Часть вторая

Глава 1 За варяжским морем

Крестоносное шведское войско вторглось в пределы земли озер. Огонь и меч без устали истребляли язычников, неся им «познание и радость истинной веры». Весной тысяча двести сорокового года стан шведов располагался в замке Обо. Войско готовилось к походу на инаковерующих русов. Огромная, сказочно богатая Новгородская земля сулила неисчислимые дары победителям. Папа Григорий IX благословил крестовый поход на Русь и заранее отпустил крестоносным воинам все их грехи.

Старый замок ожил от множества населивших его людей. Запущенные покои увидели в своих стенах цвет шведского и норвежского рыцарства. Биргер из Бьельбо, зять короля и правитель государства, внедрял среди язычников верность христианнейшему шведскому королю. Над обращением язычников трудился отец Биорн, духовник правителя. Трупы обезглавленных и удавленных язычников гнили в лесах и окрестных болотах.

Восточная часть замка, где жил Биргер, сохранилась лучше других. Стены ее сложены из тяжелых гранитных плит. Позеленевшие от времени лепестки черепицы круглым, словно обточенным, шатром кровли возносятся ввысь. Узкие щели, сквозь которые проникал внутрь покоев тусклый свет, напоминали не окна, а пробитые в камне боевые амбразуры.

Миновав стражу, отец Биорн вошел в покой правителя. Весеннее солнце, ярким блеском заливавшее окрестности замка, не оживляло холодный полумрак, царивший здесь. Прикрыв за собой дубовую дверь, отец Биорн остановился. Его охватило чувство невольной робости, точно ступил он на край глубокого колодца, открытый люк которого страшным черным пятном зияет среди каменных плит пола. Но плиты лежат ровно. Свежевыбеленные стены пахнут известью. Середину пола устилает жесткий ковер, сплетенный из морской травы.

— Мир и благодать господа нашего тебе, государь! — почтительно склонив голову, произнес отец Биорн, приветствуя правителя.

Биргер находился в глубине покоя. Отец Биорн сначала различил высокое, грубо сколоченное кресло и, как бы слившийся со спинкой его, лысеющий спереди лоб правителя. Биргеру не больше тридцати лет, но лысина и сутулая, с приподнятыми плечами, угловатая фигура старили его. Серые неподвижные глаза, устремленные на вошедшего духовника, казались такими холодными, словно в эту минуту правитель ничего не ощущал и никого не видел. Редкая с рыжеватым отливом борода и опущенные вниз усы придавали ему выражение надменности и той суровости, какая бывает у людей, привыкших к поклонению окружающих.

— Какие вести принес, святой отец? — устало спросил он.

— Добрые, государь, — тем же возвышенным тоном, каким произносил приветствие, ответил отец Биорн. — Трое язычников, — отец Биорн поднял к небу глаза, — оставили заблуждения и возвратились в жилища свои покорными слугами церкви и христианнейшего короля, да хранит его бог!

— Что слышно в войске?

— Войско, государь, ждет повеления обратить силы и оружие свое на совершение апостольского подвига — обращения в лоно истинной римской церкви язычников и еретиков по ту сторону моря, в земле русов.

Что-то напоминающее улыбку тронуло сухие губы правителя, неподвижный взгляд его ожил. Лысина отца Биорна, пока говорил он, потемнела, приняла голубино-мягкий, фиолетовый оттенок.

— Продолжать войну, таков твой совет, святой отец? — спросил Биргер.

— Нет, государь! — стараясь придать как можно больше искренности своему голосу, воскликнул отец Биорн. — Христос заповедал нам нести всюду имя его, поражать силою крестною тьму неверия и ересей. Упорствующие в грехе своем язычники и еретики — слуги зла и диавола. А что может быть выше радости для верного сына церкви, чем радость обращения заблудших! Пусть погибнет сто грешников, но благословение божие осенит воинов святого креста, если один обращенный будет крещен. Крестоносное войско, истребляя грешников, несет избавление от вечных мук раскаявшимся. Не война, государь, предстоит войску нашему на Руси, а путь славы и торжества истинной веры. Именем Христа образуется великая католическая Швеция от Кальмара до Новгорода.

Лицо Биргера с застывшей на губах еле уловимой усмешкой казалось невозмутимым. Как будто правитель погрузился в свои думы, далекие от того, о чем убежденно и горячо говорил отец Биорн. Это не смутило святого отца. Он хорошо знал характер правителя; знал, что под внешней невозмутимостью его скрывается ненасытное властолюбие. Биргер презирал людей. Все, что ни делалось им, преследовало цель возвышения его могущества и его власти.

— Велико бремя, возложенное на нас церковью и святейшим престолом, святой отец, — выслушав отца Биорна, произнес он. — Оправдаются ли труды наши?

— Неисчислимы, государь, силы крестоносного войска… — начал было отец Биорн, но Биргер остановил его.

— Войску христианнейшего короля не страшны русичи, — сказал он. — Но предусмотрительность — не слабость, святой отец. Русь людна, пространства ее обширны… Святейший престол, стремясь подчинить русскую церковь главенству Рима, благословил союз наш с королем датским и рыцарями духовного Ордена меченосцев. Начав поход, мы поразим русичей, но найдем ли выгоды, которые желаем иметь? Наше войско на рубеже Руси, а датчане и меченосцы медлят с началом похода. И если, не ожидая их, войско христианнейшего короля выступит на Русь, войдет в Новгород, благословит ли святейший престол успех похода к выгодам нашим?

— Мудрость и истина в ваших устах, государь, — сказал отец Биорн, поняв, какие мысли тревожат правителя. — Обширны пространства Руси и полны многих сокровищ. Когда войско наше, поразив русичей, волею божией вступит на эти пространства, святейший престол благословит Новгород и другие города русские, земли, леса и воды в вечный лен христианнейшему королю, да хранит его бог! Людям, населяющим пространства Руси, коих мы называем русами, сам бог, по милосердию своему, предопределил жить рабами и данниками. Под властью христианнейшего короля свет истинной апостолической церкви озарит Русь, даст милость заблудшим и вечное спасение раскаявшимся. Ныне, государь, все благоприятствует походу крестоносного войска. Орды диких кочевников угрожают Руси порабощением и пленом. О государь! Меч со знаменем креста, врученный вам святейшим престолом, явится на Руси не мечом брани, а мечом помощи и свершения воли божией.

Биргер не ответил на речь духовника, который, замолчав, склонился перед ним. Слабым движением головы он дал понять, что желает остаться один. Отец Биорн попятился к выходу. Когда он готов был скрыться за дверью, Биргер промолвил:

— Не огорчайся, святой отец! Мы желаем победить и не отступим от своих намерений. Клянусь апостолами, храброе войско наше скоро покажет силу свою.

— Я буду молиться, чтобы сказанное вами, государь, совершилось! — остановись, воскликнул отец Биорн. — Да благословит вас бог!


Отцу Биорну перевалило за пятьдесят. Приземистый, точно притиснутый сверху, несмотря на полноту и кажущуюся оттого некоторую тяжеловатость, отец Биорн был очень подвижен. В молодости голову его покрывали густые светлые волосы, теперь же обнаженная голова святого отца напоминала гладкий розовый шар. Все в нем было круглым, степенным и ровным. Даже морщины не тронули его лица. И если отец Биорн все же утратил некоторые дары юности, эту потерю ему возмещал легкий и неутомимый язык. В зрелом возрасте отец Биорн сохранил мудрость, бесценные сокровища красноречия и не омраченную неверием совесть проповедника.

Проповеди отца Биорна, полные божественного лукавства и страсти, пробуждали возвышенные чувства; как целительный бальзам, воздействовали на больных духом; подобно сладкому греховному яду, успокаивали страсти. И если не ведавшие грамоты евангельские рыбаки и земледельцы заговорили на многих языках, то что можно сказать о святом отце, изучавшем богословие и философскую мудрость в Упсале!

Биргер ценил своего духовника. Дар красноречия отца Биорна был необходимым и естественным украшением властолюбивых замыслов правителя государства. Когда шведское войско вступило в землю озер, Биргер кроме трудов над обращением неверных возложил на отца Биорна обязанности первосвященника войска и верховного судьи.

Вернувшись от герцога, отец Биорн, сидя в покойном кресле, погрузился в размышления. Казалось, он задремал.

В тишине чуть слышно скрипнула дверь. Бесшумно ступая кривыми, будто нарочно вывернутыми в суставах, коротенькими ножками, в покой, не постучав, вошел горбатый уродец. Длинные руки его достигали колен, огромная голова казалась случайно приставленной к тщедушному телу. Лицо горбуна, изжелта-серое, с довольно правильным, лишь немного задранным вверх носом и крупными, мясистыми губами, напоминало застывшую маску.

— Что случилось, Роальд? — спросил отец Биорн.

Горбун подвинулся вперед. В глазах его вспыхнул и тут же погас зеленоватый, лихорадочный блеск. Словно боясь, что его могут услышать чужие уши, сказал шепотом:

— Стража схватила неизвестного бродягу, ваша милость.

— Где он?

— В охотничьей зале. Начальник стражи намерен сказать о пленнике его милости герцогу.

— Как? — изумленно поднял брови отец Биорн. — Нужно ли тревожить герцога из-за какого-то бродяги? И ты, Роальд, не предупредил об этом. Кто начальник стражи?

— Рыцарь Ингвар Пробст, вассал из рода Торгильсов. Он ожидает благословения вашей милости.

Лицо отца Биорна смягчилось. Он поднял глаза к распятию, которое виднелось в углу, набожно вздохнул:

— Пробст — благочестивый католик. Передай ему, что я поговорю с незнакомцем.

Горбун направился к выходу, но отец Биорн его задержал.

— Рыцарь Олаф Карлсон в замке?

— Да. Вчера он снова встречался с госпожой Хильдой. Муж ее, смотритель Трок, был пьян и храпел так, что перепугал коз, которые паслись в долине.

Розовый шар головы отца Биорна налился кровью.

— О, сможет ли когда-нибудь молчать твой язык, Роальд? — Отец Биорн подавил вздох. В голосе его прозвучал скорбный упрек.

— Ваша милость приказали мне говорить обо всем, что совершается в замке, — оправдываясь и как бы не сознавая своей вины, угрюмо произнес горбун. В полутьме, издали он не видел лица святого отца и поэтому не знал, что выражение скорби в глазах отца Биорна сменилось выражением гнева.

— Я не просил тебя рассказывать о греховных утехах рыцаря Карлсона, — не скрывая раздражения, резко произнес отец Биорн. — Мне дела нет до этого неисправимого грешника… Долго ли пробыл он в покоях Троков? — помолчав, спросил более мягко.

— С заката до полуночи.

— Боже милосердный, настанет ли конец долготерпению твоему?! — устремив взгляд на распятие, воскликнул отец Биорн. — Сокрушаюсь при мысли о том, как велика будет горечь почтенного ярла Улфа, когда узнает он о недостойном поведении своего сына. Сожалеет ли Карлсон о совершившемся?

— Не думаю того, ваша милость. Он весел, смех его звучит так же громко, как и всегда.

— Нераскаявшийся грешник хуже язычника, — произнес свой приговор отец Биорн. — Трок все время спал, покуда жена его предавалась греховным сладостям?

— Как мертвый.

— Счастливец! Завидую его неведению, — отец Биорн на минуту умолк. — Но велико милосердие божие, Роальд, оно указывает нам путь к спасению заблудших, — снова начал он, и теперь голос его звучал уже не сокрушением, а откровением истины. — Рыцарю Карлсону поможем воинскими подвигами смягчить участь, ожидающую его… Госпоже Хильде ты передашь: пусть, когда утихнет замок, войдет она в мой покой. Искреннее раскаяние спасает и неверных. Да не забудь дать Троку вина. Пусть втайне для него совершится милосердие божие. Госпожа Хильда, очистясь покаянием, получит отпущение греха и вернется к мужу целомудренною и чистой, какою знал он ее в первую брачную ночь.

Глава 2 Гость из Висби

Охотничья зала, куда Пробст ввел пленника, находилась в западной половине замка. Она представляла собой обширный покой с массивными каменными стенами. Дневной свет еле проникал под ее своды. Крохотные щелки окошек терялись где-то в вышине. Строителем замка, святым королем, эта зала предназначалась для игр и пиров. Она лишена каких-либо украшений. Единственное, что оживляло ее, — вбитые в стены железные консоли, которые поддерживали плошки, освещавшие залу. И плошки и консоли изъедены ржавчиной.

Ни в одной из частей замка запустение не оставило таких глубоких следов, как в этом, по преданию, любимом покое святого короля, досуги которого украшали благородные дамы и прославленные храбрыми подвигами рыцари. Строгость убранства залы, следы чего сохранились и поныне, отражала суровую эпоху первых рыцарских войн за мировое господство католической церкви.

Ныне покрытые плесенью стены зала зияют впадинами от вывалившихся камней. Во впадинах гнездятся летучие мыши. В углах, на темных перекрытиях свода, всюду, словно забытые кем-то лохмотья пыльных одежд, сереет паутина. От древнего убранства, кроме ржавых светильников, сохранилось несколько пар покоробленных, с распавшимися отростками оленьих рогов. Они расположены полукругом над высеченной из гранита нишею очага.

Когда в верхних пролетах кровли свистит ветер, а за стенами грохочет и бьется рассерженное море, охотничья зала оживает, наполняется древним, как и сама она, величественным гулом. Кажется тогда, что под сводами ее рождается старая сага, сложенная безвестным скальдом на пиру конунга:

Мудрый Один! Свет и тьму, воды и ветер

держись рукою, как повод коня боевого;

послушно воле твоей стихий безумие,

солнце восходит, луна и звезд легионы,

свершая начертанный круг над землею.

О седовласый! Взгляни с высоты на потомков

Ингвара и Брет-Ямунде — доблестных нейров;

крылья пошли молодого орла им и ястреба когти,

громы закрой и ветер и дождик уйми!..

Пусть рассеются тучи, волн успокоится бег;

застыв, утихнет море —

зеленая чаша соленой воды...

Пленник стоял около очага. При появлении отца Биорна он шагнул навстречу, но тут же остановился в нерешительности.

— Кто ты, откуда пришел в замок? — спросил отец Биорн.

— Прошу выслушать меня, ваша милость!

— Говори, — разрешил отец Биорн.

— Я живу в Висби, — начал пленник. Он оправился от первой неловкости. Высокая фигура его, откровенный и прямой взгляд и даже свалявшаяся клочьями борода показывали, что этот человек знал лучшие дни. — Шли мы на трех ладьях с товарами из земли русов, из Великого Новгорода, — говорил он. — Богат и обширен торг в этом городе. Много там торговых гостей из ганзейских городов и из Византии, из-за Каспия. Везли мы дорогие меха, лен, воск и иное добро. Радовались удачному торгу. Если бы плавание наше завершилось благополучно, собрали бы хорошую прибыль. Но надежды наши не сбылись…

— Русы напали на вас в пути и захватили ваше добро? — довольный внезапно пришедшей догадкой, спросил отец Биорн.

— Нет, ваша милость. Иное несчастье постигло нас, — голос пленника дрогнул. — На второй день, как вышли мы из протоки в море, поднялась буря. Остаток дня и всю ночь боролись с волнами. Не знаю, что сталось с моими товарищами. Море нас раскидало. Перед утром ладью, в которой шел я, разбило о камни. Очнулся я на песке. Волна выбросила меня. Увидев замок, я пошел искать пристанища. Я мирный торговый гость, ваша милость. Меня схватила стража замка, и до вас никто не пожелал выслушать несчастного, претерпевшего столько неисчислимых бед.

— Бог вознаградит сторицею все, что ты потерял, почтенный гость, — отец Биорн поднял глаза, как бы призывая на потерпевшего несчастье гостя милосердие свыше. — Ты счастлив тем, что находишься среди своих, в крестоносном и непобедимом войске нашего христианнейшего короля, да хранит его бог! Поведай мне и войску обо всем, что довелось увидеть тебе в стране еретиков и отступников; поведай обо всем не страшась.

— Мне нет нужды что-либо скрывать, ваша милость, — сказал гость. От ласковых, обнадеживающих слов отца Биорна он ободрился и выглядел теперь не так жалко, каким показался сначала. — Но прежде прошу, ваша милость, дать мне немного пищи.

— Ты получишь все необходимое. Как твое имя?

— На торгу меня называют Генрих из Висби, Генрих Христиансен.

— Долго ли пробыл ты в Новгороде?

— Осень и всю зиму.

— Сын мой! — с этими словами отец Биорн повернулся к Пробсту. Тот, опираясь на копье, стоял, прислонясь спиной к испещренной многими зарубками и другими знаками деревянной колонне. Он равнодушно наблюдал за тем, что происходило в зале, и, казалось, не слышал, о чем говорил духовник правителя с потерпевшим кораблекрушение гостем. — Твое благочестие давно служит примером для воинов, — после небольшой паузы продолжал отец Биорн. — Скажи Роальду, чтобы он приготовил гостю из Висби ужин и платье.

Пробст удалился вместе с пленником. Отец Биорн остался в зале. Он стоял задумавшись, устремив взгляд на холодную нишу очага. Генрих Христиансен неожиданным появлением своим и рассказом о злоключениях, выпавших на его долю, напомнил отцу Биорну о Новгороде, о вожделенных мечтаниях, которые в глубине своего сердца лелеял почтенный духовник правителя.

Как велико будет торжество церкви, когда он, Биорн из Упсалы, взойдет на ступени дома святой Софии, когда апостольский свет Рима озарит пламенем истинной веры заблудшую страну. Война вознесла отца Биорна на пост духовника правителя шведского государства, она же возложит на отца Биорна паллиум епископа, главы католической церкви новгородской.

Быть первым католическим епископом Новгорода — какое желание может быть сладостнее для смиренного проповедника?!

Глава 3 Отец Биорн торжествует

На следующий день, утром, отец Биорн велел Роальду позвать к нему Христиансена. Ночь не оставила на лице святого отца следов утомления. Исповедь госпожи Хильды не расслабила его. Пропели третьи петухи, когда Роальд проводил Хильду в покои смотрителя замка. В замке сегодня не слышно ее голоса.

— Хорошо ли ты отдохнул, сын мой, можешь ли теперь говорить? — спросил отец Биорн, когда Роальд ввел к нему Христиансена.

— О да, ваша милость! По доброте вашей я не лью больше слез о потере. Так было угодно богу.

— Ты прав, и я радуюсь, что услышал от тебя слова истины, — набожно скрестив на груди руки, промолвил отец Биорн. — Кто верит в милосердие творца, — продолжал он, — не сетует и не ропщет в несчастий, тот с избытком приобретает все, что он потерял. По воле творца всего — море возвращает сокровища, погребенные в пучинах его, земля отдает плоды, долины рек питают тучные стада. Помолимся, сын мой, тому, кто повелевает небом и землею, кто дарует жизнь и утешение ею.

Отец Биорн прочитал молитву. Христиансен опустился на колено и застыл так, склонив голову.

— Давно ли отбыл ты из Новгорода? — окончив моление, спросил отец Биорн. Он сел и в привычной позе скрестил на животе руки.

— Совсем недавно, ваша милость. Мы отплыли, как только открылся путь морем. Если бы не несчастие, постигшее нас, мы радовались бы теперь завершению плавания.

— Какие обиды терпели вы в земле русов?

Христиансен не понял вопроса святого отца. С изумлением взглянул он на своего покровителя и сказал:

— И в Новгороде, и всюду, где довелось бывать нам, не знали мы ни притеснений, ни обид.

— Правду ли я услышал, сын мой?

— Истинную правду, ваша милость. Торг богат в Новгороде, и мы имели многие льготы.

Отец Биорн с сокрушением вздохнул.

— Потворство еретикам и язычникам есть кощунство, — нравоучительно, сухим тоном произнес он. — Нет прощения грешнику, скрывающему от лица церкви козни врагов. Спрашиваю тебя, сын мой, — голос отца Биорна прозвучал жестче и требовательнее, — скажи, не скрывая ничего и не утаивая, о всех утеснениях, перенесенных тобою и товарищами твоими в земле русов.

То, что сказал отец Биорн, смутило Христиансена. Он не мог объяснить причины внезапной суровости духовника правителя. Хотя Христиансен и не чувствовал за собою вины, но при напоминании о «прощении церкви» невольный страх заставил его вздрогнуть. Он хотел еще раз сказать о льготах, какими пользовались в Новгороде гости из Висби, о приветливости князя Александра, который говорил с ними перед отплытием, но при взгляде на сурово хмурившееся лицо святого отца спохватился. Вместо желанных слов Христиансен принялся бормотать:

— Я не лгу, ваша милость. В Новгороде никто не чинил нам зла, не утеснял. И мне, и товарищам моим оказывали почет по положению нашему…

— Замолчи! — резко произнес отец Биорн. — Бог совершил чудо, спасая тебя от морской пучины, Генрих из Висби. Когда смерть в образе бури витала над тобою, он, всемогущий, повелел стихиям выбросить тебя на берег. Участь твоих товарищей миновала тебя. Но ты, как вероотступник, не радуешься милосердию творца. Уста твои извергают похвалы еретикам русам. Ты восхваляешь то, что ввергло тебя в несчастие, превозносишь доброту тех, чье слово подобно блевотине. Торг с неверными и еретиками развратил и погубил твою душу. Уйми гордыню свою, Генрих из Висби! Скажи все, что испытал ты, и я, служитель церкви Христовой, отпущу твой грех.

Каждое слово отца Биорна колючками шиповника вонзалось в сердце Христиансена. Лицо его побледнело. Отец Биорн говорил о лжи, о потворстве еретикам, но он, Генрих Христиансен, не повинен ни в том, ни в другом. Он всегда был добрым католиком и все, что положено, давал церкви от своих доходов. Генриха Христиансена никто еще не обличал во лжи. И в Висби, и всюду, где приходилось бывать ему, честность его ставилась в пример другим. Тем неожиданнее и горше прозвучали тяжкие обвинения, которые услышал он из уст духовника всемогущего герцога.

— Я несчастен в несчастий своем, ваша милость, — желая восстановить истину, произнес Христиансен. — Но я не лгун и никогда не был им. Я готов все, что сказал, подтвердить клятвами.

— Не клянись! — снова оборвал Христиансена отец Биорн. — Диавол хитростями своими ослепил тебя. — Не гнев, а сокрушение о чужих грехах слышались теперь в голосе священника. — Рука Промысла указала тебе путь и привела в стан крестоносного войска, чтобы поведал ты правду о земле по ту сторону моря. Велика и обильна она, но люди, населяющие ее, хуже язычников. Отпав от единой апостолической церкви и святейшего престола, они погрязли во грехах и беззакониях. Как бездомные псы, скрываются они в лесах, грабят и убивают мирных путников. Достойно ли верного сына католической церкви взирать без душевной скорби на козни диавола! Войско нашего христианнейшего короля, да хранит его бог, несет мир и спасение заблудшим. С именем пресвятой девы и со знаменем креста вступит оно на землю русов. Почтенный Генрих из Висби, сможешь ли ты забыть то, о чем говорил мне? Во имя бога и славы его пусть уста твои произнесут приговор еретикам и отступникам! Ты скажешь, что обездоленным и несчастным явился к нам из пределов новгородских, что разбойники русы отняли у тебя добро и схватили твоих товарищей. Святая церковь благословит тебя…

Голос отца Биорна ласкал слух. Пальцы его рук, сложенные на животе, шевелились, словно перебирая невидимые четки. Христиансен не мог оторвать от них взора. Безотчетный страх охватил его. Из слов отца Биорна он понял одно: именем бога и святой церкви священник требует от него лжи. Может ли он, Генрих Христиансен, противиться этому? Не явится ли в глазах церкви упрямство его потворством еретикам? Христиансен мучительно думал, стараясь понять и осмыслить положение, в каком он неожиданно очутился. И чем дольше длилось его молчание, тем сильнее тревожил страх перед могуществом церкви. Мрачная картина жизни в стране, которую он недавно покинул, нарисованная священником, перестала наконец смущать его совесть. Христиансен решил, что глаза его и уши могут лгать; гостеприимство, каким пользовался он и товарищи его в Новгороде, — не есть ли обман и заблуждение памяти?

— Понял ли ты, сын мой, какой тяжкий грех совершаешь, упорствуя велению святой римской церкви? — спросил отец Биорн, внимательно наблюдавший за той душевной борьбой, какая отражалась на лице Христиансена.

— Да… Я готов поведать. Я скажу, что сталось со мною и моими товарищами в земле Новгородской, скажу так, как советуете сказать вы, ваша милость.

Отец Биорн, благословляя Христиансена, поднял руку.

— По милости божией да совершится истина! — провозгласил он. — Не умалчивая ни о чем и ничего не утаивая, поведай правителю и войску о бедствиях своих в стране варваров. Пусть слово твое обострит меч рыцарей креста, поможет истреблению неверных и еретиков, а обращенным в лоно римской церкви откроет путь к спасению. Не наступит еще зима, когда ты, Генрих Христиансен, возвратишься в Новгород не как иноземец, а как господин, и с лихвою возместишь все, что потерял.

Глава 4 Вече у Святой Софии

Зазвонили набат у святой Софии. Набатный звон вырвался из-за стен и стрельниц Детинца, поплыл над городом, созывая на вече Софийские концы.

Идут на зов люди из Неревского и Людина концов, идут загородские; шествуют бояре с Пруской улицы и Легощи. На вечевой степени посадник степенный и тысяцкий. На груди степенного золотая гривна посадничья. За степенным — владычные бояре и старые посадники[31], среди них первым — Стефан Твердиславич. Шапка у него опушена бобром, острая тулья рытого бархата. За старыми посадниками — бороды кончанских и уличанских старост. Все боярство новгородское на софийском вече. У святой Софии — не на Ярославовом дворище, у вечевой звонницы. У святой Софии первое слово посаднику да вотчинникам.

Махнул степенный рукавом — стих набат. По толпе прокатился гул и замер.

— Мужи новгородские! — выступив вперед, начал речь владычный боярин Якун Лизута. — Старшие и меньшие и что на посадах. Великие беды обрушились на Русь. Низовые земли разорены поганой Ордой и обезлюжены, черный пепел на месте городов их. Зарится Орда и на Великий Новгород. От моря Варяжского грозят свей и лыцари, придется Новгороду Великому самому постоять за себя; помощи ждать неоткуда. Великий князь Ярослав Всеволодович во Владимире, на Суздальщине, да что в том! Суздальской земле самой до себя, не до нас. Наш князь, Александр Ярославич по юности своей не уважает обычаев новгородских, установленных издревле старым уставом нашим. Княжая дружина в играх таровата, в копейных да стрелецких потехах на Буян-лугу, а как да, на грех, поход? Игрою врага не устрашишь. И князь Александр намедни, в потеху новгородцам, чуть ли не в споднице на круг вышел, копье метнул… Можно ли с таким-то князем отвести беду? Кто будет рать править? Нет у князя Александра степенства княжеского, мудрого совета обегает он. Владыка архиепискуп зело печалится о том сердцем святительским. Ждать ли нам, мужи, заступы от Александра? Нет, нечего ждать. Пора сказать о том свое слово и в грамоты записать. Не поискать ли иного князя? Совет верхних людей в Грановитой положил, чтобы пришел князь к Новгороду не чужим, а по ряде нашей, чтобы княжил он и судил по воле Господина Великого Новгорода и целовал бы в том крест на старых грамотах наших у святой Софии.

Речь владычного боярина прозвучала до того неожиданно, что замешкались, не подали голоса и завзятые говоруны. Тишину нарушил Стефан Твердиславич:

— Болярин Якун, — промолвил он, — о том поведай: кого благословил владыка звать на княжение Новгороду Великому?

Лизута погладил бороду, ответил не спеша и с таким степенством, словно то, что говорит он, не его мысль, а решение вече:

— Есть и о том сказ, болярин Стефан. Указано мне поведать Новгороду, что время спросить князя Александра, оставит ли он упрямство свое, остепенится ли, примет ли волю Господина Великого Новгорода. Коли не поступится он перед Новгородом властью княжей, поставит, по примеру суздальских князей, княжую власть выше совета верхних, то блюсти нам тогда, мужи, самим вольности наши. И чтобы слово наше было крепко, с владычного благословения, заслать послов в Чернигов, к матери-княгине Федоре Изяславовне, спросить ее — не даст ли сына своего Мстислава к нам на княжение? От родителя его много знал добра Новгород.

— Князь Александр близко, спросить бы его прежде? — послышался чей-то растерянный голос. — Иное-то как бы к худу не привело.

— Суздальские князья не раз заступали Новгород, — прозвучало громче. — Давно ли на Омовже Ярослав суздальский отбил охоту лыцарям воевать землю нашу?

— Знать, княжич Мстислав зело способен княжему делу, — говоривших за Александра поддержал выкрик из задних рядов. — Что-то не слыхали о нем!

Сквозь глухой шум толпы, заполнившей всю площадь перед святой Софией, все громче, настойчивее прорываются голоса сторонников Александра. Воля вече еще не сложилась. Шум разрастался. Он подобен волне в бурю на Ильмене, когда она, ударясь о берег, рассыпается белой пеной.

— Не чесать бы нам после головы, мужи, как откажем Александру! — кричит один. — Не сведали, что великий Ярослав скажет.

— Кому не люб Александр? Верхним людям. Вотчинникам он не потворствует.

— Пусть Мстислав сидит в Чернигове. О походе свеев да лыцарей сказал болярин Якун, уж не Чернигов ли поможет Новгороду?

— Есть князь на Новгороде, не волим другого!

Сторонники Александра, выкрикивая его имя, теснее окружают вечевую степень. Кто за Мстислава — отвечают бранью. Чаще, с угрозами, вздымаются кулаки. А ну как побоище! Стыд… На софийском-то вече! Вольно шуметь торговым концам на Ярославовом дворище, а не боярским у святой Софии. И быть бы побоищу, да догадался боярин Лизута, подал знак звонцам. Гулом раскатилась над Детинцем тяжелая медь большого владычного колокола. Это охладило головы. Шум стал затихать. Не спорить же Новгороду со святой Софией!

Поднял руку степенный.

— Мужи новгородские! — крикнул он. — Мы все, и в совете верхних и по особи, любим князя Александра. Пусть княжит он на всей воле новгородской. Любее князя не ищем…

Речь степенного смутила людей. И прежние князья брали ряду, почему не взять ее Александру? Новгород — не Владимир, не княжеский город. Послышались голоса в похвалу степенному. Казалось, поговорят-поговорят, да и велят дьякам писать грамоты. В это время на вечевой степени появился Никита Дружинин. Нарушив обычай, вошел он на степень — Славненский конец на Торговой стороне. Дружинин промолчал бы, но его возмутила хитрая речь степенного. Решит вече так, как сказал степенный, уйдет князь Александр. Он — не Мстислав, не корм себе ищет на княжении.

Увидев Дружинина, боярин Лизута побагровел от гнева. Никита краснобай и хитер, сторонник он суздальцев. Скажет слово — жди, всколыхнет вече.

И только бы Дружинину открыть рот, как Лизута, выбежав вперед, оттолкнул его, встал сам на его место. Забыв о лысине, снял шапку, показал голое темя.

— Мужи новгородские! — не крикнул, а истошно взвизгнул боярин. — Слово у меня на сего злодея, — Лизута размашисто показал на Дружинина. — Он, Микитка, ворует казну новгородскую; собирает пошлины с сребровесцев у святого Ивана[32] и берет те пошлины себе. Пусть скажет о воровстве его Василий Сухой, звонец владычный, и клятвою закрепит слово.

— Почто, как пес, брешешь на меня, болярин? — отступив, крикнул Лизуте Дружинин. — Уж не в том ли мои вины, что слово имел противу тебя?

Шум заглушил речь Дружинина. Смертное обвинение в воровстве, брошенное Лизутой, примирило всех. Напрасно кричал, надрывая голос, Дружинин, — голоса его не слышно.

— Судить вора!

— В Волхов с Великого моста.

— Васька Сухой… Где он?

Разыскали Сухого. Прежде чем поставить на степень, повели к Волхову.

— Испей, Василий, воды из Волхова да поведай, как серебро воровали!

Подняли на степень, поставили рядом с Дружиничем.

— Брал серебро Микита?

— Брал, — ответил Сухой.

— Дань и пошлины присваивал?

— Присваивал.

— Стращал кого да сажал в поруб?

— Стращал и сажал.

Сухой соглашался со всем, о чем его спрашивали.

— Облыжье на меня, мужи новгородские! — выступив вперед и перебивая Сухого, крикнул Дружинин. — По подкупу свидетельствует Васька…

Сухой покосился на Никиту. Некоторое время он стоял молча, как бы прислушиваясь к тому, о чем кричат в толпе.

И не успел никто понять, что задумал «чадушко», Сухой схватил в охапки Дружинина, поднял его перед собой на вытянутых руках и опустил на головы тех, что стояли внизу, у степени.

— Ха! — ухмыльнулся он, показывая прогаль на месте передних зубов. — Не ходи, медведь, на Софийскую сторону!

Глава 5 Тревожная ночь

Отзвонили к вечерням, когда боярин Лизута вернулся с вечевой степени в свои хоромы. В ушах все еще стоял шум и крики собравшихся на вече жителей Софийских концов. Устало, не спеша переступая со ступеньки на ступеньку, поднялся на резное крыльцо. От красных сафьяновых сапог с высокими каблуками у боярина отекли ноги. Точно не мягкий сафьян на ногах, а давят и жмут их дубовые брусья из нижней клети для холопов непокорных. Сбросив на руки подбежавшему холопу шубу, Лизута, прихрамывая, тронулся по переходу в жилую горницу, но, не дойдя до нее, остановился, толкнул дверь в гридню.

— Меду! — не оборачиваясь, велел коротко.

После уличной пыли и духоты в просторной гридне казалось прохладно и чисто. Лизута покрестился на образ в темном, с облезшей позолотой, тяжелом киоте, прошел в передний угол, к столу, и, отвалясь в кресле, вытянул перед собой ноги.

— Ох, потрудился за святую Софию!

Боярин закрыл глаза. Вошел холоп, молча поставил на стол медную ендову и, пятясь к двери, исчез.

— А боляре-то… — вдруг, подняв голову и рассуждая сам с собой, произнес Лизута. — На что боек кум Стефан, а нынче будто воды в рот взял, не обмолвился. В гриднях у себя петухами ходят, бранят князей суздальских… И Ярослава, а паче того Александра. Главою-де желают стать над Новгородом, пора, мол, напрямки о том молвить. А на вече, перед людством, языки присохли. Не умею я за спиной у других стоять, за то и страдаю… Из-за характера своего, из-за прямоты. За всех старых боляр молвил.

Лизута поежил плечами, усмехнулся и сквозь зубы точно выдохнул:

— Не пришлось бы с повинной-то головой одному стоять.

Подвинул мед. Не наливая в чашу, пригубил прямо из ендовы.

И оттого ли, что хмель бросился в голову, или потому, что боярин один в гридне и нет ему нужды соблюдать степенство свое, он повеселел.

— Сильны князья суздальские, — снова подумал вслух. — Нынче не на Торговой стороне, а у святой Софии орали за них вечники. Не переборешь… А мы попытаем, — Лизута выпрямил грудь. — Не с голой рукой и не с пустой головой выйдем… На лыцарей обопремся.

Замолчал. Вспомнилось боярину, как вышел на степень Никита Дружинин, староста Славненского конца. Не ищи он слова перед Новгородом, Лизута умолчал бы, не назвал его имени. К месту и ко времени вспомнил Лизута, о чем беседовал недавно с кумом Стефаном. Заткнул рот худородному. Небось ноги подкосились у него со страху, как услышал о дани с сребровесцев.

Били Никиту. Брань, крики, стоны неслись из «великой кучи», что безлико ворошилась у степени. В пылу не разбирали ни своих, ни чужих. А Никита ушел… Искали его после боя среди поверженных — не нашли. Выскользнул, как угорь из сети.

Опустел Детинец, а дьяки не писали грамот. Не сказал слова своего Великий Новгород.

И оттого, что не писали дьяки ряды князю Александру, боярин, неожиданно для самого себя, вдруг почувствовал какое-то удовлетворение. Княжеские люди небось обо всем, что говорилось и что сталось на вече, передали на княжий двор. Говорилось, да в грамоты не записано сказанное. А нет грамот — и распри нет. На словах-то мало ли что скажется. То, что молвил Лизута на вече, он готов до слова повторить в лицо Ярославичу. Как был главой на Новгороде совет господ, так ему и быть, а князю — войско ведать, не сказывать суда своего без посадника, брать дань с волостей, как указано будет по ряде, в грамотах договорных.

С улицы донеслись в гридню какие-то крики, они словно разбудили боярина.

Вечер. В гридне не видно ни ларей кованых на лавках, ни изразцов, ни киота в переднем углу. Лизута стряхнул думы, встал, потянулся так, что хрустнули суставы, заглянул в оконце. Потемневшее небо, казалось, отодвинулось от разомлевшей в дневном зное земли. Лизута хотел было крикнуть, чтоб принесли свечи, но передумал. Допил мед и шумно опрокинул на стол ендову; потом вышел в переходец и неторопливой поступью направился в терем боярыни.

Скрипят в переходе сосновые половицы. Скрип их напомнил боярину Якуну о злой хвори, истомившей Настасью Акимовну. И время давно забыто, когда жила она, красовалась телом пышным, лицом румяным; когда и на улице и в церкви божией удалые молодцы оборачивались на нее, завидовали Лизуте. Нынче она высохла, от худобы одежда на ней висит неприглядно; темные, глубокие, как рвы у Детинца, морщины искоробили лицо. Обострившийся нос вытянулся, расцвел черными точечками, губы ввалились. Ничего не осталось на этом лице от былой красы Настасьи Акимовны, черные брови и алые губы которой околдовали когда-то юного болярина Якуна.

