог-теоретик. Она больше не заправляет собственной лабораторией и сменила простую работу, проведение экспериментов, на сложную: она придумывает, какие вопросы нам, ученым, нужно задавать. Особенно ее интересует связь между разумом и культурой — и то, как та дарит нам разум, способный ориентироваться в причудливом человеческом мире.

Я имею честь быть «академическим внуком» Силии, поскольку она была научным руководителем диссертации научного руководителя моей диссертации (думаю, вы легко представите «семейное древо»). И, как и все хорошие бабушки, она живо интересуется моральным развитием и профессиональными перспективами своих внуков. Я был уверен, что она не даст мне сморозить глупость.

В своей книге «Когнитивные гаджеты» Силия привела интригующую аналогию между тем, как мы учимся читать чужие умы и печатный текст[84]. В наших мозгах есть что-то особенное, что позволяет нам читать печатный текст, — и именно поэтому вы можете прочесть книгу издательства Penguin, а вот пингвин ее не прочтет никогда.

Но при этом очевидно, что способность читать печатный текст не развивалась у нас генетически в ходе эволюции. Письмо — довольно древнее изобретение, но старейшие системы письма в истории человечества, скорее всего, появились всего 5–6 тысяч лет назад — в масштабах эволюции это мгновение. Времени на формирование генетических адаптаций недостаточно.

Получается, читать печатный текст нам приходится учиться — при этом наши умы и мозг заметно меняются. Сейчас мы знаем, что процесс обучения чтению странных черточек на странице меняет репрезентацию в зрительной коре: некоторые ее части становятся особенно чувствительными к контурам и конфигурациям символов[85]. С помощью обучения и опыта мы составляем новый нейронный словарь, помогающий расшифровывать значки, которые мы видим перед глазами.

Силия провела аналогию между чтением печатных букв и чужих умов. И то и другое — попытки добраться до того, что скрыто за видимым набором знаков. В печатном тексте вроде того, что вы читаете сейчас, каждый символ означает звук. И, хотя вы, возможно, слышите слова в голове, когда их читаете, на странице, строго говоря, никаких звуков нет. Вы «приходите» к ним, поскольку знаете, что означают символы. Но только после того, как выучите алфавит.

Возможно, что-то очень похожее происходит, когда вы пытаетесь «прочесть» другого человека. Его истинное состояние ума скрыто от вас, но вы наблюдаете за его поведением. Его выражения лица, действия, слова, тон, которым произносятся слова, — знаки, говорящие вам о его внутреннем состоянии, подобные символам, напечатанным на странице. Ваша работа как «читателя» — представить себе разум, скрытый за ними, используя ваши познания в межличностном «алфавите».

Конечно, как и в случае с письменными языками, не каждый человек пользуется одним и тем же словарем, пытаясь читать других. Разные «читатели» будут придавать одному и тому же символу разное значение в зависимости от того, какие паттерны учились распознавать. Мы можем читать и писать разными почерками и шрифтами и по разным правилам орфографии — и, похоже, в чтении умов тоже существуют разные «диалекты».

Люди, похожие на нас

Пока мы рассуждали в основном о задачах, которые мозгу приходится решать, когда нужно делать выводы о чужих умах в реальном времени: расшифровывать, о чем человек думает или что чувствует в данный момент. Но не менее важно для нас и оценить самые стойкие вкусы, предпочтения и черты характера других, а не только узнать, что они ощущают прямо сейчас. Как наш мозг распознаёт свойства, а не состояния?

Распознание свойств — настолько же некорректно поставленная задача, как и распознание скрытых мыслей и чувств. Подобно мыслям и чувствам, истинный характер человека скрыт из виду. Наша задача как наблюдателей — составить представление о чужом характере и способностях, основываясь на видимом поведении, но оно не однозначно.

Если мы видим, как кто-то дает деньги бездомному, просящему милостыню в электричке, то он может быть по-настоящему щедр — или очень робок и ситуация ему кажется настолько неловкой, что он готов дать немного денег, лишь бы неприятный разговор закончился. Если мы видим, как кто-то на улице кричит в лицо незнакомцу, то можем подумать, что он агрессивный или нарывается на драку. Но это вполне может быть и человек с обостренным чувством справедливости, который заслуженно высказывает кому-то все, что о нем думает.

Как и в других случаях неоднозначного межличностного общения, на помощь приходит предсказание. Если мы можем выдвинуть предположение о вероятном характере другого человека, то неоднозначное поведение истолковать легче. Когда мы, допустим, знаем, что наш сосед по электричке, который подает милостыню, трудится волонтером на суповой кухне и работает в благотворительной организации, то его поступок — вероятнее всего, проявление искреннего милосердия, а не неловкости. А если мы знаем, что человек, кричащий на улице, обычно довольно спокоен и покладист, значит, у него, скорее всего, есть веская причина кричать и он не просто все выходные думал, кому бы наподдать.

Гипотезы о чертах характера, таким образом, порой весьма полезны для понимания других. Но откуда эти ожидания берутся?

Одна из стратегий, которой пользуется наш мозг, довольно проста: он делает предположения о чужом уме, основываясь на нашем. Мы ожидаем, что люди, похожие на нас, будут похожи на нас.

На первый взгляд это кажется вполне нормальным и логичным, но рассмотрим такой пример. Представьте, что вам представили двух людей: Джима и Джона. Джим считает себя типичным американцем. У него в целом левые политические взгляды. Как сторонник Демократической партии, он очень хотел, чтобы Хиллари Клинтон выиграла выборы 2016 года, и до сих пор не верит, что Трамп сумел избраться.

Джон тоже считает себя типичным американцем. У него в целом правые политические взгляды. Он горячий сторонник Республиканской партии и поддерживает предвыборную программу Трампа.

В одном исследовании ученые Гарвардского университета показали эту виньетку группе добровольцев[86]. Прослушав информацию, участники исследования должны были определить, насколько эти двое либеральны или консервативны, а также сообщить о своих политических взглядах.

Конечно, участники дружно решили, что Джим — либерал, а Джон — консерватор. Но когда ученые попросили их оценить характер, предпочтения и вкусы Джима и Джона, результаты получились уже более любопытными. Ученые задавали участникам ряд вопросов, например: «Вы считаете, что Джим боится постареть? Понравилась бы ему пьеса Шекспира? Понравилось бы Джону лежать в ванне с пеной? Боялся бы он выступать на публике?»

Конечно, никакой настоящей связи между политическими взглядами и любовью к Шекспиру (или боязнью старости) нет. Но ученые обнаружили, что даже такие не имеющие прямого отношения к делу вопросы показывают интересную закономерность: мы ожидаем, что если человек похож на нас в чем-то одном, то будет похож и в остальном.

Например, если вы знаете, что Джим голосовал за ту же политическую партию, что и вы, то дадите прогноз, что и другие его черты характера и вкусы похожи на ваши. Если вы ненавидите лежать в ванне с пеной и любите произносить публичные речи, то, скорее всего, предположите, что и Джим с вами солидарен. Если же вы, наоборот, любите понежиться в пене и теряетесь, когда надо сказать хоть слово, вы опять же спроецируете эти черты на Джима.

Эта тенденция проецировать свой характер на других людей, похожих на вас, интересным образом связана с отделами мозга, которыми мы пользуемся, чтобы понимать чужие умы и раздумывать о собственном. Исследования с визуализацией мозга обнаружили в этом органе особые сети, которые активируются, когда мы думаем о чужих умах. Особенно важный узел этой сети ментализации — участок, который называется медиальной префронтальной корой. У нее есть интересное свойство: она активируется, когда мы думаем о перспективах, мнениях и вкусах других. Но еще она активируется, когда мы думаем о себе и рассматриваем собственные верования и взгляды.

Хотя этот широкий медиальный префронтальный участок занимается и мыслями о себе, и мыслями о других, репрезентации чаще всего не накладываются друг на друга. Обычно они анатомически разделены. Отдельная зона этого участка, расположенная в мозге вентральнее (ниже), занимается в основном самореферентными мыслями. Другая часть коры, расположенная в мозге дорсальнее (выше), в основном обдумывает чужие идеи[87]. Возможно, именно так мысли о нашем уме отделяются от мыслей о других.

Но когда мы начинаем думать об уме человека, которого считаем похожим на нас, происходит нечто иное[88]. Обычно чужими умами занимается дорсальная часть медиальной префронтальной коры, но когда мы думаем об уме кого-то похожего на нас, в дело вступает вентральная часть — та, которая обычно думает о нас самих. Более того, степень активации участка «Я» при обдумывании «другого» коррелирует с тем, насколько сильно мы проецируем свои черты характера и склонности на других. Уверенно установить причинно-следственную связь здесь трудно, но одна из возможных интерпретаций следующая: наша склонность проецировать свои черты на других — следствие того, что мы используем контуры своего ума, чтобы предсказать, какие укромные уголки будут в уме чужом.

Подобная предсказательная стратегия в основном иррациональна. Да, бывают случаи, когда, узнав что-то о сходстве между собой и другим человеком, вы можете сделать более-менее надежный прогноз о том, какие у вас еще могут быть общие взгляды или черты характера. Если вы знаете, что кто-то проголосовал за ту же политическую партию, что и вы, то, скорее всего, сможете более-менее точно предсказать его взгляды на такие темы, как налоги, экономика или иммиграция. Если вы знаете, что у кого-то такое же мнение о картинах Анри Матисса, как у вас, то, скорее всего, у него будет схожее с вашим представление и о работах Поля Сезанна.

В таких особых случаях предсказывать устройство чужого ума по образцу своего логично, поскольку между теми свойствами, которые вы пытаетесь предсказать, вполне возможна настоящая корреляция. У людей, которые голосуют за одну политическую партию, скорее всего, схожее мнение по поводу иммиграции и налогообложения. Люди, которые ненавидят художников-постимпрессионистов вроде Матисса, скорее всего, останутся равнодушны к Сезанну. Имея частичную информацию, вы можете с помощью обоснованного предположения заполнить пустоты. Однако успешность прогноза «он такой, как я» резко снижается, когда свойства между собой не связаны.

Конечно, между политическими взглядами и другими вкусами и установками может быть определенная связь. Нетрудно представить, что люди, выступающие за радикальное перераспределение богатства, скорее всего, предпочитают этичные фермерские рынки и джинсовую ткань, при производстве которой не страдают животные, а вот люди, любящие шелковые галстуки, выдержанный кларет и частные закрытые клубы, обычно выступают против вышеперечисленных инициатив.

Но для многих предпочтений — рискну даже сказать, для большинства — политические взгляды неважны. Вовсе не странно предположить, что и коммунист-революционер, и крайне правый националист одинаково любят вкус шоколадного мороженого. Даже социалистам порой нравится шампанское.

Если и либерал-активист, и консерватор-реакционер одинаково любят поваляться в ванне с пеной, то политические взгляды человека ничего вам не скажут о других его предпочтениях. Корреляции нет. И ждать от людей, которые разделяют ваши политические мнения, что у них и все другие вкусы и установки совпадут с вашими, — явная ошибка.

На лекциях о статистике я говорю студентам, что если между какими-то двумя характеристиками нет корреляции, мы не можем использовать одну из них для предсказания другой. Если между политическими взглядами и лежанием в ванне с пеной связи нет, значит, мы не можем считать, что наши политические соратники с удовольствием прилягут с нами в ванну. Чтобы понимать других людей, нужно перестать быть эгоцентричными. Мы должны меньше думать о себе и больше — о «космосе», чужих умах, которые вращаются вокруг нас.

Затерянные в космосе умов

В начале главы я стремился внушить вам мысль, что попытки понять других чем-то схожи с поиском жизни на других планетах. Карл Саган и другие астрономы показали, что, направив зонд на Землю, чтобы понять, как выглядит жизнь, мы создадим модель того, как она может выглядеть и на других далеких планетах. Так и наш мозг составляет модель того, как выглядит жизнь в нашем внутреннем мире, и пытается предсказывать, как она может выглядеть в скрытых умственных мирах других людей.

Но, как мы только что увидели, тут есть одна проблема: то, что знакомо нам, — лишь один пример из множества. Мы способны создать модель жизни на Земле, но жизнь на других планетах может выглядеть и ощущаться совсем иначе.

Это значит, что астроном, который хочет узнать, на что похожа жизнь в далеких уголках космоса, не может просто построить модель Земли и держать космические зонды все время повернутыми к ней. Их нужно повернуть во всех направлениях, чтобы составить карту скоплений планет, которые кружатся вокруг нас, и попытаться предсказать, какая погода может быть в других мирах.

Астрономы составляют карту звездного неба, а психологи — аналогичную карту космоса умов, куда входят все разумы окружающих. Астрономы видят, как из звездной материи благодаря гравитации формируются галактики, а психологи составляют карты чужих умов, где тоже видны похожие силы и структуры. Характеры не выдаются случайно, наши черты и предпочтения тоже не случайны — они группируются вместе, создавая пространственные «карманы», где схожие умы скапливаются и кружат по похожим орбитам.

Астрономы создают карту неба, запуская космические спутники и зонды, а психологи формируют карту чужого разума, задавая множеству людей наводящие вопросы. Вы честны? Щедры? Умны? Забывчивы? Веселы?

Можно представить себе мир, в котором все свойства наших умов полностью отделены друг от друга: щедрость не зависит от ума, а дружелюбие никак не связано с благонадежностью или любовью к острым ощущениям. Но если вы исследуете характеры тысяч людей, то начнете видеть стойкие корреляции между психологическими чертами, которые на первый взгляд никак не связаны между собой.

Например, согласно одной популярной модели личности, вы можете составить достоверное представление о любом человеке, задав ему шесть вопросов: «Честны ли вы? Эмоциональны ли вы? Экстраверт ли вы? Открыты ли вы новому опыту? Добросовестны ли вы? Покладисты ли вы?»[89]

На первый взгляд кажется, что это совершенно не связанные друг с другом свойства. Но на самом деле они тесно переплетены[90]. Оказалось, например, что более искренние и беспристрастные люди с большей вероятностью также терпеливы, гибки и мягки к другим — хотя обычно считается, что это разные черты. Или, скажем, люди, уверенные в себе в обществе и оживленные в больших группах, с большей вероятностью окажутся старательными перфекционистами, строго следующими правилам, — хотя и эти черты характера (экстравертность и добросовестность) тоже считаются не связанными.

