Месяц июнь – конец пролетья, начало лета, солнце на зиму поворачивает, а лето на жары. В июне землепашец за приметами следит: много в июне месяце приметных дней.
Красное утро на Устина [43] – обильный налив ржи будет, славно она открасуется… Западный ветер на Луку [44] – к сырому лету… Росы с Федора-летнего [45] – к урожаю яровых. Колодезники в Федоров день сковороды над землей опрокидывают, ищут водяную жилу… Знамения на Тимофея [46] – к голодному году… Петр-капустник [47] за себя сам говорит, с последней рассадой торопит…
Однако в судовой рати князя Федора Курбского и воеводы Ивана Салтыка, которая тяжело поднималась вверх по реке Вишере, об июньских приметах если кто и вспоминал, то больше по извечной мужицкой привычке. Иные заботы одолевали людей – походные.
Только день Акулины-задери хвост [48], когда скот начинает беситься от оводов, поминали все, и не добром поминали. Сами рады бы хвосты иметь, чтоб от мошкары всякой отмахиваться: неотступно следовали комариные зудящие тучи за ушкуями, даже на середине реки не было от них спасения.
Дни стояли знойные, безветренные. Паруса обвисли, плавилась на бортах смола. Немилосердно жгло солнце. В такую бы жарынь оголиться до пояса, ан нет! Не то что нательные рубахи, кафтаны суконные прокусывал проклятущий вишерский комар!
Людей на корме княжеского насада прибавилось: чердынцы теперь были здесь, воевода Прохор и сотники его, священник Арсений свое уединение бросил, терся меж воеводами, прислушивался. У рулевого весла рядом с головными кормщиками Иваном Чепуриным и Петром Сиднем встал крещеный вогулич Емелька.
Расщедрился чердынский вотчинник Матфей Михайлович, отдав воеводам Емельку. Был вогулич в своей земле знатного рода, до крещения звался Емельдашем. В Чердынь он прибежал два года назад. Гнались за ним воины вогульского князя Асыки, убить хотели. Только тем и спасся Емельдаш, что подобрали его в ладью рыбные ловцы. Чуть не до самой Чердыни вогуличи за ладьей по берегу бежали, стрелы пускали, связки соболей рыболовам показывали – предлагали разменять беглеца. Видно, шибко насолил Емельдаш князю Асыке, если так гнали. Матфей Михайлович беглеца принял, обласкал. И не пожалел об этом. Полезным человеком оказался Емельдаш-Емелька. С малой ватагой таких же служилых вогуличей уходил в леса, привозил соболей, бобров, лисиц – ясак [49]. А потом замирившиеся вогуличи, что жили в лесных поселках по Каме, Колве и Вишере, сами стали в назначенные сроки привозить в Чердынь ясачную мягкую рухлядь. Почитали они Емельдаша-Емельку чуть ли не как князя, верили ему. И Матфей Михайлович верил. Емелька дополнительно знал повадки вогульского князя Асыки и его богатырей-уртов, не раз чердынские ратные люди по Емелькиной подсказке ставили засады и били из тех засад немирных Асыкиных вогуличей. Знал Емелька и дорогу за Камень. Не понаслышке знал, своими ногами промерил: сначала – когда сам в набеги ходил; потом – от гнева князя Асыки укрываясь. Жалко было Матфею Михайловичу отдавать своего верного послужильца, но что поделаешь! Такая услуга государем Иваном Васильевичем зачтется…
Сам же Емелька отправился в поход за Камень с охотой: отомстить надеялся кровному врагу Асыке, родичей своих повидать. Становища, где был когда-то Емелька князьком, стояли на Лозьве-реке. Обычай был такой у вогуличей: хоть пять, хоть десять лет отсутствует старейшина, ждут и помнят его, место его у костра не занимают, перед весенней рыбной ловлей заново оснащают его долбленую лодку – облас – садись и поезжай на промысел…
Воеводам Емелька понравился: спокойный, одет чисто, в разговоры старших не встревает – ждет, когда спросят. Только шильник Андрюшка Мишнев косился недоброжелательно. Но Андрюшку можно было понять. Еще бы! Раньше был Андрюшка единственным путезнатцем, а как навязали этого Емельку, не к Андрюшке обращаются за советами кормщики – к тому. Обидно! Мигнуть бы своим, чтобы ножиком в бок да в воду, но нельзя. Слышал Андрюшка, как чердынский вотчич Матфей Михайлович просил поберечь своего вогулича, и воевода Салтык обещал: «Побережем!» Сказал и глазами строго повел: дескать, слушайте все и на ус наматывайте! Что оставалось делать?! Усердничать у князя Федора на виду, ничего больше!