Шестнадцать лет только-только исполнилось Настасье Акимовне, когда Якун Лизута ввел ее из-под венца в свои хоромы. Не из богатого роду пришла Настасья, но красота ее была Якуну дороже всего, чем владел он. В любви жил он с боярыней. Лизута смолоду нетерпелив характером, а боярыня Настасья кротка и тиха. Ни в чем, ни в большом, ни в малом, не перечила она мужу. Может быть, вся жизнь их прошла бы счастливой дорогой, если б не беда… Видно, не в добрый час встали они под венец, в недобрый час рука в руку обошли вокруг налоя; год прошел после свадьбы, другой, а боярыня Настасья не понесла. Огорчало Лизуту бесплодие боярыни, но он не бранился, не укорял ее: молода Настасья, авось как возмужает, и придет радость. Каждый день с надеждой входил он в светлицу к боярыне, ждал — не обрадует ли? Нет. А годы уходили: чем дальше, тем неуютнее, холоднее становилось в хоромах, больнее, тоскливее обида: почто за красу ненаглядную полюбил он девицу! Останется Настасья бездетной, оборвется на Великом Новгороде именитый род боярина Якуна, внука Внездина.

Ничего не жалел Лизута — ни серебра попам на заздравные молебны, ни милостыни убогим: молились бы божьи люди за разрешение от бесплодия боярыни Настасьи. Ходили с Настасьей пешком на богомолье в монастыри, прикладывались к мощам угодников новгородских, но ни молебны, ни молитвы убогих, ни мощи чудотворные не тронули своей милостью боярыню. Тонкий и гибкий стан ее цвел, как березка на зеленом лугу. Какою вошла она после венца в хоромы боярина Лизуты, такой и жила и красовалась.

Однажды, в храмовый день, побывала Настасья Акимовна на богомолье в Ситецком монастыре. Старец Агафангел, игумен ситецкий, с полудня до вечера, с глазу на глаз, вел душеспасительную беседу с молодой боярыней. И до того растрогал он своими речами Настасью Акимовну, что после (год, почитай) каждую неделю бывала она на богомолье в Ситецком, обретя в наставлениях старца утешение своему горю. Старец Агафангел в ту пору был полон телесных сил. Горячо, с верою молился он с Настасьей Акимовной за разрешение ее от бесплодия.

В тот год и понесла боярыня. Ни с чем не сравнима была радость в хоромах Лизуты, когда Настасья Акимовна в полном благополучии разрешилась от бремени дочерью. Новорожденную назвали Софьюшкой. В уходе и бережении росла она; Лизута не чаял души в дочери, Настасья Акимовна дышала и надышаться не могла на Софьюшку. Дрожала над нею, страшилась, чтобы лишним ветерком не обдуло чадо. И сама боярыня после родов располнела и распышнела. Не стыдно стало Якуну Лизуте показаться на люди со своей боярыней.

Софьюшке шел седьмой год, когда черный мор посетил Новгород. Каждый день разносился над городскими концами заунывный звон, напоминая о бедствии. Попы служили молебны, кропили освященной водой жаждущих исцеления. Но смерть не внимала мольбам. Ничьих хором не обошла, ничьих не пощадила. На торгу и на улицах умирали люди. Осужденные за воровство и лихие проступки черные люди, с колодками на шее, скованные цепями, убирали умерших, поливали смолой место их смерти.

На дворе боярина Лизуты все лето наглухо были закрыты ворота, дубовые двери замыкали терема. Казалось, ничто не проникнет внутрь, ничему нет доступа. Но не обошел мор хоромы. Не оберегли ни замки, ни дубовые двери. Под осень уже, на Успеньев день, захворала Софьюшка. Гнойными вередами и чирьями покрылась она. Мучилась Софьюшка три дня, а на четвертый утихла, будто заснула.

Белый сосновый гроб стоял в светлице, курили над гробом ладаном, еловые ветки устилали переходы и двор. С той поры от горя и тоски по дочери начала таять Настасья Акимовна. Исхудала, постарела. И чем-чем не пользовали ее, каких-каких отваров не пила боярыня, какою-какою водою не мылась — ничто не излечило недуга. Живет Настасья Акимовна на лихо себе.

Нынче на улице вешняя теплынь, а в тереме у боярыни жарко натоплены печи. В углу, перед образом, тлеет огонек лампады, тускло освещая убранство светлицы. Пахнет душистой мятой.

Боярыню знобит. Высохшее, тощее тело ее не держит тепла. Прилегла она на перину, накрылась одеялом пуховым.

Лизута вошел к боярыне и осторожно прикрыл за собою дверь. Боярыня не пошевелилась, не повернула лица. Глаза у нее открыты. Безжизненный взгляд их точно прикован к выбеленному известью низкому потолку.

Лизута постоял у двери. Ждал — не позовет ли? Но не только голоса боярыни — дыхания ее не слышно.

— Настасья! — окликнул ее, выходя на средину горницы. Узорный ковер, раскинутый на полу, скрадывал его шаги. — Жива ли?

— Жива, — ответила боярыня еле слышно. Голос ее — хриплый, задыхающийся — прозвучал глухо, будто донесся из-за стены. — Ты, Якун? — спросила.

— Я. Не отмучилась, зрю?

— По грехам моим и муки мои, Якуне, — чуть приподняв голову, промолвила Настасья Акимовна. Взгляд ее оторвался от потолка, и прямо перед собой боярин увидел темные, провалившиеся глазницы. — Рада отмучиться, Якуне, а по грехам-то… Не посылает бог за моей душенькой.

— Молилась бы…

— Молюсь. Покоя не ведаю. Тебе-то, Якуне, тяжко из-за меня.

— Тяжко, — поморщась, признался Лизута.

— Недолго… Потерпи!

Настасья Акимовна закрыла глаза, голос ее чуть слышен.

— Терплю, — промолвил Лизута с сокрушением. — Ни смерти тебе, ни живота. Который уж год так-то! Доколе, Настасья?

— Божья воля, Якуне.

— И в горнице у тебя духотища, живому человеку мочи нет.

— Знобит меня… Жду милости…

— Нету, — перебил Лизута, — нету милости, Настасья. Молитва не достигает, подумала бы… Сама… Не во грех оно… Отмолим. Сто сорокоустов по тебе закажу, сколько воску лежит в клетях — весь велю перетопить на свечи, во спасение души твоей раздам в милостыню…

— Не торопи! Скоро ведь…

— Ты Маланье молви, — Лизута наклонился к боярыне. — Она… Легкая у нее рука.

Настасья Акимовна не открыла глаз. Силится что-то сказать, но с шевелящихся губ не слетает ни одного слова.

— Не могу, — наконец разобрал Лизута. — Не могу, Якуне.

— Легче будет, — боярин продолжал уговоры. — Мученица ты, ангелы-то рядом, ждут… Слышишь, Настасья?

Настасья Акимовна не ответила. Ни слова, ни стона от нее, только хриплое дыхание тяжело вырывается из груди. Лизута склонился ниже. «Тоща-то, осподи! Каждая косточка наяву».

— Настасья! — позвал. — Настасья!

Тихо. В полутьме горницы кажется, что губы Настасьи Акимовны глубже ввалились в беззубый рот, нос обострился еще резче.

Ступая на носки, стараясь не скрипеть половицами, боярин Якун выбрался в переход. Неподалеку, на конике, дремлет Маланья, ближняя наперсница боярыни. Увидев Маланью, боярин выпятил грудь, на поклон холопки не глядя бросил:

— Заснула болярыня, не буди!

Глава 6 Княжие бояре

С вечера еще Александр Ярославич сказал воеводе Ратмиру, чтобы утром седлали коней.

— Соберусь в Городище, — сказал он. — Выедем рано, по росе…

Александр давно не был в Городище; собираясь туда, он намеревался побывать и на Нередище, у чернеца Макария. Макарий звал князя посетить учительную палату в монастыре, послушать отроков, обучающихся искусству книжному и письменному. «И зайди, княже, в дом спасов, — писал Макарий, — где трудами моими закончено изображение великого князя Ярослава Всеволодовича; огляди и скажи: достойно ли творению моему быть среди искусных изображений, созданных мастерами новгородскими?»

Утро встало солнечное. Ни одного облачка не видно на ясном голубом небе. Собираясь к выезду, Александр надумал взять с собой и княгиню, Прасковью Брячиславовну.

— Собирайся в Городище, Параша, — сказал он княгине, навестив терем. — Велел я возок готовить.

— Ой, да как же? — от радостного волнения смутилась княгиня. — Мамка!

— Уволь, князюшка, мы не поедем, — вступилась мамка. — Ну-ко сколько-то верст по городу, да по мостовым, да по ухабам…

— Тесаные мостовые, не тряски, — возразил Александр. — И ухабов на пути нет, не зима…

— Нет, княже! Колдобины да рытвины на дороге, — упрямо твердила мамка. — Погляди-ка на княгинюшку, куда она такая-то!..

Княгиня была в просторном летнике, но и он не скрывал выпуклую округлость ее живота. От последних слов мамки Прасковью Брячиславовну бросило в жар. Стыдно! Такой-то, брюхатой, да как ей показаться рядом с Сашенькой! Александр понял ее смущение, засмеялся:

— И впрямь, Параша, мамка дело молвила. Тяжелая ты…

Он поцеловал ее в лоб, потом в губы, обнял и покружил по горнице мамку. Хлопнула за ним дверь. Евпраксеюшка, охая, опустилась на скамью.

— Ох, уморил! Ну-ка, меня да в круги…

— Не ворчи, мамка! Стыдно мне перед Сашенькой…

— Какой же стыд, что ты, осударыня! В твоем-то виде на людей на всех тебе свысока глядеть, а не стыдиться. Не девка, чай.

…В горнице у себя Александр застал Ратмира. Воевода стоял у открытой оконницы, шелом он держал в руке, и забегавший с улицы ветерок ворошил на голове седые волосы.

— Что случилось, Ратмир? — зная, что старый витязь задаром не обнажит голову, спросил Александр.

— Набат, княже… Звонят у святой Софии.

На пути сюда Александр слышал частые нестройные удары колокола, но не подумал о набате. Он все еще не мог сдержать улыбки, вспоминая растерянность княгини при встрече с ним, ее стыдливо покрасневшее лицо. Казалось, только сегодня, когда зашел в светлицу и увидел Парашу, понял, что она будет матерью. Теперь, после слов Ратмира, Александр прислушался к звону. Улыбка сбежала с его губ. Тонкая, еле приметная морщинка пробороздила лоб.

— Почто звонят? — спросил.

— Вече… Зовут Софийские концы.

— Пусть! С той ли вестью шел ты?

Ратмир взглянул в лицо Александра. Ни движением, ни жестом князь не выдал своего беспокойства.

— Может, и не с той, да вороны, княже, нынче громко каркают.

— Перестанут.

— Тише будет… — Ратмир помолчал и, как бы вспомнив о вести, с которой пришел к князю, сказал — Митрополичий монах прибыл на Нередицу. Бранит и хулит все, что сделано там новгородскими мастерами.

— Грек? — Александр поднял брови.

— Не ведаю. Сказывают, близок монах владыке.

— Не к славе нашей иноземные книжники, — высказал Александр то, что думал. — Давно ли монах на Нередице?

— С заутрени.

— Бранит и хулит?

— И хулит и осуждает, княже.

— Не к славе, не к славе нашей, — повторил Александр прежнюю мысль. — Как повелось от Киева, что византийский патриарх ставит на Русь митрополита грека, так и осталось. А едет митрополит на Русь с оравой монахов греческих и афонских. Русь — не Афон, богата. Не пора ли жить нам своим умом, по-своему думать, по-своему городовой и церковный уклад ставить?

— Не монах я, княже, не учен в книжной премудрости; худой буду советчик.

— А ты от сердца молви: почто иметь на Руси митрополита грека, ездить с поклоном к византийскому патриарху?

— Вера наша пошла от греков, — не зная, что молвить иное, сказал Ратмир.

— Пусть! Но вера — не обычаи, обычаи свои на Руси.

— Не о вере я хотел судить, княже, другая весть…

— Постой! — Александр остановил воеводу. — И я не о вере. Горек, но не страшен спор с греками, худшее зло грозит от латынян. Римский патриарх благословил крестовый поход на Новгород; римские попы трубят: хуже-де язычников русичи. Из-за Ладоги свей, из-за Пскова лыцари немецкие и датские тщатся на землю нашу. Союзные грамоты меж собой и римскими епискупами писали они. Ты, Ратмир, был в батюшкином походе на Омовжу. Били там лыцарей. По миру, который дан им, клялись лыцари в вечной дружбе с Русью. А нынче? Двух лет не минуло с той поры, как гостил на Новгороде магистр ливонский. Памятно и тебе и мне: просил он верить в дружбу, клялся на том, что ливонские меченосцы не помышляют о походе. Не о том ли он думал клянясь, чтобы завязать нам глаза? На словах — мир, а в делах — союз с свеями и датчанами противу Руси. Каждый час жду вести, что за Ладогой или за Псковом поруганы наши рубежи. Давнее зло таят на Русь латыняне. Недаром торговые люди из немецких и иных латинских городов не везут в Новгород ни железа, ни меди. Молвил я намедни гостям из Висби, везли бы к нам не сукна, не мальвазею, а железо и медь… В жар бросило гостей от тех слов. Ложь, сугубая ложь на устах латынян. Повсюду в западных землях неумельцами называют нас, о том лгут, что хуже мы варваров. Неумельцы! А за кольчужки, что наши мастера вяжут, и в Висби, и в Любеке, и у франков ни золота, ни серебра не жалеют. Наши хитрецы из своей руды железо варят; своими мечами и копьями обряжаем полки.

— Правду молвил ты, княже, — когда Александр умолк, сказал Ратмир. То, что он услышал сейчас, его взволновало и обрадовало. Таким вот, каким стоит сейчас перед ним Александр, Ратмир и хотел его видеть. — Не привыкли мы спиной встречать врага, — продолжал воевода. — Не забыли, чаю, и лыцари, остры ли наши мечи. Ныне скажу: будет поход — доведется ли в поле решать битву? Не станут ли наши полки перед городовыми стенами? А стены — хоть и дубовый острог — копьем не достанешь. Стенобитные пороки, кои камни мечут, нужны войску. О том и речь. Отыскал я, Александр Ярославич, на Новгороде умельцев порочного дела… Жирослав, да Андрей, да Петр с Холопьей улицы с Неревском искусны в стенобитном ремесле. Нынче хитрые мастера избы рубят. Вели, княже, не плотниками быть тем мастерам, а взяться за свое ремесло.

— Стены чужих городов собираешься рушить? — усмехнувшись и довольный тем, что услышал от воеводы, спросил Александр.

— Не диво, что и так, княже. И в старых походах брали русичи города.

— Не спорю, твоя воля, строй! Бери умельцев.

Александр взглянул на Ратмира и, как бы вспомнив о чем-то, тревожившем его, спросил:

— Свейское войско в земле Суми, близко от рубежей наших. Сторожи от моря какие шлют вести?

— Нет вестей, Александр Ярославич. И с Ладоги воевода Божин не шлет гонцов.

— Стар он, неповоротлив, досмотрит свеев, когда ладьи их подступят к Ладоге, — недовольно морщась, проворчал Александр. — Пелгусий, ижорский староста, которому писан указ стеречь путь с моря, давно не дает знать о себе.


Отъезд в Городище задержался, да и желание ехать исчезло. Набат затих, но ни владыка, ни посадник не дали вести на княжий двор о софийском вече. Ратмир надел шелом. Он готов был проститься с князем, чтобы, не откладывая, идти на Холопью, к Жирославу и его товарищам, но ему помешал боярин Федор Данилович.

— Прости, княже, что без зову к тебе, — ступив в горницу и словно бы спеша скорее выложить все, что знал, начал Данилович.

— Рад видеть тебя, болярин, — сказал Александр. — Какою вестью обрадуешь?

— Не обрадую, княже… Верхние созвонили вече у святой Софии.

— Набат слышно на княжем дворе. Не в поход ли собрался Новгород? — Александр насмешливо покривил губы.

— Совет господ и все верхние распри с тобой ищут, — сказал Данилович. — Ряду и грамоты договорные желают писать, чтобы не княжить тебе в Новгороде, а наемником быть совета господ. Возьмешь ли ту ряду, Александр Ярославич?

— Нет, — резко произнес Александр. — Не будет на то воли.

— В том и умысел вотчинников. Распря с тобой — распря с великим князем. Господства своего в Новгороде желают вотчинники. Не сильный князь им нужен, а который возьмет ряду.

— Чье называют имя?

— Мстислава черниговского.

— Кто слабей да бедней, тот и люб. Не рано ли Новгород начал грозить стольному Владимиру? Хочу слышать, что ты молвишь, Федор Данилович, и ты, Ратмир.

— Не по мне хитрые речи, княже, — первым подал голос Ратмир и искоса взглянул на Даниловича. — Одно молвлю: не пора ли на распрю ответить распрей? Дружина сильна, не словом — мечом остудим горячие головы.

— Воеводе Ратмиру не впервой боем решать споры, — промолвил Федор Данилович. Голос его звучал спокойно и рассудительно. — О том не подумать ли, в чем ныне силу обрели вотчинники? — продолжал он. — Дома их сила или за рубежом ищут ее? И ты, Александр Ярославич, и воевода Ратмир, не забыли, чай, старого посадника Бориса Нигоцевича? Звал он когда-то Новгород противу князя, да шею сломал. Тем живот спас, что бежал в Ригу, под защиту епискупов и лыцарей. Спрашивал я позагодь ливонского магистра, как гостил он в Новгороде, почто дали приют Нигоцевичу? Почто лыцари и епискуп оказали дружбу изменнику-перевету? Магистр ответил: перед епискупом рижским и перед лыцарством не виноват Нигоцевич; приют ему оказан не по дружбе, а из милости; оказывать-де помощь нуждающимся в ней учит римская церковь.

— Ложь! — не утерпев, воскликнул Александр. — Союзника обрели себе ливонцы в Борисе Нигоцевиче.

— Под Медвежьей головой Владимирко псковский с переветами под лыцарским стягом стоял противу русичей, — напомнил Ратмир.

— Истинно, — подтвердил Федор Данилович. — Начнут поход ливонские меченосцы, не диво будет, если воевода Ратмир встретится в поле с Нигоцевичем, как с врагом. Кто начал с измены — изменой и кончит. Верхние боляре на Новгороде не отреклись от Нигоцевича. Поклоном от него кланялся магистр владыке и болярам. И ныне не угасли надежды верхних на епискупов латинских и на лыцарей. Бывало так-то, Александр Ярославич. В Галицкой Руси вотчинное болярство в дружбе с угорцами билось против князя Романа. Ты, княже, силен в Новгороде дружиной своей, страхом вотчинников перед полками суздальскими, потому и не люб.

— Довольно, болярин! — Не в силах сдержать гнев, Александр вскочил с лавки, вышел вперед и остановился рядом с боярином Федором. — Ищут нам гибели вотчинники…

— Владычный болярин Якун Лизута молвил о тебе, велел звать на княжение Мстислава.

— Его ли слово стало словом вече? Ждать ли нам, пока скажет Новгород — уходи!

— Не скажет, не услышим того, княже. Вели лучше накрепко затворить ворота на княжем дворе, — посоветовал Ратмир.

— Не время биться, Ратмир. — Александр помолчал, решая, как ему поступить. — Сделаем так, как делывал батюшка: выступим на Торжок, сядем там, остановим обозы с хлебом. Не Новгород будет тогда писать нам договорные грамоты на княжение, сами напишем грамоты Новгороду. Вели готовить поход!

— К чему спешить, княже, повременим, — возразил Ратмир.

— Нет. Хочет Новгород распри, пусть возьмет распрю.

— Верхние боляре ищут распри, а не Новгород, — не согласился Ратмир. — Набат был на Софийской стороне, а на Торговой — ни Славненский, ни Плотницкий концы не сказали слова.

— Выступим, — упрямился Александр.

— Молвил ты, княже, что не время биться, — вмешался Федор Данилович. — И я молвлю — не время. Нынче о распре речь, а завтра Новгород за тебя скажет слово. Уйти легко, а как будет твоя дружина в Торжке, свей да лыцари безнаказанно войдут в Новгород… Что тогда скажет великий князь Ярослав? Чаю, не похвалит за то, что без боя пустили врагов на Русь?

— Мудро слово болярина Федора, Александр Ярославич, — поддержал Ратмир Даниловича. — Опала твоя Новгороду — меньшим людям обида. Не станет хлеба, не вотчинники изведают беды. Вели-ко лучше подавать коней, чернец Макарий давно ждет тебя. Данилович скажет слово в совете господ, решим спор где страхом, где миром.

Глава 7 Тихое утро у омута

Палаты иконописи и учительная в Нередицком монастыре, списание псалтыри с изображениями поглощали у чернеца Макария все время. По вечерам, при желтоватом свете жирника, Макарий подолгу сидел, склонясь над пергаменами. Так было и в эту ночь. Над бором играли первые блики утренней зари, когда он оторвался от пергаменов, обтер досуха чернила на тонкой тростниковой каламе[33], которой писал, отложил ее.

— Время ко сну. Утро близко.

Не снимая одежд, Макарий прилег на доски, покрытые войлоком, служившие ему постелью.

С первым солнечным лучом, заглянувшим в горницу, Макарий проснулся. В открытый волок оконницы лился утренний холодок; в горнице было свежо и знобко. Макарий плотнее запахнул одежду, полежал так, но скоро, страшась поддаться соблазну сна, вскочил с жесткого ложа и, не задерживаясь в горнице, вышел наружу.

Утро было чудесно. Холм, на котором высится монастырь, бор у реки — все кругом горит и сверкает в искрящемся блеске солнца. Где-то высоко-высоко, в светлой голубизне неба, звенит жаворонок. От ворот монастыря тянется дорожка к бору. Склон холма, в сторону от нее, зарос мелким леском. Березы, черемуха, ольшаник, спутанные паутиной жимолости и желтой акации, разрослись так плотно, что зеленая стена их кажется непроходимой.

С холма дорога сбежала на луг. Зеленое половодье его улыбнулось навстречу Макарию раскрывшимися весенними цветами. За лугом, у опушки бора, застыло широкое плесо реки. Напоминает оно упавшее в зелень прозрачное и горячее серебряное озерко. Лугом, оставляя позади на влажной траве следы сбитой росы, Макарий свернул к омуту. Добравшись к нему, чернец сбросил одежды и вошел в воду; оплеснув себя, он глубоко нырнул. Очутясь на поверхности, Макарий сильными взмахами, широко и свободно рассекая воду, поплыл к песчаной отмели на другом берегу.

Солнце успело нагреть песок. Мелкий и чистый, как бархат, он легко, будто струйка воды, пересыпался между пальцами. Сухая валежина, принесенная откуда-то весенним паводком, своею вершиною опустилась в воду. Там, около хрупких веток, бойко швырялись стаи мелких рыбешек. Макарий бросил песком. Вода около валежины замутилась и мгновенно опустела. Но скоро рыбешки появились вновь; они резвились, как будто не было рядом с ними человека с заросшими темными волосами щеками и подбородком, который, нежась на песке, изредка поднимал руку и лениво бросал в воду песок.

За рекой темнеет бор. Он огибает холм, на котором стоит монастырь.

Отсюда, с отмели, Макарию видно соборную монастырскую церковь Спаса. Она сверкает на солнце ослепительной белизной. Всякий раз, когда Макарий бывал на песчаной отмели у омута, он не мог не полюбоваться на дивное создание хитрецов новгородских. Одно огорчало чернеца, что не довелось ему увидеть мастера, по начертаниям которого строилась церковь. Мастер Василий почил в год окончания строительства.

Не умолкая, звучит древний гул бора. Как бы рождаясь в этом гуле, льется теньканье и соловьиная трель. Высокие, стройные сосны выстроились вдоль опушки, напоминая вылитые из бронзы ярые свечи. Солнечные зайчики, пробиваясь сквозь шатер вершин, многоцветными узорами играют внизу, на травах и мхах. Это придает бору, обступившему монастырь, непостижимое и таинственное очарование.

Свежесть раннего утра, солнце, прохлада реки согнали усталость. Макарий поднялся с отмели. Раскинув руки, он вздохнул так глубоко, словно хотел вместить в себя все — и блеск солнца, и прохладу реки, и запах цветов, и благоухающую зелень трав. Макарий посмотрел на песок, где отдыхал, на рыбешек, швыряющихся около утопленной валежины. Не хотелось ни о чем думать. Он чувствовал свое здоровье, сильное тело; ничто сейчас не напоминало в нем ученого чернеца-книжника.

Время возвращаться на свой берег, но Макарию не хотелось плыть к кустам ветляка, где он разделся; прямо к берегу ближе. В середине реки, на быстрине, его понесло. Борьба с течением наполнила Макария новой упрямой радостью. Он фыркал, сильнее взмахивал руками; то держался против волны, то, будто устав, опускал руки, отдаваясь на волю стихии…

За лугом, на дороге к монастырю, показался мастер иконописной палаты Дмитро Иевлич. По озабоченному лицу и торопливой походке видно — Иевлич чем-то встревожен. Он прошел берегом к бору и, остановись у кустов, позвал:

— Отче Макарий, отзовись!

Макарий был недалеко. Разросшийся ивовый куст скрывал его от мастера. Услыхав оклик, чернец вышел навстречу.

— Почто звал, Иевлич? — спросил.

— Монах от владычного двора прибыл, отче Макарий.

— С добром аль с бранью? — усмехнулся чернец.

— Не ведаю. Сказывает: хочу видеть книжника Макария.

Весть о появлении монаха не обрадовала Макария, она затемнила радость, только что пережитую им.

— Чую, не с добром явился монах на Нередицу, — сказал он Иевличу, когда они поднимались на холм к монастырю. — Не с добром.

— Почто идти ему к нам со злом, отче? — отозвался Иевлич. — С виду монах прост, и говор у него ласков. Увидит, что сделано нами, возликует.

— Так ли, Иевлич? Прост он, молвил ты, а нам ли верить личине? Не скрывается ли за ласковым словом монаха осуждение нам?

— Но кто оценит искусство наше? — спросил мастер, которого встревожили последние слова Макария.

— Оценит тот, кто познает хитрость искусства и полюбит его всею силою души своей. Многих монахов встречал я, но мало видел среди них сберегших чистоту Чувств Сменятся годы, сменятся поколения людские, а красота ремесла нашего останется. Не хулителями и врагами вознесется труд наш.

— Хитро ты молвил, отче Макарий, — сказал Иевлич. — Не все открылось и не все понятно мне. Ты видел Рим и Византию, есть ли там мера искусству?

— Наше искусство иной меры, Иевлич, — немного помолчав и стараясь говорить так, чтобы слова его были понятны мастеру, произнес Макарий. — Рим гордится искусством древних. Оно чудесно и совершенно. Но искусство древних разрушено и поругано римской церковью. Пало и искусство Византии.

Макарий и Дмитро Иевлич поднялись на холм. В тени, у ограды монастыря, стоял, поджидая их, тучный монах. Взглянув на пухлое с обвисшими щеками, лишенное растительности бабье лицо его, Макарий невольно замедлил шаги. В тучном монахе он узнал митрополичьего книжника Феогноста.

Феогност тоже узнал чернеца. Широко улыбаясь, вытянув приветственно руку, он шагнул навстречу.

— Зело рад видеть тебя, отче Макарие, во здравии, — начал он, — не отягченного немощами, неусыпного в трудах учительных.

— Рад и я тебе, отче Феогност, — приветствовал Макарий монаха. — Не ведал, что ты в Великом Новгороде.

— В Новгороде недавнее пребывание мое, отче Макарий, — ответил Феогност, сохраняя приветливую улыбку на пухлом лице. — Владыка митрополит послал меня передать пастырское послание свое новгородскому архиепискупу… Твое имя, отче, не забыто.

— Достоин ли я того? — склонил голову Макарий.

В выцветшей на солнце со следами красок одежде, с огрубевшим голосом Макарий мало чем напоминал ученого чернеца, способного к беседе с митрополичьим монахом.

С уст Феогноста пропала улыбка.

— Владыка митрополит указал мне быть у тебя на Нередице, — сухо произнес он, и от слов его повеяло властным холодом человека, облеченного доверием церкви.

Сопровождаемые молчаливо шедшим позади мастером Дмитром, Макарий и Феогност направились в ворота монастыря.

Глава 8 Князь и монах

Происки вотчинных бояр против княжей власти вызвали гнев Александра. Ему ли, внуку Всеволодову, принять унижающую его ряду, быть князем-наемником, исполнителем воли совета господ! В гневе Александр велел Ратмиру готовить в поход дружину, но советы ближних поколебали решение. Вспомнилось, что говорил Ратмир о Нередицком монастыре и о митрополичьем книжнике. Не желая еще признаться в том, что он готов отменить поход, Александр сказал:

— Утром пойду на Нередицу… Вернусь, тогда и решу, как быть.

Утром следующего дня Александр сел на коня. Сопровождать князя Ратмир велел Ивашке. В городе Александр не сдерживал коня; гнал его крупной рысью. Когда миновали вал и частокол острога, Александр пустил коня шагом. Дорога пересекала заболоченный луг, покрытый кочками, заросший мелким, жестким ивняжником и темнозелеными вересками. За лугом начались поля. Зеленые волны ржи, только что выбросившей колоски, наплывали на дорогу, словно готовились затопить ее. Скоро ржаное поле сменилось вороными гривами овса, среди которых светлеют приглаженные струившимся ветерком, ровные и чистые полосы льна. Лен идет в «елочку» и вот-вот зацветет.

В поле солнце припекало сильнее. Ни одно облачко не тревожило простор чистого, будто умытого неба. Впереди, за Волховцем, сквозь прозрачную сизую дымку видно вдали синюю гряду нередицкого бора.

Простор, раскинувшийся перед глазами, зелень полей, хмельный ветер, несущий буйные запахи трав и лесной смоли, оживили Александра. У брода через Волховец он оглянулся и, будто сейчас лишь узнав Ивашку, спросил:

— О чем кручинишься, молодец? И конь отстает твой, и сам слова не молвишь?

— Не о чем мне кручиниться, княже, — ответил Ивашко. — А молчу потому, что страшусь потревожить тебя пустым словом.

— Так ли? — Александр усмехнулся. — Говорят люди: повесил молодец буйную голову, — знать, присушили его чьи-то очи темные.

— Не знаю я никого…

— Неужто не нашлось в Новгороде красавицы по сердцу?

— Безродный я, княже, если бы не твоя ласка…

— Что безродный ты — не укор, — не дослушав Ивашку, строго промолвил Александр. — У отрока дружины княжей высок род и высоко племя — стяг дружины. Помнить о том дружиннику надлежит неотступно. Почто голову опускать? Монахом жить не неволя. Выбирай суженую, сватом буду, а воеводу Ратмира попросим в посаженые.

Что ответить? Слова Александра Ярославича о сватовстве окончательно смутили Ивашку. С тех пор как надел он синий дружиничий кафтан, много дива увидел. Давно ли ни радости, ни счастья в жизни не знал молодец? И вот — наяву ли — едет он о конь с князем, и князь, как с другом, говорит с ним.

Не заглянув в Городище, Александр направил коня по дороге к Нередицкому монастырю. Миновали ольшаник, разросшийся в низине, и выехали к мосту. За мостом, на опушке бора, как бы поджидая князя, стоял мастер Дмитро Иевлич. В длинной белой рубахе фигура его резко выделялась среди яркой зелени. Будто ожил и сошел на землю один из тех древних «праотцев», которых Иевлич искусно изображал своей кистью.

— Где чернец Макарий? — спросил Александр, кивнув на поклон мастера.

— В церкви Спаса, княже, с митрополичьим монахом.

— Темно твое лицо, мастер, чем обижен?

— Горе, княже, — идя рядом с конем Александра, ответил Иевлич. — В иконописной палате нашей был монах, смотрел писанное мной и отроками моими. По зиме ты, княже, видел и любовался ликами праотцев, а монах опалил гневом труд мой. С любовью, как сердце указывало, изобразил я Авраама, готовящего в жертву сына единственного, а монах сказал, не на праотца-де, не на пророка древнего похож мой Авраам, на мужика новгородского. Жалость, сказал, есть в лице его, а глаза как у безумца. Я, Александр Ярославич, изображая Авраама, искал, насколько умения моего стало, показать горе отца, а монах хулит за то; и за то хулит, что в изображениях моих пространство есть и округлость. Тяжко, княже, слышать суд неправый. Чем овладел я в своем искусстве — не откажусь от того и не смирюсь.

Александр, не прерывая, выслушал речь мастера, которого ценил и о чьем таланте с похвалою отзывался Макарий.

— Что желал видеть монах в иконописной палате? — спросил.

— То, княже, чтобы не отступало искусство наше от греков, чтобы время и умение наше пребывали в недвижности, как мертвецы.

— Справедливо ли понял ты суд? Не обида ли говорит твоими устами на то, что не восхитился монах твоим искусством?

— Седая борода у меня, княже, — ответил Дмитро Иевлич. — Не обидой скорблю, а тем, что преграждает хулитель путь искусству.

Александр помолчал. Его возмущало поведение митрополичьего книжника. Чтобы облегчить скорбь мастера, он сказал:

— Будь таким, каков ты есть, Иевлич! Не хулителями ремесла твоего поставлен ты, не перед ними и ответ держать тебе. Придет нужда — решу сам и скажу за тебя слово перед владыкой.

Макария и митрополичьего книжника Александр нашел в соборной церкви Спаса. После залитого солнцем дня прохладный полумрак церкви был как-то особенно плотен и ощутим. Неподражаемая по совершенству и хитрости замысла роспись стен, выполненная чуть не полста лет назад новгородскими искусниками, создавала впечатление мрачного, но чудесного, покоряющего красотой волшебного мира. Войдя в церковь, Александр остановился у входа. До слуха его донесся незнакомый голос:

— Не исправился ты от заблуждений, отче Макарий, упорствуешь в своей ереси… — Того, кто говорил, не видно Александру; голос доносился из-за столпа, поддерживающего свод, и, подхваченный голосниками, заполнял собою пространство церкви. — Не кощунством ли, — голос зазвучал еще выше, — не отступлением ли от установлений церковных внушена мысль о написании лика Ярослава владимирского, лика грешника, на месте, где подобает быть лику праведника…

— Какой мерой измерены грехи князя Ярослава? — выступая из-за столпа и остановись перед монахами, громко произнес Александр. — В чем ты, монах, в изображении Ярослава нашел отступление от установлений церкви?

Ни Феогност, ни Макарий, занятые спором, не заметили, когда вошел Александр. Высокая фигура его в безлюдной полутьме церкви возникла перед монахами так неожиданно, что Макарий невольно отодвинулся в сторону, а Феогност поднял руку, как бы ограждая себя. Смущение его при виде Александра усиливалось тем, что позади князя во всю стену раскинулось изображение страшного суда, написанное мастером Фомой, прах которого покоится ныне рядом с церковью. Грозные полуфигуры архангелов с изображения суда, казалось, спустились со стены и, следуя за разгневанным князем, приближаются к чернецам.

— Не зрелое суждение книжника, а голос пристрастия слышал я, — не скрывая возмущения своего тем, что услышал он от приезжего монаха, продолжал Александр. — Что есть противного церкви у ктитора сего? — Александр показал на изображение Ярослава. — В чем мера греха?

— В отступлении от канонов церковных, установленных вселенскими отцами и патриархами, — оправясь от неловкости, вызванной появлением Александра, нравоучительно произнес Феогност. Безбородое, обвисшее лицо его снова приняло выражение надменности. — Тебе ли, князь, заступать то, что осуждено богом и его церковью?

Последние слова Феогноста прозвучали жестким упреком. Порицая неосведомленность Александра в делах веры и церкви, монах тем самым отрицал право князя на участие в споре.

Александр приблизился к полукруглой нише, в глубине которой виднелось изображение Ярослава. Несмотря на полутьму, усугубляемую мрачной росписью, покрывающей стены церкви, фигура Ярослава в украшенной кругами и искусным узором красной одежде, в княжей шапке, опушенной черной куницей, на фоне зелени земли и голубого свода неба, радовала взор яркостью красок и совершенством письма.

— По обычаям нашим иконописные мастера не раз изображали в росписи церковной лики людей, коих желали возвеличить. Было это в Киеве, есть в Новгороде и во Владимире. Никем не осуждено написанное, — сказал он.

— Ия порицаю не написание лика, — ответил Феогност. — Было бы то на хорах или в переходах, позади молящихся, услышали б и писец и ты, княже, мою похвалу сделанному. А здесь? — Феогност показал на нишу. — Место ли быть лику сему?

— И ты требуешь уничтожить изображение? — спросил Александр.

— Не я требую, а вера и церковь, — ответил монах. — Изображение грешника во храме монастыря на месте, кое впереди и пред очами молящихся, найдет осуждение владыки новгородского и владыки митрополита.

— Пусть владыка своими устами молвит о том, — давая понять, что он не намерен продолжать спор, сказал Александр. — Изображение ктитора останется там, где оно есть. Я поставлен в Новгороде отцом моим и в том, что решу, ему дам ответ. Отче Макарий, проведи книжника в училищную палату нашу… Или вы обозрели ее?

— Нет, княже, — ответил Макарий. — Смотрели мы иконописную палату; отче Феогност строго судит наше искусство.

Сопровождаемый монахами, Александр вышел из церкви. Хмурая озабоченность, отражавшаяся на лице его, исчезла. Позвав Ивашку, Александр велел ему пустить коней на луг, а сам направился к срубленной в глубине монастырского двора просторной избе, в которой обучались юноши книжному искусству.

— Какое число отроков обучается грамоте, отче Макарий? — спросил Феогност, когда они, следуя за князем, подошли к училищной палате.

— Сорок семь отроков, — ответил Макарий, — знают они азбуку нашу, читают по складам псалтырь и могут начертать слова.

Изнутри палаты, в открытый волок оконницы, доносилось многоголосое, нестройное пение. Александр остановился у крыльца, послушал. Макарий и Феогност, как и раньше, держались позади.

— Без тебя, отче, кто обучает отроков чтению и что читают они? — спросил Феогност, обратясь к Макарию.

— Обучает здешний чернец Иона, а читают отроки псалом двадцать второй, — ответил Макарий.