Эти корреляции означают, что на самом деле существуют определенные закономерности, по которым один ум может отличаться от другого, и некоторые психологические черты часто выходят на одну «орбиту» и скапливаются вместе.

Именно это знание лежит в основе так называемой теории космоса умов, которую недавно выдвинули психологи Джейн Конуэй, Кэролайн Кэтмер и Джефф Берд[91]. Ключевая идея состоит в том, что, когда мы пробуем «прочесть» чужой разум — коллеги, партнера, друга, — мы пытаемся расположить его в определенной точке этого космоса. И мы используем имеющуюся информацию о том, как связаны и разделены те или иные черты характера, чтобы представлять себе, как устроена неизвестная нам часть их ума, как они, скорее всего, думают, чувствуют и ведут себя.

И в самом деле, поиск скоплений и корреляций в космосе умов может помочь нам составить более верное представление о людях, с которыми мы общаемся. Например, представьте, что вы слегка влюбились в коллегу в новом офисе и отчаянно хотите добиться ее расположения. Когда вы ходите в бар в пятницу вечером, она всегда — душа компании, рассказывает анекдоты и случаи из жизни, рада быть в центре внимания. Проще говоря, она экстраверт, — и вы можете этим воспользоваться, чтобы сделать определенные выводы о том, как она будет думать, что станет делать и что ей нравится.

Ваш друг устраивает вечеринку вечером в среду буквально за углом от офиса — и вы думаете, что это идеальная возможность. Пригласить ли коллегу, которая вам нравится? В конце концов, экстраверты же любят вечеринки, верно?

Да, экстраверты обычно любят вечеринки. Но вы наверняка примете совсем другое решение, если подумаете, что вам говорят «созвездия» в космосе умов. Например, вы вспомните, как совсем недавно я говорил вам, что экстравертность и добросовестность обычно ходят парами. Если вы это знаете, то сможете предположить, что человек, который не стесняется общения в больших группах, с большей вероятностью серьезно относится к работе. И, если это так, то ваша коллега-экстраверт, скорее всего, считает, что идти на вечеринку перед рабочим днем — довольно безрассудная затея, поэтому пригласить ее будет плохой идеей.

Знания о различиях умов могут влиять на прогнозы и выводы, которые мы делаем о характере других людей, что, в свою очередь, имеет важные последствия для нашего поведения. Но как нам составить карту этого космоса? Как узнать, какие именно черты характера склонны группироваться?

Большинство из нас — не астрономы, составляющие карты звездного неба с помощью телескопов, которые стоят миллиарды долларов. Наша личная модель основана на звездах, которые мы видим, стоя на Земле и разглядывая узкую полоску неба, которая нам видна. И — если вы, конечно, не психолог — вы вряд ли составляете карту космоса умов, опрашивая тысячи людей и изучая статистику. В вашем распоряжении есть лишь узкая полоска социального пространства, которую вы видите: созвездия и скопления черт характера, которые вы лично наблюдали в знакомых вам людях и персонажах.

Это значит вот что: несомненно, существует объективный космос умов, набор правил и законов, по которым скапливаются и группируются те или иные черты характера. Но существует и ваш личный, субъективный космос умов — модель в вашей голове, которая отражает ваши представления о взаимосвязи тех или иных черт характера. Люди, с которыми лично встречается любой из нас, всегда будут лишь ничтожной долей населения в целом, и выборка у каждого будет своей. Из-за этого мой космос умов отличается от вашего — и нет никакой гарантии, что наши прогнозы хоть в чем-то совпадут.

Особенно это верно в случаях, если выборка людей, с которыми мы общаемся, объективно не отражает состав населения в целом. Например, представьте, что вы студент Оксфорда и имеете несчастье общаться только с членами Буллингдонского клуба — приватного общества, состоящего исключительно из богатых юношей и знаменитого своими шумными ужинами, которые неизменно заканчиваются вандализмом. В этой выборке окажутся люди, отличающиеся крайней экстравертностью и крайним безрассудством. Хотя повышенная экстравертность в целом коррелирует с повышенной добросовестностью, ваша модель космоса умов — основанная на общении с богатыми хулиганами-матерщинниками, бьющими окна, — содержит прямо противоположную ассоциацию. Следовательно, когда вам придется оценивать других людей, находящихся за пределами этой ограниченной выборки, вы можете прийти к ложным выводам. Это станет для вас проблемой, когда вы попытаетесь ориентироваться в большом мире, — а еще более серьезной проблемой это станет для всех британцев, когда вы через несколько лет неизбежно станете премьер-министром.

Или представьте, что вы учитесь в Оксфорде, но в первую неделю нашли себе совсем других друзей — сторонников Социалистической рабочей партии Великобритании. Вас будут окружать юные активисты, которых искренне волнуют мировое неравенство и социальная несправедливость, но свои искренние убеждения они обычно выражают, обзывая соучеников рабами капитализма, потому что те купили последнюю модель iPhone, или классовыми предателями, поскольку они собираются стать финансистами. Вращаясь в такой среде, вы заметите другую «корреляцию» между чертами характера: честность и порядочность для вас будут тесно связаны с бесцеремонностью и конфронтационностью в общении. Но, как и в случае с парнями из Буллингдонского клуба, в популяции в целом подобная связь отсутствует. (Как вы помните, на самом деле порядочность положительно коррелирует с покладистостью, а более обостренное чувство справедливости и честности будет у человека, с которым легче общаться.)

Если мы будем проводить много времени с одной из этих странных групп, наши внутренние модели космоса умов исказятся в попытке приспособиться к ним. Общаясь с несносными аристократами или вечно сердитыми активистами, мы разовьем следующие ассоциации: экстраверты недобросовестны, а люди, обладающие моральной целостностью, прямолинейны и трудны в общении. Но эти группы на самом деле — не репрезентативная выборка для всего общества. Так что, искажая и переделывая нашу модель космоса умов под поведение этих людей, мы в результате хуже начнем понимать человечество в целом. Теории, на основе которых мозг составит свою карту умов, нельзя будет распространить на кого-то еще — и мы начнем делать неправильные прогнозы о людях, с которыми нам только предстоит встретиться.

Если такой процесс действительно происходит в наших головах — наш мозг создает модель на основании прошлого опыта, чтобы понять людей в настоящем, — можно ожидать, что те из нас, кто обладает более разнообразным опытом, смогут построить более достоверную модель чужих умов. Чем больше разных людей мы встречаем, тем более точную карту разных уголков космоса умов способны построить — мы словно посылаем все новые космические зонды, чтобы получить все больше данных о том, как могут выглядеть другие планеты. Это должно помочь нам делать все более точные прогнозы о том, какими окажутся окружающие.

Но если вы попытаетесь составить карту космоса других, опираясь на ограниченный набор данных — либо малое количество людей, либо множество людей, похожих друг на друга, — вы рискуете попасть в ловушку «переподгонки» модели. Вы словно будете направлять приборы космических зондов только на Землю или Солнечную систему, так и не узнав, как могут выглядеть далекие галактики. Вы не осознаете потрясающего разнообразия других умов, поскольку никогда с ними не встречались, и огромный мир других людей окажется для вас относительно чуждым местом.

А в последнее время появились исследования, подтверждающие эту идею: те из нас, кто составляет наиболее точную карту космоса чужих умов, лучше умеют «читать» других — предсказывать, какой может быть жизнь на иных планетах.

В одном изящном эксперименте, проведенном Джейн Конуэй[92], удалось найти хитроумный способ считывания моделей космоса умов, которые люди строят в своих головах: ученые спрашивали, какие черты характера, по их мнению, связаны между собой. В ходе эксперимента участники отвечали на вопросы вроде «Насколько в среднем вероятно, что человек, которого другие считают вспыльчивым, будет также принимать решения, основываясь на сиюминутных чувствах, а не тщательном обдумывании ситуации?», обозначая на шкале, насколько сильной они считают ассоциацию между двумя чертами характера (в данном случае — раздражительностью и импульсивностью). Повторяя процесс для множества сочетаний различных черт характера, ученые составили карты космоса умов участников: внутренние модели, с помощью которых они оценивают чужие умы.

Что особенно важно, ученые могут составить эти уникальные карты космоса умов с базовыми истинами. Благодаря тысячам людей, заполнивших анкеты о характере, мы имеем неплохое представление о том, какие черты взаимосвязаны на самом деле, и можем определить — для каждого человека, — насколько его внутренняя модель космоса умов соответствует реальности социального мира и живущих в нем других умов.

Джейн и ее команда обнаружили значительные перепады в точности моделей космоса умов. Некоторые из нас имеют довольно четкие представления о том, какими бывают другие, и наши предсказания довольно точно соответствуют подлинной структуре человеческого разнообразия. Другие же, напротив, намного хуже представляют себе, какие черты характера действительно взаимосвязаны, и составляют неточные модели космоса умов: либо не замечают настоящих ассоциаций, либо верят в несуществующие взаимосвязи между чертами. Можно предположить, что такие «плохие моделисты» тренируют свои внутренние модели на ограниченной или необычной выборке — и в результате получают «карту», не соответствующую базовой истине.

Но, что особенно интригует, различия в этих внутренних картах космоса умов оказывают вполне измеримое влияние на то, как хорошо человек может определить, что происходит в чужой голове. Джейн и ее команда обнаружили, что люди с более точными моделями космоса умов лучше умели расшифровывать ментальные состояния других людей в естественной обстановке — например, понимать, что думают, чувствуют или собираются делать незнакомцы, общающиеся на званом ужине. А вот люди с неверными «картами» чаще терялись в потемках чужих умов.

Вдобавок ученые обнаружили, что люди с более достоверными картами космоса умов лучше умеют мгновенно оценивать черты других. Этот навык проверяется с помощью «тонких срезов». В видеороликах длительностью не более девяти секунд участникам показывают других людей на пустом фоне, говорящих одну и ту же фразу. Там очень мало материала для «переваривания» центром социального общения в мозге и очень мало содержания, на основе которого можно сделать выводы о характере человека. Но оказалось, что те из нас, чьи модели космоса умов наиболее достоверны, лучше понимают других уже с первого взгляда: они точнее определяют возможный характер другого человека и даже примерно понимают, насколько тот может быть умен.

Недавние исследования психолога Леоры Севи показали, что различия в моделях космоса умов влияют на наше восприятие не только чужих мыслей, но и чужих эмоций[93]. Корреляции существуют не только между чертами характера — скажем, экстравертностью и добросовестностью, честностью и покладистостью, — но и между стойкими чертами характера и преходящими паттернами эмоций. Например, более дружелюбные люди сообщают, что они чаще чувствуют себя счастливыми и реже злятся.

Исследования Леоры показали, что карты этой части космоса умов тоже можно считать, попросив участников ответить на вопросы о взаимосвязи черт характера и эмоциональных состояний. Например: «Вы считаете, что люди, склонные к авантюрам, чаще чувствуют себя счастливыми?» и т. д. Повторив эту же процедуру для множества черт и эмоций, можно составить представление о том, что человек думает о взаимосвязи тех или иных черт характера с эмоциями.

Опять же, готовую личную карту космоса умов можно сравнить с базовыми истинами. Например, человек, у которого «карта» точнее, заметит, что дружелюбные люди действительно чувствуют себя счастливее. А вот человек с неточной «картой», возможно, такой связи не заметит — или подумает, что дружелюбие связано с чем-то совсем другим, например спокойствием или возбуждением. В его голове будет жить модель, связывающая другие черты и эмоции — и не соответствующая базовым истинам о том, как наши умы работают на самом деле.

Оказывается, качество нашей карты этого участка космоса умов вдобавок определяет, насколько хорошо мы умеем читать чужие эмоции. В эксперименте Леоры люди, чьи модели космоса умов были точнее — те, кто лучше умели определять связь между чертами характера и эмоциями, — лучше определяли и эмоции незнакомых людей в коротких видеороликах, изображавших, как они с кем-то разговаривают: злятся, тревожатся или радуются. А вот участники, у которых «космические карты» были не в порядке, которые неверно определяли взаимосвязь между чертами характера и эмоциями, оказались более склонными к ошибкам. Они неверно считывали эмоции других. Более того, сильнее всего они полагались на свои персонализированные карты умов, когда человек в видеоролике выражал свои эмоции сдержанно (поэтому считать их оказалось особенно трудно).

Подобные открытия порой кажутся неожиданными. Но результаты вполне логичны, если считать, что мозг опирается на свою теорию чужих умов, чтобы преодолеть неоднозначность человеческого поведения. Я использую образ мозга как запертого в черепе ученого, который формирует теории и модели внешнего мира и использует их, чтобы заполнить пустоты в недостоверных и неполных данных, получаемых извне. Чуть ли не самые недостоверные и неоднозначные создания, с которыми нам приходится взаимодействовать, — другие люди, и формирование прогнозов о них помогает нам расшифровывать их мысли и чувства — даже в самых тонких нюансах наблюдаемого поведения.

Но добавление прогнозов к данным, полученным от органов чувств, повышает точность, только если достоверны наши прогнозы. Если модель космоса умов, которой пользуется ваш мозг, искажена общением со странными и необычными людьми в прошлом — в результате чего вы проецируете на входящие данные корреляции между чертами характера, которых на самом деле не существует, — ваши ложные ожидания собьют вас с верного пути. Вы все равно сможете мгновенно оценивать других, но неправильно.

Если сформулировать проблему других умов как проблему формирования моделей и выдвижения прогнозов, становится понятно, что понимание и непонимание других тесно переплетены. Глядя на окружающих сквозь призму прошлого опыта — общения со всеми людьми, с которыми нам довелось встретиться, — мы можем заглянуть в их головы, используя явно недостаточные данные от наблюдения за их телами и поведением. Но если наши ожидания окажутся неверны и разум нового знакомого не будет укладываться в существующие шаблоны, излишнее доверие к прежним взглядам приведет к ошибкам и непониманию. Модель, которой пользуется ваш мозг, превратится не в проясняющий, а в искажающий фильтр.

