Стук колотушки уличного сторожа разбудил Бориса Олельковича. В тишине хором стук этот отдавался настолько резко, что, открыв глаза, Борис Олелькович не сразу понял причину тревоги. В горнице ник полумрак. Огонек лампады в переднем углу еле освещал тяжелый темный киот, в глубине которого поблескивал серебром и золотыми венчиками образ «Знамения».
— Ох, грехи, грехи! — вздохнул боярин. Он попытался было снова заснуть, но стук колотушки — назойливый, как осенний дождь, — разогнал сон. — Ох, грехи!
Давно ли, пяти весен не прошло с той поры, когда жил Борис Олелькович у себя, в резных хоромах на Легоще-улице в Новгороде Великом. В довольстве и почете жил. На Шелони и на Белом озере лежали его вотчины; Молога на Бежецком верху и Рабанга в Кубенском приозерье склонялись перед именитым боярином. За обеднями у святой Софии стоял он впереди, в совете господ в Грановитой сидел на верхнем месте, близко к владыке.
Кто бы сказал в ту пору, что придется боярину Нигоцевичу искать приюта у ливонских рыцарей, в городе Риге, а вот — привелось. Бежал Олелькович из Великого Новгорода. Пить бы ему воду со дна Волхова, если б не скрылся вовремя в Детинце. «На поток!» — будто сейчас несется крик, заполняя собою все. И ныне каждый звук, даже стук ночной колотушки, доносящийся с улицы, напоминает о нем.
До ночи отсиделся Борис Олелькович в хоромах владыки, а ночью, крадучись, как последний холоп, бежал в Псков, к зятю Нежиле; из Пскова, вместе с Нежилой, ушел в Ригу.
«Прям я на слово, за то и поток принял, — утешал себя думой боярин. — Небось кум Стефан живет белехонек. Бывало, только и слышишь: «Мы, Осмомысловичи…», а почуял беду — бороды не показал перед народом». Не за себя, за все боярство вотчинное принял Борис Олелькович горькую чашу. Не легко пить ее, но и в несчастий он не пал духом. Гордится тем, что не склонился, не унизил себя перед суздальскими князьями.
В старые годы, когда княжил в Новгороде Ярослав Всеволодович, боярин не ладил с ним, но терпел. Силен Ярослав, не легко было перебороть его. Помнит Борис Олелькович, как тяжко обесчестила Ярослава битва на Липиде. Казалось, не подняться ему. Будь на месте Ярослава другой князь, сидел бы он после из милости победителей удельным заморышем. А Ярослав словно не знал поражения. Князю Мстиславу, которого приняли новгородцы, скоро пришлось ехать в Галич, а Великому Новгороду просить милости Ярослава.
«Но покорностью ли своей высок перед городами русскими Господин Великий Новгород? — продолжал свои размышления боярин. — Нет. Князь — не господин над святой Софией. Дело князя — править войско, а суд и власть держит совет господ, владыка новгородский и посадник. Верхними людьми, боярством вотчинным славен Новгород. В Суздальской земле княжая власть выше боярской, воля князя выше воли совета господ, — в Новгороде тому не бывать. Как и Ярослав, Александр ищет опору в ремесленных и гостиных братчинах. Пусть! Черным людям не сломить силы старых вотчинников». И чем больше размышлял боярин, тем упрямее непокорная мысль: легче ему, Борису Олельковичу, жить на чужбине, чем поступиться правами верхних мужей в Новгороде.
Не было лучше часу избавиться от суздальских князей, чем тот, когда Борис Олелькович сказал в совете господ слово против Александра. Казалось, все предугадал боярин, и так и этак прикидывал. Ярослав в ту пору княжил далеко, в Киеве, на Суздальскую Русь напала Орда, разоряла она и жгла низовые города; ждал Борис Олелькович — начнется большой шум. Александр, испугавшись, соберет поезд, уйдет из Новгорода без распри. А он?..
— Не склонился, не уступил, — горько усмехнувшись, вслух произнес боярин.
Не против князя — против старых бояр, против вотчинников именитых поднялся Новгород. Княжая дружина усмирила буйство. Не будь сильной воли князя, не одни Нигоцевичевы хоромы пылали бы на Легоще; и на Прускую, и на Чудинцеву перекинулось бы.
«Умен Александр, заступил верхних, а так ли? — думал боярин. — Не боярство вотчинное — власть княжескую заступил».
На чужбине связал свое имя Борис Олелькович с Ярославком, сыном Владимирка псковского. Прежде, в Новгороде Великом, случись боярину встретиться с Ярославком, руки не подал бы княжонку, а нынче?.. Другом своим и князем величает его.