Из оконницы неслось:

— У-глаголь-он — уго… уго, твердо-он — то… то, угото, веди-аз — ва… ва, уготова, люди-ер, уготовал; есть-слово-иже — еси… еси, уготовал еси; покой-арцы-есть — пре… пре, добро-он — до… до, предо; мыслете-наш-он — мно… мно, ю — мною; уготовал еси предо мною; твердо-арцы-аз — тра… тра, покой-есть — пе… пе, трапе, земля-у — зу… зу, трапезу. Уготовал еси предо мною трапезу…

В училищной палате на лавках, на полу, по пятеро над одной раскрытой псалтырью сидят отроки. В каждом пятке один водит указкой по строчкам, и все нестройно и громко выпевают «склады»: слово-он — со… со, покой-арцы-он — про… про, сопро, твердо-иже — ти… ти, со-проти, веди-ер, сопротив…

Плотный, с красным лицом монашек в крашенинной рясе и скуфейке, которая сидит у него на самой макушке, с тяжелой указкой в руке, ходит среди голосящих отроков и время от времени сам подпевает общему хору. Александр с любопытством смотрел на голосящих.

Отроки были в том возрасте, когда на верхней губе и подбородке начинают пробиваться борода и усы. Среди всех особенно выделялся крепкий и рослый юноша с русыми волосами, в длинной, ничем не опоясанной рубахе. Он так громко и истово выпевал «склады», что лицо его раскраснелось, на высоком лбу выступили капельки пота. Александру понравился юноша.

— Как зовут отрока? — показав на юношу, спросил Александр.

— Саввой. Прилежен и зело настойчив к учению, — объяснил Макарий.

— Из чьих он? Попович?

— Нет, княже, здешний, с Плотницкого конца, Антона-дегтярника чадо.

— Хорош молодец! Такому кольчугу на плечи да копье в руки заместо указки.

— Обучен он владеть копьем, княже. С воеводой Ратмиром не раз играли отроки в копейные и стрелецкие потехи…

— Ратмир… Догадался воевода, — рассмеялся Александр. — Доведется рать кликнуть, в училищной палате найдем десяток добрых воинов.

— Сколько болярских отроков обучаются книжному искусству? — спросил Феогност.

— Болярских детей нет в палате, отче. Учат их грамотеи в своих хоромах, поповичей и иных духовных наберется десяток, прочие отроки из ремесленных и сироты, — ответил Макарий.

— Что слышу я, отче! — возмущенно воскликнул Феогност. — Святейший Герман, патриарх Византии и Никеи, коему благословил бог блюсти церковь на Руси, давно, тому лет десять минуло, указал владыке митрополиту нашему, что непозволительно обучать грамоте холопов и черных людей. Владыка митрополит благословил училищные палаты в монастырях для обучения книжному и письменному искусству детей болярских и поповичей. Ты, отче Макарий, нарушил благословение владыки и послание святейшего патриарха, обучаются у тебя безвестные сироты и подлая чадь. Так ли надо пещись о научении книжном? Грех непослушания воле святительской ляжет на тебя и на игумена здешнего…

— Будет и на мне грех, монах, — Александр резко прервал речь Феогноста.

— Ты, княже, — осклабился монах, — в свете живешь, чужд священства и сана иноческого. Я молвил о людях духовных, коим бог и святая церковь его вверили попечение о стаде Христовом…

— Мною указано обучение отроков, и как указано, так и будет на Новгороде. Владыка новгородский благословил учение:

— Не пристало княжей власти вершить дела духовные, — растягивая слова, назидательно произнес Феогност. Лишенные растительности обвислые щеки его побагровели. — Князю свое, земное, положено ведать, людям духовным — пасти души людские. Учение книжное — дело церкви. Зрю здесь гордыню и непослушание монашествующих велению святейшего патриарха…

— Довольно, монах! — громко, зазвеневшим от негодования голосом Александр оборвал Феогноста. — Кто дал тебе власть судить меня и людей, поставленных мною? Труд учительный выше понимания твоего. Оставь этот дом! Ради сана твоего отпускаю тебя без зла.

— Не по злу я судил, княже, — мягче, чем говорил до того, начал было Феогност, оправдываясь, но Александр не дослушал.

— Ия сужу не по злу. Нарушишь указ мой — покараю ослушание, не пощажу.

Глава 9 Сторожевой городок на Волхове

Ратник Михайло проснулся после полуночи. Высвободив из-под окутки руку, сунул ее под изголовье. Огнива, где Михайло всегда оставлял его, на месте не оказалось. Михайло привстал в темноте, послушал, что на улице.

— Крутит, ох крутит ветрило! — проворчал он. Ощупью, шаря рукой по лавке, двинулся в куть. Земляной пол отсырел, был холоден. Михайло шел, высоко поднимая босые ноги, точно боясь наступить на что-то, еще более неприятное. Раздался звон кресала о кремень. Когда затлел трут, Михайло приложил к нему лучинку, раздул ее и зажег жирник. Поставив его на полавочник, ратник достал с напыльника, что поднялся козырьком над челом печи, просохшие онучи и стал надевать лапти.

— Разыгралась погодушка, — бормотал он. — Чую, ладьишки чьи-либо покидает Волхов, ину на берег, ину на камень.

Перевив оборами онучи, Михайло натянул стеганный на кудели тегилей, открыл дверь.

На улице ветер валит с ног. Начиналось утро — серое, мозглое. Обрызганная дождем трава блестит, как низанная бисером. Тяжело нависшие рыхлые облака заволожили все небо. Дождь шумит в зеленой листве берез, словно ищет среди них что-то. За городовым тыном, по склону крутого холма, скользит вниз тропинка. Она тянется, вихляя мимо кустов. Около сторожевой избы, откуда вышел Михайло, ветер скулит особенно зло и особенно напористо; будто рвется он на холм, чтобы разметать по бревну избенку и по крутизне скатить ее в Волхов.

В дожде и утренних сумерках реки не видно, но там, где, огибая скалистое подножие холма, она описывает излучину, слышно, как яро кипят и ревут волны, разбиваясь о берег.

— Ярится Волхов, ох ярится, — вслух подумал Михайло. — Плюнет на скалу ладьишку — щепок не соберешь. Костер бы зажечь наверху, на камне, да где тут… Не раздуть углей на дождике.

— О-о-о!

Михайло насторожился. Голос чей чудится или воет ветер?

— О-о-о! — повторился крик.

Михайло принялся всматриваться в мокрый туман, стараясь что-либо разглядеть в нем. Но там, где внизу ярится Волхов, не видно ничего, кроме серой, непроглядной мути.

— О-о-о! — крик донесло явственнее. У Михайлы невольно замахнулась рука, чтобы положить крест… Не приняла, знать, кого-то река.

Ратник вернулся в избу.

— Васюк, гей! — громко позвал он. — Под скалой, у Волхова, люди никак.

— Мм… Охота, право, тебе, Михайло!

— Вставай! Может, ино, живой кто… Поищем.

— Бог с ними! Этакая непогодь…

— Пойдем! — не унимался Михайло. — Веревку захвати!

В избе синеют бледные утренние сумерки. В плохо прикрытую дверь задувает ветер. Михайло нахлобучил на голову шелом, потрогал копье, но отложил его и взял ослопину с окованным железом макошником.

— Ветер крутит, дождище… — проворчал Васюк, не трогаясь с места.

— А ты баба аль ратник рубежной? — рассердился на Васюка Михайло. — Вставай!

— Куда мы?.. Не обойдутся без нас-то?!

— В гридню пойдем, хмельной мед пить, — пошутил Михайло.

— О-ох, мед!

— К меду твоя голова не бедна.

Васюк сполз на пол. Он оказался тщедушным, узкогрудым, с серенькой — клочьями — бороденкой и подслеповатыми глазами. Жалко выглядел он рядом с Михайлов Тот — богатырь. Без малого пуд ослопина в руках у него, а Михайло играет ею, как былинкой.

Облекшись в тегилей, прикрыв шеломом темя, Васюк поплелся следом за Михайлой. Когда выбрались за тын, Михайло, чтобы не терять времени, начал спускаться с холма не тропинкой, а прямиком. С кустов лила капель. Лапти промокли. Васюк чувствовал, как холодные струйки воды, стекая с шелома, царапают шею.

Он поскользнулся на крутизне и ободрал о кусты ладонь.

— Гей, Миша! — позвал.

— Не отставай!

Голос Михайлы слился с воплями ветра. Васюку кажется, не Михайло отозвался ему, а рычит в уши непогодь. В душе Васюк проклинал и дождь, и людей, что не сподобились Волхова, и то, что сам он, послушавшись Михайлы, выбрался в этакую гнилую погоду из теплой избы.

— Круча-то какая, беда-а! — жаловался он.

— А ты горошком, Васюк, — смеясь, советовал Михайло.

— Скользко.

— Вольней так-то, будто на вощеном полу.

— Тебя бы в вощеную горницу.

— Ничего, и тут не скулю. Глянь-ко на Волхов, Васюк!.. Силища-то, о!

Огромные волны, тряся рыжими гривами, одна за другой катятся к берегу и, окатив его брызгами, отступают с глухим ворчанием. Ветер клонит к земле молодые березки на склоне, неистово свистит в уши. Васюк вдруг остановился.

— Волхов… Гляди, Миша, — выкрикнул он трясущимися губами. — Обратно… Ей-ей, обратно! Течет-то к Ладоге…

Михайло насупился. Он тоже заметил необычное течение реки. Угрюмо буркнул:

— Ино, безгоды жди, Васюк, перед безгодою он супротивничает.

— Не Орда ли валит на Новгород? — предположил Васюк.

— Не каркай, ворон! — не оборачиваясь, сердито огрызнулся Михайло. — Мимо шла Орда, а не достигла Новгорода. Нынче Орда далеко, бают, за рубежом… В Угорской земле она.

— Бают, да кто о том ведает? Намедни старец через Ладогу к Валааму шел, страшное сказывал.

— Чем стращал-то твой старец?

— От мощей, от киевских угодников шел. Пуста, сказывал, Русь. Грады разрушены, погосты выжжены, люди скитаются по лесам. Так он и молвил: не одолеть Руси Орду, быть разоренну и Великому Новгороду. В одном, сказывал, спасение: идти на союз с лыцарями, звать их на защиту…

— Ну, завел, жужелица! Жж… Жж… — Михайло повертел пальцами около своего лба. — Не тебе бы, рубежному ратнику, молвить о зле, не мне слушать. Ино, чьим пенькам молился твой старец.

— Чудной ты, Миша! Бывалый старец, не грех такого послушать.

— Хм… — насмешливо хмыкнул Михайло. — Не грех послушать, только от слов таких, как у твоего старца, дух поганый… Жаль, не слышал; попытал бы, чей он «угодник»?

Михайло стоял возле самого обрыва, опираясь на рукоять ослопины, как на меч. Разговаривая с Васюком, он смотрел на бушующую внизу реку, поджидая: не донесется ли оттуда давешний голос?

Страшен и гневен в бурю старый Волхов. Кажется Михайле — не волны катятся к берегу, а табуны диких коней, разметав ковыли-гривы, мчатся по простору. Не ветер свистит в ушах, а с визгом и воем скачут лихие вороги. Не белая пена играет на гребнях волн — блестят хищно оскаленные зубы. Вал за валом мчатся они, а на берегу моросит дождь. Тысячами тонких, как иглы, прозрачных стрел падает он на землю и исчезает, впиваясь в нее. Уже не вмещает земля влаги, опилась она; бегут с холма мутные струи потоков, сливаясь в Волхове.

Холм, на котором срублен сторожевой городок, находится ниже порожков. В излучине у холма путь реке преграждает скала — она далеко выдалась вперед. Катится волна, ударит с разбегу о камень и, точно облаком, окутает его брызгами. Спадет волна, и скала снова возвышается над рекой, темная и неподвижная. Словно бы не волна лютует над нею, а кто-то, играючи, плеснул воду на ее каменный бок, поиграл с травяным колпаком на макушке, согнул редкие березки, что зелеными перьями торчат из расщелин.

— Не разобрал я давеча, с какой стороны голос шел, — с сомнением произнес Михайло. — Не попритчилось ли на ветру? Голоса-то не слышно, Васюк!

— Не слыхать, — ответил Васюк и покосился на спуск. — А может, принял Волхов?.. Нешто и нам мокнуть, пойдем в избу, Миша!

Не затихли последние слова Васюка, как совсем близко ветер выбросил из-под обрыва:

— О-о-о!

— Голос, слышь, Васюк! — оживился Михайло. — Ей-ей, голос!

— Н-не знаю, — оробел Васюк. — Христос с ним, Миша! Что кому написано — не обойдешь.

— Молчи, живые там люди.

— А может, и нет, — усомнился Васюк. — Может, бес заманивает.

Крик повторился. Васюк перекрестил грудь. В мути дождя лицо его выглядело серым, как зола. Отступил дальше от обрыва.

— Пойдем, Миша!

— Погоди!

— Чего годить? Не видали ничего, не слыхали…

— Стой здесь, а я…

— Куда ты?

— Спущусь к воде, узнаю, — Михайло показал под обрыв.

— Брось, Миша, скользко, несдобровать.

— Авось…

Михайло пошел к обрыву. На самом краю его он остановился. Грозен Волхов. Не старые ли боги[34] взволновали его, не им ли скулит мольбище ветер?

Васюк не мог бы сказать, долго ли пропадал Михайло. Если б не стыд, он давно ушел бы в сторожевую избу. Дожидаясь Михайлу, сердито ворчал и бранил его:

— Силен, ишь каков… Смоет волна, тогда небось ко мне с зовом… Не пойду. Назло не пойду… Да и ждать не стану.

Васюк решительно поправил шелом и стал подниматься на холм. Там, где стоял он, рябит на земле след от лаптей — клетка в клетку. И только Васюк почувствовал было себя молодцом, как нечаянно поскользнулся. Лежит на мокрой траве во весь рост.

А дождь льет и льет, сильнее сгибает ветер деревья на крутояре. Васюк не опомнился от падения, как рядом оказался Михайло.

— Эй, жужелица! — смеясь над неловкостью ратника, Михайло протянул ему руку, помог встать. — Пойдем, гость ждет. Ему, ино, не слаще твоего.

Позади Михайлы кто-то незнакомый. Одежда на нем смокла, лицо посинело от дрожи.

— Кого привел, Миша?

— А кто его знает! Свей аль другой иноземец. Лопотал что-то. Обогреем в избе, тогда спросим.

В избе Михайло первым делом затопил печь, приготовил просяную похлебку и поставил ее к жару. Васюк расстегнул тегилей, сел ближе к огню, посматривая искоса на незнакомца.

Незнакомец примостился на лавке, около входа. Длинный черный плащ, в который кутался он на улице, распахнулся. Оружия на госте не видно, по осанке же можно без труда угадать, что он владеет мечом лучше, чем веслом на ладье. Из всего, что до сих пор сказал он, ратники поняли одно слово «Новгород». Должно быть, незнакомец объяснял, что плыл он в Новгород, что был не один в ладье, что товарищи его погибли, когда волна бросила ладью на скалу.

Мокрые белокурые волосы обрамляли лицо гостя. Глаза серые, с голубизной; они внимательно присматриваются ко всему в избе, но во взгляде их отражается не столько любопытство, сколько высокомерие, даже пренебрежение к людям, оказавшим помощь потерпевшему бедствие.

В печи пылают сухие дрова. Волоковое окно с натянутым на крестовину сухим бычьим пузырем пропускает внутрь слабую полоску блеклого света. На улице день, в избе же темно, как в сумерки. Михайло подошел к рукомойнику, вымыл руки; поманив Васюка, сказал:

— Поглядывай за гостем, Василий!

— А что? — обеспокоился ратник.

— Незнакомый гость, ино, страшнее медведя.

Похлебка упрела. Михайло поставил горшок на стол, выложил из поставца хлеб, нарезал его ломтями, принес ложки.

— Садись-ко! — показал на еду гостю. — Поснидаем!

От горшка валил пар. Запах похлебки раздражал ноздри. Глаза гостя сверкнули голодным блеском. Он молча подвинулся к горшку, взял ложку; давясь и обжигаясь, начал есть. Его, видимо, нисколько не тревожили косые взгляды ратников. За едой морщины на лбу его разгладились, выражение лица смягчилось. Васюк беспокойно ерзал на лавке, но суровая сосредоточенность Михайлы сдерживала ратника от попытки заговорить с незнакомым.

Положив ложку, гость кивнул в знак благодарности и задремал. Васюк тоже прилег было на лавку, но скоро вскочил.

— Миша, куда мы его? — показал на заснувшего.

— На Ладогу, к воеводе, — ответил Михайло. — Отдохнет, и проводим.

— Отпустить бы, бог с ним!

— А ты узнал, кто он? — усмехнулся Михайло. — На воеводском дворе авось найдется, кто спросит, с чем, с каким товаром явился молодец из-за моря?

— Я не пойду с ним, Миша, — заранее отказался Васюк. — Может, тать он, вор…

— Сам провожу, — сказал Михайло и начал переобувать намокшие лапти.

Глава 10 Дуют ветры с запада

Тучею ходит воевода Семен Борисович. Рыбаки с Ижоры на пути в Новгород остановились на Ладоге переждать бурю. От них пошел слух: неспокойно в заморской Кареле. Будто бы на море, вблизи от берегов Руси, видели ладьи шведского войска.

Семен Борисович не поверил ижорянам, но слух о походе шведов все же встревожил воеводу. В порубежном полку у Семена Борисовича до полусотни ратников. Нападут шведы, как напали прежде при посаднике Нежате, — не устоять ладожанам против большого войска. Разорят и сожгут город. И помощи ладожанам ждать неоткуда. Княжая дружина в Новгороде невелика, князь молод, не бывал в походах… Семен Борисович накричал на рыбаков, выгнал их с воеводского двора, но покоя не обрел. На ранних сумерках прилег было он отдохнуть, и только смежил глаза — его разбудили.

— Из сторожевого городка за порожками ратник Михайло привел иноземца, — сказал слуга воеводе. — Бурей ладью иноземную бросило на скалу. Михайло с Васюком взяли гостя из воды…

— Кто таков? — при вести об иноземце Семен Борисович забыл о сне. — Торговый гость аль иной?

— Не ведаю, осударь, — замялся отрок. — По-нашему не разумеет. Михайло сказывал: поминал-де гость Новгород.

Прежде чем допустить к себе иноземца, Семен Борисович велел отыскать в городе или на посаде кого-нибудь, кто понимал бы иноземную речь. На воеводский двор привели одного из давешних рыбаков с Ижоры. Семен Борисович вышел к нему. В белой холщовой рубахе, таких же портках, заправленных в кожаные сапоги с загнутыми вверх носками, рыбак стоял у крыльца. Он был на голову выше воеводы; светлые прямые волосы падали ему на плечи, а угрюмое выражение лика как бы говорило, что молодец опасается: не спросил бы воевода, почему в ночь не отплыли из Ладоги?

— Как зовут тебя, паробче? — полюбопытствовал воевода.

— Никифором, — ответил рыбак.

— Сказывают, разумеешь ты, Никифоре, молвь иноземную? Можешь ли сказать слово с иноземцем и передать по-нашему то, что от него услышишь?

— Может, смогу, может, нет, осударь-воевода. В тамошних краях одни говорят так, другие этак… Бывало, у себя принимали мы иноземных гостей и сами ходили за море. Говорить с тамошними приходилось. Дозволь попытать!

Семен Борисович велел позвать иноземца. Когда тот остановился перед воеводой, рыбак что-то сказал гостю. Гость оживился. Он быстро залопотал, показывая при этом на себя, на окружающих. Замолчав, он выпрямился, лицо его приняло гордое выражение, словно не иноземным гостем, а господином стоял он перед воеводой.

— Что он молвил? — спросил Семен Борисович рыбака.

От напряжения, с каким рыбак слушал чужую речь, лицо его покраснело. Не спеша, запинаясь, но все же передал воеводе, что чужеземец не торговый гость, а крестоносного шведского войска рыцарь, что стоит ихнее войско в земле Суми, что он, рыцарь, послан из замка Обо правителем шведским Биргером к новгородскому князю.

— А в чем посольство его — не сказывает, о том-де откроюсь князю, а здесь просит не спрашивать, — закончил рыбак пересказ чужой речи.

— Как зовут лыцаря? — спросил воевода.

Рыбак передал слова воеводы гостю, тот ответил.

— Лыцарь Карлсон, так сказал он, — перевел рыбак.

— Карлсон… Эк его, не выговоришь натощак, — усмехнулся Семен Борисович.

Появление шведского посла сильнее, чем давешний слух, встревожило воеводу, однако Семен Борисович и виду не подал; он позвал посла к столу и велел Никифору быть там же: слушал бы и пересказывал речи воеводы рыцарю, а речи рыцаря воеводе. За трапезой в воеводской гридне лились мед и мальвазея. Семен Борисович только махал руками, когда гость заговаривал о дороге. Рыцарь захмелел. Пришлось нести его на руках в боковушу и уложить на перину.

Семен Борисович, как только рыцарь покинул гридню, мигом протрезвел. Отослав всех, он ушел к себе в горницу и что-то долго-долго писал на пергамене. Закончив писание, он свернул грамоту, привесил к ней свою печать положил свиток за образ на божнице, потянулся и, позвав отрока, велел сказать Андрейке, чтобы тот готовил коня; закончив все эти дела, вышел на крыльцо.

Тихо. Ветром разнесло облака, и в небе ярко блестят рассыпанные по темно-синей тверди светлые горошины звезд. С крыльца видно раскатную воротную стрельницу — тяжелое двухъярусное строение, сложенное из тесаных каменных плит и булыжин. Стрельница как бы начинала собою и замыкала неправильный четырехугольник городовой стены. Семен Борисович спустился вниз и пошел к воротной, но, не дойдя, передумал, направился в людскую палату.

В людской темно. Жирничек в углу мигает тускло и неровно. Пламя его вздрагивает то ли от ветерка, забегавшего в открытый волок оконницы, то ли от храпа, раздававшегося в людской. Семен Борисович присмотрелся. На лавке, положив под голову тегилей, спит Михайло. Семен Борисович потрогал его:

— Вставай-ко, паробче!

Михайло открыл глаза. Несколько мгновений взгляд его бессмысленно блуждал по стенам. Узнав воеводу, ратник вскочил.

— Что велишь, болярин?

Семен Борисович наказал ратнику, чтобы он, как только минет ночь, отправлялся к себе в городок, зорче смотрел за Волховом.

— Пусть зверь не пробежит, птица не пролетит без твоего глазу, — наказал он. — Ветер нынче на Ладоге неспокойный, коли что — загодя подай весть. Ладьи торговых гостей пропускай беспрепятственно, а если будут в большом числе и людны — дай о том весть на воеводский двор.

— Буду так делать, осударь-воевода.

— То-то! Смотри, Михайло, на тебя, на умельство твое надёжа.

Из людской Семен Борисович вернулся в гридню; там ждал его Андрейка.

Не много прошло времени с той поры, когда Андрейка прибыл на Ладогу, но в загорелом, окрепшем юноше нелегко стало признать боярича, который недавно еще без дела жил за батюшкиной спиной. Казалось, голова его никогда не знала иного убора, кроме шелома, а плечи не носили иной одежды, кроме кольчатого бехтерца. Смело смотрит Андрейка навстречу воеводе.

— Готов ли конь, Ондрий?

— Готов, осударь-воевода.

— Добро.

Семен Борисович подвинул к себе чашу, отпил глоток, поставил чашу, вытер бороду.

— Скачи, Ондрий, — начал Семен Борисович, — прямыми дорогами, не задерживаясь, на Великий Новгород, грамоту мою передай князю Александру Ярославичу.

Семен Борисович сходил к себе в горенку, принес оттуда свиток с вислой воеводской печатью.

— Возьми! — протянул он свиток Андрейке. — Пуще очей своих храни сю грамоту — зело важны в ней вести. А на словах, если спросит тебя князь, обскажи все, что слышно у нас, на Ладоге, о свеях и о том, что гостит у меня свейский посол. Спьяну хвастал-де посол воеводе, будто свей начали поход на Новгород. Понял, Ондрий, что указал тебе?

— Исполню, как велено, осударь-воевода.

— Начнет светать, садись на коня и — с богом! Будешь на Новгороде — батюшке своему, болярину Стефану, поклон от меня отдай, да сам-то не гуляй долго в городе, — предупредил напоследок воевода. — Как ответ будет — скачи на Ладогу. А то ведь, — воевода усмехнулся, — мало ли на Новгороде лебедушек белых…

Глава 11 В хоромах Стефана Твердиславича

С полудня Стефан Твердиславич сидел на совете господ в Грановитой. Наступал уже вечер, когда боярин медленно, тяжело дыша и отдуваясь, возвратился в свои хоромы. Якунко, открывая ворота, передал весть, что в хоромы прибыл с Ладоги боярич.

— Спешил, знать, болярич наш на Новгород, — сказал он. — Приехал как, поднялся к себе в терем, упал на перину да и заснул. Будили к ужину — не добудились. — Пускай не тревожат до утра, — велел боярин.

У крыльца Стефана Твердиславича не встретил Окул. Поднявшись в горницу, боярин сбросил шубу. В открытую оконницу с улицы доносился шум. Стефан Твердиславич открыл дверь в переходец и крикнул сенной, бежавшей мимо, наложила бы ставень.

В горнице, как и в гридне, горит «неугасимая» перед киотом. В мягком, похожем на тихий шелест свете ее, голые — за локоть — руки девушки казались розовыми и будто пахли чем-то, напоминающим свежее яблоко. Покатые плечи закрывала сдавленная проймами синего сарафана рубаха, — белая, с мелкими сборками на груди и тоже отливающая розовым. Одной рукой девушка держала ставень, другой силилась наложить засов.

— Как зовут? — спросил Стефан Твердиславич, когда девушка, закрыв ставень, обернулась к боярину и стояла, опустив руки, ожидая повеления сгинуть в тартарары.

— Ульяной, осударь-болярин, — не сказала, а словно выдохнула она и зарделась. В серых глазах ее застыл испуг.

— Ульяной, ишь ты, — повторил боярин. — Что-то не видал тебя в хоромах.

— Недавно я…

Грудной, певучий голос девушки оборвался и замер.

— Из какой вотчины?

— Со Меты.

— Со Меты, — повторил боярин и почмокал губами. — Подойди-ко ближе, Ульяна!

Девушка стояла неподвижно, будто не слышала или не поняла того, что велено.

— Ну! — боярин повысил голос.

— Б-боюсь, — вымолвила еле слышно.

— Дура! — Боярин усмехнулся. — Не учена, не стегана. Открой-ко перину! — ласково подтолкнул девушку. — В ближних будешь.

Стемнело. Пуст и тих Новгород Великий. Дворовые собаки пролают спросонок, да постучат колотушками решеточные сторожа. Начал накрапывать дождь; в темную, дождливую ночь только по неотложной нужде покажется кто-нибудь на улице.

Отпустив Ульяну, Стефан Твердиславич полежал на перине. Мигает, дрожит огонек «неугасимой». Светильно нагорело и коптит. На столе темнеет жбан с квасом. Боярин потянулся к нему. Жбан оказался пустым.

— Эй, кто там? — крикнул.

На зов прибежал Окул.

— Где пропадаешь, пес? — сердито спросил боярин.

— Был на Перыни, осударь-болярин, — низко, касаясь рукою пола, согнулся Окул. — У старцев тамошних. Старец Мисаил, игумен перыньский, благословение свое послал тебе, осударь. Меня, немощного, к ручке своей допустил. За обедней-то я проскурочку за твое здоровье вынул… Превелики проскуры пекут на Перыни!

Окул развязал узелок, достал просфору и положил ее перед боярином.

Стефан Твердиславич надломил просфору, но не съел. Голые, обросшие жестким серым волосом ноги его вытянулись вперед. Они посинели и отлунивали мертвенной белизной.

— Оправь-ко светильно у неугасимой, — сказал. — Чадит.

Окул послюнил пальцы и оборвал ими нагар. Огонек вспыхнул ярче.

— Болярич наш, Ондрий Стефанович, пожаловал нынче… Гонцом прибыл от ладожского воеводы к князю.

— Ну-ну, слышал. Почивает он?

— Почивает, осударь, — ответил Окул. — Прибыл как — о батюшкином здоровье печалился.

— Печалился, эко диво молвил! Небось рад, что вернулся. Утром, встану как, скажи, чтобы в горницу шел.

Боярин помолчал. С улицы донесся стук колотушки. Зевая и крестя рот, Стефан Твердиславич вспомнил:

— Жбан пустой на столе. Принеси квасу да наведайся в терем к Ефросинье, не отлучалась бы из светлицы, может, соберусь, навещу.

С той поры, как после смерти отчима, боярина Вовзы Твердиславича, привезли Ефросинью в хоромы Стефана Твердиславича, редко выходила девушка за порог светелки. Сходят в праздник с мамкой к обедне ко Власию, и снова замкнется девичья жизнь. Сегодня, как вчера, рукоделье да игры с девушками, гадания да сказки мамкины. Семнадцатая весна миновала ей. Поверить Ермольевне, так краше Ефросиньи нет другой девицы на Новгороде.

Лицом Ефросинья в покойную матушку. Смуглая, с темными, как ночь, глазами, стройная и гибкая, как молодая вишенка. В какой бы наряд ни нарядилась она: рясы ли жемчужные, колты ли золотые или серебряные с мелкой зернью, каптур ли мамкин закрывает ее чело, — все идет к ней.

Стефан Твердиславич ласков с нею, ни в чем не знает она нужды в его хоромах. Но почему, как только вспомнит о боярине Ефросинья, сердце замирает от страха? При встрече с боярином — глаз не смеет поднять.

Неожиданный отъезд Андрейки на Ладогу испугал и огорчил девушку. Редко видела она боярича, мало слов сказано между ними, но Ефросинья любила Андрейку так, как любила бы братца кровного. Андрейка уехал, не простился с нею.

Стаял снег. Старый клен перед окном девичьей светлицы давно опушился первой листвой; но не радует весна Ефросинью. Тоскливо-тоскливо у нее на сердце. Сядет к окошечку, смотрит на весеннюю зеленую красу, а у самой морщинки соберутся у переносья, губы не обронят улыбки. Словно и не весна нежится в смолистой зелени старого клена, а ненастная осень дрожит на ветру.

— О чем журишься, сударушка, радость моя? — услыхала Ефросинья шепот мамки. Не видела, когда старая вошла в светлицу.

— Так я… Грустно что-то, — не оборачиваясь, шепотом же ответила Ефросинья.

— Что ты, мать моя! В семнадцать-то годков да грустно… Уж не болярича ли вспомнила?

— Нет. Сама не знаю, отчего грусть. Будто идет беда нежданная.

— Да что ты! — всплеснула руками мамка. — Откуда беда? Возьми рукодельице бисерное, развей думки.

— Не надо, не хочу рукодельничать.

— С девушками поиграц! Ну-ко покличу…

— Не хочу. Одно и одно, каждый-то день.

— Ах ты, боже ты мой! Чем же нам развеселить себя? — Ермольевна, хитро прищурив глаза, взглянула на Ефросинью. — Коли не о боляриче тоскует сердечко, так не другой ли уж молодец приглянулся?

— Что ты, мамка! — испуганно отшатнулась Ефросинья. — Не знаю я никого.

— А ты не красней, не пугайся слова! С твоей-то красой век ли одну косу плести? — не унималась Ермольевна. — Приглянулся молодец, так дознаться надо, кто он? Не по пригожести выбирают суженого, а по роду-племени.

И оттого ли, что угадала мамка девичью тоску или глупое и смешное что-то было в ее словах, Ефросинья засмеялась.

— Ой, чудная ты, мамка! Куда уж мне о суженом думать?

— Отчего же не думать, — довольная тем, что развеселила девушку, бойчее заговорила Ермольевна. — О том я тебе молвила, чего матушка родная пожелала бы. В чужом дому живем, чужую хлеб-соль едим. Угла у нас с тобой своего нету.

— Я в монастырь пойду.

— Полно, моя сударушка! Сирот, как мы, в монастырях не привечают. И бог с ними! Стара я, а не посоветую. Ну-ко, сказывай, где встретила? Не стыдись, ведь я на руках носила тебя.

— На святой… За обедней как были… — опустив глаза, прошептала Ефросинья и зарделась вся. — Кто он — не ведаю.

Глава 12 Мстиславов дуб

На улицу Ивашко вышел вместе с Гаврилой Олексичем. Звал Олексич Ивашку с собой в хоромы к Катерине Славновне.

— Ладная моя Катерина, Ивашко, — улыбаясь, хвалил Славновну Олексич. — И меду хмельного ендова и слово приветливое найдется у нее для дорогих гостей. — Не знаю ее, Олексич, как же идти без зову?

— Придешь — не обидится, тебе же на радость шепнет словечко. Один живешь, а что за жизнь одному… Сосватает тебя Катерина — хочешь девицу красную, хочешь лебедушку молодую… О твоем счастье хлопочу, не отказывайся!

— Нет, Олексич, может, в другой раз.

— Полно! Уж не нашлось ли в Новгороде голубки чернобровой, не присушила ли молодца?

— Никого у меня нет… Иди, Олексич, чай, заждалась тебя Славновна.

Расстались у моста. Ивашко постоял на берегу. Напомнила ему река Шелонь Данилову поляну, займище… Как-то живет займищанин? Небось ищет он теперь борти в борах. А Олёнушка?.. Давно ли, кажется, вместе с нею искали в бору зверя и птицу. Рядом жили… Далеко она теперь. Поглядеть бы, спросить: помнит ли о братце? Взглянуть бы на Шелонь снова. Знает ее Ивашко зимнюю, под снегом, и разлившуюся мутным весенним половодьем. Теперь река в берегах. Вот и обрыв, откуда-то издалека-издалека доносится песнь:

— Стоит во поле липинка,

под липинкою бел шатер…

Не затихла песнь в ушах, а перед глазами не Данилова поляна — овраг у Нутной. Ивашко усмехнулся, вспомнив, как упала там Васена, как взглянула в лицо ему, когда нес ее на руках… Потом встретил Васену в хоромах лучника Онцифира. Смутилась девушка. Слова не молвила. Видел Ивашко Васену и в хороводе на Буян-лугу… Прошла мимо, опустила глаза.

Не хочется Ивашке думать о Васене, а думы сами идут. Не по себе дерево подрубил, не по себе пиво сварил. От невеселых дум и на сердце горько.

На Буян-лугу людно. Скрипят качели, смех и шутки у забав скоморошьих. И Ивашко явился нынче на Буян-луг не в лаптях, не в посконной рубахе. Сапоги у него синего сафьяна с высокими каблуками, полы у кафтана обшиты серебром. Осмотрелся — не видно лица знакомого. На полюбовном кругу борцы ходят. Поглядел — не стало веселее на сердце. Молодушки окружили Омоса, потешает он их сказками да прибаутками. Ивашко прошел мимо, не остановился. На берегу Волхова в горелки играют: будто цветы расцвели белые, голубые, алые девичьи летники.

За Рогатицей, ближе к устью ручья, разрослась густая зелень ракитника, а на самом устье раскинул богатырские лапы Мстиславов дуб. Сказывают, посажен этот дуб князем Мстиславом еще в те дни, когда мастер Петр строил собор Николы в Дворищах. В ту пору будто бы на устье и дальше, по ручью, шумела роща березовая. Роща давно погибла; не осталось и людей в Новгороде, которые помнят ее. Но дуб стоит. Среди зелени ракитника вознес он гордую свою грудь.

Ивашко пробрался через ракитник к дубу и остановился, пораженный открывшимся зрелищем.

Впереди — раздолье Волхова. День тихий, многоводная река так спокойна, что смотришь — и кажется: ничто не способно всколыхнуть ее застывшего лона. Напротив, через реку, темнеют стены Детинца. Золотые шеломы святой Софии, поднимаясь над стенами, как бы сливаются с ними в одной величественной и нераздельной силе. Даже дубки и липы, зелень которых скрывает с непроезжей стороны ограду Детинца, и те будто извечно стоят тут.

От причала на перевозе в Неревском конце отвалила ладья. Забирая против течения, она шла к этому берегу. Ивашке видно, как всплескивают, ударяясь о воду, крылья весел. И при каждом всплеске их над водой дрожат белые искорки брызг. Отражая голубую твердь, река выглядит такою же бездонной, как и небо, раскинувшееся над нею.

На берегу, позади Ивашки, послышались девичьи голоса. Ивашко оглянулся. Близко, совсем близко от него девушка в алом летнике, на голове венок… Васена!

— Здравствуй, добрый молодец! Один на берегу, не любо, знать, тебе гулянье… А может, ждал кого?

— Н-нет, — промолвил. — Не ждал.

— Так ли?

— Не ждал, — повторил Ивашко. — Любуюсь на Волхов…

— Ой, тебе ли, княжему дружиннику, в стороне, скрываючись, веселье искать? — упрекнула Васена. — Не собрался ли куда?

— Не знаю, — сорвалось слово, а какое — и не подумал.

— Может, на ушкуях в Заволочье? — улыбнулась насмешливо.

— Нет.

Ивашко справился с неловкостью неожиданной встречи. После того, что сказала девушка об ушкуях, он даже рассердился на нее.

— Смеешься ты… Чем я повинен? — спросил.

— А ты не смеялся надо мной в тот день, на торгу, — сказала Васена и вдруг, покраснев, опустила глаза. — Встретила когда тебя. Смешной казалась.

— Не смешной, а…

— На том спасибо, если правду молвил.

— Васена!

— Ой, и зовут как — вспомнил… За то, что из беды выручил, я не сержусь, а нес когда — боялась.

— Чего?

— Не уронил бы…

Васена убежала, догоняя подруг.

Глава 13 На Великом мосту

Утром Андрейка побывал у батюшки. Стефан Твердиславич ласково его встретил: обнял, потом, отступив, полюбовался на статного молодца, словно не верил, что перед ним сын, Андрейка. Вырос тот за прошедшую весну, загорел, возмужал.

— Слышно, Ондрий, гонцом ты с Ладоги от Семена Борисовича? — спросил Стефан Твердиславич.

— Да, батюшка. Поклон велел передать тебе Семен Борисович.