Изучение процесса формирования этих моделей в наших умах особенно важно для того, чтобы понять, как на наше восприятие других влияют предрассудки и предубеждения.

Априорность и предубеждение

Оказывается, предрассудки — не уникальная человеческая проблема. Машины тоже порой оказываются шовинистами.

Один из примеров нашли ученые-программисты из Виргинского университета, изучавшие искусственные алгоритмы, которые использовались для классификации изображений[94]. Эти компьютерные зрительные модели обучают воспринимать и описывать объекты, создавая тем самым ключевой механизм для работы, в частности, поиска по картинкам в интернете.

Но ученые забеспокоились, когда заметили, что эти алгоритмы проявляют сексизм. Например, они посмотрели, что происходит в кремниевом «мозге», когда ему показывают изображение лысеющего мужчины, который стоит на кухне и перемешивает содержимое большой кастрюли. Алгоритм правильно определил, что помещение — кухня, что человек держит в руках кухонную лопатку. Но потом, приняв во внимание содержание сцены, компьютер пришел к выводу, что повар — женщина.

Подобные автоматизированные предрассудки представляют проблему не только для компьютерного зрения и сводятся не только к вопросам пола. Ученые обнаружили, что некоторые алгоритмы, использующиеся для расчета кредитного рейтинга, склонны давать афро- и латиноамериканцам более низкие значения, чем американцам азиатского происхождения и белым[95]. Другие ученые обнаружили, что большие языковые модели, используемые для генерации предсказательного текста, тоже порой склонны к предрассудкам: например, слово «Muslim» («мусульманин» или «мусульманский») они ассоциируют с жестокими явлениями вроде «терроризм», «рана», «убийство» и «обезглавливание»[96].

Но эти машины ерничают не потому, что их такими создали. Да, разнообразие в отрасли информационных технологий оставляет желать лучшего, но гиганты Кремниевой долины вряд ли специально нанимают женоненавистников и расистов (по крайней мере, не делают этого открыто), чьи взгляды отражаются в исходном коде программ. Вредные предрассудки образуются тогда, когда первоначально беспристрастной обучающейся машине скармливают несбалансированную диету.

Общая черта этих алгоритмов в том, что им загружают огромные массивы данных («тренировочные наборы»), из которых они усваивают определенный набор вероятностных паттернов. После этого машина может генерировать новые прогнозы по поводу образцов, с которыми она ранее не встречалась. Просмотрев тысячи картинок, алгоритм компьютерного зрения может получить представление, какие объекты чаще всего соседствуют на кухне. Изучая банковские выписки тысяч людей, которые вовремя или не вовремя выплачивают очередной взнос по кредитной карте, алгоритм кредитного рейтинга может получить представление, какие черты и свойства человека говорят о том, что он может просрочить платеж. Перечитывая огромные массивы текста и анализируя, какие слова чаще встречаются рядом, большие языковые модели учатся предсказывать, каким будет следующее слово в предложении, написанном человеком.

Эти правила обучения кажутся вполне безобидными. Но даже они могут дать нам предрассудки на выходе, если получат от нас предрассудки на входе. Например, если классификатору изображений дать базу данных, где на подавляющем большинстве картинок на кухне готовят женщины, чисто вероятностный процесс обучения приведет к тому, что алгоритм будет ассоциировать кухни с женщинами — как и с холодильниками или тостерами.

А если программу, рассчитывающую кредитный рейтинг, обучать на финансовых данных, полученных в обществе со значительным расовым неравенством, где афро- и латиноамериканцы чаще испытывают финансовые проблемы, алгоритм может сделать вывод, что раса — полезный предсказательный фактор для определения кредитной надежности. И точно так же он сделает вывод, что проблемы с прошлыми выплатами предсказывают и проблемы с будущими. Наконец, если языковая модель изучит миллиарды интернет-страниц, чтобы разобраться, как устроен английский язык, значит, в том числе она прочтет и тексты, написанные ксенофобами и расистами, где мусульман считают особо опасными, и усвоит ассоциацию между словом «мусульманин» и различными фразами, описывающими насилие.

В современном мире искусственного интеллекта свидетельства того, что алгоритмы умеют усваивать и усиливать человеческие предрассудки, вызывают немалое смятение. Бизнесмены и политики, которые и без того неохотно делегируют решения бездушным алгоритмам, приходят в ужас, узнав, что те могут научиться расизму. Технологическим компаниям совсем не хочется, чтобы языковые модели, на которых работает автозаполнение поисковых строк, повторяли расистские штампы, которых они набрались на форумах крайне правых.

Эти проблемы, безусловно, важны, поскольку щупальца искусственного интеллекта все глубже проникают в самые сокровенные уголки нашей жизни. Но если рассуждать отвлеченно, то, поняв, как предрассудки формируются в «мозгах» машин, мы сможем выяснить, как они проникают в наши умы.

Мы будем возвращаться к этой теме не раз: ваш мозг формирует прогнозы и теории о внешнем мире, используя вероятностные паттерны, с которыми сталкивается. С этой точки зрения ключ ко многим нашим величайшим когнитивным достижениям — в том, что мы можем осмыслять закономерности из прошлого опыта и использовать их для предсказания настоящего — и возможного будущего.

Если эта идея верна, то наш мозг в некоторых важнейших аспектах очень похож на эти алгоритмы. И биологические, и искусственные мозги учатся формировать прогнозы на основе закономерностей и особенностей данных, полученных в прошлом. Ученые, разрабатывающие многие из этих алгоритмов, вдохновляются именно структурой нашего мозга — и именно поэтому алгоритмы часто называют «нейросетями».

Наблюдая за работой искусственного интеллекта, мы видим, как изначально беспристрастный обучающийся алгоритм — ведомый только желанием учиться и прогнозировать — начинает повторять те же человеческие предрассудки, что прячутся в его тренировочном наборе данных. Если наш мозг подобен этим алгоритмам, может быть, то же верно и для нас?

Типичный анализ человеческих предрассудков обычно вращается вокруг динамики угнетения, доминирования и власти. Социальные психологи могут бесконечно говорить о том, как человеческие сообщества благородно сотрудничают и свирепо конкурируют и что-то в человеческой психике заставляет нас отдавать предпочтение своим (или, как говорят психологи, «ингруппам»), а не чужим («аутгруппам») — независимо от того, где именно проводится линия между «своими» и «чужими».

Подобные коалиционные инстинкты вполне могут существовать. Но в этой картине мира преобладает представление, что движущей силой предрассудков, по сути, становятся темные человеческие мотивы: желание продвинуть интересы нашей группы и доминировать, чтобы угнетать других.

Но у машин с предрассудками мы такой темной мотивации не находим. Алгоритм дает низкий кредитный рейтинг афро- и латиноамериканцам не потому, что считает себя белым. Алгоритм, который решил, что кухня — место для женщин, не считает себя мужчиной. Эти машины не принадлежат ни к каким социальным группам и у них нет мотивации — кроме желания усваивать закономерности, учиться и прогнозировать.

Если мы видим, как у машин появляются немотивированные предрассудки, то вполне логично предположить, что немотивированные предрассудки могут появляться и у нас. Причем точно так же. Если мы, как и алгоритмы, впитываем закономерности, которые дает нам мир, и используем их для разработки своих внутренних моделей, нам, вполне возможно, не нужны ни темные желания, ни враждебные намерения, чтобы усвоить предрассудки. Чтобы стать предвзятым, мозгу достаточно жить в предвзятом мире.

Для искусственных алгоритмов тренировочными данными служит какой-нибудь банк изображений или текст, собранный в интернете, но для нашего мозга это мир, в котором мы обитаем. И если это мир неравенства и дисбаланса, то это отображается и в моделях, которые строит наш ум.

Эта идея легла в основу умного эксперимента Мадалины Власчану и Дэвида Амодио, проведенного в Нью-Йоркском университете[97]. Ученые решили узнать, как предрассудки нашего общества делают предвзятыми искусственные алгоритмы — и как предвзятость алгоритмов, в свою очередь, внушает предрассудки нам. Они сосредоточились на половом неравенстве, в частности на предрассудках по поводу того, какая работа для какого пола подходит (например, ожидания, что большинство медсестер должны быть женщинами, а большинство инженеров — мужчинами).

Сначала ученые решили убедиться, действительно ли искусственные алгоритмы «усваивают» неравенство из окружающего мира. Для этого они проверили, обнаружится ли больше гендерных предрассудков в выдаче алгоритмов, работающих в обществах с большим уровнем неравенства. Ученые ознакомились с данными об уровне гендерного неравенства в разных странах — в частности, в работе, образовании, здоровье и политике. По этим метрикам сравнительно хорошие оценки получают такие страны, как Исландия, Финляндия и Ирландия, а вот, скажем, в Саудовской Аравии, Турции и Японии дела обстоят хуже.

Затем ученые задались вопросом: будет ли Google более сексистским в странах, где уровень сексизма выше? Ученые запустили поиск Google Images по ключевому слову «человек» в большом количестве стран. Этот тест был вдохновлен одним из самых печальных (и достоверных) открытий в области психологии половых предрассудков: гендерно-нейтральные слова вроде «человек», «персона» или «кто-то» по умолчанию чаще всего считаются обозначающими мужчину[98].

Власчану и Амодио обнаружили, что алгоритмы поиска Google склонны к такой же предвзятости, как и люди, но ее степень зависит от уровня неравенства в обществе. В странах с самым высоким уровнем неравенства предвзятость алгоритма была выражена в наибольшей степени — а если просто спросить Google, как выглядит человек, мужчины будут появляться в подборке намного чаще женщин.

Эта закономерность выглядит логичной, если алгоритмы действительно усваивают паттерны общества, ведь там, где неравенство выражено сильнее всего, модели «скармливают» самые искаженные паттерны. Но влияет ли контакт с подобными закономерностями и на наше мышление?

Чтобы разобраться в этом вопросе, ученые не просто рассмотрели существующие стереотипы (например, что медсестры — чаще всего женщины), но и узнали, как человеческий разум формирует новые ожидания по поводу возможных гендерных ролей.

В следующем эксперименте ученые пригласили группу добровольцев и предложили им оценить четыре старинных английских слова, обозначающие профессии: chandler, draper, peruker и lapidary. Все это — настоящие названия профессий, но большинство людей не знают, что они означают[99], поэтому участники эксперимента почти наверняка не могли заранее знать, чем занимаются эти люди и какого они обычно пола.

В рамках эксперимента участникам предложили угадать занятия каждого из этих профессионалов, а также возрастной диапазон, доходы, интеллектуальный уровень и дружелюбие среднестатистического представителя — и, что важнее всего, преобладающий пол. После ответа участникам показывали подборку найденных в Google изображений по запросу с названием профессии (например, продавцов свечей) и снова задавали те же вопросы.

Главная хитрость эксперимента состояла в том, что разным группам участников показывали в результатах поиска разные уровни гендерного паритета. Кому-то выдавали результаты запроса «chandler» с равной пропорцией полов: 50% продавцов свечей были мужчинами, 50% женщинами. Другие же видели сильно перекошенную выдачу — например, 90% продавцов свечей были мужчинами и лишь 10% женщинами (примерно такую пропорцию ученые обнаружили, введя в Google слово «человек» в странах с выраженным половым неравенством).

Исследование показало, что различные паттерны контакта с информацией могут влиять на принимаемые нами решения — вплоть до гипотетического выбора, кого нанять на работу. Участники эксперимента, которые видели в выдаче в основном мужчин, с большей вероятностью предполагали, что эту работу выполняли мужчины, а когда их заставляли сделать выбор, чаще отвечали, что возьмут на воображаемую открывшуюся вакансию мужчину. Напротив, участники, которые видели одинаковое число мужчин и женщин, с большей вероятностью отвечали, что эту работу выполняли и мужчины, и женщины, а в вопросе о воображаемой вакансии не отдавали однозначного предпочтения мужчине. Эти результаты говорят, что и для алгоритмов, и для нас репрезентация действительно важна.

Как избавиться от своей программы

Я всегда скептически отношусь к нейробиологам, которые говорят, что существует «один-единственный факт» о нашем мозге, полностью объясняющий причины такого сложного явления, как предрассудки. И вам тоже стоит проявлять скептицизм. Обсуждение биологических процессов в наших головах не может и не должно замещать полноценный исторический, политический или экономический анализ происхождения неравенства и угнетения, а также условий и идеологий, благодаря которым они существуют до сих пор.

Но если всерьез принять аналогию между искусственными алгоритмами и нашим биологическим мозгом, то мы откроем новое окно, через которое сможем по-новому взглянуть на то, как вредные предрассудки влияют на наши гипотезы об окружающем мире. Если наши умы «посадить на диету» из необъективных данных, прогностические процессы в мозге будут формировать ожидания на основе этих предрассудков.

Подобный образ мыслей отнюдь не оправдывает ни шовинистических мыслей, ни тем более действий, выражающих нетерпимость. Вы не можете утверждать, что не отвечаете за свои предрассудки, поскольку ваш мозг много лет назад обучался на плохих массивах данных.

Но пусть этот подход и не оправдывает предрассудков, он, по крайней мере, может их частично объяснить — хотя бы те неявные, но широко распространенные виды бессознательной предвзятости, которые прячутся в дальних уголках любого разума.

Если мы усваиваем предрассудки так же, как и алгоритмы, то главный способ избавления от них тоже лежит в изучении алгоритмов.

Один из способов избавить машины от предрассудков — тщательный отбор данных, используемых в обучении. Ученые обнаружили, что если убрать из тренировочных наборов нежелательный шум — например, убедиться, что алгоритм компьютерного зрения видит фотографии мужчин на кухне так же часто, как и женщин, — это может отчасти смягчить нежелательные предрассудки, которым могут научиться алгоритмы.

А это значит, что нам, наверное, стоит задуматься и о тщательном отборе данных, которые мы скармливаем мозгу. Если мы можем сделать алгоритм беспристрастнее, дав ему более разнообразные тренировочные данные, то, возможно, мы избавимся и от собственных предрассудков, сделав более разнообразным наш жизненный опыт. Результаты вроде тех, что получили Власчану и Амодио, показывают, что постоянные контакты с неравенством поддерживают неравенство, а более сбалансированная «информационная диета» отчасти смягчает этот эффект.