И Андрюшка усердничал. Бегал, прихрамывая, от борта к борту, значительно покачивал головой, всматривался из-под ладони на проплывающие берега.
А чего было смотреть? Река Вишера текла в низких берегах спокойно. Неспешно и ласково омывала многочисленные острова. Андрюшка вспомнил, что вогулич назвал Вишеру по-своему: Яхтелья, что будто бы означало Река Порогов, и злорадно усмехнулся. Где они, пороги-то? Шепнуть надо при случае князю Федору Семеновичу, что несуразное говорил Емелька…
Но проходили дни, и берега Вишеры начали заметно подниматься, загорбились лесистыми горами, обрывались скалистыми утесами.
Возле одного из утесов, особенно крутого и высокого, Емелька озорно прокричал:
– О-го!
А в ответ громогласно, многократно: «го-го-го-го-го!»
– Так и зовем эту гору – Говорливый камень. На каждое слово пятью отвечает, – объяснял вогулич.
Андрюшке очень хотелось вставить что-нибудь свое, чтобы вот так же, заинтересованно, слушали его большие воеводы, но что сказать – не придумал. Не бывал шильник в здешних местах, о дороге к Камню знал лишь со слов тюменских купцов.
А выше текла Вишера совсем уже в узкой долине, меж крутыми берегами, как в горном ущелье. Беспокойной стала река, коварной. Острова, мели, каменные переборы. Чердынские кормщики на легких ладьях метались от берега к берегу, показывая свободную воду. Судовой караван послушно следовал за ними, причудливо извиваясь по реке.
Из-за поворотов выплывали величественные утесы, и Емелька загибал пальцы, будто считал:
– Ябурский камень… Витринский камень… Головский…
Луговые низины на берегах стали редкостью: мало где утесы отступали от реки. К таким удобным местам приставали для ночлега, если даже до темноты оставалось много часов. Ставили шалаши, разжигали костры. Густые клубы дыма поднимались над станом: воины по совету чердынцев щедро подкидывали в огонь ветки гнилой ивы и свежие еловые лапы, чтобы отогнать мошкару. Путаясь сапогами в высокой траве, шагали в стороны от временного стана караульные ратники с саблями, с ручницами. Немирных вогуличей еще не встречали, но летние их шалаши, крытые березовыми полотнищами, видели часто. Зола на кострищах лежала белая, выстывшая. То ли не прикочевали вогуличи на рыбную ловлю, то ли давно отбежали в лес, убоявшись судовой рати. Но были они где-то здесь, неподалеку. Поэтому осторожность князя Курбского, самолично наряжавшего караулы, Салтык одобрял. Не по своей земле идем, не грех и поостеречься…
Да и вообще, чем дальше шли, тем больше нравился Салтыку князь Федор Семенович Курбский Черный. Что с того, что высокомерен был Курбский и обидчив без видимой причины? Зато опытным воеводой оказался князь, осмотрительным, несуетливым. Видно, по заслугам доверил ему государь Иван Васильевич в прошлом году воеводство в Нижнем Новгороде, на опасной казанской украине. Не было пока у Салтыка с Ним разногласий.
Но короткими были стоянки на вишерских берегах. Переночуют ратники у костров, похлебают горячего, разомнут ноги на твердой земле – и снова в путь. Воеводы торопились дойти до Камня, пока с гор не сошли снега, питающие реки. Дневка была обещана в устье Вилсуя, притока Вишеры.