— Ну-ну, ишь как! Зрю на тебя и дивлюсь — витязь витязем. Встретил бы на улице — не признал. Небось гнал коня, рад, что в Новгороде?

— Спешил и коня гнал… Наказ о том был от воеводы. — Что слышно на Ладоге? У нас досужие языки плетут, будто свейское войско на рубеже, поход будто собирают свей?

— О том и на Ладоге слух, батюшка. Посол свейский у воеводы…

— Не гость ли торговый заместо посла? — усмехнулся Стефан Твердиславич.

— Не гость, лыцарь свейский. Шел он к Новгороду, да ладью в бурю разбило на порожках. Следом за мной будет он в Новгороде.

Стефан Твердиславич помолчал. Из того, что сказал сын, следовало: грозит Новгороду беда шведского нашествия. Но боярин не показал тревоги. «Может, правда, а может, зря судачат на Ладоге», — думал.

— Как тебя князь Александр принял, Ондрий? Знает он, чей ты? Спрашивал?

— Сам я о том молвил.

— Сам… Ну-ну. Пусть ведает, не повольник, не худой смерд перед ним, а витязь из рода Осмомысловичей. Стар, Ондрий, наш род на Великом Новгороде, не раз Осмомысловичи проливали кровь за святую Софию и за вольности наши. Не безродному воину, а тебе, Осмомысловичу, воевода Божии велел ехать гонцом на Новгород. Не вспоминал ли обо мне князь Александр?

— Была речь. Умен, сказал, и славен твой батюшка, да не той дорогой идет, — ответил Андрейка, смутился и опустил глаза.

— Ишь ты, — довольный тем, что услышал, сказал боярин. — Дорога у меня своя. Не глуп Александр, помнит.

— Звал меня на княжий двор, — продолжал Андрейка.

— Не в свою ли дружину? — встревожился боярин.

— О дружине не сказывал, гостем звал.

— В княжей дружине нам, Осмомысловичам, не место, — задрав бороду и глядя сверху вниз, вымолвил боярин. — Довольно того, что ты в полку Божина, воеводы на Ладоге. Семен-то Борисович беден, но род его стар, в полку у него быть тебе не зазорно. А коли в хоромы гостем звал князь Александр — иди. У меня с ним свои счеты, а ты молод… Случится поход — ближе к княжему стягу будешь. Долго ли в Новгороде гулять наказывал Семен Борисович?

— Велел скорее быть на Ладоге.

— Ия так мыслю, Ондрий; долго гулять на Новгороде не время. Сегодня и завтра конь отдохнет, а послезавтра благословлю в путь. Охота тебе — не неволю сидеть в хоромах, посмотри людей, себя покажи… Дозволяю пойти на княжий двор, но блюди себя, как подобает блюсти Осмомысловичу… Не якшайся с безродными. До осени живи на Ладоге, а в мясоед позову. Оженить пора тебя. Невесту я присмотрел, болярина Никифора Есиповича дочка. Годами постарше она тебя, да так-то лучше; ума больше и одна она у родителя. Велики вотчины у Есиповича — и близко, и в Бежичах, и в Обонежье; ладно будет, коли с нашими-то сольются.

Невесел вышел Андрейка от родителя. Не гневен нынче Стефан Твердиславич, слова обидного не промолвил; осталась бы у Андрейки радость от встречи, не вспомни батюшка о мясоеде да о невесте. Видал Андрейка дочку боярина Есиповича. Богат и именит боярин, слов нет, но кто не знает, что дочка у него перестарок, рябая ликом…

От батюшки Андрейка направился было к себе в терем, но передумал, вышел за ворота. Скользкая мостовая блестит мутными лужицами. Не вернуться ли в хоромы? Нет, страшно вернуться. Кажется Андрейке — ждет его в хоромах рябая девка. Обнимет, станет слова шептать…

Горька воля батюшки, а как поперечишь? Кому молвить о неожиданном своем горе? Разве князю?.. Князь Александр молод, немногими годами старше Андрейки, поймет. Вступится он в Андрейкину беду, попросит батюшку. Как ни горд и ни своенравен боярин Стефан Твердиславич, все же и ему не легко будет отказать князю. Не любит боярин суздальцев, а давеча сказал — умен Александр.

Андрейка побывал на торгу, обошел все ряды, поглядел на скоморошьи забавы на Гулящей горке… Нет на сердце радости. Не лучше ли было остаться в хоромах, проведать Ефросинью… А что скажет батюшка? Не жалует он дружбу Андрейкину с Ефросиньей; узнает, что виделись, осердится. Идти на княжий двор, но и там рады ли будут?

Под вечер уже Андрейка очутился на Великом мосту. Опускалось солнце. Огромное, ярко-оранжевое, замерло оно над дальними рощами, золотя края облаков. Они то расстилались широкими светлыми равнинами, то играли сказочными теремами, зубчатой бахромой частоколов. А внизу, отражая и небо и облака в своей глубине, привольный Волхов. Легкий туман, будто рассеянный дым костра, поднимается над водой и медленно-медленно плывет вдаль, теряясь за излучиной. На мысу у ручья, в конце Буян-луга, сторожа покой вольной реки, возвышается Мстиславов дуб.

Андрейка остановился на мосту. Словно впервые видит он сегодня и Волхов, и каменные стены Детинца, и блистающие на закатном солнце шеломы святой Софии. Рядом с Андрейкой молодец в дружиничьем кафтане. Опустив руки на перекладину перилец, ограждающих мост, он, как и Андрейка, любуется на Волхов, на яркий закат, ны золотящиеся, сказочные облака.

Мимо идут люди. Не заметил Андрейка, как позади него оказался верзила в крашенинном, прорванном на локтях зипуне. Он осклабил рот, обнажив черную прогаль на месте передних зубов, и толкнул Андрейку.

— Сторонись! — крикнул насмешливо. — Васька Сухой идет.

Андрейка пошатнулся от толчка. Не задержись он вовремя за перила, свергнулся бы вниз, в темную воду реки.

— Цепок, — Сухой дохнул перегаром в лицо Андрейке. — Железную рубашку надел, жаль, не искупался в Волхове.

— Пошто пристал к молодцу, Васька? — вступился за Андрейку дружинник. — Идти бы тебе, куда шел.

— Батюшки родные, не приметил молодца, — насмешливо осклабился Сухой. — Не отдал поклона.

Не успел Андрейка понять, что задумал Сухой, как тот, отступив, взмахнул кистенем. Дружинник извернулся, вовремя отпрянул в сторону. Кистень, ударясь о перила моста, раздробил перекладину, и в тот же миг, оглушенный кулаком дружинника, Сухой пошатнулся, упал и соскользнул с моста. Снизу донесся всплеск.

— Туда и след псу, — промолвил дружинник. Он снял шапку и вытер пот. — Как в битве, кистенем надумал играть.

— Не видел я, как он подошел, — словно оправдываясь, промолвил Андрейка, удивляясь ловкости, с какой дружинник уклонился от кистеня и сам оглушил Сухого.

— Боя искал он, — сказал дружинник. — А тебя видел я на княжем дворе, когда прискакал ты с Ладоги.

— Кто ты? — спросил Андрейка. — Век не забуду, что заступил меня.

— Заступил, обороняя себя. Кистень-то в мою голову метил, — усмехнулся дружинник. — А каков род мой — у батюшки своего спроси, авось помнит Ивашку.

Глава 14 Совет господ

В Грановитой палате собрались на совет верхние люди; сидят молча, ожидая выхода владыки.

От долгого ожидания ко сну клонит Стефана Твердиславича. Как ни старается он сохранить на лице выражение достоинства и сановитости, а палата нет-нет да и задернется перед глазами рыжим туманом. Неподалеку от Твердиславича, ниже его, боярин Водовик. Голова у Водовика склонилась набок, рот открыт, ноги в сафьяновых сапогах вытянуты вперед. Всхрапнет он, пожует губами во сне и снова обвиснет.

Два черных попа ввели под руки владыку. Поднялись вверх черные крылья владычной мантии, благословляя совет. Твердиславич очнулся от дремы. Вначале он различал впереди только зелень «скрижалей» и яркие, точно огоньки, струи «источников» на мантии; потом, как из тумана, выплыли перед глазами сморщенные, будто выточенные из сухой коры, старческие двоеперстия. Под сводами палаты прозвучал тонкий, высокий голос владыки:

— Благодать и мир да пребудут с вами, мужи нову-городстии! Во имя отца, и сына, и святаго духа!..

— Аминь, — ответил за всех первый владычный боярин Якун Лизута. Он появился в палате вслед за владыкой.

Служки зажгли восковые свечи.

— Владыка архиепискуп недужит нынче, мужи, — опускаясь на свое место, рядом с местом архиепископа, нарушил молчание Лизута. — Благословил он мне, болярину своему, начать совет.

— О чем совету быть, болярин Якун? — спросил Никифор Есипович. Лицо его с выдавшейся вперед редкой бородой выражало не то недовольство, не то удивление тому, что услышал он от владычного боярина.

Лизута ответил не сразу. Он помолчал, как бы ожидая, о чем еще молвят верхние? Но так как никто из бояр не открыл уст, Лизута привстал и заговорил:

— Есть тревога, Никифоре, у Великого Новгорода. Иноземные гости, что сидят на Готском дворе, жалуются на пошлины наши, — молвил и прищуренным взглядом обвел палату. — И на то жалуются, — продолжал, — обегают-де нынче на Новгороде сукна ипские и лангемаркские, мало берут соленой рыбы и мальвазеи. Мало-де и своих товаров дают новгородцы на иноземные ладьи. В клетях у новгородских торговых гостей много воску, льна и мехов дорогих — всего, в чем нуждаются иноземцы, но гостиное добро не идет на торг; новгородские гости сами собирают ладьи в Висби. И болярство вотчинное, чьим умом и силою славен Великий Новгород, тоже запирает ворота перед иноземцами. Ломятся от богатой дани с вотчин болярские клети, но добро из клетей идет не на торг, а житым людям да гостям новгородским. Правда, ох правда, мужи, в жалобах иноземцев, — вздохнул Лизута. — Милостивы мы к своим. Иноземцы за воск, за лен, за железные крицы дают серебро и дорогие товары, а мы, по неразумию своему, отдаем добро житым людям и гостиным по долговым грамотам. Давно ли слышали на княжем суде, как князь Александр винил гостей из Висби за то, что не везут они на торг в Новгород железа и меди. Все мы слышали княжее слово и молчали, не молвили, что и сами не даем железа на иноземные ладьи, браним иноземцев. Болярин Стефан намедни, — Лизута остановил взгляд на Стефане Твердиславиче, — чуть ли не боем выгнал иноземных гостей со своего двора.

Стефан Твердиславич даже приоткрыл рот, слушая Лизуту. Он готовился поддакнуть куму, сказать, что у него, как у всех верхних людей на Новгороде, много в ларце долговых грамот и бирок гостей новгородских. Не пора ли вотчинному боярству брать за товар серебро, а не долговые записи. И сказал бы о том Стефан Твердиславич, но, услышав, что Лизута назвал его имя, — забыл обо всем, что думал. В жар бросило боярина.

— Не о том ли твердишь, кум, что не волен я над своим добром? — насупив брови и подавшись вперед, перебил Твердиславич гладкую речь Якуна Лизуты. — Были у меня гости с Готского двора, слышал я их речи. Рта мне не дали раскрыть. Только заикнулся о цене — они перемигнулись по-своему и с поклоном: возьмем-де, осударь-болярин, и воск, и меха, и другое добро по твоей цене… Не по мне, славные мужи, торг с иноземцами, — сказал и, как бы ища сочувствия себе, оглянулся на бояр. — Не по мне. Не гнал я иноземцев, не ругал их, а ворота перед ними велел открыть холопам. Подобру пришли гости, подобру и ушли.

— А меха и воск, Стефане, ты отдал Афанасию Ивковичу, — усмехнулся на слово Твердиславича Есипович.

— Отдал, Никифоре, — подтвердил Твердиславич. — Побранил его и со двора велел гнать, а отдал.

— За серебро отдал-то?

— За толику серебра и за грамоту долговую.

— Горяч ты, Стефане, — примирительно произнес Лизута. — Нынче что скажем, мужи, о жалобе иноземных гостей?

— Не торговали иноземцы на Новгороде без пошлин, Якуне.

— Слух был, будто двор святой Софии и ты, болярин Якун, приняли иноземцев, дали им воск и железо кричное, — поднявшись и выступая вперед, неожиданно промолвил боярин Сила Тулубьев. — Ладно ли так, мужи? Чаю, князь Александр не спуста намекнул о железе и меди гостям из Висби. Немцы и свей хвалятся железными умельцами, а железных изделий своих на Русь не дают. По совести ли, боляре, везти нам железо на ладьи иноземные?

— В торге всяк волен, — побагровев и махая руками, Лизута остановил Тулубьева. — Пора бы тебе, Сила, ведать о том.

— Прости, болярин, худородного! — Тулубьев, подражая Лизуте, схватился за поясницу. — По худородству-то своему не пойму гнева твоего на правду.

— Не о правде толк, а не дело ты молвил. Как бы совету нашему за малыми делами больших не обойти.

— Велишь снять пошлины с иноземцев?

— Пекусь не о пошлинах, а почто иноземных гостей гнать со двора без торгу! — выкрикнул Лизута.

— Как же оно, Якуне, — не вытерпел, снова подал голос Стефан Твердиславич. — Не ослышался ли я? Не твое ли слово было, что в торге всяк волен?

— Мое. Что молвил я, то и молвил. К выгодам дому святой Софии даны на готские ладьи железные крицы. Иная у совета господ забота нынче: даст ли Господин Великий Новгород льготы гостям иноземным, послушает ли их жалобы?

— И отцы и деды брали пошлины, как стоит Новгород.

— И торг был.

— Не перечит совет господ торгу, а пошлины… Какие брал Новгород с иноземных гостей, таким и быть.

— О том и я молвил, мужи, — всем своим видом стараясь показать, что слово его — слово совета господ, начал Лизута. Он понял, что верхние люди не против торга с иноземцами, но пошлин не снимут без воли веча и князя. — Решим, как молвили, и запишем в грамоты. Еще малое слово есть у меня, мужи: книжника, прибывшего в Новгород от владыки митрополита, князь Александр Ярославич выгнал из Нередицкого монастыря и грозил изгнать из Новгорода. Не сталось бы в том обиды митрополичьему двору? Примет ли княжий грех Великий Новгород? Терпел Новгород беды от Всеволодова и Ярославова княжения, князь Александр характером пошел в деда…

— Не чтит ряды Александр Ярославич, — поддержал Лизуту чей-то угодливый голос.

— Может, княжие, может, иные чьи люди в моей вотчинке на Маяте, в Заильменье, кабана заполевали и лужок вытоптали, — не разобрав, о чем говорят в палате, подал голос Водовик. — Искать с кого, не знаю.

— Ох! — насмешливо вздохнул Сила Тулубьев. — Изловил князь зайца в лугах болярина Водовика, то-то горе Великому Новгороду.

— Не о лужках, не об охотничьих забавах быть слову совета господ, — боясь, как бы в мелких спорах не забылось то, о чем сказал он, строго произнес Якун Лизута. — Поклонимся ли, мужи, старыми вольностями нашими перед князем? На вече у святой Софии молчали мы, не сталось решения и грамот не писали…

— На вече слово черных людей, а слово Великого Новгорода в совете господ, — хмуро, сердясь на Лизуту за давешнюю обиду, не обращаясь ни к кому, молвил Стефан Твердиславич. — Не нам, верхним людям, рушить старый обычай.

— Истинно молвил, Стефане, — одобрил речь Твердиславича Никифор Есипович. — Болярством старым и святой Софией славен Новгород, Господин Великий. Без болярских вотчин не было б торгу, не по что стало б идти на Новгород иноземным гостям. Мои вотчинки, кроме ближних, и в Бежичах, и на половине Обонежья, а на вече мой голос рядом с крикуном, у коего всего добра язык да воля.

— Не своим ли богатством и вотчинами, болярин, думаешь заступить Великий Новгород? — заслоняя Есиповича, спросил у него Сила Тулубьев.

— Заступлю. Не приду у тебя молить подмоги. В твоих-то вотчинках, Сила, на уповоде обернешься, а мои в год не объехать.

— То-то и не люб тебе князь Александр! — выкрикнул Тулубьев. — Не от врагов иноземных, а от князя, от дружбы с Суздалем заступаешь Новгород.

— Ну-ну, полно, Сила! — вступился за старое боярство Стефан Твердиславич. — И мне, как болярину Никифору, люб вольный Новгород, Господин Великий, а вам, чьи вотчинки свились на сорочьем хвосте, как и гостиным людям и ремесленным, люб союз с суздальцами.

— Нам люба, болярин, Русь великая, — выпрямясь, как бы с высоты роста своего громко произнес Тулубьев в ответ Твердиславичу. — Нам любо, чтобы все русские города и люди русские сложились в одно слово, чтобы не вотчинами боляр своих возносились земли русские друг перед другом, а торгом русским, силой воинской и единой волей…

— А головой над Русью сел бы суздальский Ярослав! — оборвав Тулубьева, крикнул Лизута. — Что ж, мужи, послушаем Силу, поклонимся худыми вотчинками нашими и Великим Новгородом Ярославу!

Тишина. Будто туча грозовая поднялась над Грановитой. Коротка и насмешлива речь Лизуты, первого болярина владычного, но сказал он то, что горше всех бед тревожило сердца верхних людей новгородских. Казалось, вот-вот разразится буря. Много горьких слов будет сказано, много обид выплеснется. Ни мира, ни дружбы не знать после. В этот миг владыка, казалось безучастно слушавший речи бояр, вдруг приподнялся. Черные попы подхватили его под плечики. Подняв костыль, владыка троекратно стукнул им о пол.

— Довольно, мужи новугородстии, бесов тешить! — громко и отчетливо прозвучал в тишине палаты его тонкий и высокий голос.

— Твое слово и твоя воля, владыка, — воспользовавшись тем, что владыка повременил, прежде чем продолжать свою речь, начал было Лизута, но тут в палате появился взволнованный, запыхавшийся служка. Он, не задерживаясь, пробрался к Лизуте и что-то шепнул. Боярин изменился в лице.

— Не опознался ли ты, отроче? — спросил.

— Истинно, болярин. Еле забежал вперед, чтобы поведать.

Лизута отстранил служку. Волнуясь и глотая слова, он произнес:

— Мужи новгородские, князь Александр Ярославич жалует на совет.

Глава 15 Княжее слово

Склонив голову под низким косяком двери, в палату вошел Александр. На мгновение он задержался у входа, потом решительно шагнул вперед, приблизился к архиепископу и преклонил колено.

Владыка поднялся навстречу. Черные попы подхватили было его под плечики, как всегда делали это на людях, но владыка оградился от них костылем.

— Благословен грядый во имя господне! — произнес он, осеняя двоеперстием Александра. Ни во взгляде, ни в облике владыки ничто не напоминало больше сурового святителя, только что словом своим остановившего в совете шум и распрю. — Высоко место твое в совете господ, княже, — продолжал владыка. — Слову твоему да возвеселится и возрадуется всяк сущий.

Рядом с темной фигурой старца юный князь казался выше и привлекательнее. Красный из ипского сукна кафтан, надетый на князе, сверкал золотой тесьмой, кожаный пояс, украшенный чеканным медным набором, туго обвивал тонкую талию; красные же, как и кафтан, сафьяновые сапоги с высокими каблуками и узкими, словно выточенными носками, придавали одежде князя тот особый блеск, который отличал его от застывших по лавкам бояр. Ни драгоценные перстни, ни золото, ни камни не украшали одежду князя. Только легкая, тонкая серьга с оправленной в нее прозрачной зеленой каплей, старый батюшкин дар, выдавала в нем воина и князя, держащего власть. Он безоружен; лишь короткий нож привлекал внимание черной, со вставками из серебра и рыбьего зуба, резной рукоятью.

Неожиданное появление Александра в Грановитой смутило бояр. Никто не ждал его. Пока он стоял перед владыкой, Якун Лизута, вытирая взмокшую лысину, бросал тревожные взгляды на сидевших по лавкам бояр: не обмолвился бы кто по глупости противу. Стефан Твердиславич упер глаза в пол, да так и застыл; насмешливо ухмыляется, глядя то на Лизуту, то на Твердиславича, Сила Тулубьев.

— С чем пожаловал, княже, к владыке и совету нашему? — вымолвил наконец Лизута, поняв, что не время сегодня вспоминать о распре. — Рады мы слышать слово твое, — добавил он.

Строгое выражение лица Александра, его испытующий, сосредоточенный взгляд, морщинки, собравшиеся над переносьем, — все говорило о том, что не распря с боярством, не городовые дела, а что-то иное, более значительное встревожило князя.

— С нуждой и докукой я к Великому Новгороду, — приблизясь к княжему месту, начал Александр и запнулся, точно опасаясь, не слишком ли громко и вызывающе прозвучал в тишине палаты его голос.

Никто не шелохнулся. От настороженных взглядов бояр, устремленных на него, казалось, раскалился воздух. Александр почувствовал, что у него краснеет лицо, на лбу выступил пот.

— Ведаю, многим не люб я, — продолжал он тише, слегка приподняв перед собой руку. — Не люб! — повторил резче. — Но тревожусь я, мужи новгородские, не о себе. Не с радостной вестью стою в Грановитой. Ведомо ли вам, мужи, о кознях, какие чинятся врагами Руси? Чаю, ведомо. И о том ведомо, что ливонские лыцари-меченосцы, короли свейский и датский, с благословения римского патриарха-папы, главы церкви латинской, вступили в союз противу Великого Новгорода. Грозятся латыняне поработить землю нашу, нарушить язык и обычаи, подчинить церковь русскую Риму, а народ русский ввергнуть в полон и рабство. Давно слышали мы о тех замыслах, — голос Александра зазвучал сильнее. — Ныне, мужи новгородские, враг не словами грозит нам — походом. Люди с Ижорской земли, что близко от моря, принесли весть от старосты тамошнего Пелгусия, которому указал я смотреть морские рубежи наши, и Божин-воевода послал гонца с Ладоги. Пишет Семен Борисович и ижоряне сказывают: на море, рубежей наших, ладьи свейского войска. Ведет латынян воевода их Биргер, правитель свейский. Не на то ли уповает он, начав поход, что Господин Великий Новгород не найдет себе помощи? Не потому ли, не дождавшись союзников своих — датских и ливонских лыцарей, — спешит с боем, что верит: не будет у Новгорода времени искать помощь? Захватят свей Ладогу, оттуда близок путь к Новгороду. Горька весть, но горше она оттого, что свейское войско готово к битве, а Новгород не собирает полков. Будем ждать — застигнут нас свей и поразят. И о том помнить нам, мужи: ливонские меченосцы угрожают Пскову, датское войско, кое стоит в земле чуди, готовит поход к Новгороду от Колывани по Луге… Захватят латыняне Новгород, нарушат торговую гостьбу нашу, поставят римских попов над святой Софией. Не Новгород будет господином на торгу у себя, а Готский двор. Свейские, ливонские и иных земель лыцари поделят землю нашу на лыцарские вотчины, воздвигнут замки; люди русские станут рабами и холопами их.

Александр помолчал, окинул взглядом бояр.

— Покорится ли Великий Новгород свеям и попам римским? — произнес он так громко, что даже боярин Лизута вздрогнул от неожиданности. — Станем ли челом бить врагам Руси или соберем рать и выступим навстречу, в поле? Мне, князю новгородскому, и вам, мужи, держать в том ответ перед Великим Новгородом и перед всею Русью.

Речь Александра будто лишила языка сидевших по лавкам бояр. Страшно того, что услышали, и не верится в правду, будто шведское войско у древних рубежей Руси. Закружилось, запуталось все в головах. Тревожные мысли, как осы в жаркий день. С Ордою билось русское войско, с лыцарями-меченосцами сходилось в поле, но чтобы шведы и датчане начали поход, — того давно не было. Разве что — старый Обовьяник помнит год, когда шведы сожгли и разграбили Ладогу. Но у Обовьяника от старости память как тонкая ниточка. Дунешь на нее — порвется. Как тут не опустить голову, не загадать, не подумать. И сомнения трогают: не пугает ли Александр Ярославич шведами? Может, того он хочет, чтобы звал Новгород на подмогу суздальцев? И не шведы — суздальское войско войдет в город.

Александр не опустился на княжее место. Он стоит перед советом, высоко подняв голову. Плотно сжатые губы придают суровую выразительность и упрямую решимость его взгляду. Всем, кто видит его, ясно, что Александр сознает в эту минуту силу свою, готов немедленно собрать полки и выйти в поле.

— Не бывать Новгороду Великому под свеями! — сорвался с места и крикнул, хлестнув о пол лисью шапку, Сила Тулубьев. — Не стоять римским попам над святой Софией… Собирать рать, княже!

От крика Тулубьева у Лизуты свело брови.

— Повремени, Сила! — остановил худородного.

Тулубьев не вернулся еще к своему месту, как заговорил Стефан Твердиславич.

— С кем против свеев-ту, княже? — хитро начал он. — Молвил ты, аль ослышался я, помощи нам не ждать. А за свеями немецкие лыцари, датское войско… Оборем ли рати их в поле? Просить бы батюшку твоего, князя Ярослава Всеволодовича, возвернуться на Новгород… Может, устояли бы, преградили путь…

Сказал и торжествующим взглядом окинул палату: слышали, мол, как хитро молвил? Стефана Твердиславича поддержал Есипович, за ним и другие — кто молчком, кто кивком. Сила Тулубьев снова привстал было, но не вышел вперед, промолчал. Неожиданно, к изумлению всех, поднялся старый Обовьяник. Давно не слыхали в совете его голоса.

— Не дело баешь, Стефане, — промолвил он. — Не дело. Не до Новгорода Великого нынче князю Ярославу. Смел и крылат был Ярослав прежде; парнишком, таким вот, — Обовьяник вытянул перед собой дрожащую руку, — помню его. Смел был. А нынче он, бают, не охочь стал к делам ратным.

— Не пустить ли уж свеев на нашу землю, не в колокола ли звонить им да хлебом-солью встречать на Великом Новгороде? — не стерпел, крикнул Тулубьев.

— Не кидайся словами, Сила! — покосил на Тулубьева взглядом Стефан Твердиславич. — Не твоим умом жить Новгороду.

— С твоим-то большим умом, Стефане, все в прах ляжем.

— Ну-ну! Увидят свей Силу-богатыря, со смеху помрут…

— Не час для споров и перекоров, мужи, — прекращая шум, вновь заговорил Александр. — Болярин Стефан молвил слово: звать-де нам князя Ярослава с войском на помощь Новгороду! А что самим делать — о том не обмолвился. Скажу я — на помощь надежды нет. Покуда ждем суздальское войско, свей будут в Новгороде. Воля Новгороду — немедля ладить полки: соберем городовое ополчение, возьмем посошных ратников… Одного от десяти сох из ближних волостей. Хлеб велим собирать для войска и куделю на тегилеи…

Речь Александра хотя и отрезвила бояр, но вымолвить то, чего он требовал, никто не решался. Скажешь согласно с князем, того и жди, накинуться именитые вотчинники, а против князя пойдешь — худа не было бы.

— Быть ли Новгороду Великому под свеями, спор о том в поле решим, — так и не дождавшись ответа, произнес Александр. — Укажу нынче звонить большое вече, послушаем слово Новгорода.

Сказал, окинул взглядом палату, молча повернулся и быстро, как и вошел, направился к выходу.

Глава 16 Крепка рубашка — топор не берет

Шведское войско на рубеже Руси. Шведы хорошо вооружены. О выносливости их и умении владеть оружием давняя идет слава. Знают они и путь к Новгороду. Каждое лето ладьи шведских гостей приходят по Волхову к Гаральдову вымолу; торгуют гости и в Новгороде, и в Русе, и в Торжке.

Перед советом господ в Грановитой Александр сказал о готовности своей встретить врага в поле, не ожидая его к городу; теперь, размышляя о предстоящей битве, не встречи с врагом опасался он, а того, что силы его слабее шведов. Дружина в Новгороде малочисленна, в городовом ополчении не все ратники копье умеют держать в руках. Шведы опираются на союз свой с ливонскими рыцарями и датчанами; помогают им князья немецких земель и франкский и английский короли… Некогда Новгороду искать помощи, некогда собирать и свои большие полки.

Александр ждал, что верхние люди, перед лицом вторжения сильного и воинственного врага, забудут распри, ждал, что бояре-вотчинники снарядят в полки дружины из своих вотчин, что на снаряжение войска будет у него и золото и серебро из городовой казны. Но не услышал он о том слова совета господ, не услышал и наказа защищать Новгород от нашествия шведских крестоносцев.

Побывав в Грановитой, Александр всю ночь не сомкнул глаз. Велика ответственность его перед Русью. Не легкими надеждами тешил он себя, а представлял самое мрачное и тяжкое, что может случиться в походе.

Сказал он в Грановитой, что выйдет с полками навстречу шведам, а не лучше ли запереться в городе? Валы острога и каменные стены Детинца — надежная защита; в поле шведы искуснее и сильнее новгородцев. Но если враг достигнет Новгорода, можно ли исчислить беды и несчастья, какие обрушатся на город и на землю Новгородскую?

Утром, чуть свет, Александр позвал с собою Гаврилу Олексича и отправился к бронникам и кузнецам на Ильину. Кто ухваты гнул, тому велел калить рогатины, раздувать сильнее горны там, где ковали топоры. Весь железный лом перерыл. Дольше, чем у других, Александр задержался в кузнице у Никанора. Низал тот кольчужку, кольцо к кольцу; и до того мелко колечко, что ни стрела не возьмет рубашку, ни тонкий кончар.

— Хороша рубашка, Никаноре, — похвалил Александр, осмотрев изделие, — но тонка. От меча и топора не прикроет.

— Так ли, княже? — хитро усмехнулся Никанор.

— Рассеку одним взмахом.

— Нет, Александр Ярославич, не рассечь.

— Рассеку. Ровно, колечко в рубашке, того и жаль, что легко.

Никанор усмехнулся.

— Мордки не возьму за пробу, махни топором!

Никанор бросил наземь кольчужку. Александр взял топор, размахнулся. — Брызнули искры, как от костра. Ударив, бросил топор, поднял кольчужку. Как он ни вертел ее перед собою — цела, ни одно колечко, ни одну заклепочку не порвал топор и не рассыпал.

— Моя правда-то, Александр Ярославич, — довольно ухмыльнулся Никанор. — На топор взгляни — остер был, а теперь в зазубринках.

— Цены нет рубашке, — признался Александр, продолжая рассматривать тонкие и мелкие кольца. — Смел ты, Никаноре, не пожалел изделие, под топор бросил… А ну как рассыпал бы…

— Нет, Александр Ярославич, рубашка моя топора крепче.

Александр встряхнул кольчужку, поднял ее перед собой, взглянул «на свет». Там, где пришелся удар топора, видны царапинки. Спросил:

— В чем ее хитрость скрыта, Никаноре?

— Не хитростью крепка кольчужка, Александр Ярославич. Железо в ней силу имеет.

— Кто в Новгороде умеет вязать кольчужки по-твоему?

— Противу моей?.. Не слыхал других мастеров. На Мшаге, у домниц тамошних, есть кузнец… Кольчужки не вяжет, а топоры его с моей рубашкой поспорят.

— Хорошего мастера зови на Новгород, Никаноре, — посоветовал Александр. — А за такое вот изделие, — он снова встряхнул кольчужку так, что она зазвенела, — горячего коня не жаль.

— За коня, княже, не отдам рубашки.

— Мало? Золота хочешь аль серебра?

— Ни золота, ни серебра не возьму, а пришлась по сердцу — возьми в дар.

— Не откажусь, Никаноре, — Александр улыбнулся и передал кольчужку Олексичу. — Будет случай — отдарю тебя. Еще хочу молвить: хороши твои изделия, да мало их. Возьми, Никаноре, двух или трех молодцов, обучи их ковать железо по-твоему!

Давно миновали полдни, когда Александр вернулся на княжий двор. Не заглянув к себе, он прошел в терем к княгине. Евпраксеюшка, увидев князя, всплеснула руками и обмерла.

— Люди добрые, где же ты побывал, князюшка светлый? Чай, пыли да сажи на Новгороде не осталось, все на себе принес. Оглянись-ко, посмотри на себя!.. Осподи мой ты боже! Неужто нет у нас воевод, некому дело делать? Вели им, а сам князем сиди! В теремах-то светлее станет.

— Худому учишь, мамка, — нахмурился Александр, но все же осмотрел себя, поморщился. — А делаю то, что надо делать. Параша, скажи хоть ты мамке, не ворчала бы, — подошел он к княгине.

— Мамка и на меня ворчит, — промолвила княгиня так, словно и она не одобряет князя.

— Княгинюшка-то… Что она скажет? — не унималась мамка. — Отроду не видано того, чтобы князьям в черном теле жить. Княжее место в тереме да в гридне думной. Князю слово молвить, а дьякам да болярам слово исполнить. К нам, на княжий-то двор, именитые боляре носу не кажут, и дела княжеские никто не вершит. Ты по кузням нынче, а в утре свейский посол прибыл на Новгород. День к концу, а небось, князюшка светлый, не слыхал о свее?

— О свее?..

— С делами-то он не с важными ли?

— Спасибо, мамка, напомнила, впрямь не слышал. Прости, Параша, пора мне…

Александр обнял княгинюшку, чмокнул в щеку. Не успела она опомниться, шаги его уже стучат в переходе.

— Ох! — вздохнула. — Почто ты, мамка, напугала Сашеньку?

В княжей гридне зажгли свечи. Александр в том же уборе, что был в тереме, сидит в переднем углу, на лавках — ближние дружинники. Рядом с князем воевода Ратмир, насупротив — боярин Федор Данилович и Гаврила Олексич.

— Сможет ли Великий Новгород отразить врага, если лыцарское или свейское войско подступит к городу? — сказав о после шведского правителя и о том, что войско шведов стоит у русского рубежа, спросил Александр. Никто не отозвался. — Острог наш крепок, — продолжал он, помолчав. — Но на подходе от Луги и Пскова, кроме городков на Шелони, нет у Новгорода ни острожка, ни монастыря. Монастыри новгородские стерегут пути от Торжка, охраняют Новгород Великий от… Суздальской Руси.

С горькой усмешкой он назвал сильные монастыри в Ильменье, у истоков Волхова и по Волховцу.

— От Пскова и с Ладоги, — продолжал он, — открыт путь к городу. Колмово и Аркажа — два убогих монастырька да Тесовский острожек… Не закроют они пути. Пустим врагов к городу, затворимся в остроге и, может, отсидимся, но людям новгородским великое станется разорение. Много невинной крови прольется и хором сгорит много. Быть ли тому? — Александр повысил голос. — Ждать ли врага в городе, укрываясь за его стенами, или в поле идти, встретить на рубеже?

— Успеем ли выйти в поле? Пока собираем рать — свей будут у Новгорода, — высказал Гаврила Олексич тревожившую его мысль.

— К рубежу далек поход. Путь один — идти на ладьях в Нево, а речная дорога крива, и полки не собраны.

— Не рекой, сушей идти: путь короче вдвое.

Говорили коротко, словно давно было решено не отсиживаться за городскими стенами. Александр не перебивал говоривших. Изредка он взглядывал на Ратмира, который, насупясь, молча слушал говор дружинников.

— Что ты молвишь, Ратмир? — спросил Александр воеводу. — В городе сидеть войску или идти в поле?

— В поле, — коротко ответил Ратмир. Он обвел взглядом притихших дружинников и добавил — Крови меньше. Выступим.

— Тому и быть, — произнес свое решение Александр. — Кто, сидя за стенами города, хочет разбить врага, тот врагу не страшен. Не будем ждать, пока враг придет, ударим первыми. Завтра послушаем, что скажет посол свейский… Болярин Федор, видел ты посла. С чем прибыл он на Новгород?

— Горд он, княже, — ответил Федор Данилович. — Спрашивал я, с какою нуждой прибыл? Не открыл. О том, сказал, поведаю князю.

— Горд и спесив свей, — усмехнулся Александр.

— Да. Будто не он к нам, а мы к нему пришли с поклоном.

— Как его имя?

— Лыцарь свейского войска Олаф Карлсон. Сказывает, что по роду своему близок он королю свейскому.

На другой день в Грановитой палате Александр принимал посла. К тому часу собрались в палату верхние люди новгородские, вотчинные и княжие бояре, старшие дружинники, почетные гости торговые, старосты ремесленных братчин. От множества людей жарко и тесно под расписанными и украшенными резьбой по камню сводами. До полудня Александр пробыл в покоях владыки и ровно в полдень вошел в палату. Следом за ним воевода Ратмир, степенный посадник с золотою гривною на груди, тысяцкий, владычный боярин Якун Лизута. На Александре, поверх сияющего медью и серебром бехтерца, сверкает золотыми позументами корзно малинового бархата с вышитыми по нему кругами, украшенное драгоценною пряжкой на плече. Круглая княжая шапка с малиновым верхом опушена по низу черной куницей. Малиновые же с узором сафьяновые сапоги и золотой пояс на бехтерце довершают убранство. Солнечные лучи, проникая в щели слюдяных окошек, играют на парче, золотых поясах и боярских гривнах.

— Свейский посол ждет твоего повеления, княже, — сказал, поклонившись князю, Гаврила Олексич, когда Александр прошел вперед и опустился на княжее место.

— Пусть войдет посол!

Боярин Федор ввел в палату рыцаря. Длинный — до полу — широкий черный плащ резко выделял шведа среди новгородских бояр и княжих дружинников. Светлые обнаженные волосы прямыми прядями опускались на его плечи. Он громко стучал каблуками, точно шел в пустой горнице, а не перед лицом Великого Новгорода. Чтобы показать достоинство и независимость свою перед «королем варваров», посол высоко держал голову и, лишь остановись около приготовленного ему места, чуть-чуть, еле заметно, склонил ее в полупоклоне.

— Лыцарь Олаф Карлсон, прибыл с посланием правителя земли свейской к тебе, княже, и к Великому Новгороду, — громко произнес Федор Данилович.