Проницательный читатель наверняка подумает, что это на самом деле вовсе не решение: достаточно избавиться от неравенства в окружающем мире, и тогда мозги сами подтянутся! Дать алгоритму набор картинок, где половина людей, готовящих дома, будут мужчинами, а половина — женщинами, безусловно, легко. Куда сложнее создать социальные, экономические и политические условия, при которых на самом деле в половине случаев готовить дома будут мужчины.

Но если печать, которую оставляет неравенство на внутренних алгоритмах нашего мозга, отчасти способствует поддержанию неравенства в реальности, то диверсификация данных, которые мы даем нашим моделям, должна нам помочь. И она может проходить в разных формах. Выдающийся пример — сознательные усилия в различных областях (политике, бизнесе, развлечениях, спорте, искусстве, науке и т. д.), чтобы усилить голос и повысить видимость групп, которые были недостаточно представлены ранее (впрочем, и сейчас ситуация не сильно улучшилась).

Критику может показаться, что это звучит слишком похоже на социальную инженерию. Но, будучи предсказательными машинами, мы в любом случае подвергаемся ей. Наши текущие предрассудки и предубеждения не отражают определенного важного состояния природы. Наши ожидания и прогнозы о настоящем — уже продукт той умственной «диеты», на которой мы сидели в прошлом. Мы не можем выбирать, иметь нам подобные предсказательные модели или нет; мы способны лишь решить, как будут запрограммированы наши предсказательные модели — ответственно или безответственно.


Когда астрономы предлагают потратить миллиарды из государственной казны, чтобы составить карту далеких уголков космоса, их аргументы обычно сводятся к расширению горизонтов. Поиски жизни на далеких планетах, как говорится, помогают «депровинциализировать» нас — дать нам взгляд на себя и нашу планету, отличный от знакомого и общепринятого.

Если картина, эскиз которой я представил в этой главе, верна, то, вполне возможно, «инопланетная» жизнь существует здесь, на Земле. У каждого из нас есть уголки космоса умов, которые он еще не исследовал, люди, с которыми мы никогда не встречались или о которых даже не пытались никогда ничего узнать. Да, мы можем «депровинциализировать» наши умы, посмотрев вверх, на звезды; но, вполне возможно, для начала стоит внимательнее посмотреть друг на друга.

Но при всей своей огромности далекий космос чужих умов — не самое загадочное явление. Как мы увидим в следующей главе, понять, как мы исследуем свой внутренний мир, пожалуй, еще сложнее — особенно объяснить, как мозг в принципе способен построить модель самого себя.

Глава 4. Как познать свой ум

Упущенная Нобелевская премия

В 2008 году Роджер Тсиен, Мартин Чалфи и Осаму Симомура получили сообщение, о котором мечтает любой ученый. Королевская академия наук Швеции решила, что это трио получит Нобелевскую премию по химии. Их пригласили в Стокгольм на пышный церемониальный банкет (туда, конечно, нужно приходить в парадной одежде), где король Швеции вручил им награду: диплом, золотую медаль и их долю от денежной премии в 1,4 миллиона долларов.

Но хотя, конечно, они очень обрадовались, получив величайшую почесть в науке, их сильно тяготила одна мысль. На сцене рядом с ними должен был стоять четвертый человек.

Тсиен, Чалфи и Симомура получили Нобелевскую премию за новаторские исследования зеленого флуоресцентного белка (ЗФБ)[100]. Он содержится в организмах некоторых медуз, которые светятся в темноте, когда на них падает свет с определенной длиной волны. Изобретательные ученые, однако, обнаружили, что если искусственно имплантировать этот белок в тела и ткани других животных, они смогут в буквальном смысле подсветить внутреннее строение крохотных клеток. Их инновация получила широчайшее применение в молекулярной биологии. Но это было не только их изобретение.

Еще в 1990-х американскому молекулярному биологу Дугласу Прэшеру пришла в голову провидческая идея — извлечь этот флуоресцентный белок из медузы и использовать его как инструмент для визуализации биологических структур на микроскопическом уровне[101]. И он сумел сделать первый шаг в этом направлении: первым успешно клонировал ген, отвечающий за выработку светящегося в темноте белка. Но Прэшеру не повезло. Средства на исследования заканчивались, и он не смог найти поддержки ни в одном институте. В конце концов он решил, что надежды стать успешным ученым у него больше нет. Он передал свои данные о работе с геном своим коллегам, Тсиену и Чалфи, и бросил академическую науку. Когда коллегам позвонили и сообщили, что они выиграли Нобелевскую премию за открытия, основанные на его идеях, Прэшер работал водителем в автосалоне Toyota в Алабаме[102].

История Прэшера — лишь один из множества примеров «эффекта Матфея». Ученые называют так различные ситуации, где ранний успех порождает новые успехи, а раннюю неудачу преодолеть нелегко. Эффект этот проявляется во многих областях. Например, одно исследование показало, что книги, которым повезло попасть в список бестселлеров New York Times, переживают еще один скачок продаж после попадания в этот список[103]. Но один из наиболее хорошо изученных примеров эффекта Матфея описали в области научного финансирования.

Как хорошо известно Дугласу Прэшеру и многим другим, от того, сумеет ли человек найти финансирование, во многом зависит его дальнейший путь. И ученых, естественно, заинтересовало, как ранние успехи или неудачи в привлечении финансирования влияют на траекторию научной карьеры.

Одно из исследований было посвящено грантам, выдаваемым Нидерландским исследовательским советом[104]. Кто-то из его членов не без юмора назвал три главные схемы финансирования грантами «Veni», «Vidi» и «Vici» — по знаменитому изречению Юлия Цезаря «Пришел, увидел, победил». Первый, «Veni», выдается совсем молодым ученым, только-только защитившим диссертации, и на эти средства они организуют свой первый независимый проект.

Подобные научные гранты обычно присуждают, ранжируя соискателей и их предложения от лучших к худшим. Спонсор подсчитывает, сколько средств может выдать, и распределяет деньги среди лучших соискателей в списке. Такой подход гарантирует, что самые сильные ученые практически в любом случае получат финансирование; при этом многие высококачественные идеи финансирования не получат. И, что еще важнее, это значит, что некоторые ученые получат финансирование, а другие, того же уровня, — нет. Да, специалист, который идет первым в списке из сотни соискателей, наверняка намного лучше, чем тот, кто идет последним; но, скорее всего, большой разницы между восемнадцатым и девятнадцатым или девятнадцатым и двадцатым кандидатами нет. Однако если спонсоры решают, что в этом году у них есть деньги всего на девятнадцать грантов, две из трех идей получат финансирование, а одна нет — из-за превратности судьбы.

В 2018 году исследователи рассмотрели судьбы этих «середнячков» — ученых, которые сумели получить грант, и тех, кого в последний момент постигла неудача. Они решили узнать, какое дальнейшее финансирование было предоставлено ученым, получившим и не получившим первый грант несколько лет назад. Во всей выборке наблюдался ярко выраженный эффект Матфея. Восемь лет спустя ученые, выигравшие грант с первой же заявки, получили в среднем еще 300 000 евро от Нидерландского исследовательского совета и других спонсоров, а те, чья первая заявка не выиграла, — лишь около 120 000 евро. На старте потенциал обеих групп оценивался примерно одинаково, но те, кто добились успеха на раннем этапе, в течение карьеры сумели привлечь более чем вдвое больше средств, чем те, кому это не удалось.

Откуда берутся эти преимущества? Оказывается, настоящей причиной этого эффекта стало то, как успехи и неудачи влияют на наши представления о себе. Наша уверенность в себе растет или снижается в зависимости от того, победили мы или проиграли, а эти установки, в свою очередь, определяют, попытаемся ли мы попробовать снова или — как Прэшер — решим, что пора все бросать.

В самом деле, в данных есть определенные признаки того, что разрыв между победителями и проигравшими на раннем этапе отчасти обусловлен поведением последних: те, кто не получил первый грант, с меньшей вероятностью снова обратятся за финансированием. Но когда исследователи сосредоточили внимание на упрямых проигравших — тех, кто не утратил веру в себя и продолжил подавать заявки, — эффект Матфея снизился.

Откуда берутся эти представления о себе? Почему одни из нас упорствуют перед лицом неудач и отказов, а другие — такие как Прэшер — не видят собственного таланта, даже если их идеи достойны Нобелевской премии?

В предыдущей главе мы говорили о том, как запертые в наших черепах ученые залезают в чужие головы: ориентируются в чужих невидимых умах, создают теории и модели, чтобы предполагать и предсказывать, как будут разворачиваться мысли и чувства других. Именно с помощью этих теорий наш мозг может читать чужие мысли.

Но ему требуются теории не только для того, чтобы читать чужие мысли. Нам нужна теория и для того, чтобы читать собственные мысли. Мы не можем напрямую заглянуть в умы других — но и во внутренние механизмы нашего собственного разума тоже. Интроспекция дает нам лишь мимолетный взгляд на умственные процессы, происходящие под поверхностью. Так понять себя куда сложнее, чем кажется на первый взгляд.

Зачем нужны психологи?

Вопрос звучит дискуссионно. Один из профессиональных рисков, с которым сталкиваются психологи, состоит в том, что людям может очень не нравиться, когда вы им говорите, что человеческий разум работает определенным образом, а они уверены, что это совсем не так. Подозреваю, что с подобными затруднениями сталкиваются только те из нас, кто работает с разумом и мозгом. Готов поспорить, что к микробиологам или астрофизикам на вечеринках не пристают незнакомые люди, чтобы изложить свои интуитивные теории о том, как устроены бактерии или галактики.

Разница, конечно, в том, что большинство из нас на самом деле не знает ничего о микробах или галактиках, рибосомах или горных породах, зато каждый видел работу разума и мозга изнутри. Все мы считаем, что хорошо знакомы со своим разумом и его деятельностью. Нам кажется, что, субъективно размышляя о нем, мы более-менее неплохо понимаем, что происходит в нашей голове.

Если бы такая интроспекция давала идеальную картину работы мозга, то люди вроде меня лишились бы работы. Центральная предпосылка психологической науки состоит в том, что мы не можем понять, как работают наши умы, просто задумавшись об этом. Нам необходимы другие инструменты, чтобы понять, как мы устроены.

При желании эту идею можно отследить вплоть до мыслителей вроде Зигмунда Фрейда. Психоаналитики (в их числе и Фрейд) не пользуются особым уважением в современной психологической нейробиологии — отчасти потому, что их идеи были слишком расплывчатыми, чтобы проверить их научно, отчасти потому, что в них слишком много говорится о сексе (а ученые в целом скорее ханжи).

Но все же Фрейду и другим психоаналитикам надо отдать должное: они выдвинули важнейшую идею, которая до сих пор формирует мышление во всех науках о разуме. Психоаналитики твердо верили, что многое в разуме происходит ниже уровня сознания — и, соответственно, в глубине наших умов таятся гроты и пещеры, до которых невозможно добраться с помощью сознательных размышлений. Картина, которую мы видим, будучи в сознании, неполна.

У психологов есть несколько способов доказать, что наши субъективные впечатления отнюдь не непогрешимы. Хороший пример — то, что они называют «субъективной инфляцией сознания». Попробуйте отвести взгляд от книги и сфокусировать его на каком-нибудь далеком предмете. Что вы видите уголком глаза? Большинству из нас кажется, что мы видим предметы периферийным зрением, но это не так[105]. Когда люди проходят реальное тестирование, где проверяется, что они видят под таким экстремальным углом, результаты выходят абсолютно безнадежными. Объективно говоря, мы ничего не видим уголком глаза, но мозг субъективно «увеличивает» визуальный образ, создавая впечатление, что мы замечаем детали, которых видеть не можем.

Другая интроспективная иллюзия, более когнитивного толка, возникает, когда людей спрашивают, как бы они поступили в ситуациях с моральными дилеммами. Например, ученый может спросить вас, как бы вы действовали в гипотетическом сценарии, когда вам дают 20 фунтов стерлингов, но вы можете потратить часть этих денег, чтобы спасти незнакомца от болезненного удара током[106]. За каждый фунт, что вы оставите себе, его один раз ударят током. Как вы думаете, сколько денег вы оставите себе? Сколько раз позволите ударить его током? Когда люди отвечают на этот вопрос в качестве мысленного эксперимента, они предполагают, что отдадут большую часть денег — допустим, 10% оставят себе, но остальные потратят, чтобы спасти незнакомца от ударов током. Но если люди оказываются в такой ситуации, все происходит совсем иначе. В реальности они оставляют большую часть денег (примерно 60%) себе и сравнительно равнодушно взирают на то, как незнакомца бьют током.

Эти эксперименты сильно различаются, но оба показывают, как интроспекция может нас обманывать — создавать субъективное впечатление того, как работает наш ум, которое отрывает нас от реальности. Но как наш мозг в принципе думает о себе? И почему картина нашего разума, которую он отражает, отличается от базовой истины?

Актер и критик

«Отражение» — пожалуй, слишком пассивное слово для описания того, что на самом деле представляет собой интроспекция. Психологи и нейробиологи, которые интересуются ею, редко используют сам этот термин — возможно, потому, что он заставляет нас представить мягкое кресло философа, а не спартанскую обстановку научной лаборатории. Сейчас ученые, исследующие, как мы сознательно наблюдаем за собственным разумом, предпочитают говорить, что предметом их интересов стала «метакогниция» — буквально «знание о знании» или «мысли о мыслях»[107].

Если восприятие — процесс репрезентации мира вне нашей головы, то метакогниция — репрезентация мира внутри нее. И, хотя восприятие внешнего и внутреннего мира на первый взгляд могут показаться очень разными процессами, проблемы, связанные с обоими, на самом деле схожи.

Представьте себе актера, играющего роль на сцене, и критика, смотрящего на него из зала. Актер обладает конкретным функционалом: по требованию сценария он может заставить нас смеяться или плакать — или продвигать сюжет из точки А в точку Б. У критика тоже есть функция: наблюдать за актером и смотреть, насколько активно зрители хватаются за бока от хохота, или проливают слезы, или насколько хорошо актер поддерживает действие.