К вилсуйскому устью выгребали из последних сил, а когда причалили к берегу, иные гребцы так и остались сидеть на скамьях – невмоготу было сразу подняться. Но отдышались, повеселели, забегали по ельнику, собирая валежник для костров.
Дневка!
Князь Федор велел разбить свой шатер под большим деревом, куда не пробивалось солнце, и уединился в прохладном полумраке. Лежал нагишом на мягком ковре, утирал потный лоб ручником, никого до себя не допускал, кроме Салтыка. Но и Салтыка князь слушал невнимательно. А стоило бы послушать…
Путь проделан немалый, едва в полторы тысячи верст укладывается. На ушкуях пообтрепались снасти, расшатались уключины. Много весел поломано. Палубы рассохлись, разошлись щелями – не дай Бог, дождичек случится, зальет пороховое зелье! Пищалей сколько-то потопили на коварных каменных переборах. Среди ратников недужные есть – от непосильных трудов, от зноя, от гнуса. Кое-кого схоронить пришлось, поставить над могилками сиротские березовые кресты. Шильники с чердынцами передрались, до ножей дело дошло. Видно, припомнили чердынцы, как в прошлые годы Андрюшка Мишнев приходил в их землю разбойно, счеты сводили. Ну похлестали зачинщиков плетьми, а дальше как быть? Рознь в войске допустить нельзя…
Князь Курбский от всего отмахивался: делай, мол, как знаешь! Только один разумный совет услышал от него Салтык, но стоил этот совет многого. Подсказал князь, что не следует покуда переоснащать ушкуи, все равно после горного волока все придется делать заново. Пусть лучше передохнут люди, не хлопочут понапрасну. До Камня верст шестьдесят осталось, дойдем и так…
Уходил Салтык из княжеского шатра в глубоком раздумье. Равнодушие князя Курбского к походным делам казалось непонятным, тревожащим. Как объяснить? Может, обиделся на что князь?
Но дело было вовсе не в обиде. Растерян был князь Федор Курбский, хотя даже сам себе не признался бы в этом. Казалось ему, что растягиваются, рвутся железные обручи бездумного повиновения, которые единственно держат войско. Как ведь привык князь и что он полагал единственно верным? Воля большого воеводы объединяет в тесный пучок воевод меньших, воля воевод меньших – детей боярских и сотников, а под теми, каждый как хворостинка в пучке, – ратники, сверху вниз передаются всепроникающие молнии воинских приказов, каждый нижестоящий только повинуется или, если и под ним кто есть, передает воеводскую волю. А в судовой рати будто перемешалось все. Будто все делается само собой, без его, воеводского, направляющего слова. Кормщики сами ведут караван, выбирают места стоянок, а если и спросят из уважения к воеводскому чину, то по глазам плутовским видно: не нуждаются они в совете, не ждут отказа, ибо разумнее не придумаешь. С восходом солнца десятники сами высвистывают в свои рожки начало походного дня. К побитым на камнях ушкуям без всякого приказа устремляются соседние ладьи, выхватывают оружие, припасы, стягивают веревками на чистую воду. И Салтык не издали, не с кормы большого насада распоряжается подначальными людьми, не через посланных детей боярских, а напрямую, в гуще гребцов, ратников, посадских пищальников. А ведь как слушают его, как слушают! С радостной готовностью бросаются по первому слову, жилы рвут, но – улыбаются!