Беседовал как-то боярин с Нежилой, спрашивал: не зазорна ли дружба с Ярославком? «Князем русским» величается Ярославко, а небось слово-то «Русь» ему неведомо. Не русским обычаем живет.
— Обычай его к нам не пристанет, осударь-батюш-ка, — ответил Нежила. — В Риге епискуп и лыцари именем Ярославка ладят поход на Псков. Помогут Троица да святая София, через Ярославков поход и мы вотчины свои возвернем. А как будем на Руси, скажем тогда, давать ли Ярославку ряду на княжение.
— Не о ряде тревожусь, — Борис Олелькович остановил зятя. — А ну-ка, грехи, вернемся на Русь в стае с Ярославком… Жди о себе после худого звону.
— Не худой звон узда есть, осударь-батюшка, — возразил Нежила. — И в Пскове и в Новгороде верхние люди будут с нами, а из меньших кто слово противу молвит, для тех, чаю, не вывелись холодные порубы.
— Добро бы так-то.
— Будет так, осударь-батюшка.
Борис Олелькович помолчал. Глаза его, устремленные к образу «Знамения», выражали обет и покорность.
— Не ведаю я своей вины перед Новгородом, — снова начал он. — Не людей страшусь, себя. Словом и делом стоял за обычаи наши, уложенные богом. Заступили нас лыцари, приют дали, а на походе, ну-ка, грехи, лыцари войдут хозяевами в Псков. От Ярославка не помощь. Не слыхал он звону ни у Троицы, ни у святой Софии, не мочил шелома ни в Волхове, ни в Великой. Лыцарский выкормыш он. Родителя его, князя Владимира Мстиславича, изгнали псковичи за черную измену. Ты парнишком бегал в ту пору, а я… Памятую я, Нежила. Стакнулся Владимирко с лыцарями противу Великого Новгорода, помощью лыцарей хотел утвердить себя князем псковским и новгородским. Псковичи не поддались обману, ополчились на Владимирка и изгнали его. После жил он в Риге, в жены себе взял немецкую девку, племянницу епискупа Альберта. От той девки родился Ярославко. В пеленках небось он был, как Владимирко с лыцарством напал на Русь. Под Медвежьей Головой суздальский Ярослав с новгородцами побили лыцарей. Не льщу Ярославу, хуже полыни мне суздальские князья, а все же молвлю: под Медвежьей Головой и после, на Омовже, за Русь он бился. Под Медвежьей Головой пал в битве магистр меченосцев фон Волквин, а перевета-изменника Владимирка Ярослав увел в полон. Ярославко, сынишко Владимирков, рос в Риге, при матери, вчуже обычаев русских. Только и есть у него от Руси — имя княжее. И нынче, гляжу… Ох, грехи, Нежила! Не в кольчуге Ярославко, не в бехтерце, как надлежит русскому витязю, а в немецких латах кованых; шелом на голове у него без еловка — бочка с крестовиной, щит лыцарский — на три угла. Не ждал, не ведал я, что на старости приведется мне стоять под стягом чужого княжонка.
— Троица и святая София заступят нас, осударь-батюшка, — неловко, опустив глаза, словно виноват был в беде тестя, промолвил Нежила. — В Пскове рос я, а и мне не князь Ярославко, но без него не вижу пути на Русь.
Рижский князь епископ, поставленный святейшим престолом главой духовного рыцарского Ордена братьев-меченосцев, благословил командора фон Балка на труды в защиту юного князя Ярослава Владимировича. Князь епископ не обмолвился о походе, но фон Балк — умный, смелый воин, ему ли не знать, что не в Риге придется защищать княжеские права сына Владимира псковского.
Ярославко рос при дворе епископа. Чуждое княжеское имя не отлучило его от католической веры и обычаев рыцарских. Ярослав Владимирович — рыцарь по духу и крови, его судьба близка Ордену. Сядет он князем во Пскове — откроется братьям-меченосцам дорога на Русь.
Жестокие поражения, принятые Орденом под Медвежьей Головой и на Омовже, забылись. Ни память о них, ни рыцарские клятвы о вечном мире с Русью не тревожат совесть командора. Старые призраки как мертвецы, им ли преградить путь воину? Фон Балк верил в свою счастливую звезду.
Не прежняя Русь перед ним, не та — сильная и великая, — с какою бился магистр фон Волквин. Ныне Русь разорена, поругана ордами хана Батыя. Жалкой и обессиленной открывается она взору фон Балка.