Актер и критик формируют так называемую петлю контроля. Первый, естественно, играет ведущую роль: если все актеры останутся дома, не будет спектакля, который можно критиковать. Но когда актер и критик взаимодействуют правильно, спектакли улучшаются. Если критик в рецензиях верно описывает, что у актера получается хорошо, а что плохо, последний сможет в следующем спектакле улучшить свою игру.

В театрах актер и критик — разные люди с отдельными разумами, но точно такие же петли контроля работают и внутри одного мозга. Представьте, что различные части вашего когнитивного аппарата — восприятие, язык, социальные навыки и т. д. — это труппа актеров, каждый из которых играет свою роль. Но еще в вашем мозге живет метакогнитивный критик, который следит за тем, как играют актеры.

Нейробиологи, которые ищут, в какой области мозга обитает этот критик (или критики), выдвинули несколько возможных гипотез. Но самые перспективные кандидаты, найденные в последние годы, живут в префронтальной коре — там находится целое скопление областей мозга, которые комментируют то, чем занимаются другие нейронные системы[108].

Критик в лобной доле создает субъективное чувство уверенности в вашем разуме. Уверенность, которую вы чувствуете в отношении данного перцепта, или воспоминания, или мысли, или решения, вырабатывается благодаря «рецензиям» вашего внутреннего критика. «Я правда это вижу?» «Я уверен, что это произошло?» «Правильный ли выбор я сделала?» Эти субъективные интроспективные чувства порождаются критиком из префронтальной коры. А зависят ваши чувства от того, что видит критик. Вы ощущаете себя увереннее, когда он говорит, что часть вашего разума работает хорошо — например, зрение четкое, память ясная, — и менее уверенно, если он заявляет, что ваш ум работает плохо (например, зрение тускнеет, память расплывчатая).

Шум в голове

Когда я описываю префронтальную кору как метакогнитивного критика, следящего за тем, что происходит в уме, — это просто метафора. Участки префронтальной коры не могут в буквальном смысле «видеть», что делают другие области мозга, и если рассуждать в подобных терминах, мы только еще больше все запутаем. В самом деле, психологи и нейробиологи часто беспокоятся из-за «заблуждения гомункула» — представления, что в нашей голове живет человечек, наблюдающим за всем, что происходит в мозге. Проблема тут такая: если всерьез считать, что в нашей голове живет такой человечек и наш воспринимаемый опыт — отражение того, что он видит, то придется также предположить, что в его голове живет еще более маленький человечек, который наблюдает за работой его мозга, и так далее. В результате мы получим бесконечную последовательность «матрешек», которая никак не объяснит нам, как реально работает сознательная рефлексия.

Нейробиологи долго думали, как избежать ловушки гомункула и избавиться от метафорического человечка, — и о том, какие вычисления, происходящие в той же префронтальной коре, делают интроспекцию возможной.

Хотя у этих областей нет реальных глаз, которыми они видят происходящее в других мозговых сетях, они получают сигналы из участков, находящихся ниже в иерархии, которые помогают им понять, насколько все хорошо с восприятием, мыслями и действиями. Одна из важнейших частей информации, которую высшие отделы мозга считывают из нижних, — вариативность или четкость их активности.

Вы можете представить себе, что информация в мозге хранится в распределенных паттернах мозговой активности и закодирована в целых популяциях нейронов. Например, то, что вы видите сейчас, — отражение паттерна активности популяции нейронов, составляющих вашу зрительную кору. Они настроены на разные возможные картинки: например, одним нравятся печатные страницы, заполненные текстом, другим — лица, или зонтики, или стулья. Когда вы читаете эту страницу, нейроны, настроенные на рассматривание текста, будут работать активнее всего. Пик приходится на эту популяцию — «страничные» нейроны зрительной коры. И он олицетворяет наилучшую гипотезу мозга о том, что вы сейчас видите.

Высшая точка этого нейронного ландшафта — лучшая гипотеза — очень важна. Но не менее значима и широкая вариативность. Каждая область мозга напоминает парламент. Пиковая активность в ней говорит вам, за какую возможность «проголосовало» большинство нейронов. Если наиболее активны те участки зрительной коры, которые отвечают за восприятие печатных страниц, «нейронная ассамблея» решит, что вы, скорее всего, смотрите на страницу книги, а не на что-то еще. Но вариативность в активности этой ассамблеи говорит нам, насколько легко было выиграно это голосование и насколько сильны разногласия между разными кандидатами.

Если паттерны активности недвусмысленны — небольшое число нейронов говорит общим громким голосом, а все остальные молчат, — то можно сказать, что за лучшую гипотезу проголосовали единогласно. Но если паттерны более «шумны» — другие нейроны тоже борются за внимание, — вполне возможно, что победа в нейронном голосовании была одержана благодаря долям процента. И когда паттерны активности более вариативны или шумны, можно сказать, что и сами области мозга не полностью уверены, верна ли та гипотеза, за которую они проголосовали.

Меняющиеся паттерны вариативности и шума — как раз то, к чему может прислушиваться метакогнитивный критик[109]. Хотя префронтальная кора не может в буквальном смысле видеть, что происходит в остальных частях мозга, она способна отслеживать, насколько четки или шумны паттерны в разных областях: расходятся ли нейроны во мнении или более-менее едины. И именно слушание этого шума помогает префронтальным участкам вырабатывать субъективное чувство уверенности.

Изящное исследование Лауры Гертс непосредственно проиллюстрировало эту связь между нейронным шумом и субъективной уверенностью[110]. Ученые поместили участников эксперимента в МРТ-сканер, где те принимали перцептуальные решения об изображениях на экране. В это время Гертс с коллегами использовали нейронные декодеры, чтобы считать паттерны со зрительной коры участников и получить объективное представление, насколько шумными или четкими были паттерны.

Ключевым результатом стало то, что субъективная уверенность людей в их визуальных перцептах заметно коррелировала с шумом в зрительной системе. Когда в зрительной коре наблюдалось объективно больше шума, участники были менее уверены в том, что видят, а когда паттерны в зрительной коре оказывались четкими и ясными, они были увереннее. Похоже, причина была в том, что ряд участков мозга — в том числе префронтальная кора — прислушивались к шуму на нижних уровнях, создавая чувство уверенности или сомнения в зависимости от того, какие процессы там происходили.

Хотя интроспективное наблюдение ограничено пределами черепа, метакогнитивные центры мозга сталкиваются с такими же трудностями, как и критик, который смотрит на выступление актера на сцене. Этот специалист не всезнающ: его поле зрения ограничено местоположением в зале. Где бы он ни сидел, он обязательно упустит или неправильно поймет какую-нибудь деталь выступления. Иногда это может стать причиной неверных оценок. Как знают все хорошие актеры, критик не всегда прав.

Поле зрения метакогнитивного критика, наблюдающего за «выступлением» вашего ума, тоже ограничено. Со своего места он может видеть только ограниченный набор подробностей. И, как и в случае с внешним миром, восприятие внутреннего тоже искажается неоднозначностью и шумом. Сенсорные сигналы из окружения — например, свет в глазах или звук в ушах — становятся неопределенными или неоднозначными, когда их источник искажен (например, если вокруг вас темнота либо туман или фоновый шум заглушает то, что вы пытаетесь услышать). Сигналы, передающиеся внутри мозга — от сетей нижнего уровня к высшему метакогнитивному, — тоже страдают от неоднозначности. Нечеткость работы наших неидеальных нейронных машин создает внутренний туман, который мешает нашим попыткам самовосприятия: критик как будто смотрит спектакль, во время которого непредсказуемо выключается свет или звук.

Да, метакогнитивные области префронтальной коры находятся на очень высоком уровне иерархии мозга. Тут есть и преимущества: эти области мозга собирают вместе сигналы от большого количества разнообразных участков, поэтому критик получает взгляд на всех «актеров» вашего разума одновременно.

Но у высокого положения есть и недостатки. Мелкие детали «на земле» скрадываются. Информация, которая доходит до высших уровней мозга, сначала проходит сквозь несколько слоев посредников. Каждый шаг передачи неидеален и уязвим для шумов. Словно в игре «испорченный телефон», нейронные станции на самом верху, близко к концу линии, могут получить искаженную картину, мало похожую на исходное сообщение.

Следовательно, мы часто не уверены в том, насколько неуверенными должны быть. Наши оценки четкости сами по себе довольно нечеткие, а сигналы с нижних уровней искажаются на каждом этапе. Как мозгу смотреть внутрь себя, если он так близорук?

Оказывается, что, как и в случае с попытками осмыслить неоднозначный внешний мир, мозг решает эту проблему как ученый. Метакогнитивные центры формируют теорию — в данном случае не о внешнем мире, а о внутреннем: насколько хорошо работают отдельные части разума и какова вероятность того, что они «откажут». Формирование подобных априорных установок помогает нам преодолеть неизбежную неоднозначность, от которой страдает самовосприятие. Но, как мы увидим, восприятие себя сквозь призму подобных моделей может сделать нас уязвимыми к иллюзиям интроспекции — мозг начнет вводить нас в заблуждение по поводу того, каковы мы на самом деле.

Филосопауза

Цикл жизни ученого — одно из самых странных чудес природы. Окукливающийся докторант заворачивается в кокон своей диссертации и появляется уже зрелым и полностью сформировавшимся после нескольких лет тяжкого труда. (А что именно вылезает из куколки — бабочка или моль, — зависит от того, как прошли эксперименты.) Наблюдать за первыми попытками свежевылупившихся ученых взлететь — сплошное удовольствие, но, когда они приближаются к закату своей карьеры, с ними происходит что-то странное: они меняются.

По образцу менопаузы ученые назвали эту перемену на позднем этапе жизни «филосопаузой». В ее начале когда-то непреклонные и хладнокровные рационалисты начинают делать смелые заявления о глубоких и тернистых философских вопросах, находящихся далеко за пределами их области знаний. Условно говоря, физик-теоретик, который когда-то размышлял о тонкостях квантовой механики, начинает перед пенсией создавать новые теории работы сознания. Или, скажем, нейрофизиолог, всю свою карьеру посвятивший тщательному измерению отдельных клеток в мозгах животных, начинает писать книги о древних вопросах эстетики, красоты и истины.

Молодые ученые могут не без испуга смотреть на то, как из-за филосопаузы меняется характер старших коллег; но, возможно, такая судьба ожидает нас всех. К тому же тут есть и положительная сторона: благодаря филосопаузе вероятность того, что вы сможете завести интересный, свободный разговор со «взбрыкнувшим» пенсионером, куда выше, чем с осторожным молодым выскочкой вроде меня.

Можно было бы подумать, что интеллектуальный фристайл, характерный для филосопаузы, — изъян в метакогниции: эксперты-эрудиты, великолепно освоившие одну область науки, путают свой опыт в ней с талантом в другой. Если вы достаточно умны, чтобы работать над чем-то сложным вроде нейробиологии или физики, неужели вам будет трудно освоить что-то простое вроде сознания или красоты? Как выразился Ницше, «когда человек становится мастером в каком-либо деле, то обыкновенно именно в силу этого он остается полнейшим кропателем в большинстве других дел; но он судит совершенно иначе… Таково зло, отравляющее общение с большинством людей»[111].

Но если отвлечься от «токсичного» общения — действительно ли интеллектуальная самоуверенность светила науки, лезущего в незнакомую отрасль, иррациональна? Да, физик, который считает, что сможет одним махом решить вопросы сознания, чуть-чуть напрягши свой могучий интеллект, ошибается, решив, что его талант в одной области может быть легко применен и в другой. Но, возможно, именно такую ошибку он и должен делать?

Мы думаем, что в идеальном случае, поднося зеркало к своим способностям и навыкам, видим идеально правильную картину. Но в реальности интроспекция неоднозначна и неточна. Когда мозг смотрит на себя, он не может получить четкой и полной картины.

Чтобы осмыслить расплывчатые образы — результат саморефлексии, — мозгу необходима теория себя: набор прогнозов, которые олицетворяют наши ожидания по поводу наших достоинств и недостатков, умений и изъянов. Проще говоря, мы формируем установки: где нас ждет успех, а где провал.

Метакогнитивное чувство успеха, похоже, играет ключевую роль в формировании этих установок — особенно в мире, где настоящая обратная связь либо ненадежна, либо отсутствует вовсе. Мы можем считать, что внутренние метакогнитивные критики — которые в каждый момент дают нам чувство уверенности или неуверенности в том, что мы делаем, — хорошо умеют формировать глобальные мнения о наших способностях. Сиюминутная уверенность дает нам понять, можно ли считать тот или иной перцепт, память или решение надежными или неверными, и если эти сиюминутные чувства задерживаются надолго, они помогают нам сформировать мнение о том, надежны ли наше зрение, память или умение принимать решения в целом.

С научной точки зрения превращение этой сиюминутной уверенности в глобальные мнения рассмотрела Марион Руо, метакогнитивный нейробиолог. Она изложила мне свои новейшие идеи, когда меня — вот везение — направили приглашенным научным сотрудником в Париж. (Мне очень хотелось нарисовать атмосферную картинку и рассказать, что мы встретились в прокуренном кафе на бульваре Сен-Жермен, но на самом деле мы общались в основном в ее кабинете в Парижском институте мозга, где она сейчас работает постоянно и где курение строго запрещено.)

В своих исследованиях Марион показала, что чувство уверенности помогает людям осознать свои умения в целом. Например, она обнаружила, что люди используют свое чувство уверенности, возникающее в последовательных эпизодах, чтобы определить, какие задачи они скорее всего выполнят успешно[112]. Подключив участников экспериментов к системе визуализации мозга, Марион с коллегами смогли вдобавок определить, где в мозге кодируется сиюминутное чувство уверенности, а где общее чувство уверенности в себе[113]. Для сиюминутной уверенности мозг использует целый набор разных областей, в том числе префронтальную кору, уже знакомую нам как обиталище метакогнитивного критика, который комментирует, насколько хорошо работают те или иные когнитивные процессы в данный момент. А вот более глобальные мнения и установки — например, ваша вера в то, что вы в целом хорошо (или плохо) справляетесь с задачей, — хранятся, похоже, в конкретном отделе мозга — полосатом теле. Эти данные можно интерпретировать так: полосатое тело запоминает сиюминутные оценки уверенности и размещает их на долгосрочной временной шкале — сохраняет ожидания, которые способны помочь нам предсказать, когда наш ум добьется успеха, а когда потерпит неудачу.