Не укладывалось это в голове князя Федора Семеновича Курбского Черного, хоть и видел отчетливо, что хлопоты Салтыка – на пользу судовой рати. Не укладывалось в пределы привычного, веками устоявшегося. Место высокородного воеводы – в отдалении, не осязаемый человек воевода, а носитель высшей власти! Но Салтык, Салтык…
Не было у него на Салтыка ни гнева, ни обиды. Только настороженность, как к чему-то непонятному. Вспомнилось вдруг, как сказал Салтык: «Единого хочу – единения войска». Была в словах Салтыка о единении войска большая правда, и эту правду Федор Курбский признавал. Единение для всех, но не для себя. Единение? Перемешать, значит, в одном котле и князя, и сына боярского, и мужика-лапотника?! Такого князь Курбский принять не мог и, не принимая, мучился, потому что большая правда о единении войска, сказанная Салтыком, все-таки оставалась неопровержимой…
Кряхтел Курбский, тяжело ворочался на ковре, вздыхал.
В шатер осторожно заглядывал Тимошка Лошак. Видел, что худо господину, тягостно, но чем помочь – не знал. Не знал этого и сам Курбский. Душно было ему в шатре, душно. Но и выйти к студеной вишерской воде, к людям казалось невозможным: вроде как бы отступил князь, не осилил гордого уединения, приличествующего большому воеводе.
Душно, ох как душно…
Не догадывался князь Федор, что помочь ему мог бы тот же Салтык, помочь тем внезапным озарением, которое сам испытал на угорском берегу после боя с ордынцами: простые ратники взяли на свои плечи его, воеводскую, тяжкую ношу и тем стали близкими ему. Рассыпалась укатанная колея жизни, но жив остался Салтык, и вместо одной колеи открылось ему множество путей, и коня его направляет ныне не предопределение, пред которым бессилен человек, но – разум…
Но Салтык больше не приходил в княжеский шатер, а Курбский не звал его…
Возвратился сын боярский Федор Брех, верный послужилец Салтыка. Посылали его большие воеводы дальше по Вишере: посмотреть, верно ли сказал вогулич Емелька, будто нет туда судового пути. Оказалось – верно. Выше вилсуйского устья запетляла Вишера меж крутыми утесами, закручивалась водоворотами, шумела и пенилась, как истинная горная река. Перегораживали ее каменные гряды и тягуны, частые и свирепые пороги. Бечевой на малой легкой ладье и то пройти было трудно, а с насадами соваться и вовсе бесполезно.
– Напрасно только ладью гоняли! – сокрушался Федор Брех.
Но Салтык думал иначе. Нет, не напрасно потрудился сын боярский Федор Брех на вишерских стремнинах – сомнения разрешил. Теперь надо сворачивать в Вилсуй, иного водного пути к Камню не видно!
Так и сказал князю Курбскому:
– Пойдем по Вилсую!
Князь не возражал, только на шильника Андрюшку Мишнева покосился недовольно. Салтык догадался: это шильник нашептывал князю о продолжении вишерского пути, ему обязан Федька судовой гоньбой по порогам. Проиграл Андрюшка от своей хитрости, только больше доверия стало вогуличу Емельке…
Течение в Вилсуе оказалось еще стремительнее, чем в Вишере, выгребать против него было труднее, а в остальном похожими были реки. Такие же обрывистые, заросшие лесом берега. Тишина, безлюдье, только птицы надрываются, друг друга силятся пересвистеть.
Синей грозовой тучей маячил впереди Камень. Примерно посередине Вилсуя снова издваивался водный путь: река Почмог вливалась в него со стороны Камня. Здесь напрямки схлестнулись два путезнатца – шильник Андрюшка Мишнев и вогулич Емелька.
Андрюшка доказывал, что надобно сворачивать по Почмогу, который будто бы сцепляется почти что с рекой Ивдель, а та река течет уже по другую сторону Камня. По Ивделю ходят из Сибири в Пермь Великую тюменские купцы, сие Андрюшка знает доподлинно. Вогуличи называют эту дорогу Миррлян, что значит Народный путь.
– Не напрасно же назвали народным путем! – горячился Андрюшка, возбужденно размахивая руками. – К Ивделю надо идти, воеводы!
Вогулич молчал – ждал, когда спросят. Но видно было, что Емельке нелегко дается это молчание: скуластое лицо налилось черной кровью, глаза стали еще уже – ножевые надрезы, не глаза.