Александр с трудом усидел на месте. Его рассердил пренебрежительный кивок рыцаря, хотелось сказать резкое слово, научить, как подобает иноземному послу приветствовать русского князя. Но вместо готовых сорваться с языка резких слов Александр, будто не зная ничего о воинственных намерениях шведов, спросил:

— С какими вестями прибыл ты, лыцарь, к Великому Новгороду?

Дьяк повторил его слова по-иноземному. Рыцарь выпрямился, заговорил громко, отсекая каждое слово:

— Повелитель непобедимого войска христианнейшего короля Биргер Магнуссон, правитель земли шведской, земель Сумиг Ями и островов, велел сказать тебе, князь, и всему Новгороду, что войско христианнейшего короля стоит на вашей земле. Приди, князь, и поклонись! Если ты, князь, ослушаешься призыва дружбы, то светлейший Биргер, именем христианнейшего короля, велел сказать тебе: «Сопротивляйся! Пленю тебя, князь, и пленю землю твою; город разорю!»

В глазах Александра вспыхнули искры. Хотя в палате находилось много людей, но после речи посла, когда дьяк повторил ее, настала тишина. Лица бояр побагровели, то ли от гнева, то ли от изумления перед хвастливой дерзостью.

Гаврила Олексич, стоявший позади Александра, схватился за рукоять меча. Боярин Стефан Твердиславич наклонился к уху Лизуты и что-то шепнул; после взгляды их пристально уставились на князя: что скажет он, как ответит на дерзкое слово? Невозмутимым осталось только лицо боярина Федора, как будто его не трогала и не возмущала угроза.

— Смел ты, лыцарь, что пришел ко мне и Великому Новгороду без поклона, со злым словом. Не привыкли мы на Руси к дерзкой речи. Припомнить бы правителю земли свейской Биргеру: как стоит Русь — не бегали русичи в битвах. Встретим свейское войско по обычаю нашему.

Александр поднялся, давая этим понять, что сказал все и отпускает посла. Рыцарь, изумленный холодностью князя, поклонился ниже. Идя в Грановитую, он ждал, что после его слов увидит растерянность и испуг на лицах новгородского князя и ближних бояр, но Александр даже улыбался; ни словом, ни намеком не выразил покорности слову правителя. Сопровождаемый Федором Даниловичем, рыцарь покинул Грановитую. Как только за ним закрылась дверь, Александр шагнул вперед, оборвав на плече пряжку, сбросил корзно.

— Так ли, как этот свей, приличествует иноземцу говорить с Великим Новгородом! — воскликнул он. — Хочу слышать ваш совет, боляре.

— Соберем полки, княже, и затворимся в городе, — сказал боярин Лизута. — Велика сила свеев, но за стенами, даст бог, и с малым числом воинов отсидимся.

— В поле свей побьют наши полки, — вслед за Лизутой подал голос Стефан Твердиславич. — Твоя воля, княже, и посадничья, но совет наш — держать Новгород.

— Подождем, не зря ли пугал свей?

И как всегда в палате — слово за слово, — мирная речь готова перейти в спор. Александр недовольно хмурился, наконец он не выдержал.

— Не ждать врага, — сказал он, и по тому, как прозвучал его голос, всем стало ясно, что решение его неизменно. — Сядем в городе, побьют нас свей. Следом за ними начнут поход ливонские лыцари и датские полки. Позор обретем себе. Не людно войско наше, но бог не в силе, а в правде. Разобьем свеев, остановим и меченосцев. Не словами, мужи, боем докажем силу Руси.

Глава 17 У Онцифира на Лубянице

Голосили первые петухи, когда постучались в ворота на двор к Никанору. Стук поднял Анису Мардальевну. Что-то ворча, она прошлепала в темноту босыми ногами к еле поблескивавшей слюдой оконнице, послушала. Стук повторился.

— Осподи, наказание! — пробормотала Мардальевна. — И сон не берет полуношников.

Она разбудила мужа.

— Вставай, Никаноре! Стучат.

— А? — вскочил Никанор. — Ломятся… В этакую пору.

— Может, нужда кому, — примирительно протянула Мардальевна.

Никанор послушал. Стучат негромко, но настойчиво.

— Схожу, — решил он. — Окликну.

Ночь теплая и темная. По небу быстро несутся рваные облака, и в просветах их горят редкие и, почему-то казалось Никанору, очень крупные звезды. Словно не решаясь ступить босыми ногами на влажную от росы холодную траву, Никанор постоял на крыльце. Когда стук в ворота раздался снова — окликнул:

— Кто там, за воротами?

— Свои, Никаноре.

Никанор не признал голоса, переспросил:

— За какой нуждой среди ночи?

— Дело неотложное, Никаноре.

— Уж не Омос ли?

— Узнал. Открывай, Никаноре, а то сорокой через ограду переметнусь.

Никанор приоткрыл створу. Омос протиснулся внутрь и, видя, что Никанор собирается закрыть за ним, остановил:

— В хоромы не пойду, Никаноре. Молвлю словечко и уйду… Мне еще к Страшку на Ильину, да на Рогатицу… Староста Онцифир зовет тебя.

— Онцифир? — изумился Никанор. — Почто ночью?

— Планида такая, Никаноре, не время спать ремесленным, — усмехнулся Омос. — Слышал небось о после свейском, о том, что в Грановитой, при болярах, молвил свей князю?

— Слышал, да ведь слуху-то, говорят, не всякому верь.

— Не слуху, а мне поверь, не лыко плету. Войной свей грозит… Правитель ихний велел сказать князю: стою, мол, на твоей земле, приди и поклонись! Не поклонишься — пленю тебя и землю твою. Разгневался Александр Ярославич. «Не кланялись свеям люди русские, молвил. На поклон русичи отвечают поклоном, а на бой — боем». Ввечеру после велел князь звонить завтра большое вече, будет он говорить с Великим Новгородом. Вече созвонят со полудня, а наперед, поутру, уличанские скажут слово. Нынче у Онцифира будет ближний болярин княжий Федор Данилович, потому и зовет староста мастеров…

На себя не похож сегодня Омос. На устах у него ни шуток, ни прибауток. Говорит степенно и так, словно своими ушами слышал все, что сказал свейский посол князю и что ответил князь.

— Близко ли свей к Новгороду? — полюбопытствовал Никанор. — Не сказал о том посол?

— Близко, — уверенно, словно успел он побывать там, где стоят шведы, и повидать их, ответил Омос. — Стан их, Никаноре, на нашей земле.

…Лучник Онцифир был в Грановитой, когда Александр принимал шведского посла. Встретив лучника, Федор Данилович сказал ему, что ввечеру собирается на Лубяницу, и просил Онцифира звать к себе мастеров братчины, лучших из лучших. «Слово есть у меня к ремесленным, Онцифире», — сказал он.

Затемно уже, собираясь на Лубяницу, Федор Данилович позвал с собой Ивашку.

— Вечер хорош, отроче, — молвил. — В такой-то вечер старому не спится и молодому горяча подушка. Проводи меня на Торговую сторону.

По улицам ехали шагом. Пробовал было Ивашко горячить коня, но Данилович остановил: «Будешь в поле, отроче, там скачи вволю, а в городе, на тесовой мостовой, копыта громко стучат». Ивашко не спросил, куда едут, и боярин не сказал о том. Чуть ли не с испугом взглянул молодец на Федора Даниловича, когда тот, свернув на Лубяницу, остановился у Онцифировых ворот.

На дворе Ивашко, все еще не зная, радоваться ему или сердиться на то, что явился незваным, помог боярину сойти с коня. Данилович передал ему повод, размял уставшие от седла ноги, велел:

— Прибери коня, Ивашко! Может, долго буду в хоромах… Терпенья наберись, а где ждать — твоя воля.

Онцифир встретил боярина на крыльце.

— Спасибо за честь, осударь! — сказал он. — Не погнушался моим жильем.

— Не гостем я, Онцифире, — поднимаясь по ступенькам, ответил боярин. — Совет твой надобен.

— Мне ли в советниках быть, осударь!

— Не мал ты на Новгороде, — усмехнулся Данилович. — Староста ты мастеров оружейных, а ремесло ваше дорого.

— По ремеслу спросишь, болярин, скажу, об ином-то не обучен думать.

— Полно, Онцифире! — Поднявшись на крыльцо, Данилович остановился, чтобы отдышаться. — Не занимать тебе ума ни в гостиных, ни в болярских хоромах. С людьми живешь, думы людские слышишь.

На столе в железном подсвечнике горит восковая свеча. На передней лавке — Федор Данилович, рядом с ним Онцифир. Лучник в белой холщовой рубахе с красными ластовицами; борода у него, будто рассыпанный овсяный сноп, закрывает грудь. По другую руку боярина — кузнец Никанор, за ним Страшко, Игнат-гвоз-дочник, щитник Анфим… Позади всех, на краешке коника, кровопуск Омос. Горница в хоромах Онцифира тепла и вместительна, но так как печь в ней топится по-черному, высокий накат потолка, выложенный из круглых бревен, отлунивает в мягком сиянии свечи маслянисто-темным блеском, точно облитый смолой.

В горнице прибрано. Тесовый пол застлан мягкими ткаными дорожками; под кутним воронцом играет узорными бранями белый как снег холщовый рушник, другой — накрывает окованную медью дубовую укладку, которая стоит на лавке в красном углу.

Говорит Федор Данилович. Ремесленные молча, не перебивая, слушают неторопливую, спокойную речь боярина.

— Не с распрей пришел я к вам, добрые мужи, — говорит он, — а хочу перемолвиться словом. Свейское войско переступило рубежи наши. Страшны свей Новгороду, говорят по-за углам, а не за тем ли говорят, чтобы глаза отвести. В хоромах бояр вотчинных хитрят, выжидают… Тою мыслью тешатся: юн князь, не соберет войска. Не победы ищут ему — позора. С переветами-измен-никами Нигоцевичем и Ярославком псковским, кои живут в Риге под крылышком у меченосцев, ведут тайные речи. Довольно терпеть зло, мужи, слушать наветы… Пора хватать наветчиков и казнить за язык их. Завтра, с полудня, по указу князя зазвонит на Ярославовой звоннице вечевой колокол, соберутся на большое вече все концы городские — и софийские, и торговые; сложатся ли в одну речь голоса? Князь Александр Ярославич выйдет на вечевую степень, скажет слово о походе противу свеев, а будет ли слово его словом Великого Новгорода?

— Ремесленные мастера не укроются в лес, болярин, не будет среди них супротивников, — подумав, молвил Онцифир.

— За всех ли твое слово, Онцифире?

— Врать я не учился, болярин, и льстить не умею. Будет слово князя словом Новгорода. Отыщется черная душа да покажет вражьи когти — познает она гнев новгородцев. На Великом мосту, над старым Волховом, будет суд. Не о том тревога наша, болярин, не будет распри в Новгороде, иное тревожит: встретятся в поле полки — кто победу возьмет в битве? Силен идет враг, осударь-болярин.

— Кто возьмет победу — битва решит, Онцифире, — ответил Данилович. — Князю и воеводам его в том ведать, как ставить полки. Выступит войско, а мы… Дадим ли оружие воинам? Городовой и княжий запасы не велики, есть ли оружие у ремесленных, у вас, мастера оружейные? Поведай о том, Онцифире!

— Есть, — решительно произнес Онцифир и в подтверждение того, что сказал, пристукнул по столу ладонью. — Дадут мастера копья и рогатины, топоры боевые и луки самострельные, броню и шеломы. То ли слово молвил я, други? — Онцифир обратился к ремесленным. — Как ты судишь, Никаноре?

— Я как все, Онцифире, — отозвался Никанор. — И готовые изделия есть у меня, и горн в кузне не погашу.

— Вели, болярин, принесем оружие, — вслед за Никанором молвил Страшко. Он даже привстал и помахал перед собой ладонью, будто разя врага. — У Игната, — показал на гвоздочника, — у Анфима, у всех ремесленных мастеров есть чем порадовать войско и воевод.

— На вече о том будет ли слово? — спросил Данилович.

— Скажем. Услышит наше слово Новгород, — ответил Онцифир. — А чтобы голос наш громче был, нынче же оповестим ремесленные братчины, позовем, чтоб завтра, как зазвонят набат на Ярославовой звоннице, никто из ремесленных не сидел дома; все, кого ноги носят, шли б на вече.

— Хватит ли времени на то, чтобы известить так-то ремесленных мастеров в городовых концах? — усомнился Данилович.

Онцифир только собрался ответить боярину, как сидевший до того молча кровопуск Омос выбежал на середину пола, подбоченился.

— Оповестим, — заявил он. — Птица не махнет крылом, как полгорода обегу, во все ворота постучу. Люди мы, болярин, не ленивые; где смешком, где тишком, а на своем поставим.

— Почто балагуришь, Омос? Не одни сидим, — сказал Страшко и взглянул на боярина.

— Умен Страшко, а не дошел того, со зла ли балагурство Омосово, — упрекнул Омос кузнеца.

Данилович усмехнулся, взглянул на кровопуска, как бы желая удостовериться, сможет ли Омос выполнить то, что обещает.

— Так ли будет, Омос?

— Так, болярин. Не на ветер слово мое, не на воду.

Не голосом громким, не осанкою сановитой, не дородностью славится на Новгороде ближний боярин княжий Федор Данилович. В гридне ли, в суде ли — он не повысит голоса; скажет слово, и от того, что сказано, не отступит. Люди говорят: все знает Данилович. Ни темные ночи, ни стены каменные, ни дубовые частоколы не скроют от его уха и глаза. По рождению Федор Данилович суздалец. Нет у него вотчин на Новгороде. Вотчинные бояре не любят его, но спесью перед ним не возносятся. Нигде не опустит он головы, ни брань, ни распря не переедят ему горла. Навестил сегодня боярин хоромы лучника Онцифира, и не боярин будто, а равный с равными говорит он с ремесленными. Зато знает Данилович, что скажут завтра на вече ремесленные мастера.

Время близко к полуночи. У себя, в хоромах, ждет боярина Василий Спиридонович. И к торговым гостям новгородским будет слово Федора Даниловича.

…Голоса в горнице разбудили Васену. Прислушалась, подождала. Голоса не затихают. Девушка поднялась, накинула летник, подошла к двери, приоткрыла.

У стола, рядом с батюшкой, боярин. Мутно горит свеча, но Васена узнала Никанора и Страшка. Кто-то еще в горнице… В полутьме Васена не разобрала лиц. Хотела отступить, но второпях опустила скобу. Дверь, скрипнув, распахнулась. Боярин, говоривший с ремесленными, прервал речь, оглянулся.

— Долго засиделись у тебя, Онцифире, — сказал он. — Хозяйку твою потревожили. Пора честь знать.

— Не суди мою «хозяйку», болярин, — усмехнулся Онцифир. — Не гонит она гостей; затем пришла, чтобы медом потчевать.

— Полно, Онцифире, пришли мы не мед пить…

— От чаши меду, как и от доброго слова, не отказывайся, болярин. Налей пополнее ендову, Васена!

Глава 18 Вече

Звонит набат вечевой колокол на Ярославовой звоннице. В городских концах с раннего утра побывали княжие гонцы, оповестили: собирает князь Александр Ярославич большое вече на Ярославовом Дворище, зовет на вече и Софийскую и Торговую стороны.

Давно не знал Великий Новгород того, чтобы все городские концы сходились на один зов. Нынче, как зазвонили набат, потянулись к Ярославову Дворищу люди из Плотников и со Славны, с Неревского конца, из Гончаров; шествуют бояре с Загородского, с Пруской и Чудинцевой улиц. У всех одно на языке: шведское войско переступило рубежи, идет походом на Новгород.

— У Ладоги, чу, свей. Порубежный полк, что стоит там, свей побили… Гонец прибыл, сказывал. Того и жди — увидим свейские ладьи на Волхове. Посол свейский в Грановитой так и молвил князю: не покоришься — пленим тебя. Не о том ли и вече нынче, чтоб велеть князю с поклоном идти к свеям?

Говорил, размахивая руками, Офоня-колпачник. Он воровато оглядывался по сторонам; редкая, словно выщипанная, бороденка Офони кажется лишней на его круглом, как румяное яблоко, лице.

— Сам ты, Офоня, слышал посла-то? — спрашивают у него.

— В Грановитой был посол… — увильнул Офоня. — Не велел свей князю Ярославичу идти в поле, побьем твои полки, молвил.

— Сила у свеев, — кто-то тревожно вздохнул.

— Силища! — громче подхватил Офоня. — И у франков, и в немецких землях, и в иных во всех ведают, нет на белом свете сильнее войска свейского.

— А что молвил князь Александр послу?

— То и молвил, — вмешался в разговор Антон-дег-тярник. До того он, глядя исподлобья на Офоню, молча стоял в толпе. — Выйдем, молвил, навстречу, побьем вас. Свей грозил полоном, а как услыхал слово Ярославича, прикусил язык. Видано ли то, чтобы русичи кланялись свеям?

— Свей идут ладьями по Волхову, может, ты, Антош, распялишь руки, заградишь им путь? — насмешливо спросил Офоня.

— Тебе, Офоня, лучше молчать бы, — подвинулся к колпачнику и, сердито сверкнув на него глазами, вступился за Антона Тимош-серебряник. Высокая фигура его в крашенинном зипуне заслонила собой Офоню. — Не пройдут свей к Новгороду, вот что молвил свею Ярославич. А почему не пройдут, пошевели-ко о том, Офоня, под колпаком у себя!

— Мало ль что скажет Ярославич, — не сдаваясь, петушился Офоня. — Не посадский он житель, не ремесленный, не гость торговый… Князь он, не с нации пир пирует.

— То-то тебя не позвал… Именитого вотчинника.

— А кто они, вотчинники? Опора и надёжа Великому Новгороду.

— Опора, да у ремесленных что-то бока болят от этой опоры, — сдвинув на затылок колпак, засмеялся Антон-дегтярник. — Кто на кого оперся? Кажется, не мы на плечи болярские, а боляре на наши шеи оперлись. Князь Александр силен, не кланяется походя вотчинникам, вот и занадобилась им опора. За откол Новгорода от Руси вотчинники, так ли?

— Ох, так.

— На княжем дворе так-то! — крикнул Офоня.

— А ты не шуми, Офонюшка! — оборвал его серебряник. — Чешется у тебя язычок — почеши, а врать не ври. Знаем, что князь не ровня ни мне, ни тебе… Не ровня! Но он за всю Русь. И нам, городовым людям, мила Русь. За нее, за Великий Новгород, а не за вотчины болярские проливали кровь отцы и деды наши. О том и колпачникам пора бы знать.

Донесся шум со стороны моста. Показались кузнецы, оружейные мастера. Они привалили на вече всей братчиной. Впереди Никанор и Страшко.

— Кузнецы-хитрецы… Эка ватага! — раздались голоса в толпе. — Гей, Никанор, гей, Страшко, много ли копий сковали, много ли топориков боевых?

— Не до копий им было, — насмешливо скривив рот, молвил Офоня в сторону. — Светцы гнули да сковородники.

— Слышь, Никаноре, что люди толкуют: не копья ковали, а сковородники бабам. Ухватами собрались полки снаряжать.

— Языком молоть вольно, ежели рот не замазан! — крикнул в ответ Никанор. — Бывало ль когда, что ходили кузнецы позади всех?

— Шли впереди, а в горнах холодно, — выкрикнул Офоня.

— От кого слышу? Офоня? Громобой-богатырь! Офоне меч легок, ослопину Офонюшке во сто пуд…

— Хо-хо-хо! — смех заглушил последние слова Никанора.

И вдруг словно ветер подул:

— Князь… Князь… Александр Ярославич.

— На коне… С дружиной.

— Посторонись, люди добрые, дайте взглянуть!

— На коне-то прямехонек…

— А дружина… Сто богатырей, молодец к молодцу.

— Как в велик день идет… Ни копья, ни меча — ни у самого, ни у дружинников.

— Не воевать идет Ярославич, слово молвить.

Александр сошел с коня и поднялся на вечевую степень. На высоком помосте степени его видно издалека. Красный с золотою тесьмой кафтан, надетый на нем, перехватывает узорный пояс из мягкой сыромяти. Шил пояс Липко — кожевник с Раздвижи. Позади князя воевода Ратмир и алеют шубы боярские. Молчаливы нынче бояре, да и мало их. Тому занедужилось, тому место у вечевой степени на Ярославовом Дворище страшнее недуга. Обида в боярских гриднях: зачем князь собрал большое вече не у святой Софии?

Александр поднял руку. Занялся шелест у Верхнего ряда на торгу, пробежал по толпе и замер.

— Мужи новгородские! — начал Александр; голос его разнесся по всему Дворищу. — Свейский правитель Биргер послал к Великому Новгороду своего лыцаря. Приняли мы лыцаря, как чести его положено. Велел правитель свейский сказать нам, что ихнее войско стоит на Русской земле, скоро оно будет к Новгороду. Не позорно ли, мужи, слушать хвастливые речи? Римские попы благословили поход свеев, назвали его крестовым, как поход на сарацин и поганых язычников. Неужто так велика сила свейская, что покоримся без боя? Пусть рука моя, — Александр вытянул вперед руку, — не будет держать меча, пусть хула и позор падут на мою голову, если поклонюсь свейскому правителю и возьму мир на его воле! Не покорный мир дадим свеям, мужи, а соберем полки и выйдем навстречу. Желаю я, чтобы слово мое стало твоим, Господин Великий Новгород! Не от удальства, не ради славы себе говорю, мужи, а ради славы Руси, ради мира и вольной гостьбы Великого Новгорода. Свейское войско людно, но не солома ломит силу. Иду, мужи, навстречу ему с дружиною и всех, в ком сердце Храброе, сила не угасла, зову в большой полк! Так ли молвил я, мужи новгородские? Будет ли слово мое словом Великого Новгорода?

Александр умолк и обнажил голову. Не затих еще в ушах новгородцев его голос, а на степени, рядом с князем, встал Василий Спиридонович, торговый гость.

— Волен ли Господин Великий Новгород пасть под чужое ярмо? — выкрикнул он. — Волен ли принять поругание от латинских свеев?

Шум и крики новгородцев заглушили речь Спиридоновича.

— Не волим!

— Не поклонится Новгород свеям!

— Собирай полки, княже!

— Костьми ляжем…

Не слышно голосов супротивных. Красный от надсады Офоня-колпачник машет исступленно руками, кричит что-то, брызжа слюной.

Один Офоня. Качнулась толпа, захватила его, отнесла от степени.

— Не склонимся, мужи, под чужое ярмо, — когда шум утих, раздался снова голос Спиридоновича. — Не время в хоромах сидеть, ждать, покуда гром грянет; время надевать шеломы да идти под стяг княжий. Скажем, мужи, и запишем в грамоте: готовы послужить Великому Новгороду! Кто добром, кто силой, животом своим и волей…



С непокрытой головой стоит Александр на вечевой степени. Ждал он, что его слово станет словом Новгорода, но, поднимаясь на степень, все же тревожился: не начал бы кто окольную речь. Бывало так: скажут небылицу, и зашумит вече… Голос людской толпы как струны у гуслей. Но сегодня кто и хотел сказать против — молчав. Гостиные и ремесленные братчины сложились в одну речь. Скажешь против, а не ровен час — приведется под тяжелую руку…

— Кого воеводою поставит Новгород над своим полком? — крикнул Спиридонович.

— Силу Тулубьева…

— Дружинина…

— Хорош Дружинин, да хвор. Не оправился после боя.

— Князю поставить воеводу!

На степени лучник Онцифир.

— Поставим воеводою гостя Спиридоновича! — крикнул он. — Пригож молодец! Силен, на разум востер и удали вволю.

— Спиридоновича!

— Спиридоновича воеводою!..

На губах Александра улыбка. Дав утихнуть шуму о Спиридоновиче, он призвал к тишине.

— Князю слово!

— Тише! Александр Ярославин скажет…

— Спасибо за волю Великому Новгороду! — Александр ступил вперед и поклонился. — Клянусь перед святою Софией и Великим Новгородом не мириться с врагом, покуда он не побит, покуда стоит он на земле нашей и грозит полоном древним вотчинам новгородским. Будет ли на то слово Великого Новгорода?

— С тобою Новгород, княже, веди полки! — крикнул Игнат-гвоздочник.

— Зови под стяг свой людей ратных! — подхватили новгородцы слово гвоздочника.

— Тебе воля брать в полки и охочих и посошных…

Пишут дьяки имена охочих людей в новгородский ополченский полк. Меха дорогие, гривны, куны и ногаты серебряные, копья и рогатины, топоры боевые несут новгородцы. Лучник Онцифир и Сила Тулубьев принимают добро.

Выступил вперед боярин Лизута.

— От своих животов даю двух холопей да пятерым тегилеи…

Стоявший рядом с Лизутой Гаврила Олексич покосился на боярина, оборвал:

— От твоих животов, болярин, мало сулишь. Дружину снаряди! Не жалей ни копий, ни шеломов, ни железных рубашек…

Александр спустился со степени. В толпе, окружающей дьяков, он увидел Никанора. Кузнец стоял и выкрикивал свое имя. Александр позвал его.

— Ия сказан в твоем полку, княже, — приблизясь к Александру, сообщил Никанор. — С тобой жили, с тобой и в поле…

— Нет, Никаноре, — резко, будто сердясь на кузнеца, остановил его Александр. — Не тебе идти в полк, будь у себя в кузне.

— Почто, княже? — нахмурился Никанор. — Трусом не бывал…

— И я не ищу в тебе труса, а дорого твое ремесло. Тебе, Никаноре, не копьем биться с врагами, а ковать оружие для воинов, вязать кольчужки крепкие.

Видя, что кузнец собирается возражать, Александр повысил голос:

— Так сказано, Никаноре! Быть тебе у своего дела, в том моя воля и воля Великого Новгорода.

Глава 19 В стане врагов

Шведское войско на многочисленных ладьях отплыло из Обо к русскому берегу. Никто из воинов не сомневался в успехе похода. Море было спокойно. Пользуясь попутным ветром, шведы подняли паруса. Легкие ладьи с пешими воинами стаями окружали огромные корабли правителя и конного рыцарского полка. Погода изменилась на полпути. Ветер посвежел, постепенно небо обложили тяжелые темные тучи. Когда передние ладьи начали втягиваться в устье Невы, войско настигла гроза. Ломая пучину моря, будто из самой ее глубины вздымались волны и неслись к берегу, заливая егб и дубовые рощи на островах.

Спасаясь от бури, шведы начали высадку. Корабль правителя остановился у устья Ижоры. На холме, видном издалека на низменном берегу, поднялся златоверхий шатер. Вокруг расстилалась покрытая сочной травой поляна. Она начиналась от Ижоры, достигала заросшего низкорослым кустарником болота, шла вверх по берегу и обрывалась у темно-синей гряды глухих ижорских лесов.

Волны, несясь с моря, подняли воду. Скоро она выступила из берегов, залила островки. Недавно еще спокойная река потеряла свои очертания. С шумом и грохотом волны разбивались о подножие холма, на котором возвышался шатер правителя. Зеленые купы дубовых рощ на островах напоминали огромные сказочные корабли на безбрежном пространстве взбунтовавшегося моря.

Промокшие до костей воины радовались твердой земле, ожидая найти на берегу жилье, тепло и пищу. Залитый почти сплошь водою берег реки — рубеж Руси. Отсюда простирается вдаль, за неизведанные леса и болота, обширная, сказочно богатая Новгородская земля.

При высадке шведов на русском берегу никто не оказал им сопротивления. Берег казался необитаемым.

Непогода, какою встретила Русская земля крестоносное войско шведского короля, и то, что рыцарь Карлсон, ушедший из Обо в Новгород с повелением правителя князю Александру, не вернулся, задержало шведов.

А места вокруг дики и неприютны. Топкие болота, темные, непроходимые леса преграждали путь. Собираясь в поход, шведы намеревались плыть на ладьях в озеро Нево[35], взять Ладогу; оттуда «гостиным путем» идти вверх по Волхову до стен Новгорода. Теперь, когда войско близко к озеру, «гостиный путь» казался Биргеру и опасным, и долгим. На Волхове шведским ладьям пришлось бы преодолевать порожки, перекаты и мели; если новгородцы станут сопротивляться, то нелегкими для шведов будут встречи с береговыми засадами. Поход на ладьях по чужой реке ослабит войско.

Прямой и скорый путь к Новгороду лежит сушей, но он незнаком, а у шведов нет проводников. Жители порубежных погостов и займищ при первой же вести о появлении шведского войска бежали в леса; на местах погостов шведы нашли свежие пепелища.

Непогода и нужда в пище сказались на настроении войска. Недовольство прорывалось глухо, но с каждым днем упорнее и настойчивее. Высокое положение духовника правителя обязывало отца Биорна знать обо всем, что думают и что говорят воины. Опечаленный тем, что он слышал, святой отец во время вечерней беседы с правителем поведал о своем беспокойстве. Биргер выслушал его не прерывая.

— Страх твой напрасен, святой отец, — промолвил он, успокаивая Биорна. — Мы вступили с оружием на эту землю, и ничто не заставит нас ее покинуть. Мы знаем свое войско, и нет у нас сомнений в его храбрости и непобедимости.

— Русы дерзки, государь, упрямы; земля их обширна. Они будут прятаться в лесах и избегать битвы, предпочитая нападать исподтишка. А скрытый враг, государь, страшнее того, который стоит в поле.

— Мы навяжем им битву! — произнес Биргер с такой жесткой решимостью, что отец Биорн невольно отступил. Но через мгновение бледные губы правителя тронула улыбка.

— Скоро вернется рыцарь Карлсон от князя новгородского, — сказал он. — И если русичи не сложат оружия, то не пройдет и двух недель, как крестоносное войско будет у стен Новгорода. Победа вознаградит нас за лишения, испытываемые теперь.

— О том я молюсь, государь, — произнес отец Биорн, набожно скрестив на груди руки. — Но, да простит государь мои слова, не время ли снарядить послов к братьям-меченосцам, известить их о нашем походе и напомнить о тех обязательствах, которые приняты Орденом по соглашению о совместном походе на Русь?

Биргер поморщился. Улыбка, блуждавшая на его губах, не исчезла, но глаза — серые, почти бесцветные — потемнели. Он заговорил устало, как бы нехотя:

— Напомнить Ордену о союзе и совместном походе на Русь — о том сказал ты, святой отец?

— Да, государь. Союз с братьями-меченосцами облегчит победу…

— А что станется после?

— Союз с единоверным Орденом не опасен нам, государь.

— Не опасен для апостолической церкви, но не для Швеции и нашего короля. Разве не пришлось бы делить с меченосцами плоды наших трудов? Мы первыми ступили на землю русов. Новгород и князь новгородский не смогут остановить нас. Я не противу союза с меченосцами, святой отец, но то, что повергнется нами, должно принадлежать нам.

— Клянусь четками апостола Петра, государь, я не хочу, чтобы войско христианнейшего короля, да хранит его бог, несло труды на пользу Ордена или дружественного нам короля датского, — подняв к небу глаза, произнес отец Биорн. — Довольно того, что меченосцы станут угрожать русам.

— И за то назовут свою долю, — невозмутимо прозвучал ответ Биргера. — Меч шведов не нуждается в помощи… Пленного руса, — Биргер неожиданно переменил разговор, — который схвачен вчера в лесах, отдаю тебе, святой отец. Пусть этот дикарь станет первым в здешней земле, познавшим свет истинной веры.

— Благословит бог ваше доброе сердце, государь!

Покинув шатер правителя, отец Биорн облегченно вздохнул. Ветер, который все еще дул с протоки, был сегодня теплее и тише; облака рассеялись, образовав в небе рваные голубые просветы, предвещая тем близость ясных солнечных дней.

Глава 20 Перед походом

Княгиня Прасковья Брячиславовна носила последние дни. Беременность изменила ее. Княгиня подурнела. На щеках исчезли красившие их круглые ямочки, губы поблекли, под ввалившимися глазами и на верхней губе рыжими неровными пятнами обозначились густые тени. Все это придавало озабоченную выразительность и какую-то непривычную строгость ее похудевшему лицу.

Прасковье Брячиславовне исполнилось восемнадцать лет. Почувствовав, что понесла, она испугалась. Но постепенно, по мере того как приближались роды, в молодой княгине просыпалась женщина. Все полнее, ощутимее переживала она радость первого материнства, когда и стыдно того, что есть, и гордость переполняет сердце. Любовь к мужу полно и неотделимо слилась в ней с любовью к тому, не появившемуся на свет существу, которое носит она и ради которого готова принять муки и счастье материнства.

Редко-редко Прасковья Брячиславовна показывалась теперь из терема. Она стала осторожней, оберегалась резких движений, всего, что могло испугать ее. Александр, появляясь в тереме, обнимал ее, целовал в губы… Лишь в одном изменился: обнимая, не поднимал на руках, не кружил, как прежде, по горнице.

Княгиня смущалась, краснела от стыда. Радость ли князю видеть ее — тяжелую, в широком летнике, нерасторопную…

Как ни оберегала Евпраксеюшка молодую княгиню от всего, что могло бы ее потревожить, но беспокойные вести с Ладоги не миновали терема. Терялась мамка: чей язык в хоромах болтлив? Она сердито ворчала, когда княгиня просила открыть ей правду.

— Что я скажу тебе, осударыня? — нахохлясь и отводя в сторону глаза, твердила она. — Знаю столько, сколько и ты… Память у меня разбило.

— Всегда так-то: как не хочешь молвить, так у тебя и памяти нет.

Для Евпраксеюшки княгиня — дитё малое. Какою была в Полоцке, в девичьем тереме, такой и осталась.

Вечер скоро. Бывало, об эту пору дружинники песни играли, забавами тешились, а сегодня — ни песен игровых, ни забав. «Неужто поход?» — думает княгиня. Тревожнее начинает биться у нее сердце. Ждала Александра — не пришел. Будь она не тяжелой — не горевала бы, не тревожилась. А тут как останется она одна в тереме?

Страшно Прасковье Брячиславовне. Разлилась бы слезами горючими, да стыдно. И Евпраксеюшка — увидит слезы на глазах — пристанет. «Опомнись, осударыня! — скажет. — Глупой бабе впору реветь ничего-то нёвидя, а ты княгиня».

В сумерках уже, когда Прасковья Брячиславовна перестала ждать мужа, Александр, шумно хлопнув дверью, вбежал в светлицу. Княгиня ожидала увидеть тревогу на его лице, а он весел, как всегда; кафтан на нем в пыли, лицо потемнело от загара, глаза искрятся так, словно совершил он что-то такое, что должно радовать и его, и весь княжий двор.

— Прости, лада, опоздал, не навестил днем, — заговорил он, обнимая княгиню. — Дел много нынче… А ты? О чем грустишь? Печаль вижу в глазах твоих.

— Не спрашивай! — княгиня, как бы ища защиты от грозящей ей нежданной беды, прижалась к Александру. — Страшно мне.

— А ты не страшись! Хочу, чтобы ты дала мне сына, чтобы рос он сильным и смелым, достойным своего имени.

— Не о том я, — княгиня отстранилась от Александра. — Не о себе… Идешь ты в поход с полками.

— Я — князь, Параша, — поняв горе княгини и положив руки на плечи ей, сказал Александр. — Неужто хочешь, чтобы я сидел в тереме, когда враг идет на Русь?

— Нет, — закраснев, княгиня опустила глаза. — Останусь я… Одна.

Она не вытерпела, на глазах у нее снова показались слезы. Припав к мужу, она стояла так, пряча лицо на его груди.

Евпраксеюшка всплакнула. Князь покинул терем, но простое и ясное ощущение жизни, которое принес он, не исчезло. На губах у княгини показалась улыбка — она выдавала и смущение, и радость.

— Время почивать, осударыня, — приблизясь к княгине, сказала Евпраксеюшка. — Пора! Покоя нам нету, — вздохнула, точно и в самом деле не знала ни в чем покоя. — Сборы да разговоры… Не поехать ли тебе в Городище, осударыня, от хлопот-то здешних? Хорошо там… Весна во всей красе своей раскрылась; тихо, спокойно. Тополь, береза, липа — все-то в зелени; вечера черемухой пахнут…

— Давно ли, мамка, ты не пустила меня в Городище с Сашенькой, — сказала княгиня, не сдерживая улыбки. — Стращала дорогой дальней.

— Полно, осударыня, как это стращала? По ранней весне, по бездорожью было, какая уж езда… Нынче-то подсохло, шажком поедем, не тряхнет. Вели, осударыня, в утре собирать поезд.

— Нет, мамка, подождем. Выступят полки, проводим Сашеньку, тогда и в Городище…

— Не знаем, когда Выступят, а тебе беспокойство.

— Потерплю… И не беспокойство мне здесь. Будем одни — делай что хочешь, не поперечу.

Готовя поход, Александр стремился как можно скорее закончить сборы. То же советовал ему и воевода Ратмир. В ополченском полку старые воины рассказывали молодым о битвах, в которых встречались с врагом, учили молодых владеть топором и копьем, щитом отражать противника. Александр торопил, никому не давал покоя. Он выступил бы немедленно, если бы не нехватка телег и лошадей обозных. Места, где придется идти войску, малолюдны, на зажитьях не найдется хлеба; и хлеб и толокно на «мешанину» надо везти с собой из Новгорода.

Александр указал быть подводам из ближних волостей: с Шелони, со Меты, из Бежичей. И о том указал грамотами: гнать из тех волостей в большой полк посошных ратников — по одному от двух десятков сох. Были бы посошные одеты, обуты, здоровьем крепки. Тиунам указал строго-настрого выполнять повеление, не щадя животов. А если где — в вотчинах ли боярских или в вольных погостах — будут противиться, не медля слать с вестью о том гонцов в Новгород.

В самый разгар сборов прискакал в Новгород гонец из Заильменья: не поднимается волость, не шлет ни подвод, ни посошных ратников.

Федор Данилович, выслушав гонца, спросил:

— Что говорят ослушники?

— То, болярин, не в пору-де идти в дальний поход. Сенокос настал и хлеба зреют.

— Кто первый начал и не дал посошных?