Конечно, весь смысл формирования глобальной установки в том, чтобы делать не только сиюминутные обобщения. Если вы считаете, что у вас хорошее зрение или плохая память, это полезно, поскольку такое мнение позволит вам предсказать свою успешность во множестве разных ситуаций. Но насколько глобальными должны быть метакогнитивные прогнозы?

В детстве родители, возможно, говорили вам, что у всех есть к чему-то талант. К сожалению, они ошибались. Еще больше века назад психологи обнаружили явление, которое назвали «положительным многообразием»[114]. Если вы дадите группе людей набор тестов, проверяющих различные умственные навыки, в большинстве случаев результаты будут коррелировать между собой. Да, некоторые из нас в самом деле обладают поразительным талантом в одной области и безнадежны во всех других. Но в целом явление положительного многообразия означает, что люди, хорошо умеющие делать одно, обычно хорошо умеют и другое. Открытие положительного многообразия, помимо прочего, привели ученых к концепции «общего интеллекта» — гипотезе о существовании некоего глубинного фактора, на котором основаны все когнитивные способности и благодаря которому одни люди умнее других.

Если знать о положительном многообразии, формирование глобальных мнений о том, на что разум способен, а на что нет, кажется вполне логичным. Если когнитивные способности в целом коррелируют между собой, то хорошие навыки в одной области действительно доказывают, что вы можете что-то уметь в другой сфере. Но, хотя в самом общем случае это верно, пример филосопаузы показывает нам, что подобные глобальные установки могут и вводить в заблуждение. Мы не должны думать, что льстивая самоуверенность порождается иррациональным нарциссизмом. Она — всего лишь следствие вполне логичного осмысления наших прошлых успехов и проецирования их на успехи в будущем.

Внутренний метакогнитивный критик почетного профессора может считать — причем совершенно верно, — что он исключительно талантливый ученый. Учитывая явление положительного многообразия, эта уверенность вполне рациональным образом превращается в глобальную уверенность в своих когнитивных способностях. А это, в свою очередь, формирует ожидание, что вы сможете решить другие задачи — допустим, проблему сознания или красоты, — не потому, что эти задачи необычно легки, а потому, что вы потрясающе одарены.

Это мнение может оказаться неверным, но оно формируется рациональным когнитивным процессом, который пытается использовать прошлые метакогнитивные оценки, чтобы спрогнозировать, чего вы сможете добиться в будущем.

Подобное самомоделирование может иметь и более масштабные последствия. Если модель верна, то прошлые успехи рождают ожидания, что нас ждет успех и в будущем, — и, возможно, подталкивают нас к излишней уверенности в своих способностях. Если вы понимаете физику элементарных частиц, почему вы не сможете разобраться в сознании? Если вы мегазвезда реалити-шоу, почему вы не сможете стать 45-м президентом США? Это что, так сложно?

Если модель верна, мы точно так же можем формировать и внутренние мнения, которые делают нас менее уверенными в себе. Трудности или неудачи порой заставляют нас поверить, что мы некомпетентны, даже если проблемы возникли из-за прискорбных вывертов судьбы, а не потому, что мы на самом деле бездарны.

Негативные установки порой особенно пагубны, поскольку могут убедить нас, что бесполезно даже пытаться. Ключевая идея исследований Марион Руо состоит в том, что глобальное чувство уверенности определяет, какие цели мы преследуем. Если мы уверены, что сможем чего-то достичь, приложение усилий будет рациональным решением. Но когда наша уверенность в себе низка, а умения кажутся недостаточными, логичнее посвятить усилия чему-то еще.

И мы снова возвращаемся в мир эффекта Матфея и конкретных его примеров вроде Дугласа Прэшера, о котором говорили в начале главы. В зависимости от ранних успехов или неудач формируются наши теории о себе, а они, в свою очередь, влияют на наше самовосприятие.

Прэшер, очевидно, был талантливым ученым: он заложил фундамент для открытий, за которые дали Нобелевскую премию. Но сейчас, когда мы уже знаем, насколько на самом деле сложна интроспекция, нам легче понять, что собственный талант порой нелегко увидеть изнутри. Когда нас преследуют неудачи — например, не удается получить необходимое финансирование, — у нас формируется пессимистичная модель себя. А потом мы начинаем смотреть на себя только через этот фильтр, из-за чего оставляем все попытки.

Отступив на шаг, мы увидим, как эта связь между самомоделированием и преследованием целей может превратиться в петлю отрицательной обратной связи. Трудности на ранних этапах приводят к формированию негативного представления о наших способностях. Эти модели, в свою очередь, не позволяют нам преследовать цели, которые кажутся безнадежными. Но из-за этого мы отказываемся от возможностей, которые могут ждать за углом, и не получаем контрпримеров, которые поставят под сомнение наш негативный образ себя. Пессимистическое пророчество оказывается самосбывающимся.

Можно предположить, что это особенно важно для понимания некоторых аспектов душевных болезней, при которых представления о себе начинают ломаться. Например, в нескольких исследованиях симптомы депрессии связывали с необычно низкой уверенностью в себе. Оказалось, что в ряде простых психологических заданий — например, таких, где нужно найти что-то на изображении или понять, какие фигуры ассоциируются с наградами, — у людей с более сильными симптомами депрессии ниже субъективная уверенность в себе[115]. И, что важнее, эффект сохраняется, даже если участники объективно одинаково хорошо справляются с заданием, — иначе говоря, люди с депрессией на самом деле выполняют его не хуже, но отличаются особенно негативными представлениями о себе.

Одно из возможных объяснений низкой самоуверенности при депрессии состоит в том, что подавленный разум смотрит на себя сквозь призму неправильного самомоделирования, а негативные ожидания ведут к сомнениям в себе даже тогда, когда все идет хорошо. Пессимистичные представления о себе могут загнать нас в порочный круг: низкая самооценка лишает желания бороться с препятствиями, которые мы вполне можем преодолеть, — и, соответственно, лишает возможности получить опыт, который опровергнет негативные прогнозы.

Фильтры для саморефлексии

Наши представления о собственном разуме не только формируют наше поведение, контролируя, какие трудности мы пытаемся преодолевать и от каких возможностей отказываемся. На более фундаментальном уровне теории мозга о себе меняют даже внутреннее ощущение от интроспекции.

Вернемся к профессору, у которого началась филосопауза и который перед пенсией искренне поверил, что сможет раз и навсегда решить какую-нибудь сложную и спорную научную проблему. Похоже, такие люди не просто формируют прогнозы, которые оказываются неверными; ошибка может быть вполне простительной, учитывая, что глобальные представления о себе и явление положительного многообразия действительно говорят им, что их талант в одной области может обеспечить успех в другой.

Но кроме этой простительной ошибки есть и другая, куда более пугающая: их интроспекция начинает отрываться от реальности. Одно дело — считать, что вы можете разрешить вопрос сознания или красоты, предпринять доблестную попытку и потерпеть сокрушительное поражение, после которого пелена спадет с глаз и вы падете духом. И совсем другое — сформировать преувеличенное мнение о себе, предпринять попытку, потерпеть поражение, но решить, что на самом деле вы отлично справились. Ваша интроспекция перестанет соответствовать правде о том, что вы можете и чего не можете.

Интроспективные иллюзии — как компетентности, так и некомпетентности — прямое следствие того, как представления мозга о себе влияют на самовосприятие.

Ранее я говорил вам, что вычисления, проводимые нашим внутренним метакогнитивным критиком на основе шума, который он слышит в различных участках мозга, по определению неоднозначны. Когда шум, поступающий с нижних уровней, трудно разобрать, метакогнитивные центры справляются с этой неоднозначностью, добавляя прогнозы и гипотезы, в которых выражаются ожидания того, как должны себя вести те или иные участки мозга[116].

Одна из ключевых тем, которую изучали в недавних экспериментах в моей лаборатории (в частности, моя аспирантка Хелен Олаволе-Скотт), — это попытки понять, как мозг составляет прогнозы о себе и как они формулируют субъективное восприятие мира внутри нашей головы.

Хелен особенно интересуется перцептуальной метакогницией — тем, насколько мы доверяем информации от наших органов чувств. Представьте, что вы ведете машину, а солнце клонится к закату. Чем меньше на дороге света, тем менее надежны сигналы, поступающие в ваши глаза, и их репрезентация в зрительной коре становится все более шумной и искаженной. Отслеживая эти перемены в надежности органов чувств, мы можем предпринять то, что улучшит качество нашего восприятия и дальнейших действий. Например, если мозг подсказывает нам, что зрение уже не помогает надежно ориентироваться, мы можем включить фары, чтобы осветить дорогу впереди.

Отслеживание сенсорной надежности — важный, но непростой процесс. Мозг иногда помогает улучшить оценки надежности, опираясь на прежние установки и ожидания. Например, опыт подсказывает мне, что я обычно лучше вижу, когда надеваю очки. Это может быть полезной информацией для моего метакогнитивного критика, который пытается понять, насколько уверен я могу быть в том, что сейчас говорит мне зрение: если я знаю, что на мне очки, то ожидаю, что мое зрение будет надежным и, соответственно, я могу быть уверен в том, что вижу.

Обычно применение прогнозов и ожиданий в метакогниции — хорошая идея, но это может привести к серьезным ошибкам, если ожидания не соответствуют реальности. Предположим, что оптик ошибся, выдавая мне заказ, и я сейчас сижу за рулем машины в очках с неподходящими диоптриями. Надевая их, я жду, что мое зрение улучшится, но на самом деле я остаюсь таким же близоруким. Если я продолжу полагаться на свои ожидания, формируя чувство уверенности, сам факт того, что я надел очки, станет влиять на метакогнитивные вычисления в мозге. Я буду искренне считать, что вижу хорошо, хотя на самом деле это не так, меня может занести на дороге и я попаду в серьезную аварию.

Хелен провела эксперимент, похожий на сценарий с «неправильными очками»[117]. Участники видели на экране движущиеся точки, похожие на цветные снежинки. Им сообщали, что иногда эти точки будут выглядеть четко, а порой расплывчато, словно вы надеваете очки, которые либо проясняют, либо ухудшают изображение.

Испытуемые ожидали, что в определенные моменты будут видеть либо четкую, либо искаженную картинку. И мы увидели, как ожидания влияют на объективное и субъективное восприятие одних и тех же сигналов.

С объективной точки зрения эффективность органов восприятия не должна меняться в зависимости от ожиданий. Когда наблюдателей просили выдвинуть суждения об изображении на экране — снег движется влево или вправо? — их объективная точность восприятия оставалась одинаковой независимо от того, какого изображения они ожидали: четкого или расплывчатого. Возможно, это показывает, что прогнозы, которые делали участники на основе информации от Хелен, не меняют того, что происходит на нижних уровнях зрительной коры.

Но, что куда интереснее, субъективные впечатления менялись значительно. Реальная эффективность работы органов восприятия не улучшалась и не ухудшалась, но Хелен обнаружила, что люди более уверены в информации от органов зрения, если считают, что изображение четкое, и менее уверены, если считают его расплывчатым. Участники сообщали нам, что зрение казалось им более четким, а узоры — более яркими, когда они ожидали увидеть четкие изображения. И наоборот, зрение субъективно ухудшалось, когда они ожидали, что изображение будет видно не очень хорошо. Восприятие менялось, хотя глаза получали одинаковые сигналы.

Эти результаты говорят о существовании своеобразной интроспективной иллюзии, которая создается на основе представлений мозга о себе. Мы считаем свое зрение четким или расплывчатым, хотя объективно оно не меняется. А изменение во впечатлении полностью обусловлено тем, во что мы верим.

Можно предположить, что здесь происходит примерно следующее: метакогнитивные критики создают чувство уверенности, ясности, неуверенности или сомнения, не только прислушиваясь к шуму на нижних уровнях мозга, но и фильтруя его через набор собственных гипотез мозга о том, как работают его составляющие. Сейчас, когда я пишу эти строки, Хелен в подвале своей лаборатории проводит новый эксперимент, чтобы заглянуть внутрь этих процессов и проверить, действительно ли мы правы. Но и имеющиеся результаты показывают, что внутренний интроспективный критик не просто слушает себя. Он интерпретирует и переформировывает сигналы, поступающие с нижних уровней. Мозг воспринимает себя через собственную модель того, как он работает.

Если рассуждать шире, то можно предположить, что этот процесс — при котором мозг смотрит на себя сквозь призму собственной модели себя — влияет на все наши интроспективные чувства, а не только на то, что мы можем или не можем увидеть. Например, другие исследования показали, что мы мгновенно формируем ожидания относительно того, легким или трудным будет решение, и эти априорные представления делают нас более или менее уверенными в принятых решениях[118]. Так наш разум попадает в эхо-камеру, которую сам для себя и построил: он ожидает, что будет уверенным или неуверенным в себе, а потом эти ожидания отражаются обратно, когда мы пытаемся рефлексировать о себе.

Ошибочно поставленный ошибочный диагноз

Взгляд на себя сквозь призму определенной теории может иметь очень серьезные последствия. Возьмем для примера ошибочные диагнозы в медицине. Пациенты по всему миру страдают и даже умирают, когда их жалобы истолковывают неверно. Конечно, ошибочные диагнозы неизбежны: инструменты неидеальны, а некоторые заболевания крайне редки или могут быть легко спутаны с другими. Некоторые исследования показывают, что такие диагнозы распространены широко. Например, согласно одной консервативной оценке, примерно 10–15% вскрытий показывают настоящую причину ухода из жизни, отличающуюся от той, что записана в свидетельстве о смерти[119].