Молчат воеводы на корме княжеского насада, на Андрюшку посматривают, на вогулича Емельку, слова князя Курбского ждут. А тот отвернулся от людей, облокотился на перильца, в воду смотрит. Вода в Вилсуе прозрачная, как заморское стекло, все камешки на дне рассмотреть можно. Разноцветным ковром устилают камешки дно. Рыбины скользкие проплывают, не поймешь, возле самого дна плывут или вполводы – столь прозрачен Вилсуй. Весла воду не баламутят, едва шевелят веслами гребцы, только чтоб течение не снесло насад, тоже ждут.
– Говори, Емельян! – вздохнул Салтык. Если один большой воевода отстранился, другому приходится вести совет. А то, что это военный совет, хоть и под открытым небом, на речной ряби, но совет, – понимали все.
Притихли люди: понимали, что наиважнейшее дело решается.
– Верно сказал Андрюшка, Миррляном эту дорогу зовем, – начал Емельян. – Потому зовем, что многие тысячи людей по дороге прошли, народ целый…
Шильник опешил. Выходит, не спорит с ним вогулич, соглашается? Как так? Ведь недавно сам говорил, что дальше по Вилсую идти надо. Хитрость какая? Наверно, хитрость. Зачем это?
А Емелька спрашивал – громко, отчетливо, чтобы все слышали, – и сам же ответы Андрюшкины повторял:
– Ты когда дорогу у тюменцев выспрашивал, зимой иль летом? Зимой это было, верно тебя понял?
Тогда тюменцы правду тебе сказали, не обманули. Зимой по Ивделю, когда станет река, большими обозами ходить можно. Зимний это путь, зимний!
Отвернувшись от Андрюшки, будто интерес к нему потеряв, пояснил воеводам:
– До вершины Камня, до волока, здесь дойдем, а дальше пути не будет: течет Ивдель по камням. И пешего пути тоже нет, потому что нет тропы у Ивделя и берегов нет – круча да вода пополам с порогами. До самой земли пути не будет, зачем здесь на Камень лезть? Чтобы на перевале до зимы сидеть?
Отговорил вогулич свое и в сторонку отошел, к мачте прислонился. На Андрюшку не посмотрел даже: знал, нечего тому возразить. Уронил себя шильник перед воеводами, лицо потерял.
Князь Курбский от перильцев оторвался, прошел мимо шильника, не глянув, обратился к Салтыку:
– Как поступать будем?
– По Вилсую дальше пойдем.
– Быть по сему. Но голова Емелькина у меня в залоге.
Вогулич бровью не повел, поклонился только.
Вонзились весла в воду, рванулся насад, и снова поползли мимо береговые обрывы…
А потом началось такое, в сравнении с чем все вишерские страдания показались забавой. Тяжелые насады и ушкуи тянули бечевой, подталкивали плечами, скользили на мокрых камнях, срывались в кипящую воду, снова упрямо вцеплялись в борта судов. Не вода уже была в Вилсуе – камни пополам с пеной. Но все равно ползли к Камню, одолевая за верстой версту, оставляя на известковых утесах кровавые отпечатки содранных ладоней…
Совсем близко был уже Растесный камень, перевал.
Снимали с судов тюфяки, пищали, ядра и дробосечное железо, тюки с товарами и бочки, весла, рули, снасти. Оголялись суда: только борта да палубы. Но все равно тяжесть неподъемная. По бревнам катили ушкуи, впрягаясь в бечеву сотней-двумя людей. Тюфяки ставили на полозья, тоже волокли бечевой. Коробья, тюки, бочки на плечах несли.
День за днем в стонах и надсадном хрипе всползал караван на Камень.
Простоволосые, в пропотелых рубахах, ратники были похожи на мужиков-страдников. Да это и была страда: до кровавого пота, до изнеможения.
Только дети боярские с ручницами на изготовку красовались в панцирях по сторонам. Им в случае чего одним на себя удар принимать, пока не оборужатся остальные ратники.