Но орды Батыя, разорив срединную и украинную Русь, не достигли земель псковских и новгородских. На пути к Новгороду повернул хан коней. Долго ли будет так? Ныне ханское войско разрушило Киев, захватило Волынь и Галицкую Русь; оно у рубежей польских и земли угров. А вернется хан на Русь — перед силою его не устоят новгородцы. Не склонятся они перед Ордою добром, склонятся перед силой. Сядут ханские наместники в Пскове и Новгороде, тогда… При мысли об этом на высоком сухом челе фон Балка выступил пот. Благословляя крестовый поход на Русь, папский престол отдал земли Пскова и Новгорода в вечный лен братьям Ливонского ордена и союзным с ним королям датчан и шведов. Не перед ханами склонят головы новгородцы и псковичи, а перед братьями Ордена, перед знамением креста и меча, которое несут меченосцы.
Чувства, волновавшие фон Балка при мысли о ханских наместниках в Пскове и Новгороде, не сравнимы ни с чем, что видят глаза и слышат уши. Только горе и страсть голодного, у которого отняли добытый тяжким трудом хлеб, лишь в слабой и несовершенной мере могут сравниться с горечью и гневом командора.
Готовя поход, фон Балк завоевательные стремления свои прикрывал именем юного Ярослава, сына Владимира псковского. Под стяг Владимировича становились водьские племена, люди, бежавшие из Пскова и Новгорода; даже именитый боярин новгородский Борис Нигоцевич протянул руку дружбы Владимировичу, назвал его князем псковским.
Мысли и опасения свои об угрозе Новгороду и Пскову от нечестивой Орды фон Балк высказал князю-епископу.
— Орден меченосцев поможет князю Ярославу Владимировичу вернуть наследие родителя своего, — выслушав командора, сказал епископ. — Святейший римский отец именем бога благословил апостольский подвиг. Иди на Псков, брат командор! Милостью пресвятой девы русская церковь отринет восточных патриархов и воссоединится с апостолической римской церковью, единой истинной.
Войско фон Балка подступило к Изборску, занятие которого открывало крестоносцам ближние пути на Псков. Здесь, под Изборском, командор получил весть о походе шведов. Возмущенный и раздосадованный тем, что шведы выступили прежде, чем его войско утвердится в Пскове, фон Балк приказал немедленно взять осажденный город. Изборяне отбили нападающих. Урон, который понесли меченосцы в битве, был так значителен, что командор, закрыв все пути к городу, решил измором и голодом заставить изборян открыть ворота.
Ни в Риге, ни в войске фон Балка никто не сомневался в победе шведов. Фон Балк с нетерпением ждал вести о поражении новгородцев, но вести о том не было. Гонцы из Риги и из Дерпта отговаривались незнанием. Наконец из Дерпта передали, что при дворе дерптского епископа говорят, будто новгородский князь, избегая битвы у стен Новгорода, вышел навстречу шведам с дарами и покорностью.
Эта весть огорчила и возмутила фон Балка. Шведам легко, без боя, удалось захватить то, что давно считали своей добычей рыцари-меченосцы! «Трусы! — в гневе восклицал фон Балк, словно бы переживая обиду за неумение русичей стоять в битве. — Таков и князь их». Как сон, легковесны и смешны были теперь фон Балку воспоминания о старых победах новгородцев. Даже то, что стены непокорного Изборска все еще высятся несокрушимо, не трогало командора. Не Изборск, всю Русь хотел видеть он склоненной перед собой.
Слухи, чем они неожиданнее, тем тревожнее. Фон Балк все еще возмущался и негодовал на трусость новгородцев перед шведами, на легкомыслие их князя, когда в войске заговорили, что новгородский Александр встретил шведов на рубеже Руси и поразил их полки. Шведский правитель Биргер с остатками своего войска позорно бежал, спасаясь от плена и гибели. Слухи о позоре шведов с каждым днем становились настойчивее. В войске меченосцев и верили им и сомневались, пока грамота, полученная из Риги, не рассеяла всех сомнений: о бегстве Биргера и гибели его войска писал князь-епископ.
Или войско Александра оказалось сильнее шведов, или жадность и самонадеянность погубили Биргера. Победа на Неве противоречила всему, что слышал фон Балк о Руси, о чем приносили вести немецкие торговые гости, посещавшие Новгород. До битвы на Неве фон Балк не раз слышал и верил тому, что Александр новгородский не сведущ в делах ратных, что войско новгородское слабо и малочисленно. Но теперь мысли о легкой победе войск Ордена над русичами уступили место сомнениям. Фон Балк не был бы воином, если б не понимал, что в битве со шведами Александр проявил доблесть; не многолюдством взял победу, а хитростью воинской. «Александр быстр и смел, — думал фон Балк. — Вышел навстречу шведам, встретил их у рубежа». В поражении шведов фон Балк видел предупреждение себе, неожиданное препятствие успешному походу своего войска.