— Правитель вотчинный болярина Водовика. Подвод и посошных не дал, а, сказывают, на тех, кто охочие были из вотчинных, надел колодки. Глядя на вотчинных, противятся и вольные смерды.

Александр в гневе сжал кулаки. Молча подступил он к гонцу, и не миновать бы тому княжего суда, если б не вступился Федор Данилович.

— Не суди гонца, княже, не его вина, — сказал он.

— Не сужу… Пусть так! — резко, скороговоркой произнес Александр. Плотно сведенные брови показывали, что гнев его не остыл. Помолчав, он заговорил все же более спокойно — Войско наше малочисленно, а враг силен; о своем ли доме пещись? Зло, учиненное в Заильменье, — позор и измена. По обычаям нашим, измена карается казнью. Но не того хочу я. Ждать некогда, начнем поход послезавтра. Воины — охочие и посошные — станут под стяг, обозы пойдут за войском…

— Что велишь, княже, сказать ослушным? Не напомнить ли им о воле твоей и Великого Новгорода?

— Справедлив твой совет, болярин, — согласился Александр. — Олексич! — он позвал витязя, стоявшего ближе к двери, позади гонца. — Возьми десять конных отроков молодшей дружины и не медля иди в Заильменье. Воля тебе гнать на Новгород подводы и посошных… Кто сказан в войске и не идет любом, пусть идет нёлюбом!

— Владычная вотчина в Зашелонье упрямится, княже, — сказал Данилович. — Богата вотчина, близ тысячи смердов-половников там, да кабальные смерды, да холопы…

— Олексич не пойдет за Шелонь, тебе решать с владычными, болярин Федор, — перебил Александр речь Даниловича. — Нет времени у нас на долгие споры. Владычные вотчины сильнее болярских, и то, что положено с них по указу моему и Новгорода, — взыщи.

Глава 21 Хитрость Федора Даниловича

Боярин Якун Лизута от изумления не знал, что подумать, когда ближний холоп сказал ему о приходе княжего боярина. Первой мыслью Лизуты было сказаться хворым, избежать встречи с Федором Даниловичем, но, подумав, отверг мысль о хворости. Не таков боярин Федор, чтобы поддаться на глупый обман; небось он разузнал уже от холопов все, что надо ему знать о владычном боярине, когда явился сюда.

В другое время Лизута не тревожился бы встречей с княжим боярином, волен он говорить с ним, волен молчать, но теперь, когда князь собирает поход, когда все концы новгородские сложились в одну речь и эта речь поставила князя главою над войском, выше совета господ, теперь Лизута не желал распри. Он велел холопу подать домашний кафтан; накинув его на себя, пошел навстречу гостю.

Вечер еще не наступил, но в гридне, куда боярин Якун ввел Федора Даниловича, горели свечи. Лизута усадил княжего боярина на почетное место, велел нести на стол праздничные серебряные чаши. Пригубив чашу, Данилович хитро завел речь о походе против свеев. Нарочно, чтобы поласкать слух владычного боярина, пожаловался на медлительность сборов, на то, что мало запасено железного оружия и кольчуг, что охочим людям и посошным ратникам, кои приходят в полк, под стяг княжий без рогатин и топоров, доведется идти в поле с ослопинами.

— И силен и удал ратник, а с ослопиной противу свейских копий не выстоять, — вздохнув, произнес Данилович. — И собираемся долго… Выступим, бог даст, недели через две. Авось, к тому-то времени свей не приступят к Новгороду, в пути встретим. Ох, — снова вздохнул Данилович, — невеселые речи сказываю тебе, болярин Якун, да нет иных-то. Изорвется кафтан, как его ни латай, прорехи пялятся хуже бельма. И по времени поход не в пору: сенокос в разгаре… Люди говорят: «В сенокос-от день год кормит».

Речь Федора Даниловича лилась так сокрушенно и убедительно, что Лизута даже растерялся немного. Он готов был заподозрить княжего боярина в том, будто нарочно тот говорит неправду, если бы не успокаивали искренний и правдивый взгляд боярина Федора, откровенное и простодушное выражение его лица. Не выдавая себя, Лизута с гордостью думал: хвастал князь перед советом господ и перед вече храбростью, а как в поход идти, у нас, у верхних людей, ищет помощи.

— Слышно, вяло собираются ратники, — посетовал Лизута, сочувствуя княжему боярину.

— Да, — подхватил Данилович. — И к тебе я затем нынче, болярин Якун… Совет и помощь зело надобны.

— Мне ли советовать, болярин? — прищурив по привычке глаза и устремив на Даниловича пытливый взгляд, сказал Лизута. — Княжие воеводы хитры в войсковом деле, им ли не ведать, как собирать полки.

— Не в том нужда к тебе, болярин Якун, иное у меня… Из ближних вотчин болярских нет подвод с хлебом войску. Тебе, владычному болярину, поторопить бы нерадивых.

— За то, что есть в вотчинах, боляре-вотчинники каждый сам за себя ответчик; ни воли моей, ни власти над болярскими вотчинами у меня нету.

— Знаю о том, Якуне. Вотчинники — каждый за себя ответчик перед Великим Новгородом и перед войском. А ну как задержат подводы, не сталось бы худа после?

— И худо будет, моей вины в том нет.

— Не мне, болярин Якун, искать твои вины, — суше произнес Данилович. — Не мне бы говорить о горьком.

Не все ближние вотчины на Ильменье и на Мете дали подводы, а чей пример был? Не сладко, ох не сладко молвить! Зашелонская вотчина святой Софии, Якуне. Вотчина велика, многолюдна, а ни подвод оттуда, ни посошных. Будто не слыхали у святой Софии ни воли Новгорода, ни указа князя.

— Не пойму, что ты молвил, болярин, — поежил плечами Лизута. — Не пойму, кто во владычной вотчине мог нарушить указ?

Приветливость окончательно исчезла с лица Федора Даниловича. Взгляд его потемнел, в голосе, когда боярин заговорил, прозвучали жесткие нотки укора.

— О том, кто нарушил, ближе тебе ведать, болярин.

— Мне ли?! — Лизута протестующе повысил голос. — Слово легко молвить, Федор Данилович, а я, как и ты, далек от вотчин. Ближние владычные попы вершат вотчинные дела святой Софии. От них, от ближних попов, и мне горе. Легче мир со свеями положить, чем сговориться с чернецами. От души каюсь, болярин, страшусь их.

Огоньки, сверкнувшие в глазах владычного боярина, когда он говорил, казалось, выражали и недоумение тем, что услышал он от княжего боярина, и скрытое торжество над ним. Собираясь на владычный двор, Федор Данилович заранее представлял хитрые речи владычного боярина. Гибок у Лизуты язык, отведет беду. И то тревожило Федора Даниловича — не нашлось бы среди верхних друга и союзника врагам Руси; по злобе на князя не послал бы кто гонца на рубеж сказать, что делает князь, с какими силами и когда выступит из Новгорода. Потому-то Данилович и говорил Лизуте о долгих сборах и о тревоге за удачу похода.

— Ия страшусь того же, болярин Якун, — будто поверив в искренность слов Лизуты и соглашаясь с ним, промолвил Федор Данилович. — Хитростей и темных дел страшусь, — добавил он. — Слушок есть, — Данилович понизил голос, как бы делясь тайной, — побывал-де в Новгороде чужой поп… От ливонских краев. Посетил, сказывают, этот поп владычный двор. Не привелось тебе видеть его, болярин Якун?

Лизута вытер потное, раскрасневшееся лицо. Пристальный взгляд Федора Даниловича, каким тот, словно бы ненароком, следил за каждым движением владычного боярина, не предвещал добра и мира. Данилович не назвал имени чужого попа, но Лизута догадался, что говорит княжий боярин о попе Семене, приходившем в Новгород из Риги с грамотами Нигоцевича. В памяти Лизуты воскресло серое, выцветшее лицо попа, вспомнились его неторопливая речь и голос… Тоненький, с хрипотцой. Лизута доверялся ему, и владыка принимал Семена. Нынче попа того нет в Новгороде. Лизута полагал, что Семен благополучно ушел в Ригу, но слова княжего боярина навели на сомнения. «Неужто люди Даниловича переняли Семена? — думал владычный боярин. — Что знает Данилович о попе?» Как ни верен и ловок Семен, но можно ли поручиться, что на княжем дворе, перед боярином Федором сможет сохранить тайны? Видел ли Данилович грамоты владыки и бояр Нигоцевичу? «Не видел», — тут же уверил себя Лизута. Иначе не намеки на «чужого попа» услышал бы он от княжего боярина, а прямое и резкое слово. Все же Лизута решил в разговоре с Даниловичем быть осторожнее и сговорчивее.

— Доходил и ко мне слух о чужом попе, — промолвил он. — А видеть, если и был он, не привелось. Мало ли бродит их, безместных, пропитания для ради! А когда ждут, болярин Федор, на княжем дворе подводы и посошных из вотчины святой Софии? — заминая речи о попе, спросил Лизута.

— Завтра ополудни.

— Боюсь, успеют ли, а к вечеру будут.

Федор Данилович знал о попе Семене только то, что услышал о нем от Ивашки. Ивашко, не найдя захожего попа в Новгороде, после того как увидел его на Буян-лугу, пришел к Даниловичу и сказал о встрече с «чужим попом» на займище у Данилы, о том, что поведал ему после о попе Данила. Федор Данилович побранил Ивашку за опоздание с вестью. Искали Семенка Глину в городе и на путях — не нашли. От Федора Даниловича не укрылось, что сейчас напоминание о гонце Нигоцевича встревожило владычного боярина, стал он покладист и иными словами, чем раньше, заговорил о подводах и о посошных. «Замаран хвост у болярина Якуна, — подумал Данилович. — Не зря приходил поп».

— Ждать велишь завтра, болярин, подводы из владычной вотчины? — спросил Федор Данилович, будто не придав значения тому, что сказал он о Глине.

— В ночь нынче выйдут, — ответил Лизута. — А тех, кто не выполнил княжий указ и повеление владыки, разыщу…

Глава 22 Домники

Олексич велел дружинникам, которых брал с собой в непокорную волость, седлать коней. Строгий наказ Александра Ярославина не давал времени на сборы. Перед тем как Олексичу и сопровождавшим его отрокам выехать со двора, воевода Ратмир осмотрел сбрую на конях, ладно ли сидят кольчуги, не заржавели ли копья.

— Не велик поход, — сказал он, — да, не ровен час, и на малом споткнется конь. А ты, Олексич, помни: охочих молодцов и посошных возьми с собой в Новгород, ослушников остепени, взыщи с каждого, что положено. — Все исполню, осударь-воевода, — обещал Олексич. — И к тебе слово, паробче, — Ратмир поманил Ивашку, стоявшего у стремени оседланного коня. — Подойди! Ты на Шелони жил, ведаешь места тамошние.

Строгий взгляд его, устремленный на Ивашку, был так неприветлив, что молодец смутился, не зная, за какую вину сердит на него воевода.

— Бывал и на Шелони, и в борах, — молвил.

— Вместо тебя в Заильменье Олексич возьмет другого отрока, — указал Ратмир. — А тебе, паробче, — взгляд воеводы стал добрее, — идти на Мшагу. На Мшаге, близко Шелони, погост… Запомни — Медвецкий. Живут в том погосте железные мастера, домники и искусные кузнецы. К ним тебе путь.

— По твоей воле, осударь-воевода, — услышав последние слова Ратмира, обрадовался Ивашко тому, что доведется увидеть Шелонь.

— Скажешь мастерам на погосте указ княжий, — не слушая Ивашку, продолжал воевода. — Указал-де князь Александр Ярославич немедля слать в Новгород железные крицы и все оружие, какое сковано — копья и рогатины, топоры и ножи — все везли бы. Успеет ли к походу оружие со Мшаги — с тебя спрос. И о том молвишь: не велел-де Александр Ярославич из погоста ихнего брать посошных ратников, — стояли бы мастера при своем деле. Из Новгорода пойдешь на Ракому, оттуда Шелонь рукой подать.

…Стоявшая недавно еще сырая, дождливая погода сменилась теплыми сухими днями. Временами на небе собирались синие грозовые тучи, громыхал гром. Но, прошуршав по траве и зеленой листве деревьев тяжелыми, как орехи, дождевыми каплями, тучи рассеивались, не успев даже смочить пыль на дороге.

Солнце стояло высоко, когда Ивашко добрался к Медвецкому погосту. Он ожидал увидеть чуть ли не городок, а вместо городка — полтора десятка изб кривым посадом разбросались по крутому берегу Мшаги — лесной, красноводной реки.

Рубленные из сосновых кряжей, почерневшие, обожженные студеными зимними ветрами и летним солнечным зноем, избы подслеповато щурятся волоковыми окошками на свет божий. Вдоль улицы зеленеют густые завесы рябин и черемух. За дворами, прячась в оградах, наливается вишенье. Стаи воробьев, шумно, как вода на порожках, вспархивают и перелетают с места на место, виснут гроздьями в зеленой листве. У околицы, при въезде на улицу, зеленым шатром раскинулся старый дуб. Могучий ствол его покрыт зарубками и ссадинами. И гулянья веселые, и хороводы девичьи, и мольбища стародавние — все перевидал дуб. Вокруг него — ровная, утоптанная лужайка. В тени, на брошенном чурбаше, сидит плечистый, крепкий на вид старик. Он прилаживает к косью косу-горбушу. Две готовые косы лежат рядом, на земле.

Ивашко спешился. Ведя в поводу коня, подошел к старику.

— Бог на помочь! — поздоровался.

Вблизи старик показался Ивашке еще жилистее и крепче, чем издали. Должно быть, в молодости он обладал богатырской силой, да и теперь, по тому, как ловко руки его обращаются с молотком, набивая кольца на пятку косы, видно, что силой и ловкостью поспорит он с молодыми.

— Спасибо на слове! — не поднимаясь с чурбаша, громко ответил старик. Он опустил косу, поправил узенький ремешок, перехватывающий кольцом волосы, и спросил — Откуда бог несет, витязь?

— Из Великого Новгорода?

— К нам, на погост, аль проездом?

— К вам… С наказом.

— Уж не за данью ли? — спросил старик и потер узловатым пальцем заслезившийся глаз. — Рано, молодец. Хлеба и льны зелены, по зиме давали дань крицами… Уж не мало ли дали? — усмехнулся. — Не забывают нас данью: крицы, меха, хлеб даем. За данью в пору, молодец, ходят. Слыхано ли, чтобы в летнюю страду…

Ивашко чувствовал себя неловко под нахмуренным взглядом жителя. Переступив с ноги на ногу, он сказал:

— Не за данью я…

— Так ли? Впрямь, не за данью? Велико ли слово твое?

— Велико. Войско собирает князь Александр Ярославич.

— Охти-и! — вырвалось у старика, и глаза его уставились на Ивашку не то с изумлением и страхом, не то с любопытством.

В солнечном блеске вдоль улицы прошумел вихорек. Точно заяц внезапно порснул. Вихорек пошумел, листвою у дуба, качнул, обнажая, березку по ту сторону пути и, вскинув желтый столб пыли, облачком рассеялся за околицей.

— Не Орда ли идет к Новгороду, не татаровье ли? — спросил старик.

— Нет, не Орда. Орда далеко. От Варяжского моря враг.

— От варягов?..

— Заморские свей переступили рубежи Руси. И римские попы с ними. Не добра ждать. Князь сказал поход.

Со старых огнищ над Мшагой тянуло жарким и сладким запахом цветущей ржи. Старик снял с головы ремешок, разгладил ладонями волосы.

— Так-то, — прикрывая вновь ремешком волосы, заговорил он. — По делу слово сказано, по делу и ответ. Мы руду варим, кричное железо куем. Доброе наше железо! И топор из него хорош, и перо к рогатине.

— На княжем дворе знают о вашем ремесле, житель, — в похвалу домнику сказал Ивашко. — В том и наказ мой: везти вам немедля в Новгород, на княжий двор, рогатины и топоры, наконечники к копьям и стрелам — все, что сковано. За то, что дадите оружие, даст плату казна княжая, и не сказано на ваш погост ни подвод, ни посошных ратников.

Не успел старик молвить в ответ что-либо, как из-за угла крайней избы, задрав хвост, вылетел на улицу гнедой конь-стригунок. Он помчался прямиком к дубу, но на полпути свернул в сторону. Следом за коньком, сверкая босыми пятками, бежал белоголовый парнишко в холщовой — до колен — рубашке, босой. Старик, с которым говорил Ивашко, окликнул:

— Путко, брось-ко пыль пылить, бежи на слово!

Парнишко остановился. Увидев незнакомого витязя, он оробел. В синих, с яркими золотниками в глубине зрачков, беспокойных глазах его отразилось любопытство.

— Карько-то… В капусте был, — промолвил он, словно оправдываясь.

— В капусте… Ишь, он! Добро, что согнал. А теперь бежи к Старостиной избе, скажи тамо: гонец княжий прискакал на погост. Скажи, пора-де набат бить, народ скликать. А ты, молодец, — подождав, пока Путко не отбежал дальше от дуба к середине посада, старик сказал Ивашке, — пойдем в избу! Коню твоему сенцо пожалую с наших лугов, тебе — хлеб-соль и кваску нашего изопьешь. Квас у нас не городской, и кисел и сытен. Пойдем, первая с краю моя-то изба; та, со ставешками.

— Спасибо!

— Будешь сыт, тогда и спасай! Покуда соберутся люди — отдохни у деда Левоника.

Глава 23 Василько

Василько только что вернулся из кузни. Сварил он и отковал крицу. Дед Левоник с утра налаживал косы. Василько был один в кузне, один дул в два меха домницу; теперь, вернувшись домой, чувствовал усталость. Марина, жена Василька, собрала на стол снедь. Василько только что взялся было за еду, как на погосте ударили в било. Василько вскочил, отложил надкушенный хлеб, подвинулся на лавке к окошку, оттянул волок, послушал.

— Набат, чу, — сказал как бы сам себе. — Не пожар ли, часом?

Марина, возившаяся в кути, где стояла, там и замерла. В люльке проснулось и заплакало чадо.

— Осподи милостивый, откуда беда на наши головушки? — простонала она. — Далеко ли горит, Василь?

— Не видно. Может, на займище за Мшагой.

Марина облегченно вздохнула.

— Далеко.

— Может, и не на гарь набат, — прислушиваясь к звону сухой кленовой доски, предположил Василько. — Похоже, Марина, что не пожар, а вече бьют. Не слыхала, о чем нынче толкуют люди?

— На улице не была, Василь, — начала было Марина, но, оборвав себя, качнула люльку. — Уймись ты, светик! — заговорила, укачивая чадо. — О-о-о, — протяжно-певуче зазвучал ее голос.

Гибкий шест зыбильна, на котором висела люлька, изгибаясь под тяжестью, при каждом движении люльки постукивал о потолок своим комельком. Чадо, успокоенное качкой и однообразной, бессловесной песнью матери, затихло. Марина помахала над люлькой ладонью, отгоняя мух, поправила полог.

— Сердечушко что-то болит, Василь, — сказала мужу, торопливо, без передышки уничтожавшему еду. — Не беду ли чует?

— Ну вот, чует… Что ты ее кличешь! — Василько встал, не глядя, пошарил на полавочнике, куда положил шапку, надел ее. — Схожу узнаю, о чем набат?..

У старого дуба собралось мужское население погоста. Кто стоит, кто, подобрав под себя ноги, опустился на луг. Говорят вполголоса. На лицах тревожное ожидание. Никто не знает толком, зачем собралось вече. В дубовой листве, выше всех, нет-нет да и покажется голова Путка. С изумлением и любопытством смотрит парнишко на жителей, на блестящие доспехи Ивашки.

Василько подошел, когда Ивашко уже беседовал с жителями. Не с первого слова кричник понял, о чем идет речь, но, вслушиваясь, наконец догадался, что витязь говорит о полчищах шведов, напавших на Русь, и что грозят эти полчища полоном и разорением Великому Новгороду, погостам и займищам новгородским.

— Страшное твое слово, витязь, — раздалось в толпе. — А как да не переможем?

— Ой, горе!

— Лихая година, лихая! Со всех сторон враги, куда ни глянь…

И ропот, и смятение, и ненависть к врагам в голосах людей. А день ясен. Зелень деревьев, нив, луговых трав пылает под теплыми лучами опускающегося к закату солнца. За Мшагой вьется к небу белый дымок. Словно легкая паутинка струится он в неоглядном просторе, над вершинами бора.

Весть о нашествии свеев черным ветром разнеслась по избам. Кое-где видны заплаканные лица, женщины испуганно прижимают к себе детей, будто ждут, что вот-вот ворвется на погост орава людей — чужих обликом, сердцами, речью, и, озверев, безжалостно уничтожит все, зальет кровью.

— Что за напасть? — громко прозвучал голос Василька. — Встали мы поперек горла свеям. Как встретить их? Спросим деда Левоника, что он скажет.

Все глаза устремились на старика. Он, как бы поняв ответственность свою в этот трудный час, выступил вперед, поправил на голове ремешок и заговорил. Ивашко даже залюбовался на него. Будто бы и не старик, который недавно налаживал косы, говорил о летней страде, о тяжести княжей дани, ведет речь перед народом, а кто-то другой, крепкий и сильный, как вековой дуб, что стоит у околицы, посреди утоптанного, ровного луга.

— Я молвлю, братцы мои, — начал он. — Прежде не кланялись перед врагами русские люди, кланяться ли ныне? Рогатинами встретим гостей незваных.

— На дороге к погосту поставим тверди, засеки нарубим, — послышался чей-то голос.

— И тверди и засеки кругом погоста — все хорошо, — снова заговорил Василько. Он снял шапку и вытер ею вспотевший лоб. — А ладно ли, если будем дома сидеть, ждать лихих гостей? Так-то, пожалуй, на печи воры застигнут. Страшно? И мне страшно, как всем, а ждать еще страшнее.

— Почто ждать? — сказал дед Левоник, взглянув на Василька. — Головой думает князь Александр Ярославич, собирает он большой полк, наша воля подмогу дать. Соберем и пошлем в утре на Новгород свои железные изделья, кто топоры, кто рогатины аль иное оружие. Посошных ратников не берет князь с погоста нашего, ремесло наше он уважает, а будто нет у нас охочих?

Пошел бы я, да голова седа, обузой стану. Силы мало в руках, не осилю боя. Придется, знать, мне на погосте сидеть с бабами, около домницы куковать. А в ком играет силушка да хвост сзади не тянет, тому и путь, тому и встречать свеев.

— И встретим, — тряхнул головой Василько.

— Пойдешь? — будто испугавшись слов Василька, спросил его Олекса и оглянулся на свою избу с высокими тополями в палисаднике.

— Пойду.

— Семья у тебя, пусть кто холостые.

— Моя семья не обуза, — Василько насупил брови и взглянул на напомнившего ему о семье Олексу. — Приведет бог — вернусь, а нет — вы, мир честной, не оставьте в нужде жену мою да чадо…

Василько поклонился народу.

— Не тревожься, Василь!

— Идешь с честью, с честью и встретим.

— За мир идешь, Василько, и мир тебя не оставит, — промолвил дед Левоник. — Брата моего ты сын, и покуда жив я…

Олекса тоже спутал было волосы — не хотелось отстать от Василька; но вспомнил, что дома у него шестеро есть просят, — промолчал.

Глава 24 Железная крица

Ночь Ивашко провел в избе деда Левоника. Вечером, когда улеглись, Левоник долго рассказывал ему о ремесле медвецких кричников, о рудных болотах на Мшаге, о домницах.

— Василько-то… Видал молодца? Он племянником мне доводится, братца покойного сынок, — не спеша, рассудительно говорил Левоник. — По душе, без бахвальства молвлю, — лучше Василька нет, на Мшаге кричника. В нашем роду все мужики исстари домники и кричники. Хитро оно, кричное ремесло! Посуди-ко: руда в болоте. Поднимешь ее, на огне доведешь, а то года три аль боле лежит она россыпью. Ветер ее продувает, солнышко греет, зимой морозом прохватит, а как дойдет, после заложишь в домницу с угольком. В ямах, под льняным омельем, обжигаем уголь. Прежде, молодым еще когда я гулял, при родителе, закладывали уголь и руду в домницу, запаливали и ждали, когда сварится крица. Домницы били из сырой глины. Сварится крица — ломали домницу. Новая крица, новая и домница. Без дутья варили. Уголь горел мороком, без шума. В кузне родителя моего горно поддували мехом, а приставить мех к поддувалу домницы не додумались. Нынче по-иному; домница большая, из прокаленного камня, железо, как сварится крица, стекает в ложню. Запалишь и в два меха дашь домнице вольного духу. Все равно что костер на ветру. Чем больше силы в дутье, тем скорее руда железо отдаст, тем крица богаче. Видал, как дуют горно в кузне?

— Сам у горна и у меха стаивал.

— Ведаешь кричное ремесло? — спросил дед Левоник и от изумления даже приподнялся на ложе.

— В Новгороде, в кузне Никанора жил пол-лета и ползимы.

— У Никанора… На Ильиной?

— На Ильиной.

— За крицами бывает у нас Никанор, из нашего железа изделия кует, — пояснил дед Левоник. — И я, молодец, тоже смыслю в железе. Утром, как свет будет, сходим к домнице, поглядим: будет Василько себе и тем, что идут с ним, оружие ковать, чтобы по руке…

Солнце уже поднялось над крышами, когда проснулся Ивашко. Дед Левоник успел обрядить и напоить коня.

— Жив, молодец? — окликнул он Ивашку. — Сладко ты спал, не хотелось тревожить.

— Время мне в путь.

— Будешь и в пути. Конь у тебя добрый, на таком коне легка путина. Наши мужики с изделиями уже ушли в Новгород. Повезли два воза… А тебя-то голодного не пущу. Покуда в избе печь топится да блины старуха стряпает — побываем у Василька, поглядишь на ремесло наше.

Затемно еще пришел Василько в кузню. Заложив уголь и выветрившуюся, высушенную на солнце многолетнюю руду, высек огонь. Когда печь задымила, он принялся за дутье.

Короткий конец коромысла, качающегося вверху на гладком, блестящем, как серебро, железном штыре, Василько соединил крюком с верхней рамой меха. Взявшись за петлю, которая опускалась с другого длинного конца коромысла, Василько качнул его. Рама меха поднялась. Василько опустил коромысло. Пудовые камни, укрепленные на раме, сдавили мех. Воздух, с силою вырываясь из сопла, засвистел в поддувале домницы, наполняя ее шумом. Не останавливаясь, без роздыху, сильными, размеренными движениями Василько принялся качать коромысло. Лоб его покрылся потом. Над дерновой крышей кузни, из трубы домницы, показались языки синеватого в утреннем свете пламени. Бесчисленные искры, снопом вырываясь в воздух, вычерчивали яркие золотые нити и меркли. Василько дул с такой силой, что шум домницы слышно на погосте.

Ивашко и дед Левоник подошли к домнице, когда руда отдала железо. Василько, бросив коромысло, взялся за изымало — длинные, широко раскрывающиеся клещи с крючьями на зеве, и готов был пробить летку, когда в воротах кузни показался дед Левоник.

— Василько! — окликнул он. — Сварил?

— Сварил, — остановись и размазывая на лице черный пот, ответил Василько. — Крепко дул, добра будет крица.

— Какую руду закладывал, с обжига аль выветрившуюся, старую?

— Старую.

— Добро. В старой руде крепче железо.

Дед Левоник легко, точно годы мгновенно ссыпались с его плеч, подошел к Васильку, взял у него изымало. По всему видно, что тут все, за что ни возьмись, привычно ему и знакомо. Глаза его вспыхнули, движения обрели силу, стали точны, как стрела на тетиве меткого лука. Будто играя, он пробил летку, захватил крючьями изымала крицу и, к изумлению Ивашки, сильным размашистым движением выметнул на наковальню огромный, сыплющий во все стороны искры, пористый, как губка, раскаленный добела ковкий ком железа. Василько, не мешкая, ударил по нему кувалдой; брызнули искры, точно зерно из горсти. Дед Левоник взглянул на Ивашку, подмигнул ему. Ивашко понял. В руках его очутилась кувалда. Вперемежку заходили кувалды по крице. Дед Левоник, в под звук им, пристукивал по наковальне ручником. Казавшиеся раньше выцветшими и бесцветными, его глаза блестели, отражая в глубине зрачков золото искр.

Крица сплющилась, посинела. Дед Левоник бросил ее в открытую летку домницы, раскалил, и снова она на наковальне, снова взялись за дело кувалды…

— Складно бьешь кувалдой, витязь, — сказал Василько, когда откованная крица зашипела в лотке, куда бросил ее дед Левоник. — Будто бы и прежде ты железо ковал.

— Ковал, видно кричную руку, — усмехнулся и ответил за Ивашку дед Левоник. — В кузне у Никанора.

— У Никанора? — в глазах Василька зажглось любопытство.

— Да, горно ведаю, а домницу вижу впервые; хочу спросить: почему железо из руды в печи рыхло и без кова нет крицы?

— Потому, молодец, что руда в печи с углем. Уголь горит, руда отдает железо. Чтобы слилось оно плотно, без кова, — мало жара для того в домнице. Когда в два меха дуем, меньше куем.

Белые зубы Василька ярко блестят на темном, измазанном сажей и угольной пылью лице.

— Может, в княжем полку встретимся, — сказал он. — Поглядишь тогда на изделие, что из крицы, которую ковал ты, сделаю.

— Рогатину аль топор? — спросил Ивашко.

— Топорик по своей руке. Ни броня, ни шеломы заморские не устоят против него. Железо будет рубить и не зазубрится.

— Никаноровы кольчужки топор не берет.

— Ведаю. В моем топорике та же сила, что в Никаноровой кольчужке. Кую по его науке.

— Не жалуют нынче молодые, что им старые люди советуют, — пристал к разговору дед Левоник. — А совет у меня есть.

— Скажи! — попросил Василько.

— Мыслю я, — начал Левоник. — Тяжко биться пешим воинам с конными лыцарями. Сам лыцарь и конь его в железе, ни копьем, ни топором не достигнешь. Я, Василь, на тот случай по такой бы хитрости сковал топорик. Не тяжелый чтобы, с широким лезвием, а заместо обушка — клевец, вроде того, как багры куем. Насадил бы топорик на крепкое ратовище. Лыцарь к тебе на коне, меч поднимет, а ты изловчись клевцом его за железо, за броню, да к себе. На коне страшен лыцарь, а упал — колода колодой. Голыми руками бери его. Весь в твоей воле. Куй, Василь, топорик, как велю, спасибо молвишь.

Глава 25 Нечаянная встреча

Без конца, без края тянутся дремучие шелонские боры. Тропа малоезжая, вьется она, как ручеек. То западает в густых ивняжниках на низине, то зайцем скачет по рогатым корневищам сосен. Взглянет Ивашко вверх — сосны подпирают небо своими вершинами. А небо ясное, голубое. Плывут по нему облачные барашки, как ладьи белопарусные на Ильмене. Высоко и далеко плывут, а смотришь, кажется, вот-вот запутается облачко в сосновых лапах. Страшно и хорошо одному в бору. Страшно зверя лохматого, если выйдет тот неожиданно на тропу, и хорошо, потому что полнее и шире волю чуешь. Воздух, которым дышит грудь, — пьяный и сладкий. Бор шумит, и под шум его лесным ручейком бегут думы.

Давно ли Ивашко бродил в этих борах бездомным и бесприютным? Тогда белели снега. Месил он лаптями сугробы, в дырьё тулупишка прожигал мороз калеными шильями. Голодный шел. Не думал тогда, не гадал, что не минет года, как доведется ему снова быть в шелонских борах — не бездомным и бесприютным, как тогда, а вольным витязем, отроком дружины княжей.

В борах на Шелони нашел Ивашко приют на займище у Данилы-бортника. И будто все счастье, что далось молодцу, принял он от Данилы. Как сына, наставлял его займищанин уму-разуму, поил-кормил, не спрашивал ни о чем. Не набреди Ивашко в ту вьюжную ночь на займище, не случилось бы и встречи с князем, не ехал бы теперь Ивашко по лесной тропе на коне, не величался бы витязем.

На пути из Медвецкого погоста в Шелонский городок надумал Ивашко заглянуть на Данилову поляну. Скорее бы добраться туда, скорее бы постучать в ворота, перемолвиться с займищанином словом.

Но как ни спешил Ивашко скорее быть на поляне, он не понукал коня. Конь идет шагом. Всадник опустил поводья. В голове одна за другой бегут думы. Вспоминается: вечер, трещит в светце лучина. От черного глянца стен веет теплом и уютом. С полатей смотрит, свесив вниз голову, Олёнушка. Ивашко на лавке. Слушают они неторопливую речь Данилы. А на дворе — ветер: свистит, сердито кидается в стены сухим снегом, заметает следы и тропы. Потом наступила весна. Отшумел ледоход, улеглись в берега полые воды, мягкими травами, бранями узорными расцвела поляна. По утрам Ивашку будил весенний птичий гомон. Олёнушка… Ивашко оглянулся. Показалось, притаилась она где-то неподалеку.

Ах! Внизу, под крутым берегом, раскинулась перед Ивашкой Шелонь; сверкает она серебряной рябью так ярко, что Ивашко зажмурил глаза. У противоположного берега дрожат и ломаются в воде, отражаясь в ней, вершины деревьев. В сонных заводях, около берегов, пышными купаловыми огоньками цветут кувшинки. Кажется, не цветы это, а желтая россыпь солнца купается в воде; круглые листья, похожие на брошенные в воду зеленые щиты, распластались, не шелохнутся.

С той поры как Ивашко не был здесь, бор словно бы стал еще глуше, непроходимее. Временами конь с трудом пробирается сквозь плотные, как стена, заросли. В буреломах зреет малина. Пахнет сосновой хвоей и черемухой. Вблизи от Шелони кусты черемухи разрослись до того цепко и путано, что ветви и молодой подсад напоминают темное, гибкое перевесище. Продвигаясь берегом, Ивашко напал на тропинку. Уходя от реки, теряется она в глубине чащи. Ивашко остановил коня, осмотрелся. Вдруг… Рука его невольно натянула повод. Близко, в зелени подлесья, что-то темнеет. Много верст проехал Ивашко бором — не страшился, а тут взяла оторопь.

— Кто там? — окликнул он. Голос отдался эхом вдали и потонул в гуле бора.

Никто не отозвался. Тот, что темнеет в зелени, неподвижен, как прирос к земле. Ивашко рассердился, тронул коня, подъехал ближе и… Хо-хо-хо! Засмеялся он над собой; от смеха даже глаза затуманились.

— О-хо-хо! — вторит Ивашке эхо, откликаясь в бору.

Давно когда-то молния угодила стрелою в сосну, расщепила, сломала дерево, оставив черный обугленный пень. Ивашко узнал его; весною, живя на займище, бывал тут. Смешно ему над оторопью своей, над тем, что готов был звать к бою пнище.

Признал Ивашко место. Отсюда, от черного пнища, тропа перевалит через пригорок, за пригорком глубокой щелью ляжет овражек, пролепечет привет осинничек на том берегу, похлещется лапами сосновая заросль, а за нею — поляна.

Трава на поляне густая, под брюхо коню. Ближе к Шелони колышется от ветерка сизое озеро ржи, а рядом с ржаным озером — ровная, светлая зелень льна. Лен усыпан голубыми снежинками. Ивашко вспомнил, как он весною ковырял сошником льняное поле и затем, когда Данила разбрызгал семена в землю, гладил посев ручной волокушей.

Он сошел с коня и, ведя его в поводу, чтобы размять ноги после долгой езды в седле, пошел мимо льнища к займищу.

Ворота в тыну открыты. Ивашко привязал коня к кольцу у прируба. На дворе все по-старому. Даже чурбаш, на котором Ивашко не раз пластал поленья, и тот лежит на своем месте, в стороне от крыльца, изрубленный, похожий на огрызок. Около белеет свежая щепа.

Не прикрыта и калитка в сенцы.

Узнает ли Данила в княжем дружиннике того Ивашку, который, плутая в борах, набрел на займище и жил тут? Узнает — наахается.

Поднялся в сенцы. Рука потянулась к скобе, но… Ивашко отшатнулся.

Кто-то чужой. Расколотым билом дребезжит в избе голосишко, как паут вьется.

Весною был как-то Ивашко в бору. Жарко грело солнце, голова кружилась от пьяных лесных запахов. На лесной полянке, куда вышел он, горели червонным золотом дикие маки, меж них застыли на тоненьких, стройных стебельках лиловые звездочки первых колокольчиков. В воздухе было так тихо, что молчал даже осиновый лист. Медленный и давний гул бора — и он не нарушал тишины. Ивашко прилег на траву. Не приметил, как заснул. Долго ли пекло его солнышко, не помнит о том; проснулся, почувствовал тяжесть на груди. Спросонок провел рукою. Под пальцами что-то жесткое и упругое, как кибить. Открыл глаза… О! Словно упал на него ледяной ком и, тая, расплылся липкой, холодной влагой. На груди свилась плетеной вожжиной змея. Ивашко вскочил, побежал, царапая лицо о сухие ветки. Вспомнил сейчас о пережитом, как и тогда, брезгливый, неприятный холодок пробежал по телу.

Дернул скобу. Не дверь, кажется, всю избу бросил на себя. Шагнул через порог — остановился, заградив проход.

После улицы в избе показалось темно. Голоса, которые слышал, будучи в сенцах, умолкли.

В горнице — двое. Один из них Данила. Черная борода займищанина гуще прежнего покрывает щеки; точно медвежьи лапы прижал бортник к своему лицу. С недоумением и любопытством смотрит он на Ивашку. Не признал.

— Подобру жить, Данила! — первым заговорил Ивашко. — На перепутье к тебе завернул, примешь ли?

— Подобру, так отдохни, витязь, — поднимаясь навстречу гостю, ответил лесной житель, и лицо его осветилось знакомой улыбкой. — В стороне живу, а люди моей избой не гнушаются. Садись на лавку, гостем будешь.

— Спасибо!