А сотник Федор Брех и пищальник Левка Обрядин с московскими детьми боярскими и бывалыми воинами-сысоличами вперед ушли. Предупредил больших воевод вогулич Емелька, что на самом гребне князь Асыка крепостицу поставил, сидят там его ратные люди, перевал через Камень стерегут.
Вогулич и тут не обманул. Крепостица была. Жалкая крепостица, вроде простого сысольского погоста: невысокий земляной вал, частокол из сосновых бревен, башенка на углу, ворота дощаные, без железного обитья.
Над частоколом торчали черные головы вогуличей. Волосы у вогуличей разделены прямым пробором, возле ушей пучками торчат, как рога, пучки красным шнурком обвиты. Рубахи из домотканого крапивного холста, в вырезах рубах голые груди. Только одного в кольчуге заметил Федор Брех: на башенке тот стоял, распоряжался – воевода, наверно, вогульский. У остальных ни доспехов, ни сабель, одни рогатины да луки. Но луки большие, дальнобойные. Сотня шагов остается до крепостицы, а стрелы уже посвистывают, по доспехам чиркают.
Брать крепостицу приступом Федор Брех не захотел – берег людей. Велел выкатить вперед дальнобойную пищаль, зарядить железным ядром. Пищальник Левка Обрядин нацелил метко: от первого выстрела покачнулась и скособочилась башенка на углу крепостицы (вогуличи с нее так и посыпались!), от второго развалились ворота. Истошно завопили вогульские лучники за частоколом. Левка послал еще одно ядро в воротный проем – для острастки. Снова взвыли вогуличи, но уже тише, немногоголосо, будто издали.
Федор Брех махнул саблей.
Густо, зло побежали к воротам сысольцы. Саданули внутрь крепостицы из ручниц и скрылись в синем пороховом дыму.
Федор трусил следом. Московские дети боярские за ним, сабли поблескивают, доспехи звенят, рты разверзнуты воинским криком – сомнут вогуличей, раскрошат!
Но боя не случилось. Когда ворвались, пустой оказалась крепостица. Сбежали вогуличи через заднюю калиточку в лес, луки свои побросали.
Федор поднял вогульский лук. Затейливый лук, из двух полосок дерева склеенный: наружи – береза, а внутри – упругая кедровая крень. Тонкими полосками вываренной бересты лук обернут. И тетива из крученой конопли тоже берестяными полосками обернута, тоненькими-тоненькими. Стрелы к луку длиннее локтя, железный наконечник копьецом, насажен крепко – вклеен в еловое древко смолой, да еще и ниткой обмотан. Грозное оружие, есть над чем задуматься…
Подошел Левка Обрядин, тоже повертел в руках вогульский лук, сказал созвучное мыслям Федора:
– Доброе оружие. А вот чтобы вреда большого нашим от луков не было, подумать надобно. То ли издали их бить, из пищалей, то ли вплотную сходиться побыстрее, для рукопашного боя, панцирем против голой груди…
Федор Брех кивнул. Верно Левка думает, надо воеводам подсказать. Пошел по крепостице, оглядывая строения.
Небольшая крепостица, саженей тридцать в поперечнике. Внутри несколько срубных домов без потолка, с пологими двускатными крышами, покрытыми полосами сшитой бересты, с небольшими, высоко прорубленными дверями, в оконцах – рыбий пузырь. Заглянул в один из домов, что показался наряднее других. В углу очаг из жердей, обмазанных глиной, – чувал, топится по-черному. Из чувала дымом тянет: мошкару вогуличи выкуривали из дома. По стенам – лавки из земли, обшитые по бокам лесинами. На нарах циновки, плетенные из тростника, шкуры звериные. Связки вяленой рыбы на колышках висят, пучки травы. На полках ковши деревянные и чашки, все черные, в саже, в золе, туески из бересты. Чугунный котел над очагом с болтушкой из сушеной рыбы, приправленной сухой ягодой – черемухой. Ступка деревянная стоит, а в ней сухие головы рыбьи. Видно, приготовились вогуличи сушь толочь, да спугнула их рать. Бедно живут, убого…
В амбары – квадратные срубы на высоких столбах с плоскими крышами, присыпанными землей, – Федор даже не заглядывал. Что там найдешь, если в домах голым-голо? Да и влезать в амбар неудобно – по скользкому наклонному бревну с зарубками.