Три столетия назад захват немецкими правителями земель залабских славян положил начало движению немцев на восток. Немецкие рыцари истребили славянские племена лютичей и прусов; продвигаясь дальше на восток, захватили земли лэттов, ливов и эстов. Ныне войско Ордена на рубеже Руси.
Как ни тревожила фон Балка весть о битве на Неве, все же она не поколебала веры командора в свою звезду. Шведы начали поход, грозя русичам порабощением и пленом, он, фон Балк, вступит в Псков со словами дружбы. Пусть русичи видят в меченосцах не врагов, а друзей, союзников своих в борьбе с Ордой. «Умная хитрость в делах воинских — путь к победе», — рассуждал фон Балк.
Он снарядил гонца в Ригу; кроме грамоты князю-епископу, гонец повез грамоту боярину Нигоцевичу.
«Спеши, боярин, к войску, — писал фон Балк Нигоцевичу. — Твой глаз и твой ум нужны нам».
Новгородское войско вернулось из похода к невскому рубежу. Ликующими кликами встречал победителей Великий Новгород. Владыка архиепископ с собором попов в облачении и с хургвями вышел из Детинца навстречу войску. Впереди возвращающихся новгородских полков — князь Александр Ярославич. На встрече он сошел с коня, приблизился к владыке и опустился на колено.
— Радуюсь, княже, что вижу тебя на Новгороде, — в наступившей тишине громко и отчетливо прозвучал тонкий, высокий голос владыки. — Да будет слава тебе и войску твоему, поразившему врагов земли нашей. Аз, смиренный архипастырь и настоятель дому святой Софии, в память победы твоей над войском вражеским, волею Господина Великого Новгорода, сказанною в грамотах веча и совета господ, нарекаю тебя именем Невский, да пребудет оно по вся дни славою тебе и потомству твоему…
— Слава!..
Не слышно последних слов владыки. Их заглушили громкие клики новгородцев и войска.
Три дня звонили колокола церквей и монастырей в Великом Новгороде. Праздновали новгородцы победу своих полков над шведскими крестоносцами.
На городских улицах с утра до вечера полно людей. На Буян-лугу, на Гулящей горке шапке негде упасть. Далеко разносились над Волховом песни голосовые; то протяжные, трогающие за сердце, то игровые, веселые. Не было конца забавам богатырским; пытали в забавах удалые головы свою силу. Чуть примолкнут песни, слышно перебор гуселюшек. Рожками и гуслями, звонкими сопелями зазывали людей скоморошьи ватаги. Не умолкая трещали голоса веселых петрушек.
Где бы ни собрались люди — на вольном ли воздухе, за чашей ли меду, — везде разговоры о походе. Да и как молчать, не сказать о горячей сече со шведами у невского рубежа! Ратники, бывшие в походе, сказывали о том, что сами видели, о чем от людей, от товарищей по походу слышали на пути. Переплетались в рассказах были с небылицами. Остер язычок у молодца, так всякое слово складно.
— Так-то и молвлю я, братцы милые, — начиналась речь. — Кто не видел битвы на Неве-реке, тому на ладошку не выложишь. Люто, во всю мочь и силу свою, бились наши полки. Первым начал сечу головной полк. По колено в крови стояли ратники. Солнце высоко поднялось, печет. В ту пору как выбежал берегом на поле полк правой руки с воеводою Спиридоновичем, день-то, казалось, остановился. Так вот! Неделю сказывай, не расскажешь дива, какое видели очи.
— Страшное было диво?
— Страшное ли? — вздохнул рассказчик. — Страшно вспоминать, а когда бились, страх поодаль стоял.
— Не страшно биться в сече, была бы сила да рука крепкая, — сказал стоявший близ рассказчика молодец в алом кафтане с наборным поясом; сказал и повел темной бровью.
— А что диво, Анфим, молви! — узнали люди в статном молодце Анфима, щитника с Рогатицы.
— Своими очами видел я диво, — щитник вышел вперед, усмехнулся, глядя на раскрытые от любопытства рты слушателей. — Кто силою не обижен, тому легко в бою, а кто мал и неказист, тому свой топор в тягость. Бился в сече молодец удалой, не топором бился — стрелами меткими. Припадет на колено, натянет тетиву — ни одна стрелочка не падет мимо. Есть в Новгороде Великом искусники в стрелецких потехах, но метче стрелы, чем у того молодца, о коем сказываю, не знал я ни в Новгороде, ни инде.
— Уж не свей ли стрелец?
— Не свей. Небось дюжина свеев от его стрел пала на землю. В новгородском полку бился молодец. Пришел он из Карелы.