Затянутое сухим бычьим пузырем окошко пропускает внутрь так мало света, что все предметы в избе кажутся тусклыми, теряют свои очертания, расплываясь перед глазами. На всё на своих местах, как было в тот день, когда Ивашко покинул займище. Те же лоснящиеся от копоти стены, божница в углу; даже горка поленьев на напыльнике будто нетронутою пролежала все дни.

— Уж не Ивашко ли? — присматриваясь к гостю, спросил Данила. — Не врут ли мне очи?

— Не врут…

Не успел Ивашко произнести это, как Данила очутился рядом. Он крепко обнял молодца, потом отпустил и, не спуская с него глаз, сказал:

— Покажись-ко! Не ждал ведь тебя селюшки. Стою и гадаю: какой бы это витязь завернул на дымок?

Обрадованные встречей, Ивашко и займищанин позабыли о захожем, что сидел в красном углу. Не видели они и того, как захожий выбрался из-за стола, ужом скользнул вдоль тесовой лавки и, будто камень, сорвавшийся с ремешка пращи, толкнулся в дверь.

— Кто был в гостях у тебя? — спохватился Ивашко. — Не Семенко ли?

— Он… Семенко. Тот, что по весне забрел…

Последних слов Ивашко не слышал — он выбежал следом за попом. Недолго шел сенцами до крыльца бортник, а увидел Ивашку за воротами. Не разбирая пути, мчится он к бору, а впереди, подхватив руками полы крашенинного зипуна, шариком катится Семенко. У первых сосен, что городом окружили поляну, Семенко споткнулся. Ивашко догнал его и что-то заговорил. Семенко встал. Ссутулясь, он впереди Ивашки завихлял к займищу. Вдруг…

Не сразу понял Данила, что сталось на поляне. Видел он: обернулся Семенко, каким-то ощеренным, по-кошачьи гибким движением взмахнул рукой. Ивашко пошатнулся, немного постоял так, вытянув руки, словно пытаясь сжать ими Семенка, и не упал, а, как бы скользя по вощеному накату, опустился на землю.

Семенко скрылся за деревьями. Спохватись вовремя займищанин, нагнал бы он захожего попа. Но Данила забыл о нем. Все его думы сосредоточились на одном желании — скорее помочь Ивашке. Данила подбежал к нему, окликнул:

— Ивашко! Очнись, Ивашко!

Не ответил. Глаза у Ивашки закрыты, руки раскинуты в стороны, резкое дыхание со свистом и хрипом вырывается из груди сквозь сжатые зубы.

Чем поразил Семенко молодца? Тонкая игла кончара[36], только она могла скользнуть в сплетение кольчуги, поразить грудь витязя.

Данила снова окликнул Ивашку. Молчит. Тогда займищанин бережно поднял молодца и на руках понес его к займищу.

Глава 26 Большой полк

Ранним утром выступало новгородское войско. Пешие ратники во главе с воеводами Силой Тулубьевым и Васильем Спиридоновичем собрались у святой Софии; готова к походу дружина.

Дружинники конно построились на княжем дворе, когда из терема спустился Александр Ярославин. Княгиня Прасковья Брячиславовна провожала его до стремени. Она не плакала, не голосила, только ниже опустила на осунувшееся лицо белый плат. Евпраксеюшка стояла на высоком крыльце и не отрываясь смотрела, как княгиня прощается с мужем. Когда глаза мамки застилали слезы, она, будто бы невзначай, смахивала их рукавом. В сенях, позади мамки, толпятся ближние девушки. Железом и медью горят на утреннем солнце шеломы дружинников, сверкающим лесом поднялись копья. Зоркие девичьи глаза издали узнают милых сердцу.

Александр на коне. Склонясь к княгине, он говорит:

— Не печалься, Параша! Себя береги! Вернусь, не будет мне радости в том, что выплачешь свои очи.

— Возвращайся скорее! — шепчет княгиня, не выпуская из рук прохладного серебра стремени. Глаза ее и дрогнувший голос выдают, как много хочется ей сказать на прощание, но сил нет выразить словами то, чем полно сердце.

— Вернусь, — пообещал Александр. — Сильны свей, но мы на своей земле и сильнее их. Преградим путь и отбросим рать их за море.

— Береги себя! — прижав к груди стремя, еле слышно прошептала княгиня.

Александр тронул коня. За ним, по пяти в ряд, сверкая броней и наконечниками копий, следовали дружинники. За воротами — полно людей. Ремесленные и гостиные, гриди боярские, посадские жители — весь Новгород провожает войско. Александр едет шагом впереди дружины, позади его Ратмир и старшие дружинники. Парчою и золотом горит на солнце княжий стяг.

Зазвонили колокола у святой Софии и в соборах. Попы, вышедшие с хоругвями, в облачении, служат короткие напутственные молебны, кропят водою обнаженные головы воинов.

Окончены молебны, но колокола не утихают. Из толпы ремесленных выступили навстречу Александру староста братчины оружейных мастеров Онцифир Доброщаниц, за ним кузнецы Никанор и Страшко; у Никанора в руках меч, у Страшка копье. Александр остановил коня.

— Прими, княже, меч и копье боевое — дар ремесленных мастеров Великого Новгорода, — сказал Онцифир. — Наши мастера ковали меч и копье по твоей руке, добро ковали. Не укроют врага от меча и копья твоего ни кольчуга, ни щит, ни броня кованая.

— Спасибо вам, мужи! — ответил Александр. — Дорог мне ваш дар. Будем стоять в поле, не порушим славы Руси и Великого Новгорода.

Никанор, передавая Александру меч, от себя молвил:

— Не взял ты меня в поле, княже, так пусть по мечу и копью узнают свей, есть ли хитрые кузнецы на Великом Новгороде.

Александр принял меч, сказал:

— И твоя кольчужка, Никаноре, не закроет от этого меча?

— Не закроет, княже. В пять слоев кован и закален меч. Ударишь им по железу — не зазубрится, не выкрошится.

— Верю. Буду в битве — возьму твой меч и копье Страшково. Не я — свей решат, чьи мечи острее, чьи копья надежнее.


Войско выступило к Ладоге.

Александр спешил. Шли походом с короткими остановками для отдыха. Кто устал — присаживался на следовавшие позади подводы, отдыхал; кого хворь маяла или кто из сил выбился — тех оставляли в попутных погостах и займищах на попечение жителей. К вечеру третьего дня княжая дружина вступила в Ладогу.

Все вверх дном сталось в хоромах воеводы Семена Борисовича. У крыльца и в сенях ратные люди; ночью князь Александр с ближними дружинниками спали на полу в воеводской гридне. Пахнет сегодня в гридне потом и сеном. На столе, в переднем углу, не убирается еда: холодная рыба — соленая и разварная, куски лукового пирога, вяленая говядина. Не пересыхает пузатая ендова с медом хмельным. Пустеют запасы в медуше у воеводы. Наедине Семен Борисович морщился на внезапное опустошение, сетовал, но как отказать князю?

Переночевав, войско задержалось в Ладоге до полудня.

Было воскресенье. Отстояв обедню, Семен Борисович по дороге в хоромы одарил нищую братию. По воскресеньям в эту пору сходились на воеводский двор убогие люди; по указу воеводы оделяли их на поварне кусками пирога. Сегодня на дворе нет убогих. Когда еще на Ладогу не пришло войско, словно по ветру донеслась сюда весть: не жалует князь Александр Ярославин убогой и нищей братии.

По старым обычаям, в хоромах к приходу воеводы от обедни готов обед праздничный. Боярыня со своими сенными с ног сбилась, ставя снедь. Напечено, наварено полно. Воевода снял шубу, в легком кафтанце прошел в гридню, чтобы поздравить гостя — князя — с праздником, звать его к своему столу.

Ступил Семен Борисович в гридню и обмер. Забыл дверь за собой прикрыть, забыл о том, какое слово собирался молвить. Сидит Александр Ярославин у стола, в красном углу, а супротив, на лавке, не то смерд, не то иной кто из меньших. Окладистая с проседью борода покрывает грудь, на плечах зипун из синей крашенины, онучи на ногах перевиты в тугой замок. Ест этот смерд с воеводского стола, пьет из воеводской ендовы. Распалилось сердце у Семена Борисовича.

— Буди здрав, княже, — начал он, кланяясь Александру. — Хорошо ли ночь попивалась? Гостя твоего не ведаю, как звать-величать, и того не ведаю, ладно ли смерду сидеть в гридне?

Александр повернулся к воеводе. От движения зазвенели кольца бехтерца, на груди сверкнула огнем медная чешуя.

— Долго спал, поздно встал, Семен Борисович! Гости в дому, а хозяина с огнем ищи.

— Не суди, княже! Рано поднялся да по обычаю своему обедню стоял в соборе у Георгия.

— За обедней и мы стоять не прочь, да время нынче — каждый час дорог. В первом часу пополудни войско выступит, пошли-ко гонцов к попам, служили бы молебны да молились о победе нашей. А гостя моего не вини — зело добрые вести принес он. Садись на лавку, слушай, о чем сказывает.

Семен Борисович, хоть и зазорно ему сидеть близко с черным смердом, сел, уважил князя.

— Не гонец ли гость? — спросил.

— Не гонец, а Ижорской земли староста Пелгусий. Не грех бы тебе знать его, Семен Борисович, — ответил Александр, и по голосу его понял воевода — недоволен князь обидой ижорянину.

Пелгусий приложился к ендове, вытер бороду.

— Все уж, почитай, сказано, княже, — промолвил он. — Стан свеев на Неве, на нашем берегу, где впадает Ижора-река. В средине стана, на холме, шатер златоверхий, там король аль князь ихний. Своими глазами не видел его, а люди сказывали: не стар будто, ликом бледен…

— Хворью скован, ежели бледен, — подумал вслух Семен Борисович.

Александр недовольно кашлянул. Разговор о здоровье шведского правителя отвлекал от главного, о чем он хотел знать. Спросил:

— Не слыхал ты, Пелгусий, аль кто из ваших мужей, когда в поход собираются свей, где они ищут пути к Новгороду?

— Не слыхал и не ведаю, княже, — ответил Пелгусий. — Одно молвлю: примут в проводники видока — пойдут ближним путем, тропами, через боры.

— Есть ли на ваших погостах люди, кои ведают тропы к Новгороду? Отыщутся ли изменники-пере-веты?

Пелгусий помедлил. Он перебрал в памяти всех, кого знал. Редки на островах и в порубежных лесах погосты и займища, жители там смелые рыбаки и ловцы по зверю, — ни об одном Пелгусий не мог сказать худого слова.

— Те, что живут у моря и по Ижоре, не продадутся ворогу, — ответил. — Правду молвлю, Александр Ярославич, все погосты и займища спалили жители, сами ушли в леса. В нашем погосте сгиб один молодец. Схватили его свей…

— Знает он сухие пути к Новгороду? — Александр встревожился при вести о захвате шведами рыбака.

— Знает. По рыбе ли, по зверю ли — умелец. Степанком звать. Ходил он в Новгород и Волховом и сушей. Но за Степанка не страшусь. Скорее он смерть лютую примет, чем сослужит службу свёям.

— Сослужит или нет, а нам спешить надо. У тебя, Семен Борисович, в медуше и подклетях запасов убавили довольно, пора из дому вон. Собирай своих ратных людей!

— Стар я летами, княже, — начал было воевода и поперхнулся.

— Старость — не беда, — перебил его Александр. — В поле совет твой понадобится.

— Не страшусь я поля, — отмолвился Семен Борисович. — Зовешь меня — пойду, лишь немощи мои не обессудь! А теперь прошу в летнюю горницу, не побрезгуйте моим столом!

— Столу окажем честь, — просто сказал Александр. — Хлебу-соли рады, и добру, кое припасено, грешно пропадать.

Глава 27 На берегу Невы

В шведском стане у устья Ижоры никто не помышлял о близкой встрече с русичами. После непогоды воины наслаждались теплом и солнцем. Подоспели ладьи с мукой, утих ропот на безнадежность и лишения похода.

Из шатра отца Биорна в щель неплотно прикрытой полы всю ночь пробивалась наружу слабая полоска света. Отец Биорн бодрствовал. Вечером, как только стемнело, он позвал Роальда и долго слушал рассказы о случившемся за день на стане войска. Зрение и слух горбуна были неистощимы. Он знал обо всем, что свершалось вокруг; эту способность Роальда и всезнайство его святой отец высоко ценил в слуге. Отпустив его, отец Биорн побыл в одиночестве. Размышляя о слышанном, он время от времени поднимал взор на серебряное распятие и сокрушенно вздыхал.

Летняя ночь так коротка и прозрачна, что отец Биорн не заметил, как наступило утро. Он откинул полу шатра, прислушался. На» стане тихо. У потухающих костров, опираясь на копья, дремлют сторожевые воины. Над дальними рощами только что показалось солнце. В прохладной дымке нерассеявшегося тумана солнечный шар как бы повис над землей — неестественно близкий, огромный и багровый. Дымки костров, уносясь ввысь, вьются в тихом воздухе, как белые ручейки. Медное зеркало протоки, застыв, блестит в красноватых лучах. Темные купы дубовых рощ на островах в протоке плывут вдаль… Кажется, что они вот-вот скроются из глаз, растают в просторе моря.

Отец Биорн спустился к берегу. Поляна от берега протоки до синей кромки диких ижорских лесов рябит низкорослыми вересками; кое-где среди вересков, как зеленое пламя, возносятся кусты орешника и редкие, словно рассаженные, дубки. Мысок на устье Ижоры острым клином вонзился в сонную гладь реки. На песчаном темени мыска пробиваются кустики полыни; колючие, стройные «вдовцы» гордо подняли к солнцу лиловые, пахнущие медом шарики, приманивая шмелей. На самом острие клина, словно забытая тут, грустит одинокая береза. Покрытый наростами и лишайниками корявый ствол ее расходится горстью. Береза не растет в вышину, она кругла, как шар.

Еле слышно плещет в берег вода, покачивая опустившие паруса ладьи, которые, как и всё в это утро, дремлют на приколе вдоль берега.

Отец Биорн спустился к воде, освежил лицо, потом медленно двинулся берегом Ижоры вверх, к бору. На пути он вспоминал свой вчерашний разговор с правителем. Биргер, как всегда, неожиданно, полунамеком сказал:

— Князь Александр не шлет послов, а пора. Не сговорчивее ли будут русичи, когда увидят воинов святого креста у стен Новгорода?

— Варвары-русичи не понимают иного языка, государь. Только сила крестоносного войска, как олицетворение гнева божьего, способна донести истину и свет веры в сердца нечестивцев и еретиков, — промолвил отец Биорн, молитвенно сложив на груди руки.

Биргер не сказал дня похода, но из того, что слышал из уст правителя отец Биорн, ему ясно стало — день этот недалек. Путь к Новгороду труден, но отдохнувшее войско преодолеет его. Стены Новгорода некрепки, войско новгородское ненадежно и слабо. Поразив русичей, крестоносные воины вступят в город и там вознаградят себя за лишения похода.

О, как сладостно для верного сына католической церкви явиться светочем истинной веры в варварской, заблудшей стране! Римская церковь и святейший престол никогда не забудут имени отца Биорна — первого католического епископа Великого Новгорода и земли Новгородской.

Захваченный мыслями о предстоящих ему трудах по обращению еретиков в лоно истинной церкви, отец Биорн не заметил, как удалился от стана. Неожиданно перед глазами святого отца открылся цветущий луг. В кустах ольшаников, разросшихся по берегу, щелкал, будто настраиваясь на песню, соловей; издалека откуда-то доносилось грустное посвистывание иволги.

Какое счастливое предзнаменование! Таким же прекрасным, ласкающим взор и радующим сердце, как этот луг, яркий и сказочный в роскошном убранстве цветов и зелени трав, будет венец крестового похода на Русь…

На стане просыпались воины. Шум, который доносился оттуда, вернул отца Биорна к действительности. Утомленный прогулкой, он предвкушал, как, возвратясь в шатер, успокоит себя сном. Но почему-то мысли об отдыхе заставили его вспомнить о тщетности попыток своих обратить в лоно истинной веры пленного русича, переданного на попечение святого отца словом правителя. Ни страх плена, ни апостольское сладкоречие отца Биорна не сломили еретика. Пленный или молчал, или отвергал то, что вело его к спасению. Вся мудрость отца Биорна оказалась не в силах понять упорства заблуждений грешника. Пленник давно бы понес наказание за свои грехи, был бы казнен, если б не слово святого отца, что первый еретик, схваченный воинами-крестоносцами на Руси, станет и первым обращенным к истинной вере в этой стране. Как ни обилен поток милосердия проповедника, но ничто не могло ныне заглушить гнева отца Биорна. Смерть, дарованная еретику во имя креста, очищает от заблуждений и ереси душу грешника. Эти слова папы Люция III[37], подтвержденные четвертым Латеранским собором, требуют сурового осуждения язычников и еретиков «для наибольшей славы божией и славы церкви».

Вернувшись в шатер, отец Биорн сказал Роальду, чтобы привели пленного русича. «Если милосердие божие оставило его и он не перестанет упорствовать в ереси, мы поступим с ним так, как велит бог».


Воины втолкнули в шатер изможденного, одетого в грязное, рваное рубище человека. Волосы и борода его всклокочены так, точно никогда не знали гребня. Левый глаз заволокла огромная сине-багровая опухоль, а правый, уцелевший, уставился на отца Биорна с такою ненавистью и страхом в то же время, словно видел перед собою не святого отца, а палача.

При взгляде на вошедшего строгий взгляд отца Биорна потеплел. Пухлые пальцы привычно перебирали жемчужные четки. Некоторое время в шатре длилось молчание, но вот отец Биорн поднял глаза на распятие и глубоко вздохнул.

— Познал ли ты, отступник истины, заблуждения свои и ереси? — спросил он. — Готов ли покаяться в них и очистить себя от греха?

Вошедший в шатер вслед за пленником Генрих Христиансен пересказал речь святого отца на чужом языке. Пленник не опустил взгляда и что-то проворчал.

— Что сказал грешник? — отец Биорн поднял глаза на Христиансена.

— Он сказал, что не знает за собой вины, ваша милость.

— Как?! — возвысил голос отец Биорн. — Несчастный! Скажи ему, сын мой, не бросит он упорство, то бог оставит его.

Христиансен повторил пленнику слова отца Биорна.

— Скажи своему попу, — ответил пленник, — что я хочу жить так, как умею.

— Бесконечна милость всевышнего, — выслушав ответ, поднял к небу глаза отец Биорн. — Я буду молиться за душу, погрязшую в неверии. Спроси, здешний ли житель пленник?

Христиансен поговорил с пленником на его языке и ответил:

— Он говорит — родился тут. Рыбу ловили братчиной, возили на ладьях в Новгород.

— Знает ли он короткие и удобные пути к Новгороду? Пусть укажет их! В награду получит отпущение грехов и столько сокровищ, что будет богат и забудет о бедах, которые испытал.

— Не знаю я путей к Новгороду, — ответил пленник, когда Христиансен передал ему слова отца Биорна.

— За упорство в вере и за непослушание тяжкое наказание ждет тебя, несчастный!

— Знаю о том и не ищу милости.

— Глупец! — отец Биорн не мог удержать вспышки гнева. — Тебя закуют в железы и, вырвав язык, бросят в воду.

— Если язык мой станет молить о пощаде, я сам вырву его, — ответил пленник.

— Замолчи! — отец Биорн поднялся и резко шагнул к пленнику, точно собираясь ударить его. — Бог отвернулся от тебя, и милосердие его истощилось, — вымолвил он, тяжело дыша, как от усталости. — Эй, стража!

На зов его в шатер вошли воины, в предводителе которых отец Биорн узнал рыцаря Пробста.

— Сын мой, — голосом, полным сострадания, обратился к Пробсту святой отец. — Возьми грешника! Брось его в яму, где обитают жабы и гады земные, не давай ему ни воды, ни пищи. И будут муки его до того часа, покуда не отречется он от заблуждений своих.

Глава 28 В походе

Печет солнце. Дню нет конца. Даже в борах не веет прохладой. Но не усталость, не дальний поход томят ратников, а то, что не скроешься нигде от жары; горек во рту неотступный запах прелой хвои, пышных лесных мхов и ярко-зеленых, путающихся в ногах папоротников.

Пелгусий ушел с передним полком. По словам его, от Ладоги до шведского стана осталось пути меньше половины. Александр велел воеводе Семену Борисовичу идти позади войска, с возами; полки же двигались налегке. Железо кольчуг раскалено, будто в горне. Многие пешие воины одеты в тегилеи — тяжелые, стеганные на кудели, с железными прокладками. Сухостоем колышутся над головами ратников копья и рогатины.

Александр, оставив коня, утирая струившийся по лицу пот, шагал пеше; в рядах ратников шли и ближние дружинники. Только воевода Ратмир не расставался с конем. Копье, меч, покрытый медью бехтерец тяжелы для пешего.

На походе Александр приметил среди воинов незнакомого молодца. Не встречал его раньше ни в Новгороде, ни на Ладоге. Ростом молодец под стать Александру, русые колечки бороды спутались, по лицу льет пот, но голубые глаза воина смотрят так задорно и неунывающе из-под кованого шелома, словно молодец спешит не на битву с врагом, а на пир гостем.

Внимание Александра привлекло и оружие воина. На тяжелое, как у рогатины, ратовище, схваченное железными кольцами, посажен широкий лезвием, но тонкий и острый топор. Обух у топора вытянут наподобие клевца и изогнут, как у багра. Александр не встречал прежде похожего топора.

— Из каких волостей, молодец? — спросил он, приблизясь к ратнику. — Вижу, ни жара, ни поход не утомили тебя.

— Со Мшаги я, от Шелони, княже, с погоста тамошнего, — ответил ратник и улыбнулся.

— Чем промышлял на Шелони?

— Крицы варил, а надо, и топор, и косу-горбушу скую.

— Кричный мастер?

— Так зовут на погосте.

— Сам ли ковал топорик? — Александр показал на оружие ратника.

— Сам.

— Почто железа пожалел? — Александр усмехнулся, но в голосе его прозвучал упрек. — По твоей силе лучше ослопину положил бы на плечо, а не топор, коим впору малым ребятам играть.

— Нет, княже, — не смутясь того, что услышал, сказал ратник. — Легок топорик, да хитер. Сам ковал его, а дед Левоник закаливал; хитрее Левоника, побожусь, нет на Мшаге кричника. Брось шелом — рассеку, а на лезвии зазубринки не отыщешь.

— Правду молвил?

— Врать кричнику не положено, Александр Ярославич. Твой гонец держал в руках топор, хвалил.

— Гонец? Кто по имени?

— Ивашко.

— Где он остался?

— Из нашего погоста ушел борами на Шелонский городок.

— Не о тебе ли сказывал мне в Новгороде кузнец Никанор?

— Никанора с Ильиной улицы знаю, княже, — ответил ратник. — Наши крицы берет он в кузню. У него учились мы хитрости силу давать железу.

Александр взял топор из рук ратника, попробовал лезвие…

— Почто клевец на обушке багром? — спросил.

— Не моя хитрость, деда Левоника.

— В чем она?

— В том, что трудно пешему воину стоять противу конного, особливо, когда тот в железе. Конный разит мечом и копьем, пешему биться с ним не по силе. Дед Левоник сказал: куй, Василь, на обушке клевец багорчиком. Встретишь в битве лыцаря в железах, на коне, багорчиком ты его наземь. Броня у лыцаря тяжелая, не поднимется он на ноги.

— Хитро, — возвращая топор ратнику, промолвил Александр. — Вернемся в Новгород да случится путь ко Мшаге, погляжу на домницы и на мастерство ваше. На погосте у тебя, молодец, небось хоромы остались, жена молодая?

— Как у людей, княже.

— Искусен ты, мастер, а почему оставил дом и хитрое ремесло свое, пошел в войско? — спросил Александр.

В глазах у ратника, когда он поднял их на князя, сверкнули веселые искорки.

— Дозволь спросить у тебе, княже, — замедлив шаг, молвил он.

— Спрашивай!

— Почто ты, княже, покинул хоромы златоверхие, почто не корзно, шитое золотом, на тебе, а кольчуга железная? Почто не в горнице на пиру тешишься с болярами, а рядом со мною шагаешь в походе? Поведай о том!

— О, хитер молодец! — засмеялся Александр. — Видно кричника. Пусть станется по-твоему, молвлю. Я — князь русской. Отец мой и дед оберегали Русь от недругов, пристало ли мне сидеть в горнице, когда враг грозит Руси?

— Не пристало, — согласился ратник. — И я, княже, русич, и мне дорога земля, в которой кости дедов моих и прадедов.

— Ладно слово твое, молодец, как велишь звать тебя?

— На Мшаге Васильком звали.

…Перевалили вброд через безымянную лесную речонку. Александр остановил войско: переждать знойный час. Задние еще подтягивались, а передние уже запалили костры. Кто жует вяленую солонину, а кто по каше, пуще, чем по дому, соскучился.

С большим полком идет старый Лугота. Накануне похода явился он на княжий двор, разыскал воеводу Ратмира.

— Войско идет в поход, — сказал Лугота Ратмиру. — Возьми меня с собой, воевода, пригожусь на что-либо.

— Немощен и стар ты, — Ратмир взглянул на Луготу. — Поход дальний, идем биться не на Великий мост.

— И ты не юн летами, витязь, — возразил Лугота. — Не юн, а не страшишься похода.

— Я воин, — сказал Ратмир.

— Молод да силен когда был, и я не гусли держал. Нынче тяжело мне копье, а кто на походе сыграет песню воинам, кто их потешит на гуслях? Не смотри на то, что стар… Стар конь, да не изъездился.

— Быть так, собирайся! — согласился Ратмир. — Но пешо тебе не ходить, будешь с обозными.

В походе Лугота помолодел. Стан его распрямился, шапка заломлена набекрень. Мал или велик отдых воинам — Лугота уже тут с гуслями.

И сейчас перебирает он струны.

Ой, и что ты, детинушка, опечалился,

затуманил тоской очи ясные;

аль не мил тебе, детинушке, белый свет,

аль силы в плечах поубавилось?

Отвечает тут добрый молодец:

— Не страх, не тоска, не обида мне —

кровь горячая всколыхнулася,

на злодея-врага, зверя лютого…

Мне бы в поле с ним скорей встретиться,

в поле встретиться, поквитатися..

Умолк, положил руку на струны. Шепот бежит ветерком: что-то Лугота еще скажет?

Снова рокочут струны. Тихо-тихо, будто не песнь начинают они, а сердце свое положил Лугота на гусли. Но звуки растут, громче они, веселее…

У мосточка у калинова

вырос куст репею;

у того ль у репею

жду лебедушку свою.

Уж она-то — зорька ясная —

и румяна-то и ласкова.

На спине у нее горб кошелем,

на глазу — ячмень с бельмом,

лопотье на ней не мятое,

сто заплат на нем с заплатою.

Плясовыми переборами заливаются гусли. Не стерпело сердце у ладного молодца. Выбежал он в круг, топнул лаптем и пошел… Чашу с медом пенным ставь на темя — не сплеснет.

— Эх, выкомаривает!

— Будто в походе не был.

— Не ноги у него, а гусли!

— Откуда такой?

— Наш, со Меты… Емелей зовут.

— Холоп аль вольный?

— Холопы мы из вотчины болярина Водовика. Как была весть о походе, Емеля охочим вызвался. Душилец, правитель наш — косой злыдень, свет таких, как он, не знал — колодки надел Емеле и в поруб молодца бросил… После княжий воевода Гаврила Олексич прибыл к нам с дружиною, укротил правителя.

А Емеля вприсядку, крутится волчком на одном носке.


К войску прискакал ратник от переднего полка. Осадив взмыленного коня, спросил:

— Где князь? Слово ему от воеводы Спиридоновича.

— Не заблудился ли в борах Спиридонович? — насмешливо спросил кто-то.

— Вижу, кто славы ищет в походе, а кто и оплеушине рад, — гонец обжег взглядом.

Александр стоял на холме, неподалеку от места, где рокотали гусли. Увидев князя, гонец сошел с коня.

— От Василия Спиридоновича поклон тебе, княже!

— С чем послал Спиридонович? — спросил Александр.

Разговоры и смех вокруг притихли.

— Велел Василий Спиридонович сказать тебе, что передний полк перешел Мгу и стоит в Рыбацком погосте. Погост спален жителями. Свеи близко. Наказал Василий Спиридонович спросить: ждать ли в погосте переднему полку большой полк?

— Скажи Спиридоновичу, ждал бы нас там, где стоит, — ответил Александр. — Не оказывая себя, пусть проведает пути к свейскому стану. Пелгусий и жители тутошние, какие встретятся, покажут. К вечеру большой полк будет на погосте.

…Жарок день, а поели воины горячей похлебки, и будто свежее стало. Кто не сыт — мочит сухарь в чистой воде; дедами сказано, слаще сухаря нет снеди в походе. Заильменские ратники наловили рыбы. Душистая, с наваром сытным, вскипела уха.

Укрывшись в тень, Василько лежит на примятой траве. Глаза его устремлены вверх. Высоко-высоко, в голубой чаще, парит ястреб. Василько следит за его полетом.

Кажется молодцу, что и сам он мог бы, как эти птицы, подняться ввысь и так же зорко смотреть оттуда на бор, на реки чистые, на озера полноводные. Бор напоминает Васильку погост на Мшаге, возделанные нивы и луга вокруг, темные пятна только что спаленных огнищ… Домница под горой, у реки. Шумит печь от дутья, сухая руда на пылу отдает железо. Дед Левоник у наковальни. Василько улыбнулся, вспомнив Левоника. Вот он, как игрушку, выхватил из печи полупудовую крицу. Блеск вокруг, золото искр. И кажется Васильку, что краше и привольнее, чем свой, нет края на свете.

А места, где идет войско, низки и болотисты; здешние болота рудою богаче, чем на Мшаге. «Поставить бы домницы, — думает Василько. — Большие, на дутье в два меха. Не диво, если б пудовая крица легла на наковальню. Мало обжиты здешние места, а ну-ка иначе… Не сказать, сколько кричного железа варил бы на здешней руде искусный домник».

Звук рога разбудил Василька от дум. Он не понял сначала, зачем трубит рог, но по тому, как всполошился стан, догадался — трубят сбор. Воины спешат к берегу речонки, где на холмике, у старых берез, реет стяг княжий.

На холме Александр Ярославич. Солнце играет лучами на меди бехтерца.

— Терпеть ли нам поругание от свеев? — услыхал Василько голос князя. — Зарятся вороги на Русь, но пусть узнают они силу нашу. В ночь нынче полки достигнут вражьего стана. Не будем ждать, пока свей поднимут головы, начнем бой и будем биться так, как бьются русичи, как деды и прадеды наши бились. Гибли враги от копий и мечей русских и ныне погибнут…

…Когда войско выступало, отрок Савва, которого Александр взял из училищной палаты у чернеца Макария, запыхавшись от быстрого бега, приблизился к князю. С десятком других ратников Савва шел стороною, в стороже.

— К тебе, княже, — сказал он, — карельский князек Тойво прибыл с дружиною.

— Зови князя Тойво!

Солнце играло и играло. Оно скатилось с зенита, и лучи его ярче отсвечивали на зелени деревьев, на примятой траве. Прошло несколько минут. Из-за кустов вновь показался Савва. Следом за ним трое. Передний в кольчуге и шеломе, с коротким мечом у пояса. Он поднялся на холм к Александру.

— Буди здрав, княже, брат мой, — сказал.

— И ты буди здрав, брате-княже, — ответил Александр на приветствие карельского князя. — Не чаял встретить тебя. С какою нуждой пришел к нашему войску?

Князь Тойво приложил руку к груди.

— Прибежали в наши погосты рыбаки-русичи. Бежали они от свеев. От них узнали мы о походе твоем и сказали своему народу: жили мы одной думой с русичами, в дружбе жили, в дружбе с ними и в поле идем…

— Спасибо за слово доброе! Хоть и не время гостей встречать, но по обычаю русскому не пристало стоя речь вести.

Рядом, как скамья, темнеет в траве колода. Костер не потух около. Александр сел, показал Тойво на место рядом.

— Наш народ, — сказал Тойво, — жил всегда в мире с Новгородом. Мы не спорили, вы не спорили. Беспошлинно поднимались наши ладьи по Волхову, беспошлинно вели мы торг на Новгороде и мехами, и воском и всем, чем богата земля наша. Не желаем мы, чтобы свей, разорив земли Суми и Саволакса, воевали Новгород. Падет беда на Новгород, не минует она и Карелу. Сорок воинов пришли со мною. Готовы мы под твоим стягом в поле идти, биться рядом с тобою, искать победу. Не откажи, брате, в той чести, прими нас под свой стяг не данниками, а друзьями.

— Рад твоему слову, брате, — с чувством промолвил Александр. — В трудный час пришел ты, люба и дорога твоя дружба. Осушим чаши на встречу, чтоб и впредь жить нам в мире, как жили, вести торг, как вели, навсегда, нерушимо.

Глава 29 Перед битвой

К вечеру, как сказал Александр гонцу Василия Спиридоновича, большой полк достиг погоста за Мгой. Шли без остановок. Вся кладь у воинов — оружие да сухари. Обозы отстали — скрипят где-то на лесных путинах. Сотники и десятники лаской и бранью подбадривали уставших.

— Скорей, молодцы! Возьми ноги в руки!

От погоста до стана шведов — ночь пути. На месте жилья темнеют головни. От двух десятков изб осталась одна, уцелевшая от огня.

В погосте Александр не велел войску зажигать костров, на еду мешать толокно. В уцелевшей от пожара избе собрались воеводы. Василий Спиридонович сказал о путях к стану шведов, о том, что на пути есть и болота, и топи.

— Свей близко, — закончил он свою речь. — Трудно идти ночью, но жители здешние ведают все тропки, проведут. На устье Ижоры, где стоят свей, тихо. Поспеем к утру, спросонок не скоро они поймут, кто свой, кто чужой.

— Ладно ли, Василий Спиридонович, нашему воинству нападать на сонных, по обычаю ли? — спросил Спиридоновича боярин Сила Тулубьев.

— А как ты велишь, болярин?

— Как положено. Выйдем к ихнему стану, затрубим в трубу и скажем: идем на вас! А перед боем, по старому обычаю, двум богатырям преломить копья. Будет на то воля твоя, Александр Ярославич, — Тулубьев встал и поклонился Александру, — дозволь мне выйти на поединок смертный! Послужу животом Великому Новгороду.

— Дело молвил Сила, — поддержал Тулубьева воевода Божин. — «Иду на вы» — говорили встарь врагам своим князья русские. Издавна ведется обычай тот, от славного князя киевского Святослава Игоревича.

Спиридонович подождал — не скажет ли чего Александр, но так как ни князь, ни ближний воевода Ратмир не подавали голоса, Спиридонович не сдержался, высказал то, что думал:

— Ия, болярин, послал бы гонца к вражьей рати и в трубу бы трубил, — сказал он, — если б не свей, а наше войско переступило чужой рубеж. Но мы на своей земле. Когда вор придет в твои хоромы, болярин, — Спиридонович кинул взгляд в сторону Тулубьева, — велишь ли брать медный рог и трубить: не сплю, мол, хочу схватить тебя, вора, обороняйся! Не трубить нам в трубу перед ворами надобно о себе, а внезапно, всею силой навалиться на стан их и иссечь.

— Правду молвил Спиридонович, други, — подал свой голос молчавший до того Александр. — Не нам трубить о себе перед свеями да звать на поединок ихних богатырей. Непрошеные пришли они, по-непрошеному будем и встречать. Но победу взять нелегко. Многолюднее нас свейское войско; оправятся свей, жестоко будут биться. Что ты молчишь, Ратмир? — спросил Александр воеводу.

— То, княже, — отозвался Ратмир. — Не время говорить со свеями, не время и копья на поединке ломать. Иное и по-хорошему славилось в старину, а нынче оно негоже. Ладен поединок в забаве воинской, но мы не на Буян-лугу, не на забаву пришли — на бой смертный. Свей не страшатся битв, умеют владеть оружием. Помню, говаривал великий Всеволод: «Идешь в поход на день, хлеба захвати на неделю». Не подумать ли нам, княже, как подойти к свейскому войску, всею ли силой начать бой, как молвил Спиридонович, аль не оказывать силу?

— Я навалился бы, — воскликнул Спиридонович. Рассердил его призыв к осторожности, почудившийся в словах Ратмира. — Вели, княже, начать битву моему полку!

— Князь Мстислав Мстиславич Удалой на Калке так-то решал, — будто про себя, промолвил Ратмир. — Выбежал вперед со своим полком и ударил… Устлал поле костями своих воинов, сам еле цел ушел.

— Начать битву большим полком, а полку Спиридоновича быть засадным, — посоветовал Гаврила Олексич.

— Не моему переднему полку, а твоей сотне, Олексич, быть в засаде, — Спиридонович недовольно оглянулся на Олексича.

— Уж не своими ли ратниками без княжей дружины хочешь бить свеев, Василий Спиридонович? — рассердился и Олексич. — Не пришлось бы тебе с позором идти с поля?

И Спиридонович, и Сила Тулубьев, и Гаврила Олексич — все были за то, что нужно поставить засадный полк, но никто из них не хотел стоять в засаде и ждать: понадобится ли в битве его сила? Будь он на их месте, и Александр шумел бы со Спиридоновичем и Олексичем. Громче всех звучал бы его голос. Он желал разбить шведов, изгнать их за рубеж; выступая в поход, давал слово в том Великому Новгороду. Исполнит ли слово — ему, князю, держать в том ответ. Александр верил в храбрость своего войска. Рядом с воинами шел он в походе, знал думы и надежды воинов. «Но чтобы разбить врага, кроме храбрости, нужно искусство воинское, — думал Александр, слушая воевод. — Побеждает не тот, кто, ради храбрости, гибели ищет в битве, а тот, кто, поразив врага, сам жив вернется».