Ученые в медицинской литературе предполагают, что значительный вклад в неверные диагнозы вносит самонадеянность врачей[120]. А причин для нее много. Возможно, врачи по своей природе необычно уверены в себе — поскольку это необходимо, если вы всерьез собираетесь идти в профессию, где от ваших действий зависит, выживет человек или нет. Или, может быть, во всем виновата культура медицины: поощряя проявления уверенности и не поощряя сомнения в общении с нервничающими пациентами, скромные поначалу студенты-медики приобретают самоуверенность, а потом и самонадеянность в процессе профессиональной подготовки.

Какой бы ни была глубинная причина, суть «гипотезы самонадеянности» такова: врачи, слишком уверенные в своих диагностических навыках, не заказывают дополнительных анализов, не спрашивают совета у коллег и в целом склонны не замечать потенциальных ошибок. Именно поэтому, как нам говорят, возникают серьезные ошибки.

Стоит ли обвинять врачей, которые ставят ложные диагнозы под влиянием самонадеянности? Интуитивный ответ — «да». Например, философ Касим Касам считает, что вопрос наказуемости зависит от того, можно ли считать самонадеянность эпистемическим пороком — грехом, который мы совершаем, когда недостаточно размышляем о деятельности нашего разума[121]. По его мнению, самонадеянный медик виновен в своих ошибках, если они порождены безрассудным отсутствием рефлексии. Врач должен знать свои ограничения, и, таким образом, ему не стоит быть настолько уверенным в себе.

Но мы можем прийти к совсем другому выводу, если вспомним, что при интроспекции мозг смотрит на себя сквозь призму наилучшей теории о том, каков он. Точные знания о себе добыть трудно, и, учитывая, что интроспекция по своей природе неоднозначна, мозгу приходится полагаться на наши ожидания от себя. Таким образом, опытный врач вполне рационально может сформировать теорию о себе, которая породит самонадеянность.

Годы успешной медицинской практики и постепенное улучшение навыков создают в уме врача модель, которая говорит ему, что он хорош в своей работе. Эта правдоподобная модель собственных умений заставляет его думать, что он будет ставить верные диагнозы и в будущем. Рассуждать так — не менее рационально, чем думать, что, надев очки, вы будете лучше видеть.

Но то, что модель разумна и рациональна, еще не значит, что она не может сбить вас с пути. Ожидания все равно могут отличаться от реальности. Можно, например, представить, как в начале новой пандемии, еще до того, как в медицинской науке появится информация о совершенно незнакомом вирусе, врачи уверенно ставят диагноз, опираясь на определенный набор симптомов — и еще не зная о новой возможной причине. Эти уверенные, но неверные диагнозы системно неправильны, при этом основаны на модели собственного опыта и компетенции врача, которая говорит ему: «Ты должен быть уверен, ты уже раньше ставил правильные диагнозы».

Да, это означает, что врач может быть необоснованно уверен в неверном диагнозе. Но еще это значит, что мы можем неверно диагностировать его причины. Возможно, неверные диагнозы — вовсе не результат эпистемического порока, высокомерия или безразличия к пациенту. На самом деле эти метакогнитивные ошибки вполне могут оказаться результатом эпистемической добродетели — признаком того, что мозг изо всех сил старается, оценивая вероятности и прогнозируя, насколько уверенным в себе стоит быть.

Для человеческого мозга, составляющего теории, скромность — вовсе не добродетель, если у нас есть все основания считать, что наши восприятия, установки и решения верны. Но, к сожалению, оказалось, что избыточная уверенность в надежности собственного ума может поместить мозг в эхо-камеру собственного производства.

Эхо-камера

Обычно, употребляя термин «эхо-камера», мы представляем себе, что нас окружают другие голоса, подтверждающие то, что мы считаем истинным. Это могут быть как буквально голоса окружающих — например, тщательно отобранной группы друзей, которые полностью разделяют ваши политические и социальные взгляды, — так и голоса, на «диету» из которых мы добровольно себя сажаем, например, читая только партийные газеты или подписываясь только на те аккаунты в соцсетях, которые, как попугаи, повторяют мнения, устраивающие вас.

Люди, которые беспокоятся из-за эхо-камер, боятся, что если мы все попрячемся по собственным «бункерам», это разрушит легендарный «рынок идей». Мы окажемся в уютных коконах, окруженные людьми, которые дружески хлопают нас по плечу за наши уже существующие взгляды, и избегать трудной работы — дебатов с теми, кто придерживается противоположного мнения (честно скажу, это даже звучит утомительно).

Основное недовольство сторонников свободных дебатов можно сформулировать так: «снежинки» со всех сторон прячутся в коконах, чтобы им не приходилось ставить под сомнение свои взгляды. Мы не хотим всерьез исследовать свои глубокие убеждения, поскольку, возможно, в глубине души боимся, что отстаивать их не так легко, как нам хотелось бы.

Апелляции к подобным мотивированным рассуждениям часто звучат при попытках объяснить, почему мы упрямо цепляемся за убеждения, которые сопротивляются проверкам. Но если посмотреть на происходящее «глазами мозга», мы получим совсем другой взгляд на то, почему уверенный в себе мозг не желает менять своего мнения и в каких обстоятельствах и почему подобная непоколебимость может оказаться полезной.

Интроспективные чувства, например уверенность, играют важную роль в определении того, изменим ли мы свою точку зрения, и если да, то как. Причем это верно даже для ситуаций, где на кону не стоят такие глобальные вопросы, как наши социальные, политические или моральные убеждения. Ученые, исследовавшие нейронную архитектуру изменения точки зрения, часто рассматривали очень простые решения — например, перцептуальный выбор, — на которые вряд ли могут повлиять мотивированные рассуждения[122]. Вам наверняка будет тяжело даже подумать об изменении своего мнения по животрепещущим вопросам, но ваша самоидентификация вряд ли пострадает, если вы решите, что маленькая фигурка на экране компьютера на самом деле двигалась вправо, а не влево, как вам поначалу казалось.

Но даже при принятии малозначимых решений уверенность, которую мы чувствуем, влияет на то, как мы пользуемся данными, подтверждающими или опровергающими наше мнение. Психологи изучают изменения точки зрения экспериментально: предоставляют участникам выбор, просят их принять решение, а потом озвучивают дополнительные данные и смотрят, не передумают ли они. Например, в одном хитром эксперименте Макса Роллвейджа участникам показывали облачка из движущихся точек и предлагали оценить, в какую сторону перемещается этот «снег»[123]. После того как участник давал ответ, Роллвейдж показывал ему это же движущееся облачко с другого ракурса и просил ответить снова.

Оказалось, что на то, изменят ли участники свое мнение, влияла их уверенность в первоначальном ответе. Когда она была высока, участники отказывались его менять, даже если новые данные показывали, что ответ неверен. Похоже, предвзятость подтверждения — склонность придерживаться уже принятого решения — появляется из-за того, что уверенность в себе меняет наше отношение к новым данным, которые мы видим позже. Мы становимся чувствительнее к данным, которые подтверждают, что мы правы, а вот чувствительность к информации о том, что мы ошиблись, притупляется. И в самом деле, когда Роллвейдж визуализировал активность мозга участников, рассматривавших новые данные, активность нейронов, накапливавших информацию, менялась либо в одну, либо в другую сторону. Если мы уверены в принятом решении, наш мозг словно перестает видеть данные, которые могут показывать, что мы ошиблись.

Мотивированные рассуждения вряд ли могут стать причиной подобной предвзятости подтверждения. Доказательство того, что точки движутся влево, а не вправо, никак не угрожает нашим глубинным ценностям и общим представлениям о себе. Откуда же это нежелание передумывать? Оказывается, подобный предвзятый метод сбора информации из окружающего мира когда-то вполне мог быть адаптивной чертой.

Нам часто приходится принимать решения в ситуациях, когда доступные данные могут резко меняться. Представьте, что вы биржевой маклер и следите за колебаниями курса акций некой компании, думая, стоит вам их покупать или нет. Вы замечаете постоянный рост курса и, в полной уверенности, что он будет расти и дальше, решаете приобрести бумаги. Но затем, сразу после того, как ваша сделка завершается, вы замечаете, что курс идет на спад. Нужно ли продавать, прежде чем курс обвалится еще дальше?

На первый взгляд кажется, что рациональнее всего относиться ко всем данным одинаково. Ваша уверенность в том, что курс акции повышался, не должна мешать вам заметить, что сейчас он понижается. Но когда получаемые данные полны шума и флуктуаций, слишком серьезное отношение к последним может испортить ваше решение. Если вы уверены, что курс растет, вам, возможно, лучше изолировать мозг от мелких «вспышек», чтобы не передумать и не продать акции в неподходящий момент. Некоторые исследования показывают, что предвзятость подтверждения помогает принимать лучшие решения в долгосрочной перспективе, поскольку она защищает сделанный выбор от капризов случайного информационного шума[124].

Предвзятость подтверждения может быть полезной? Звучит странновато. Но тут есть своя логика: в мире, полном внешнего шума, мозг, полный внутреннего шума, порой склонен к внезапному перепаду настроения просто потому, что входящие данные резко меняются. Если мы делаем выбор уверенно, то можем ожидать, что наше решение, скорее всего, будет верным (иначе мы бы себя так уверенно не чувствовали, правильно?). А если исходное решение, скорее всего, верно, то его стоит оградить от случайных флуктуаций данных, которые могут увести нас не в том направлении. С такой точки зрения предвзятость подтверждения может помешать нам превратить хорошее решение в плохое.

Но все это зависит от того, насколько правы мы в своей убежденности. Если мозг опирается на неверные модели и заставляет нас с неоправданной уверенностью относиться к нашему восприятию, мыслям и сделанному выбору, то мы можем отмахнуться от данных, указывающих на нашу неправоту, без оправданной причины. И такая предвзятость сделает решения не лучше, а хуже.

Похоже, именно это происходит за стенами лаборатории, когда нам приходится общаться с людьми, придерживающимися необычно радикальных политических взглядов. Изъяны в метакогнитивных механизмах этих людей мешают им изменить мнение — и, возможно, именно из-за глобальных проблем интроспекции они и стали уязвимыми для экстремальных идей.

Роллвейдж исследовал эту идею в другом эксперименте, где попытался установить связь между метакогницией и политическим радикализмом[125]. Участникам дали задание, очень похожее на описанное выше: они делали перцептуальный выбор, получали дополнительные данные, после чего им предлагали подтвердить или изменить решение. При этом Роллвейдж и его команда собирали данные о политических взглядах и установках участников. Так им удалось не только узнать, кто из участников эксперимента либералы, а кто консерваторы, но еще и кто из них умеренные, а кто радикалы. «Радикалами» считались люди, придерживавшиеся крайне левых или правых взглядов, а «умеренными» — те, кто оказался ближе к политическому центру.

Роллвейдж обнаружил, что радикалы хуже умеют менять точку зрения, получив новые данные — даже в произвольных, малозначимых ситуациях, где надо решить, в какую сторону летят точки на компьютерном экране. Но малозначительность и произвольность решения здесь весьма важны. Нежелание передумать в данном случае не было признаком догматического упрямства или мотивированных рассуждений — например, с целью выиграть политический спор по важному вопросу. Соответственно, нежелание радикалов изменить мнение даже по произвольному вопросу — куда летят точки на экране — свидетельствует о глобальной проблеме с метакогницией. Она, судя по всему, в том, что радикалы чувствуют себя слишком уверенными в своих первоначальных ответах, которые оказываются неверными.

Вполне можно себе представить, что подобные глобальные проблемы с интроспекцией объясняют, как люди в принципе приходят к экстремальным взглядам. Если истина по большинству вопросов лежит где-то посередине (да, это неприкрыто центристское утверждение), то для того, чтобы прийти к радикальным политическим взглядам, требуется отключенная чувствительность к данным, которые могли бы сделать нас более умеренными.

Так что нам не нужно даже прятаться во внешние эхо-камеры, чтобы сохранить наши убеждения. Если наша метакогниция перестает работать нормально, мозг вполне может сконструировать собственную эхо-камеру — даже когда его окружают разные голоса, не обязательно с ним согласные. Уверенность в себе притупляет наше внимание к новой информации — иногда это полезно, но порой загоняет нас в ловушку и рисует нам неверную картину и нас самих, и окружающего мира.

Общественная жизнь уверенности

Теперь ясно, как неверные представления о себе искажают интроспекцию и меняют поведение. Ложные метакогнитивные установки могут сделать нас избыточно или недостаточно уверенными в наших способностях, помешать воспользоваться перспективными возможностями или изменить мнение по какому-нибудь вопросу.

Эти ложные «теории себя» появляются по множеству причин. Например, мы уже видели, что одним из источников информации, которая направит мозг в неверном направлении, могут стать случайные события — наши прошлые успехи и неудачи. Однако некоторые наши ложные идеи о себе могут быть на самом деле связаны с особенностями нашей психики.

Слово «интроспекция» ассоциируется у нас с погружением в себя. Это вполне естественно, ведь погрузиться мы можем только в свой разум и ни в какой другой. Но само по себе сосредоточение на взгляде внутрь себя кажется загадкой. Почему интроспекция ощущается именно так? Зачем нам нужны субъективные чувства о том, как работает наш разум?

Вопрос кажется забавным — особенно учитывая, как хорошо знакомы нам субъективные чувства вроде уверенности и нерешительности. Но загадку легче разрешить, если понять, что немалая часть «мониторинга неуверенности» происходит в нашем разуме бессознательно.

Например, своеобразная бессознательная метакогниция, похоже, происходит, когда мы воспринимаем окружающий мир. Представьте, что вы смотрите на чревовещателя и у вас возникает иллюзорное впечатление, что слова исходят изо рта его куклы. Часто говорят, что чревовещатели «перемещают свой голос» — но с физической точки зрения это полная чушь. Все звуки все равно идут из его рта. Вам кажется, что на самом деле говорит безмолвная кукла, поскольку ваш мозг триангулирует информацию, полученную от органов зрения и слуха, чтобы разобраться, откуда исходит голос. Однако ваш мозг намного больше доверяет пространственному восприятию зрения, чем слуха (что вполне логично, поскольку обычно оно помогает гораздо точнее определить местоположение объекта, чем слух)[126]. Следовательно, ваш мозг намного более уверенно принимает сигналы от зрения и придает ему больший вес, чем слуху. В результате вы воспринимаете голос на основе сигналов, получаемых от органов зрения («эти губы двигаются»), а не слуха, и возникает иллюзия, что говорит на самом деле кукла.