— Ой, Анфим, неужто там метче новгородских лучники?
— Может, стрелы завороженные у того молодца? Люди в Кареле не нашему, своему, лесному богу молятся.
— Заворожить бы твой язычок, Офоня, то-то бы укладно молвил.
— С Офоней говорить — решетом воду лить, — пробиваясь сквозь плотную толпу вперед, скороговоркой прочастил Омоско-кровопуск. — Кланялись бы Офониной чести, да язык у Офони на сыром месте. Молви, Анфим, — Омос остановился перед щитником. — Каким ремеслом промышляет тот молодец?
— Князь он тамошний. Охотник, метко бьет зверя.
— Коли так, то и дива нет. Глаз у молодца по звериному следу наметан.
Близ Мстиславова дуба на колоде сидит Игнат-гвоз-дочник. Он в красной рубахе с узенькой плетеной опояской; волосы расчесаны, борода ровная, словно кужель у прядеи-мастерицы. Лишек меду выпил вчера Игнат, нынче хоть и опохмелился, но голос у него осип; говорит Игнат покашливая:
— Шагал с нами в походе ратничек… Кх! Ростом — верста немеряная; я не мал, а он на полголовы меня выше. Смеялись над ратничком в походе: «Эко, мол, чадушко! Рос — с елками в бору мерялся, троим положи бог столько росту — не обиделись бы». Шел детинушка на встречу с недругом, а на плече нес не копье, не рогатину — игрушку, топоришко легонький. Лезвие у топора изогнуто навроде молодого месяца. Только и виду у топоришка — ратовище, схваченное кольцами, длинное, как у рогатины.
— Откуда взялось экое чадушко? — усмехаются вокруг.
— Сказался со Мшаги, кузнец тамошний, — прокашлялся и ответил гвоздочник. — Ратники смеялись над его топориком, а он хоть окрысился бы на кого, скалил зубы вместе со всеми. О моем топорике, говорит, после битвы слово будет. А в битве, кто смеялись над ратником, прикусили язычок. Правду молодец молвил. При моих глазах махнул он топориком, вражий шелом рассек надвое. Не поломался, не погнулся топоришко, будто не железо рубил. Александр Ярославич видел в бою ратника, хвалил его. Добро бы, сказал, всем кузнецам такие, как у этого молодца, топоры ковать. Может, сила хитрая скрыта в железе, может, колдовство — не скажу про то, не ведаю.
— Хитры наши кузнецы! — прозвучал голос.
— Хитры-ы!
— Чьим копьем — заморских мастеров аль новгородского изделия — бился Ярославич с правителем свейским?
— Наших мастеров копье. Страшко ковал.
— Вправду?
— Почто врать? Страшково копье держал Ярославич. Правителя свейского с поля унесли замертво.
— Не сказка ли? Сам ты, Игнат, видел, как несли свея?
— Не сам, а знаю. Верные люди сказывали.
— Слыхали и мы от верных-то людей небылицы в лицах… То-то долгие, то-то гладкие.
— Дурак, коли не сумел отличить от вранья правду, — в толпе кто-то резко и грубо оборвал черномазого детину в серебряном поясе, напомнившего о небылицах. — В гридях болярских ходишь, а почто сам отлынил от похода, голову свою берег…
— Жаль небось головы-то, — засмеялись.
— А почто жалеть, коли пустая… Видел я, братцы, бой Александра с правителем Биргером… Не небылицу люди молвили, а быль.
Все глаза обернулись на того, кто сказал, что видел поединок. Узнали — Устин. Стоит он с нахмуренным челом, руку, оцарапанную шведским копьем, держит на рушнике, перекинутом через плечо. Он только что подошел к толпе, слушавшей рассказ гвоздочника, и, услыхав речь гриди, рассердился.
— Устин! Выйди-ка вперед, покажись! И о твоих подвигах рассказывают сказочки.
— От сказок я не вырасту, а в бою, как и все, бился.
— Видел поединок княжий?
— Привелось, близко был.
— Скажи, пал свей с коня?
— Пал. В чело шелома угодил ему копьем Ярославич.
— А Миша-ладожанин, сказывают, кораблики свейские ловил?
— Ловил. Целехоньких взял три кораблика, а много и по воде пустил. На большом корабле бился один с вражьей оравой.
На разные лады, по-разному складываются сказы о битве.
И воины и мирные люди с грустью вспоминали старого воеводу Ратмира. Видели Ратмира в битве, видели и лежащим в поле, среди павших от его меча шведских латников, и все же… Сил нет верить тому, что не покажется больше ни на улицах новгородских, ни на вечевой степени, ни на Буян-лугу бехтерец и кованый шелом воеводы. Вспоминали Ратмира и те, кто любили его, и кто врагом своим почитали, — вспоминали добром. В битве за Русь славною смертью пал витязь.