Он вспоминал рассказы отца, князя Ярослава, о выигранных им битвах, вспоминал рассказы Ратмира о сечах, в коих участвовал воевода. Спросить бы и теперь у него совета?.. И спросил бы, но Александр знал упрямый характер витязя; слова не добьешься сейчас у него. Ратмир ждет, что решит Александр, как укажет вести бой. Решит как надо — тогда Ратмигр промолчит, только брови насупит, не домыслит Александр — Ратмир посоветует, что делать. «Ударим неожиданно и возьмем верх. Но явится ли полной победа, если свей сядут в ладьи и бегут? — в голове Александра возникали все новые и новые мысли. — Нет. Сохранив войско, свей, не пройдет и года, как вновь явятся на рубеже»…

— Скоро выступать войску, — прекращая споры, наконец, сказал Александр. И как только заговорил, он ясно представил себе все, что скажет, о чем давно думал и что решил. — В ночь наши полки достигнут свеев, — промолвил и окинул взглядом притихших воевод. — Переднему полку Василия Спиридоновича, вкупе с шелонскими ратниками и ладожанами, указываю — быть правой рукой…

Заговорив, Александр поднялся. Голос его звучал твердо, был полон решимости и сознания, что все сказанное должно совершиться.

— Трудна будет путина тебе, Василий Спиридонович, — Александр предупредил воеводу. — Но к утру, — голос прозвучал жестче, — быть тебе с полком у Невы-реки, правее стана свеев; стать скрытно. Где идти — Пелгусий даст тебе надежных людей, знающих лесные и болотные тропы. Воеводе Ратмиру, — Александр перевел взгляд на воеводу. Ратмир, как и все, сидел молча, но по блеску его глаз, по тому, как он поглаживал пальцами усы, Александр понял: не отвергает Ратмир его замысла. — Ратмиру с дружиной и воинами князя Тойво, — продолжал Александр, — быть левой рукой. Полку левой руки идти дальним берегом Ижоры, поравняться со свейским станом и стать в засаду. Я иду с головным полком; сотнику Устину Иванковичу в головном полку быть впереди, воеводам Гавриле Олексичу и болярину Силе — рядом со мной. Бой начнет головной полк. Пусть думают свей, что тут вся сила наша. А начнет бой головной и будет теснить свеев, Василию Спиридоновичу, по слову моего гонца, выйти берегом реки на поле, гнать свеев от их ладей и бить нещадно. В ладьях, кои близко, рубить днища. Ты, Ратмир, поведешь дружину, когда свей притомятся, когда велю трубить в трубы или по слову гонца моего. Биться дружине первее всего с латниками и полком лыцарским. Так сказал я, витязи, и так исполнить! В битве стоять, не жалея живота…

Первым выступил с погоста полк правой руки. На пути у него болота и топи. Нелегко одолеть их: оступишься с кочки — нога вязнет выше колена.

В походе у Андрейки пал конь. Горевал молодец о потере, но привелось ему шагать с пешими ратниками. Когда начались болота, Андрейка оказался близко от Василька. С завистью смотрел он на привыкшего к лесным и болотным тропам кричника. Будто не топь, не кочки под ногами у ратника, а тропа торная.

Светла и хороша ночь. Тонкий молочный туман, как прозрачная фата, клубится над топями. Низкорослые березы и сосны, облепленные лишайниками, еле подымают вершины над цепкими зарослями серых ивняжников. На кочках зреют бусинки наливающейся морошки, рассыпая зеленый горошек клюквы. По моховищам — и впереди и в стороны — ягодники брусничника.

В эти последние часы перед битвой Андрейка не помышлял об опасности. Почему-то казалось ему, что сейчас важнее всего не потерять из виду Василька. Вспоминался Новгород. В тумане смутно-смутно показалось впереди лицо Ефросиньи. Девушка словно звала его. Андрейка забылся, ступил вперед и… Что с ним?

Почувствовал — ноги вязнут в топь. Пытаясь выбраться на кочку, Андрейка метнулся в сторону. Ноги не повинуются. Засасывает их глубже.

А ничто, кажется, не изменилось вокруг. Мох, кочки, чахлые березы и сосенки, окутанные прозрачным туманом; в стороне, близко от Андрейки, жесткий и высокий ягодник голубичника, за ним зелень осоки и разводье, обрамленное рыжими метелками быльника. Все как прежде, а между тем страшная беспомощность сковала его. Топь засосала по пояс… Он вскрикнул:

— Тону! Падь сосет…

Ушедший вперед Василько оглянулся. Увидев бледное от испуга, беспомощное лицо Андрейки, кричник поспешил на помощь. С трудом удерживаясь на зыблющейся кочке, протянул ратовище:

— Держись, паробче!

С помощью Василька Андрей выбрался на кочку. Когда почувствовал под собой ее хотя и шаткий, но твердый грунт, он, стыдясь за свою неловкость, растерянно взглянул на кричника. Тот усмехнулся:

— Не свычен ты, молодец, ходить по болотинам, — сказал. — На кочки ты, на самые кочки ступай, — поучал он. — А то — и мох зеленый и травка тут, а ступишь — нога как в кашу. Зыбун.

— Спасибо тебе, помог.

Глава 30 Встреча

В шатре Биргера в эту ночь долго горели свечи. Правитель уединился с маршалом войска Тордом Канутзоном. Маршал Торд — невысокий, широкоплечий, с седыми, опущенными вниз усами, принадлежал к высокому роду Сигунда Ринга, последнего короля из Ильфадмов. Он — единственный из рыцарей войска — пользовался правом беспрепятственного входа в шатер правителя. Сейчас, сидя в шатре, Торд откровенно высказал Биргеру свое недовольство задержкой похода.

— Что держит нас в здешних гнилых местах? — спросил он. — Войско покорно твоей светлейшей воле, герцог, но мы пребываем в неведении. Варвары русичи, скрывающиеся в лесах, бродят тайно вокруг стана войска…

— Русичей, кои будут схвачены благочестивыми воинами в окрестных лесах, предавать смерти, — мимоходом, не глядя на маршала, обронил Биргер.

— У нас нет пленников, — сказал Торд. — Схвачен один, но и он у святого отца, духовника вашего, который поклялся, что первый русич, появившийся в войске христианнейшего короля, будет и первым обращенным к истинной вере. Войско недовольно…

— Чем?

— Тем, что воины не находят добычи, которой искали, переступая рубежи русичей. Нет вестей и от рыцаря Карлсона, ушедшего к князю новгородскому.

— Мы не знаем причин, задержавших в Новгороде рыцаря Карлсона, — медленно произнес Биргер. — Но мы выступим, маршал.

Лицо Биргера оставалось неподвижным. Казалось, говорит кто-то другой. Торда Канутзона, как и всех, знавших Биргера, поражало умение герцога скрывать свои чувства. Он жесток, но никто не видал его в гневе; он равнодушен к судьбам окружающих, но казался равнодушным и к собственной судьбе. Между тем едва ли кто лучше маршала Торда понимал, что за бесстрастным, ничего не выражающим лицом правителя скрывается себялюбие — жестокое, хитрое, способное на все. Род Фолькунгов, к которому принадлежит Биргер, в вековой борьбе за королевскую власть между династиями Сверкеров и Эриксонов поддерживал потомков короля Эрика. Когда Кнут Длинный, последний из Сверкеров, изгнал короля Эрика Шепелявого, Биргер прикинулся сторонником Кнута. Во время пиршества, устроенного им для друзей нового короля, Биргер велел своим воинам перебить гостей. Король Кнут бежал, Эрик Шепелявый вернулся в Швецию.

И сейчас маршалу Торду вспомнилось, что Биргер, так же вот, с тем же бесстрастным и холодным выражением лица, с каким говорил о походе, принимал в памятную ночь, приведшую его к власти, друзей Кнута Длинного. Пали жертвами его жестокости ярл Оттар Сигурд, с которым за мгновение до убийства Биргер пил чашу дружбы, ярл Скуле, Смербак Гренеборгский, Инфар Бонде, непобедимый Рольф Гентринзон… Маршал Торд поморщился, вспомнив кровавую ночь, и, чтобы не молчать, так как молчание становилось тягостным, сказал:

— Войско хочет знать день похода, герцог.

— Поход… — Как бы задумавшись на секунду, Биргер концами пальцев прикоснулся к лысеющему лбу. — Завтра готовить ладьи. Займем Ладогу, а оттуда прямыми путями выступим к Новгороду.

…Сотник Устин Иванкович, тяжелый и неповоротливый с виду, в кольчуге и кованом шишаке, вооруженный топором с рукоятью в полроста, вышел на опушку бора. Впереди, перед глазами Устина, открылся поемный луг.

Трава, покрывавшая его, была так высока, что в ней терялись верхушки колючих вересков и сухих ивняжников. Редкие кусты орешника, березы и дубки в блеске раннего утра казались ненастоящими; как будто чья-то рука поставила их здесь только затем, чтобы хоть немного оживить скупое однообразие равнины. Отлогий холм, который виднелся вдали, являлся единственной возвышенностью на пойме; она простиралась от опушки бора до самой глубины синего горизонта. Хотя дожди перестали, погода установилась сухая, все же здесь, на зыбкой и сырой почве, под ногами выжималась вода.

Устин Иванкович поставил перед собою топор, оперся на него и осмотрелся. Первое время он не видел ничего впереди, кроме редких деревьев, маячивших в нерастаявшем еще белесом тумане, но вот где-то, левее холма, вдали блеснула вода. Устин приладил козырьком над глазами ладонь. Вода. Сверкает, переливается, играет серебряными искрами. И плесо ее большое — не видно конца. «Что за шут! — подумал Устин. — Откуда быть озеру?» Никто, кого спрашивал Устин вчера об этих краях, не сказал об озере. По словам Пелгусия и рыбаков, провожавших войско, головной полк должен выйти к реке, на стан шведов. А разве есть реки могучее и шире Волхова?!

— Нева, други! — послышался голос сзади Устина. — Играет на солнышке. Ах, широка!

Устин оглянулся. Говорил Илецко, плотник с Неревского. Илецко славился острым глазом, он всегда различал что-нибудь впереди раньше других. На этот раз Устин не поверил.

— Нева ли? Озерцо небось аль море?

— Нева, — подтвердил Илецко свои слова. — Берег другой вижу, а там, — повел рукою влево, — зеленые кущи. Лес.

Устин не стал спорить. Его внимание привлекло непонятное сияние за вершиной холма. Точно золоченый шелом горит на солнце.

— Глянь, Илецко… От дубка того правей на два локти, — Устин показал на дубок и на холм, за которым виднелось сияние. — Нашел? Что горит там? Не церквишка ли?

Илецко всмотрелся.

— Не церквишка, — сказал. — Золотая луковица горит на белом шатре. Дымки… Вроде костры палят.

— Костры? — переспросил Устин.

Тени деревьев скрывали вышедших на опушку ратников. Теперь, когда Илецко усмотрел шатер, различил его и Устин. Ему даже показалось, что оттуда доносятся голоса людей.

— Илецко, — помедлив, произнес Устин, глядя в лицо плотника и как-то особенно внушительно выговаривая слова. — Беги к Александру Ярославичу с вестью… Свей на виду, ближе ближнего.


С первыми лучами солнца рыцарь Ингвар Пробст очнулся от сна. Туман еще не рассеялся. За ночь выпала обильная роса. Она была так густа, что трава и листья низких ивняжников, росших неподалеку, казались серыми, точно бы посыпанными студеным прозрачным пеплом. Пробсту не хотелось вставать, но теперь, когда он проснулся, его знобило от утреннего холодка. Пробст подвинулся к костру, но тот почти замер. В молочной чаше тумана кое-где двигались воины. Они собирали остатки хвороста, бросали его на костры. Когда огонь вспыхивал, окружали костер и согревались его теплом. Хворост валялся и там, где лежал Пробст. Поднявшись, он собрал все, что мог, бросил на тлеющие угли; хворост дымил, но не занимался. Пробст присел на корточки и во всю силу легких принялся раздувать угли.

Согревшись, Пробст почувствовал жажду. Он взглянул на выплывшее из-за дальних кустов огромное, оранжево-тусклое в тумане солнце, поискал глазами около — нигде ни медного, ни глиняного черепка с водой. Тогда, обходя спящих, рыцарь направился с холма вниз, к Ижоре.

Добравшись к реке, он наклонился и, черпая пригоршней воду, стал пить.

Берег Ижоры со стороны шведского стана отлогий и открытый, лишь кое-где мочат в реке листву ветки низких ивняжников да в тихих плесах грозят, торча над водой, черные пальцы камышей. Но противоположный берег лесист и дик. Там, нависнув над водой, непроницаемой крепью выстроились прямые, темные стволы низового ольшаника; немного выше места, где находился Пробст, на излучине, вода подмыла берег, и по обрыву путаными, узловатыми щупальцами спускаются обнаженные корни дерев, словно под зеленью листвы притаились огромные, неподвижные чудовища. В подлесье видны серебристые ветки хрупких верб, темнеют, словно покрытые лаком, гладкие листья крушины, рассыпается светлая зелень готовика. Уродливый ствол старой черемухи, выступая из заросли молодых побегов, так низко склонился над рекой, что Пробсту казалось, будто черемуха тянется к нему своею вершиной.

Рыцарь собрался было идти обратно, но внимание его привлек шорох, донесшийся с того берега. Черемуха встряхнула листвой. Зверь идет к воде или возится птица. Пробст послушал, но там, в зарослях, снова тихо.

Он не чувствовал страха. Как бы ни опасен был зверь, река надежная от него защита. Наклоняясь пить; рыцарь снял шелом и теперь, не надевая его, наслаждался свежестью легкого ветерка. В излучине, дальше от устья, ничем не тревожимая вода гладка и тиха. Зеленые лопасти кувшинок, лежа на ее поверхности, держат в приподнятых зеленых чашечках белые огоньки. Звенят стрекозы. Изредка, нарушая тишину, раздастся резкий всплеск. То ли резвясь, то ли спасаясь от пасти хищника, взблеснет над водою уклейка. Покачивая листы кувшинок и ломая отражение кустов, по воде разбегаются тогда привольные круги и исчезают в камышовом шелесте.

Пробст так мало помышлял об опасности, что его не встревожил даже шум, возникший в расположении войска. Но шум не утихал, становился громче. Пробст поднялся выше по берегу. В листве нависшей над водой черемухи что-то блеснуло. О! Глаза рыцаря широко открылись от изумления. В зелени черемухи поблескивал еловец шелома.

Будь в руках у Пробста копье, он метнул бы его в соглядатая. Но Пробст безоружен. Испугала мысль: а что, если чужие воины, пользуясь его одиночеством и тем, что он без оружия, нападут на него? Благочестивому воину оставалось только возблагодарить бога за то, что он даровал ему быстрые, как у оленя, сильные ноги.

…Князь Тойво, скрываясь в зелени черемухи, наблюдал за рыцарем. Он наложил на тетиву стрелу и ждал, как бы раздумывая: послать ли ее вслед шведу? Кажется, еще немного, и Пробст будет в безопасности. Он уже достиг крайних костров. Но тут стрела Тойво, стрела лесного охотника, зазвенела в воздухе. Острое жало ее вонзилось в открытую шею рыцаря, под затылок.

Пробст пробежал еще немного и вдруг, взмахнув руками, словно пытаясь удержаться за что-либо, плашмя, рухнул ничком. Пальцы его, царапая землю, вцепились во влажную от росы траву.

…Александр Ярославич, выехав на опушку, остановил коня. Впереди, на поляне, раскинулся вражеский стан. Тихо там, не видно приготовлений к битве. Шведы не ждут его войска. Александр приставил к глазам ладонь и смотрел на поляну, медля бросать копье — знак начала битвы.

— Пора, княже! — услышал он нетерпеливый шепот позади себя.

Это сказал Олексич. Александр ответил не сразу. Но вот торжественная серьезность на его лице сменилась выражением решимости.

— Пора! — произнес так же тихо. — Начнем!

Он поднял копье, отклонился немного и сильным взмахом руки метнул его.

Копье князя еще вилось в воздухе, не коснулось земли, а на поляну выбежали лучные стрельцы. Прикрываясь щитами, рассеялись они в высокой траве. Через мгновение тучею взвились стрелы, косым и острым дождем обрушились они на шведов. Зазвенели наконечники о железо. За первой тучей пролилась другая. Александр поднял меч.

— За Русь! — будя тишину, прозвучал боевой клич.

— За Великий Новгород!

— За святую Софию!

Головной полк устремился вперед.

Глава 31 Битва

Шум на стане войска разбудил Биргера. Что случилось в этот ранний час? Биргер ударил по медной доске, призывая слугу. Вместо слуги в шатре появился маршал Канутзон. Он тяжело дышал; на лице его волнение и растерянность. Не ожидая, что скажет Биргер, Канутзон воскликнул: — Русичи… Перед станом нашим!

— Русичи? — скрыв под холодной маской тревогу, вызванную шумом, доносившимся снаружи, и неожиданным появлением маршала, повторил Биргер. — Что я слышу?

— Войско русичей, — забыв о почтительности, резко вымолвил маршал. — Там, — он показал в сторону выхода из шатра. — Там битва, герцог!

Лицо Биргера оставалось таким же холодным и бесстрастным, как и при первой вести о появлении русичей. Казалось, его не встревожила даже мысль об опасности, какой подвергалось крестоносное войско. В каком числе напали русичи? Кто привел их? Без помощи слуги Биргер оделся, накинул плащ. Одеваясь, он все время видел перед собой лицо маршала. В полутьме шатра оно казалось смертельно бледным, а на губах кривилась надменная улыбка. Биргер с такою ненавистью взглянул на это лицо, точно видел перед собой врага. Он молча прошел мимо и резко, с шумом отбросил полу шатра.

…Князь Александр на коне. С места, где стоит он, видно ширь Невы. Взор князя дразнят шведские ладьи, покачивающиеся на волне близко от берега. «Если б добраться к ним… — дерзкая мысль теснит дыхание. — Порубить ладьи, метались бы тогда свей на берегу, как в мышеловке». Мысль эта до того захватила Александра, что он не расслышал, о чем говорит позади него староста Пелгусий.

— Прости, княже, что тревожу тебя, — Пелгусий повторил настойчивее. — Слово хочу молвить.

— Говори! — не оборачиваясь, коротко бросил Александр.

— Свейские ладьи на Неве, Александр Ярославич, — заговорил Пелгусий. — Сколько их… Свет нам заметили. А ну-ка с топорами бы… Порубить их.

— Хороша твоя дума, староста, — Александр взглянул на Пелгусия. — Одного не домыслю, как возьмешь ты свейские ладьи. На воде они, а впереди стан свеев.

— То и ладно, княже, что ладьи на воде. Люди с них на берегу. Видишь тот островишко? — Пелгусий показал на мыс островка, выступавший из-за извилины реки. — Супротив островишка на нашем берегу речонка есть… В неприступных болотах течет она. Наши рыбаки ладьишки свои в ней сокрыли. Отпусти пяток молодцов, кои на веслах хаживали. Выведем мы свои ладьи на Неву…

— Выведешь ладьи, а ватажка твоя мала; иссекут вас свей.

— И с малым числом худа не будет, княже, — отводя сомнения Александра, сказал Пелгусий. — Укажи ратников да вели им идти со мною.

…Полк правой руки, одолев болота, вышел к Неве. И здесь, над чахлыми кустами, которыми зарос низменный топкий берег, где остановилось войско, висит нерассеявшийся туман. Осмотрелся Спиридонович — луговинки сухой не видно. Комары и мошкара безумолчно и зло трубят в уши. От укусов их у Спиридоновича вспухла шея, кожа горит, как в огне.

Впереди Нева. На утреннем солнце вода в ней кажется розовой. Дубовые рощи на островках похожи на сказочные сады. Ближе островков, у берега, ладьи шведские. Не счесть их. Одни похожи на гостиные, что приходят с товарами в Новгород, другие как хоромы; по дюжине весел у них с каждого борта, — точно желто-зеленые крылья хищной птицы.

Лесным пожаром пылает кровь в жилах у Спиридоновича. Знать бы, где сейчас князь? Скоро ли начнет битву головной полк? Враг близко. Не пожалел бы ничего Спиридонович, чтоб первым выйти к вражьему стану. Но Александр не велел Спиридоновичу начинать бой, а ждать гонца и, по слову его, теснить шведов от реки. Горек лихому воеводе княжий наказ. Все равно как если бы указал ему Александр смотреть со стороны на побоище.

На стане у шведов тихо. Кажется Спиридоновичу — опоздал головной; заблудился в болотищах. И солнце сегодня, как никогда, медленно-медленно поднимается над землей…

Со стороны шведского стана донесся шум. Будто внезапный вихрь закружился там. Невнятный, но тяжелый гул его нарастает. С трудом, но можно разобрать крики людей. «Началось, — подумал Спиридонович, чувствуя, как в груди забилось сердце. — Начал головной…»

Берегом реки полк правой руки вышел на опушку кустов у поляны. Вражеский стан отсюда как на ладони На холме, у златоверхого шатра, конное рыцарское войско. Бой за холмом, где начали сечу новгородцы.

— Почто стоим, воевода? Не пора ли размять плечи?

Спиридонович оглянулся. Рядом ратник Михайло. Он вооружен топором; за поясом железный кистень.

— Разомнем, придет час. Где стоят ладожане?

— Близко, у самой воды.

Впереди, на протоке, точно сухой лес, высятся мачты шведских ладей. Издали кажется — цветным узорочьем своим заградили они реку. С тех, что близко у берега, высаживаются копейщики.

— Видишь ладьи, Миша? — Спиридонович показал на протоку.

— Вижу.

— Как скажет княжий гонец: «Пора» — ты с ладожанами беги к берегу, где стоят ладьи, руби причалы, а будет удача, то и днища. Не на чем было бы свеям уйти с поля.

Михайло взглянул на холм, где высится шатер златоверхий, на темную тучу копейщиков и конных рыцарей, еще не вступивших в битву, опустил глаза.

— Не радость, воевода, с дерёвами биться.

— Не радость, а славное дело, Миша, — сказал Спиридонович. — Рад будет Александр Ярославич услышать о том, что совершили ладожане.

…Вдали, над полем, взметнулся княжий стяг. Он то склонится ниже, то снова гордо реет над битвой. Шведы пятятся, кое-кто из них повернули спины. Новгородцы одолевают.

Но что это? Начали бой шведские латники. Головной полк новгородцев дрогнул. Не шведы, а русичи пятятся к опушке бора. Спиридонович еле сдержался, чтоб не бежать со своим полком на помощь. Вовремя вспомнил воевода княжий наказ. Не на поляне, где бьется головной, быть Спиридоновичу, а гнать шведов от берега, от ладей их, — преградить путь на реку.

— Где воевода Спиридонович? — зовет незнакомый воин. Железная рубашка на нем разодрана, из рассеченной щеки струится кровь.

— Откуда, с какой вестью, удалой молодец? — окликнул Спиридонович.

— К тебе… От Александра Ярославича.

— Что велел Ярославич? — Спиридонович узнал воина. — Ты, Илецко?

— Я… Свей меня поцарапал. Князь велел сказать тебе, Василий Спиридонович, пора!..

Что-то еще говорил Илецко, но того, что сказал он, Спиридонович не слышал.

— За землю Русскую, славные мужи! — крикнул он. — Покажем свеям, как встречают незваных гостей удалые ребята новгородские!

— За Новгород! За Русь нашу! — выбегая на поляну, подхватили воины клич своего воеводы. — За Софию!

…Выйдя из шатра и поняв опасность, угрожающую его войску, Биргер преобразился. Ничто теперь не напоминало в нем надменного, замкнутого в себе, всесильного герцога. В холодных глазах его вспыхнул блеск, голос приобрел силу, движения стали резкими; точность и уверенность их отличала воина.

Русичи напали от опушки бора и успели потеснить шведов. Битва передвинулась ближе к холму. Справа и слева, со стороны Ижоры и болот по берегу Невы, ничто не грозит. Там тихо. Войско русское не людно, лишь неожиданность нападения создала видимость успеха его в битве.

Позади шведского стана река. Около нее, ближе к берегу, должна решиться битва. На ладьях шведы недосягаемы для пеших русичей. Биргер велел стать на холме, у шатра, железному рыцарскому полку, пешим латникам указал место за холмом, ближе к Ижоре. Облачившись с помощью оруженосцев в боевые доспехи, Биргер подал знак подвести коня. В седле, со щитом и копьем, он пристально смотрит на поле.

Ближе, ближе стяг новгородского войска. Шведы отступают, но первая растерянность их прошла. Плотнее смыкаются ряды. И когда все войско русское показалось на поляне, когда стрелы русичей, долетая к шатру, начали царапать доспехи рыцарей, Биргер подал знак пешим латникам. Заглушая воинственными кликами шум битвы, выбежала рать их из-за холма. Русичи смешались. Склонился и исчез во мгле стяг новгородского войска.

Это и видел Василий Спиридонович, когда прибежал к нему Илецко со словом княжим.

Засадный полк воеводы Ратмира скрыт кустами на берегу Ижоры. С обрыва, сквозь зелень деревьев, Ратмиру видно все поле. Рядом с воеводой князь Тойво. Не отрывая глаз, смотрят они туда, где решается исход сражения. Строго сошлись к переносью нахмуренные брови Ратмира, руки опираются на поставленный впереди меч. ‘Не оглянулся витязь на воинов позади себя, слова не молвил.

— Пора, воевода! — не помнит уж в который раз шепчет Тойво. — Поможем князю Александру!

Ратмир молчит. Но вот он шевельнул бровями, но не оглянулся.

— Рано, князь, не время, — молвил. — Не отмахали рук свей, и от князя Александра нет слова.

— Тяжко князю Александру, воевода, — продолжал недовольно хмурить брови Тойво. — Может, ранен князь, может…

— Нет, вижу на поле стяг княжий, а там, — Ратмир вытянул вперед руку, — взгляни! Никак начал бой полк правой руки.

Ратники Спиридоновича потеснили шведов. Бой переместился ближе к Ижоре. Ах, как завидует Тойво тем, кто в битве! Но Ратмир неподвижен. Как и прежде, стоит он, опираясь на меч. Изредка лишь приставит к глазам ладонь, защищаясь от солнца, присмотрится, и снова будто замрет.

Тойво прошел в глубину полянки, сказал что-то своим воинам. Нет у него сил ждать. Не за тем пришел он к князю Александру, чтобы издали смотреть на то, как бьются русичи.

А на поле вступили в битву железные рыцари. Чует ли Ратмир, какая опасность нависла над воинами новгородского головного полка и полка Спиридоновича? Чует! Тойво едва не вскрикнул от радости, увидев, что Ратмир повернулся и поманил к себе воина, который стоял неподалеку, у коней.

Сейчас скажет: «Пора!»

— Принеси воды, паробче! — будто он не на поле битвы, а в гридне, за большим столом, промолвил Ратмир. — День жарок, горло высохло, как бычий пузырь.

Воин спустился к реке, зачерпнул шеломом и, не расплескав, поднес воеводе. Ратмир выпил, обтер усы.

— Добро! — крякнул.

Снова зорко смотрит вперед. Не шелохнется.

…Не сомневался в победе Александр, начиная бой, но теперь, когда на поле показались железные рыцари, дрогнуло у него сердце.

Вздыбив коня, прорвался он сквозь стену шведских копейщиков. Перед ним рыцарь в рогатом шеломе, Александр, склонив копье, пустил коня навстречу. Рыцарь не уклонился. Но в тот миг, когда рыцарь изготовился к бою, он неожиданно пошатнулся и не усидел в седле; уронив копье, рухнул наземь. Рядом с рыцарем Александр увидел разгоряченное боем лицо Василька. Ратник взмахнул топором. «Хитер кричник, доброе сковал оружие», — подумал Александр. И только бы ему крикнуть о том Васильку, как близко показался рыцарь на белом коне. Конь мчится легко, голубой щит с медным крестом надежно укрывает от стрел и копий. Вокруг белого коня рыцаря смятение в рядах новгородцев.

Александр крикнул:

— Стой, лыцарь! Прими бой!

Повернул коня и пустил его навстречу.

Копье Александра поразило чело вражьего шелома. Покачнулся рыцарь, еле удержался в седле. Копье его, направленное в грудь Александра, со звоном скользнуло по кольцам бехтерца.

Александр готов еще сразиться, сбросить противника с коня, но между ними выросли стеной латники.

Искусны кузнецы на Новгороде! Копье, что принесли они в дар Александру, пробило шелом рыцаря. Упал шелом на землю. Издали Александру видно врага, его лысеющий спереди череп и окровавленное лицо. Оруженосцы сняли рыцаря с коня и на руках понесли с поля.

Чем отважнее бьются новгородцы, тем жесточе и отчаяннее сопротивляются шведы. Много пролилось вражеской крови, но слабеют и русичи. Кто первым дрогнет в сече? Солнце близко к полудню, а бой не затихает. Стонут и бранятся те, кто от тяжких ран не в силах держать копье.

…На берегу Михайло с ладожскими ратниками.

Три ладьи боем захватили ладожане; кровью шведских воинов окрасилась вода реки.

В сече на берегу ладожане оттеснили защищавших ладьи копейщиков к огромному двадцативесельному кораблю. Выбив копье из рук преградившего ему путь воина, Михайло очутился на корабле. Шведы догадались убрать доски, переброшенные на берег, оттолкнулись. Дюжина врагов навалилась на одного. Стоек и удал ратник, страшен топор в его руках. Окружившие Михайлу копейщики не решаются приблизиться к нему. Но вот шведы вынесли тяжелый самострел. Обережет ли кольчуга от стрелецкого боя? Люто огневался Михайло на вражью хитрость, напал на копейщиков. Как солому, рубит топор ратрвища копий, но шведы не отступают; многолюдством своим и хитростью стремятся взять победу.

— Миша! Стой крепко, брате!

— Васюк!

Когда начался бой на корабле, Васюк, сбросив тегилей, в одной рубахе, вплавь добрался к борту корабля.

Появление босого, в намокшей одежде ратника было до того неожиданным, что нападавшие на Михайлу шведы попятились.

— За землю Русскую! — что есть мочи крикнул Басюк, и как бы в ответ ему издали донеслось:

— Руби ладьи, молодцы удалые!

Откуда-то из болот, из неведомых никому, кроме невских рыбаков, заводей, вынеслись на реку легкие рыбачьи ладьи. На передней — во весь рост — Пелгусий. Он с непокрытою головой, в руках ижорянина длинное ратовище топора. Пятеро молодцов ушло с ним, а на ладьях людей больше дюжины.

Рыбаки-ижоряне пристали к ватажке.

В этот-то миг до слуха Ратмира донесся звук боевой трубы. «Пора!»

— Пора, воевода! Время биться засадному!

Это крикнул Савва, прибежавший к Ратмиру со словом княжим. От усталости после быстрого бега он с трудом, задыхаясь, выговаривал слова.

Ратмир оглянулся. Словно вырос он. Поднял руку и крикнул:

— Разомнем плечи, други! Бросай лавы на воду!

Не затих его голос, как поперек Ижоры вытянулись связанные витыми из черемухи и ивы кольцами лавы. Дальними кольцами они еще висели в воздухе, а Тойво был уже на середине их. Он первым выбежал на перемешанный с обломками раковин, хрустящий под ногами галечник, на том месте, где перед боем пил воду рыцарь. Ратмир, за ним конные дружинники переправились вплавь.

Стремя в стремя, сверкая на солнце блеском брони и копий, показался на поляне засадный полк княжей дружины. Жестоко, не щадя себя, бьются шведы, но сила их сломлена. Теснятся они к берегу. Если б не широкая синь Невы; многие из шведских воинов, бросив оружие, искали бы спасения в быстроте своих ног.

Под Ратмиром сражен конь. Шведские латники окружили пешего. Тяжел в бою меч старого воеводы. Направо, налево рубит. Близко от Ратмира бьется Спиридонович. Не устояли латники, теснятся к устью Ижоры.



Шведский воин преградил путь Савве. В бою с ним у Саввы сломалось копье. Швед не успел занести топор. Сжав в охапку врага, Савва вместе с ним упал на землю. Швед оцарапал ему лицо, пытался дотянуться зубами до шеи, но Савва отбросил его; боевой топор врага очутился в руках отрока. В схватке Савва уронил шелом, но не ушел с поля; бился с непокрытою головой.

Впереди, за строем врагов, златоверхий шатер. Савва начал пробиваться к нему. Ему казалось, стоит рухнуть шатру, и шведы бегут. Савва с таким ожесточением и силой махал топором, что стража у шатра разбежалась. Шатер пуст, но золотой шар, венчающий белую паволоку, сияет гордо, как и в начале битвы. Савва принялся рубить опоры. И как бы возвещая о победе, златоверхий шатер Биргера рухнул.

Радость охватила новгородцев. Торжествующие клики их заглушили шум битвы.

— За Русь!

— За святую Софию!

К ладье, над которой ветер полощет поднятые паруса, бережно, на руках, оруженосцы несут раненого Биргера. Плотные ряды шведских воинов, отбиваясь от русичей, окружают правителя.

Впереди русских воинов Гаврила Олексич. Оруженосцы подняли Биргера на ладью. Олексичу удалось пробиться сквозь строй врагов. Копыта его коня стучат по доскам, перекинутым с ладьи на берег. Витязь занес меч, когда шведы, заполнившие ладью, оттолкнулись от берега. Олексич вместе с конем упал в воду. Близко от берега, но на глубине броня и шелом неотвратимо тянут ко дну. И пить бы Олексичу прохладную воду реки, если б не Устин. Сотник бежал к ладье следом за Олексичем. Он протянул топор, помог другу.

А на холме, где догорала битва, шведы окружили Александра. Примятая множеством ног трава скользка от пролитой крови. Александр дал волю мечу. Но как ни бился он, ближе и грознее сдвигаются устремленные на него копья врагов. Горько пасть в битве витязю за миг до победы.

Отмахалась у него рука. Реже поднимается меч, чаще и звончее бьют вражеские копья о железные кольца княжеского бехтерца. Казалось, неизбежна гибель, но шведы вдруг отхлынули…

Окинул Александр взглядом вокруг, и глаза его вспыхнули радостью. Василько и с ним Емеля, ратник со Меты. Недаром в походе хвалился кричник своим топором. Легок и тонок, но не зазубрился в битве.

Мало уцелело шведов, мало и ладей шведских отвалило от берега. С порубленными бортами и днищами, со сбитой снастью, плывут они к морю, как хлам. Те, что уцелели, выгребли на середину. Князь Тойво со своими лучниками осыпают их стрелами.

Русские воины столпились на берегу; кто машет оружием вслед бежавшим шведам, кто кулаком.

— Хмелен ли мед пили на Руси? — кричат.

— Сладок ли пир пировали у Великого Новгорода?

— Шли на Русь — похвалялись, назад пошли — спокаялись.


— С тяжкой вестью к тебе, княже, — остановился перед Александром Василий Спиридонович. — На ижорском устье бился я с свейскими латниками рядом с воеводой Ратмиром. Много легло свеев на берегу, многих приняла вода. В сече десятеро навалились на воеводу…

— Где он? — перебил Спиридоновича Александр.

— Там, — Спиридонович показал в сторону устья, где дымится зеленью шар одинокой березы. Не шелохнется она, словно оцепенела от того, что видела.

— Убит Ратмир? — потемнело лицо князя.

— Нет, но…

Александр не дослушал. Молча направился он к устью. «Пал Ратмир». Не верилось в правду этих слов. Пораженный вестью о гибели друга, Александр не думал теперь о радости победы и бежавших шведах.

В тени березы на устье, как бы скрыв себя от зноя в ее тени, среди поверженных шведских латников лежит Ратмир. Глаза его закрыты. При каждом вздохе грудь поднимается так высоко, точно впервые почувствовал витязь тяжесть кольчатого бехтерца. Трава и песок около окроплены кровью. Она уже запеклась, стала темной, и кажется, потому лишь ярче выделяется на примятой зелени.

Александр опустился на колено. Пристальным, неподвижным взглядом он долго смотрел в лицо воеводы.

— Ратмир, тебя ли вижу в прахе? — шепотом произнес он.

Ратмир открыл глаза.

— Побиты свей? — спросил.

— Свеев нет на нашей земле. Не многие из них бежали… Слышишь победные клики воинов?

— О! — Ратмир сделал усилие и приподнялся. — Слава воинам! Счастлив я, княже, что умираю не в постели, как ленивый монах, а на бранном поле, как положено воину.

— Ты будешь жить, Ратмир. Со славою вернемся к Великому Новгороду.

— Нет, княже. Рана… тяжка.

Ратмир снова закрыл глаза. Безмолвно стоят вокруг воины. Но вот раненый витязь снова приподнялся, внятно и отчетливо прозвучал его голос:

— Честь и славу Руси храните… други!

Он вытянулся, глубоко вздохнул, словно хотел полнее насладиться свежестью вечера и буйными запахами трав. Александр, склоняясь над ним, не отрывал глаз от лица друга.

— Ратмир! — позвал он. — Слышишь меня?

Не дрогнули веки на закрытых глазах воеводы. Он лежал неподвижно, такой же, каким жил. Александр поднял голову Ратмира и прижал к себе. Воины сняли шеломы. Василий Спиридонович отвернулся, взглянул на тонкий вечерний туман, занимавшийся над рекой, и, будто утирая пот, смахнул слезу.

Бережно, словно боясь причинить боль угасшему витязю, Александр уложил голову Ратмира, поднялся и оземь поклонился праху.

— Други мои! — обращаясь к воинам, произнес он. — Предадим земле павших! Пусть лягут они в броне, с оружием своим, как братья, на рубеже земли Русской. Не легкой рукой, трудами своими, храбростью и силой оружия нашего взяли мы победу. Память о ней навсегда останется устрашением свейским крестоносцам и всем врагам Руси.

— Воеводу Ратмира погребем здесь, княже, у устья, где бился он со свейскими латниками, — промолвил Спиридонович.

— Нет, — решительно сказал Александр. — Братом воинам жил Ратмир, братом им ляжет в землю. Насыплем холм над могилой в память о тех, кто положили жизни свои за отчизну.

Вечер. Ни огонька, ни костра не видно на дальнем берегу, куда скрылись остатки разбитой шведской рати. Русская река — глубокая, величественная — несет свои воды, отражая в них блеск вечерней зари и пламя костров, освещающих затихшее поле битвы.

Загрузка...