Сысоличи уже стучали топорами у разбитых ворот, подправляли башенку. Пищальники ставили по частоколу свой наряд. Большую дальнобойную пищаль Левка Обрядин поставил на башенке, под которой была единственная дорога через перевал. Попробуй сунься!
Держать крепостицу надо, Федор это понимал. Не минуют ее вогуличи князя Асыки, если к волоку направятся. Поэтому не стал больше разгуливать без дела, подозвал десятников, распорядился. И о караульных распорядился, и о скоровестнике к большим воеводам: поди, слышали там пищальную пальбу, тревожатся!
Распорядившись, присел в холодке под стеной, велел воды принести. Покойно было на душе у Федора Бреха, благостно. И дело свое сделал как нельзя лучше, и ратники все целы. Довольны будут большие воеводы, князь Федор Семенович Курбский и Иван Иванович Салтык.
Большие воеводы остались довольны. Пришли они в крепостицу перед вечером, когда все хлопоты были окончены. Федор Брех, как гостеприимный хозяин, встретил у ворот. Желтели ворота свежим тесом, караульные ратники возле них стояли, разноцветные прапорцы над частоколом трепыхались, пищали смотрели на дорогу своими круглыми очами – наша теперь крепость, судовой рати защита!
Князь Курбский похлопал Федора Бреха по окольчуженному плечу – расположение свое показал. Произнес многозначительно:
– Ну, воевода, показывай свой град!
Федор Брех расплылся радостной улыбкой. Воевода! Был простым сотником, а отныне – воевода, князь своих слов на ветер не бросает! Повел Курбского и Салтыка по мосткам, пристроенным с внутренней стороны частокола, ревниво зыркал глазами: все ли в порядке?
Не подвели своего новоявленного воеводу московские дети боярские и сысольцы. Стояли у пищалей браво, фитили в берестяных ладанках тонкими синеватыми дымками курились, ручницы и луки на изготовку.
Большие воеводы поднялись на башенку. Далеко отсюда было видно. На закатную сторону глянуть – пологая лощина, где-то недалеко уже к ней ушкуи ползут. На восходной стороне такая же ложбина спускается меж лесистыми горами, конца ей не видно, в синей вечерней дымке истаяла. Там уже Сибирская земля, вогульское княжество Асыки.
Взошли-таки на Камень!
Был день Ивана Купалы [50], когда люди на Руси омываются в воде и в вечерней росе, прыгают через купальные костры, когда папоротники расцветают в полночь, являя скрытые под ними в земле клады. Но не в прохладных водах купались люди судовой рати князя Курбского и Салтыка, а в соленом поту. Еще неделю с трудами великими поднимали суда на перевал, а потом еще неделю спускали их с Камня до истоков невеликой реки Коль, притока Вижая.
С Вижая начиналась большая вода, свободный путь для судового каравана. А там лишь пятьдесят верст оставалось до сибирской реки Лозьмы – два неспешных дневных перехода. Но чтобы совершить эти переходы, пришлось заново оснащать ушкуи и малые насады (большой насад князя Курбского, сколько ни мучились, перетянуть через Камень не смогли). Перестукивался топорами, разноголосо гомонил, суетился стан на вижайском берегу. По ночам перемигивались с крупными летними звездами караульные костры.
Только три малых ушкуя сразу побежали вниз по Вижаю. Федор Брех и Емелька-Емельдаш с шестью десятками служилых вогуличей и сысольцев исполняли тайный наказ воевод. Но об этом рассказывать еще рано…
К своей середине катился июль, макушка лета, месяц сенозорник, страдник. Везде для русского человека неизбывная страда – и в поле, и в походе, и не скажешь даже, где она тяжелее, эта страда.