Храбро рубился в битве Гаврила Олексич. Молод, горяч, но слава Олексичу на Новгороде не за то, что мечом и копьем искусно владеет, что друг он князю, что отличал его воевода Ратмир среди других воинов. Храбрость не удивляла: славны храбростью и умением биться витязи новгородские! За то слава Олексичу, что сражался с воинами и оруженосцами Биргера, уносившими на ладью правителя, что, гонясь за Биргером, искупался в глубокой невской воде. На отрока Савву, из учебной палаты с Нередицы, показывали пальцами люди, говорили: «Это Савва… Борода еле проступила у молодца, а в сече он, как муж. Опоры у Биргерова шатра подрубил».
Старосты ижорских людей Пелгусия раньше имени не слыхали новгородцы, а теперь оно у всех на устах. В летах Пелгусий, борода у него седая: дивно казалось, как Пелгусий с ватагою гулял на Невской протоке, как рубил и топил вражеские ладьи.
На исходе вторая неделя со дня встречи войска. Слава и почетное прозвище Невский, которым встретил его Новгород, поднимали в душе Александра гордое сознание величия дела, которое совершили новгородские полки. Казалось, только теперь, в Новгороде, понял он значение победы над крестоносцами Биргера. После битвы и на походе, возвращаясь с ратного поля, Александр гордился победой, но то была гордость юноши, преодолевшего смертельную опасность, которая встала на его пути. Он молод, храбр, возвращается победителем из похода — чего же больше желать ему? До встречи с Биргером, как полагали люди и против чего не стал бы возражать Александр, сила его и власть опирались на силу и незыблемость власти отца, великого князя владимирского. Теперь слава сопутствовала Александру, новгородцы увидели в нем не только сына Ярославова, но сильного мужа, стоявшего во главе полков, защитивших от нашествия врага новгородские рубежи.
В первый же день по возвращении в Новгород Александр долго беседовал с ближним своим боярином Федором Даниловичем. Беседа касалась посылки гонца во Владимир, к князю Ярославу Всеволодовичу, с известием о победе. Александр высказал самонадеянную мысль, которую хотел выразить в грамоте отцу, что после Невской битвы Новгороду не грозит опасность нападения шведских крестоносцев, что урок, полученный ими на Неве, охладит пыл к походу на Новгород и у рыцарей-меченосцев и у римских попов. Александр не ожидал возражений Даниловича, говорил горячо; в голове его еще не улеглась память о дне битвы. Федор Данилович, ни разу не прервав, выслушал все, о чем сказал Александр, но вместо того, чтобы одобрить слова князя, заговорил хитро, будто заглядывая вперед:
— Истинно молвил ты, княже. Бегство свеев перед твоими полками — урок врагам Руси, но время ли нам кричать о том? Мыслю я, ливонские лыцари, а тем паче попы римские не оставят давних своих надежд о походе на Новгород. Войско лыцарское под Изборском. Поработили лыцари ливонские племена, смущают людей в нашей Вольской пятине. Орда не тронула Новгорода, но кто молвит, что не вернется хан, не пойдет боем и не потребует покорности?
— Не страх ли говорит твоими устами, болярин? — сказал Александр. — Хан далеко, ливонские лыцари ведают о нашей битве со свеями, нужда ли ожидать ливонцев к Новгороду?
— Тать и разбойник нападает, когда его не ждут, княже, — усмехнулся Федор Данилович. — Нам ли о том не памятовать! Вели нынче ехать мне во Владимир.
— Нет Ратмира, не будет и тебя в Новгороде, болярин Федор.
— Авось недолог сложится путь. О месяце сроку вернусь.
— Поезжай! Чаю, и батюшка рад будет видеть тебя.
Незаметно шли дни. После отъезда Федора Даниловича Александр был на совете господ в Грановитой. Бояре-вотчинники, старые посадники и тысяцкие, держали себя чинно, никто из них словом не нанес на князя. Не в пример прежнему, и между собой сидели тихо, не спорили, не бранились.
За мужество, оказанное в битве, Александр взял в младшую дружину отрока Савву. Чернец Макарий хотя и сетовал, что не увидит в учительной палате способного и прилежного ученика, но не перечил.
— Савва будет ладный отрок в дружине, — молвил. — Слух был, княже, о мире твоем с вотчинными болярами… Жаль, не пророк я, не предскажу, когда вотчинники вновь покажут свои когти.
— А если нет?
— Тому не бывать, — убежденно произнес Макарий. — Молчат, пока громка твоя слава, а попритихнет — вспомнят они о «старых грамотах»[38].