Так вот, обработка данных, получаемых при просмотре выступления чревовещателя, имеет заметный метакогнитивный оттенок. Все дело в шуме и неуверенности. Ваш мозг с большей уверенностью относится к тому, что видит, чем к тому, что слышит, и именно от этого зависит, в какой пропорции будут смешиваться сигналы от разных органов чувств. Но, что важнее всего, эти вычисления скрыты из виду. Когда вы поддаетесь на трюк чревовещателя, то сознательно воспринимаете только выходные данные вычисления, основанного на недостоверных данных, а сама по себе неуверенность в происходящем обрабатывается ниже уровня сознания.

Но если мозг умеет отслеживать и использовать неуверенность на подсознательном уровне, зачем он передает некоторые чувства на сознательный уровень? Зачем нам явное субъективное понимание нашей неуверенности?

Позаимствую лозунг у нашего друга Криса Фрита: возможно, дело в том, что сознание стремится делиться[127]. В любом отдельно взятом мозге проходит множество скрытых и бессознательных процессов, но друг с другом мы можем делиться только той частью разума, которую воспринимаем сознательно.

Если смотреть с этой точки зрения, то мое субъективное чувство уверенности или неуверенности призвано поделиться с вами тем, что происходит в моем разуме. В одной теории, совместно разработанной философами, психологами и нейробиологами, утверждается, что этот обмен данными обеспечивает «надличностный когнитивный контроль» — координацию нескольких разумов с помощью открытого обмена информацией о том, что происходит в голове у каждого из участников процесса[128].

Интроспекция делает возможной подобную координацию, например, при совместном принятии решений. Оно помогает нам объединять ресурсы нескольких разумов, но вместе с тем ставит проблему: какой вес придать конфликтующим голосам, чтобы добиться лучшего консенсуса? Если мы с вами печем торт и вы говорите, что нам нужна щепотка соли, а я утверждаю, что столовая ложка, то, скорее всего, принять половинчатое решение будет не лучшей идеей.

Оказывается, лучшие совместные вердикты выносятся, когда сотрудничающие умы выдвигают свои варианты, но придают им вес, пропорциональный уверенности каждого из собеседников[129]. Если вы убеждены, что нужна щепотка соли, а я не то чтобы твердо уверен, что необходима ложка, нам лучше принять ваше предложение, а не мое.

Уверенность помогает определить, какой вес придать каждому из мнений, — и, таким образом, личные интроспективные чувства позволяют координировать публичное общение. Но подобное «взвешивание» работает оптимально лишь в том случае, если выражения уверенности точны, честны и понятны для всех нас. Если вы сообщаете, что уверены в своем восприятии и решениях, даже когда вы, скорее всего, неправы, то, придав вашему мнению больший вес, чем моему, мы ухудшим качество совместного решения.

Психологи (это, возможно, неудивительно) обнаружили, что мы далеко не всегда четко выражаем нашу уверенность в себе. Исследования показали, что, принимая решения вместе, мы искажаем наши выражения уверенности, чтобы подражать коллегам и партнерам[130]. Это означает, что если нас окружают опасливые пессимисты, то и мы сами слегка умеряем наш пыл и выражаем больше неуверенности и сомнений, а если все вокруг нас излучают уверенность, то и мы преувеличиваем свою.

Эта склонность к подражанию — не единственный фактор, который может исказить наше выражение уверенности. Например, в конкурентных ситуациях, когда два советника пытаются убедить в своей правоте одного человека, принимающего решения, выражение уверенности во многом зависит от того, слушают нас или нет[131]. Если мы считаем, что искомая важная персона уже к нам прислушивается, то озвучиваем рекомендации сравнительно неуверенно — возможно, потому, что если мы с убежденным видом дадим неверный совет, то в дальнейшем утратим влияние. Но если нас игнорируют, то мы даем рекомендации с преувеличенной уверенностью, поскольку смелый и успешный прогноз повышает наши шансы стать влиятельнее в будущем.

Динамика принятия групповых решений интересна и сама по себе, но, возможно, искаженное выражение уверенности в общении с другими может влиять и на модели разума, которые мы используем, чтобы понимать себя.

Не исключено, что наш ум отделяет уверенность, которую мы чувствуем на самом деле, от той, которую мы выражаем. Некоторые исследования в самом деле указывают на существование особых нейронных сетей, которые превращают внутреннюю оценку уверенности в ее внешнее выражение[132]. Возможно, мы действительно знаем, что преувеличиваем свою уверенность в общении с другими, хотя на самом деле терзаемся сомнениями.

Но есть и другая возможность: мы отслеживаем наше поведение и делаем из этого вывод, насколько уверенными в себе должны быть[133]. Если это верно, то привычка преувеличивать свою уверенность в общении с другими может повлиять и на наши внутренние модели. В попытках убедить других и повлиять на них мы в итоге обманываем себя.

Эту идею я исследовал в лаборатории с помощью моего ассистента Эйнара Андреассена. Эйнар в своих экспериментах рассматривал, как мы меняем свое выражение уверенности в общении с другими[134] — например, преувеличиваем его, принимая решение совместно с более уверенным в себе партнером, или преуменьшаем, если общаемся с осторожным человеком. И обнаружилось, что такие «публичные искажения» влияют на нашу реальную уверенность, даже когда партнер исчезает.

Это можно толковать так: ваш мозг формирует теории о себе (по крайней мере отчасти), основываясь на уверенности, которую вы выражаете в общении с другими. И это на самом деле логично. Если вы обычно выражаете свои чувства прямо, то, сказав кому-то, что вы уверены (или не уверены) в себе, вы дадите мозгу надежный сигнал, что уровень шума в нейронных сетях прямо сейчас низкий (или высокий). Таким образом, то, что вы говорите, — полезный сигнал для мозга, которым он может воспользоваться, чтобы создать гипотезу о том, что происходит внутри него.

Но если уверенность, которую вы выражаете в общении, систематически искажается окружающими, мозг выдвинет гипотезу, основанную на ложном впечатлении. Когда вы адаптируете свой внешний имидж, чтобы вписаться в компанию, вы меняете и внутренний образ, который видит мозг.

Теперь вы можете легко представить, как эти искажения создают различные культуры уверенности. Некоторые группы — например, ученые — выражают ее очень осторожно и всегда готовы к оговоркам и уточнениям. Другие — например, политики — намного охотнее. Но если наша идея верна, то эти нормы общения могут на самом деле искажать и личные взгляды людей, из которых состоят те или иные группы, — и, возможно, из-за этого среднестатистический ученый считает, что знает меньше, чем на самом деле, а политик — что больше.

Это явление может иметь далекоидущие последствия — не только позволит понять, как различным группам, вроде политиков и ученых, лучше общаться. Например, есть эмпирические данные, которые показывают (если это необходимо), что мужчины выражают большую уверенность, чем женщины, а люди, работающие в финансовой сфере, — чем те, кто в ней не работает[135]. На эту социокультурную динамику могут влиять абсолютно те же процессы: уверенность, которую мы чувствуем, меняется, когда мы начинаем подражать окружающим.

Как настоящий ученый, я вынужден сделать оговорку: уверенно утверждать, что вышеописанное верно, пока нельзя (если вы вдруг захотите отправить мне и Эйнару денег на финансирование экспериментов, мы найдем ответ быстрее). Но если эта идея на верном пути, вам стоит всерьез задуматься о том, с какой компанией общаться. Когда вы, оглядевшись вокруг, видите толпу самоуверенных хвастунов или стайку нерешительных скептиков, возможно, вы влияете на их умы. Но и они будут влиять на ваш.


С чем же мы остаемся? На протяжении большей части книги я пытался объяснить, как ученый, живущий в вашем черепе, познает внешний мир — претворяет в жизнь гипотезы и догадки об окружающей реальности. Постоянное составление теорий не только помогает вам воспринимать окружающую среду и воздействовать на нее, но и проникать в тайные миры чужих умов.

Но в этой главе мы «переключили передачу» — и сосредоточились на мире внутри, а не вне наших черепов. И оказалось, что мы видим себя тускло, сквозь облако помех, и эта картина — точно так же, как картина окружающего мира, — скрыта за неуверенностью.

Столкнувшись со знакомой проблемой — неоднозначностью, — мозг использует привычное решение. Он ведет себя как ученый: разрабатывает теорию себя, которая помогает осмыслить те жалкие клочки информации, которые мы видим, заглядывая в свой разум.

Когда самомоделирование работает нормально и наши теории о себе соответствуют реальности, интроспекция становится четкой. Отражение, которое дает нам мозг, не испорчено и не отполировано, а реалистично отображает наши силы и слабости, таланты и пороки.

Но самовосприятие ломается, когда наши модели себя ложны. Если ваш мозг построил неточную модель себя, ваше отражение исказится — как в кривом зеркале в парке развлечений. Вы можете начать считать свою удачу или привилегированность — или даже собственные преувеличенные россказни, которыми потчуете окружающих, — признаком потрясающей одаренности. И наоборот — вас могут раздавить капризы и причуды фортуны, и мозг затащит вас в порочный круг, который лишает вас веры в себя и мотивации и скрывает ваши настоящие способности.

Мысль, что даже в своей голове вы управляете далеко не всем, порой вас пугает. И уж совсем ужасает другая — что ваш мозг буквально выдумывает интроспекцию на основе моделей происходящего внутри вас. Иногда нейробиологи называют этот процесс — попытки мозга осмыслить собственную работу — «последней задачей» науки, подразумевая, что настоящая «последняя граница» человечества — внутренний, а не наружный космос.

Но я не уверен, что ваш мозг с этим согласится. В конце концов, он умеет раздумывать над множеством разных тем, которые намного сложнее, чем вы. Это станет ясно из части III, в которой мы узнаем, как мозг моделирует свои модели и строит теории о своих теориях, прокладывая свой путь через мир идей.

Интерлюдия II. Вавилонская библиотека

Представьте себе библиотеку, в которой есть все книги. Не просто все, что уже написаны, но и те, которые могут быть когда-либо написаны. Ряд читальных залов, шкафы, заполненные от пола до потолка, коридоры и лестницы, уходящие в бесконечность. Это образ, созданный Хорхе Луисом Борхесом в рассказе «Вавилонская библиотека»[136]. Где-то среди этих бесконечных шкафов можно найти настоящие чудеса и диковинки: потерянные труды всех древних писателей, переводы всех книг на все языки, настоящий каталог, откуда вы можете узнать точное местоположение всех других книг, точную историю далекого будущего, правдивый рассказ о том, как вы умрете.

Но если на этих полках действительно стоят все возможные книги, то там будет полно и бессмыслицы. Тысячи фолиантов, где просто повторяется одна и та же буква или одно и то же слово. Тысячи ложных каталогов библиотеки, неотличимых от настоящего; тысячи исторических трудов и биографий, в которых выдумано все, от первого до последнего слова; тысячи пророчеств, которые никогда не сбудутся.

Борхес описывает, как необузданная радость постепенно превращается в безумие, поскольку все, кто попадает в библиотеку, понимают, что в ней должна быть книга, где записаны решения всех возможных проблем. Все мудрое, прекрасное и истинное хранится где-то на полках. Но в бесконечном море переплетенных и исписанных страниц вы, скорее всего, никогда не найдете книги, которую ищете. В рассказе Борхеса некоторые персонажи, осознав это, кончают жизнь самоубийством, а другие объединяются в секты и уничтожают бесполезные книги одну за другой. Третьи вообще оставляют поиски и начинают писать последовательности случайных символов, надеясь, что случайным образом воссоздадут искомый текст. Но безымянный рассказчик Борхеса продолжает поиски — хотя, скорее всего, чтобы найти нужную книгу, ему не хватит и целой жизни.

Библиотека Борхеса чем-то напоминает третий план реальности, о котором говорил Карл Поппер, — мир идей. Мы уже прошли первые два измерения его тройственной модели: мир материи, который описывают наши органы чувств и которым манипулируют и управляют наши физические действия, и мир разумов, скрытых мыслей, чувств, намерений и желаний (иногда они остаются тайной даже для их носителей).

Третий мир Поппера, однако, совсем иной. В нем обитают все объекты мышления. Мы найдем здесь все идеи, философские направления и религии, все произведения живописи и музыки и — как и в библиотеке Борхеса — все существующие книги. Поппер считал, что объекты, которыми населен мир идей, действительно существуют отдельно от разумов или материалов, которые их воплощают. Идеи существуют не просто в умах людей, которые создают их и размышляют над ними, в чернилах, которыми они записаны, в красках, которыми нарисованы, в камнях, на которых вырезаны, — они представляют собой вещи сами по себе.

А еще этот мир идей содержит все наши теории — и настоящих ученых, и тех, которые живут в наших черепах.

Мы часто опирались на идею, что гипотезы и предсказания, выдвигаемые нашим мозгом, контролируют наше восприятие окружающего мира и наши действия в нем, а также показывают, как мы читаем мысли — свои и чужие. Но мы мало думали о теориях как таковых — и о том, что делает человеческий мозг в принципе способным их создавать.

Почему мозг способен выдвигать гипотезы о мирах, в которых мы обитаем, — и внешнем, и внутреннем? Какая причуда в программе, заложенной в нашей голове, превратила нас в обитателей библиотеки Борхеса — заставила рыться в существующих идеях, придумывать новые, выбрасывать старые, продолжать искать парадигму, которая поможет понять окружающий мир?

Именно на эти вопросы мы ответим в третьей и последней части книги. Что превратило нас в существ, выдвигающих гипотезы и теории? Как модели в голове могут меняться вместе с миром вокруг? Мы увидим, откуда наш запертый в черепе ученый взял свою любовь к теориям, как рождаются новые гипотезы и как умирают старые модели. Или, если короче, — как мозг строит парадигмы вокруг себя и как они меняются.

Загрузка...