Легче, чем с Федором Даниловичем и Макарием, дышалось Александру с Гаврилою Олексичем. Как и Александр, гордился Олексич победой над свеями, тем, что стар и мал знают его нынче на Великом Новгороде.
— Счастливо ты искупался в Неве-реке, Олексич, — вспоминал Александр. — Слава твоя затмила славу войска.
— Ради смеху слава.
— Полно! Где смех, там веселье и ласка.
— Кому меня ласкать, княже…
— Вот как! Уж не забыл ли ты хоромы на Нутной? — рассмеялся Александр. — Не заросла ли травой дорожка к молодой вдове?
— Не заросла, а…
— Коли не заросла, так веди в гости! — перебил Олексича Александр Ярославич. — Авось, веселое слово услышу, да и на вдову твою полюбуюсь… Пара ли молодцу? Не зазорно ли ближнему дружиннику моему бывать у нее в хоромах?
— Когда велишь, княже?
— Ввечеру нынче. Пожалуй, заранее кликни ей, припасала бы мед для гостей незваных.
Вечером, до полуночи, пировали в хоромах у Славновны. Нагрянула ватага дружинников, только ставь на стол еду да питье. Славновна убралась к приходу гостей, ходит по горнице белым лебедем, рада: ну-ка, сам князь с ближними переступил порог в ее горницу! Одно печалило Катерину Славновну: не остался сокол ее залетный ночь коротать в хоромах.
На другой день Олексич, еще ранние обедни не отпели попы, разбудил Александра.
— Вставай, княже! Весть тебе превеликая.
Спросонок Александр не сразу понял, что говорит Олексич.
— Отстань! Знать, вчерашний хмель не выветрился у тебя… Умойся студеной водой, отойдет.
— Не о хмеле речь, Александр Ярославич, — не унимался Олексич. — Спал бы и я, да разбудили не вовремя. Ордынский посол прибыл на княжий двор.
— Бредишь. Откуда быть ему?
— Так-то и я думал, княже, пока своими глазами не увидел ордынянина. Сам конно и с ним полторы дюжины конников.
Как рукой сняло с глаз сонную одурь. Александр вскочил, шагнул к окошку, но оттуда не видно двора. Не зная, зачем посол прибыл в Новгород, Александр велел Олексичу принять его, звать отдохнуть с дороги, а после обеден провести в гридню, буде ханский посол сам того захочет.
Олексич вышел. Но не минуло и получаса, как он снова вернулся в горницу. Александр в домашнем кафтане, с непокрытою головой, распахнув створку окошка, смотрел на густую зелень кленов и лип, ограждающих княжий терем. На скрип двери он круто повернулся и, увидев Олексича, нетерпеливо спросил:
— Говорил с ордынянином?
— Говорил, княже. Хочет он видеть тебя.
— Уж не выйти ли мне навстречу? — усмехнулся Александр. — Сказал ты, что он не в Орде, а в хоромах князя новгородского?
— Не слушает он слов, грозит волей хана.
— А нам ли слушать ханскую волю! — потемнев лицом и с трудом сдерживая гнев, произнес Александр. — Новгород Великий и князь новгородский не просили милости хана, и страха у нас нет. Буду говорить с ханским послом, как сказал, после обеден. А пока пусть отдыхают ордыняне. Укажи им место на нашем дворе, где жить, и дай корм!
Как ни кричал и ни сердился посланец хана, Александр сдержал слово, не принял ордынянина. Разгневало его упрямство ханского посла, то, что грозил ордынянин ему, князю новгородскому, волей хана. Разве не слыхал он о битве на Неве? Был в Новгороде посол Биргера, грозил полоном и смертью. Правитель шведов поплатился гибелью своего войска…
Все утро Александр не притронулся к еде. Собрался было в терем к княгине, но на полпути передумал, не пошел. Даже там, в тереме у княгини, спроси она об ордынянине, Александр не смог бы сдержать себя, выдал бы свой гнев и свою тревогу.
Готовясь к встрече с послом, Александр от души пожалел, что отпустил во Владимир ближнего боярина. Федор Данилович нашел бы, чем образумить ордынянина и принять его так, чтобы не пострадали ни слава, ни честь князя. Посоветоваться с Олексичем? Но он, как и все дворские, хорош дома, в домашних делах, но нет у него того спокойствия и рассудительности, которыми отличается Данилович. Среди бояр-вотчинников в совете господ и на владычном дворе есть умные головы, но не рано ли советоваться с ними, не узнав, какую весть шлет хан? Дадут совет, а после не стали б кичиться тем, что без них не смог князь говорить с ханским послом. Посоветоваться с гостиными людьми и с ремесленными, вече созвать, но и времени нет на то, и нечего пока сказать вечу. В конце концов Александр решил: «Послушаю, что молвит ордынянин, а сам молвлю, что молвится».
После обеден Александр вышел в гридню. Княжая круглая шапка покрывает его голову, синий кафтан туго перетянут княжим золотым поясом.
Окинув взглядом ближних дружинников, Александр прошел на свое высокое место и велел Олексичу ввести посла.
В парчовом распахнутом халате, из-под полы которого виднелась рукоять кривой сабли, в островерхой, жесткой, как луб, бараньей шапке, мягко ступая по ковру неподкованными, без каблуков, тонкими зелеными сапожками, посол приблизился к месту Александра. Он передал князю ханскую грамоту, потом, приняв от оруженосца саблю со сверкающей золотом и самоцветными каменьями рукоятью, поднял ее обеими руками и положил перед князем.
— Могущественный хан Вату, повелитель многих земель и многих народов, — начал он, — велел передать дар свой тебе, князь. Могущественный хан, покорив Русь, вступил ныне в землю угров; он послал меня в улус свой Новгород и к тебе, князь, чтобы сказать: почему Новгород не шлет своих послов к хану, не согревает сердца светом очей могущественного повелителя? Не поклонится новгородский улус миром, пошлет хан войско, разорит непокорный улус, не оставит камня на камне от жилищ ваших. Решай, князь, быть ли улусу новгородскому и тебе покорными повелителю мира или положишь меч и огонь на город свой?
Пока говорил ханский посол, лицо Александра то бледнело, то яркая краска заливала щеки. Казалось, вот-вот вскочит он, гневным словом остановит посла, велит или бросить его в поруб или гнать из города. Но Александр молчал. Уже посол давно кончил говорить, Александр все еще сидел неподвижно, точно скованный словами ордынянина. Но вот он поднялся, наступил ногою на саблю, положенную перед ним ханским послом.
— Спасибо хану за то, что не забыл он землю нашу, — сказал. — Жаль, неведомо, с какой поры величается ханским улусом Великий Новгород? Не ослышался ли я или не ошибся ли ты словами, посол хана?
— Не свои слова, а повеление могущественного повелителя передал я тебе, князь.
— Известно ли хану, что недавно полки новгородские поразили и иссекли в битве сильное войско короля свейского? В той битве не просили мы у хана ни помощи, ни совета. О том, как быть, после скажем и ответ свой дадим хану. А тебе, послу ханскому, рад Новгород. Гости вольно!
Весть о приезде ханского посла разнеслась по городским концам. На торгу и в хоромах передают из уст в уста:
— Ханским улусом назвал ордынянин Великий Новгород, требовал дани.
— Ой, да как же? Кому дань-то?
— Им, улусникам… Орде окаянной.
— Врут. Статочное ли дело кланяться Орде?
— Истинную правду сказываю.
— Правда-то с кривдой — родные сестреницы. Молвишь правду, а ей тесно. Обежит все избы да снова к тебе в дверь… Такая-то разукрашенная, что не признаешь.
— Побожился бы, да ведь душу на ладошку не выложишь.
— А улусом почто звал? Не улус Новгород — Господин Великий.
— То ханское слово.
— Неужто Ярославич без гнева слушал, как ордынянин поносил перед ним Новгород?
— Слушал.
— Не велел схватить ордынянина, не выгнал из города?
— Нет. Живет ханский посол на Новгороде без обиды.
Не знали новгородцы злее вести, чем эта. Боярин Стефан Твердиславич долго ломал голову над тем, что велел хан своему послу сказать Великому Новгороду. И обида тяжко давила и сомнения тревожили. Не легко подняться из дому, но все же собрался боярин к куму Лизуте. Хитер и умен боярин Якун, уж он-то рассудит; коротка ли, длинна ли речь — Якун Лизута каждое слово добела обсосет.
Тоньше думы и мысли яснее, когда на столе ендова с медом, когда первые чаши опрокинуты, первым заедкам оказана честь.
Начал речь Твердиславич издалека, посетовал, что на старости остался он в одиночестве. Знал бы о скором походе, не послал Андрейку на Ладогу.
— За грехи, знать, покарал меня бог, Якуне, — вытерев рушником сухие глаза, сказал Стефан Твердиславич. — Как услышал весть, что сгиб Ондрей в битве, чую, ноги подсекло. Один у меня был Ондрей, кому оставлю вотчины? Кому хоромы и все добро, кому имя свое передам?
— Почто о худом думать, Стефане? — Лизута привстал и, выражая сочувствие горю кума, придвинул ближе к нему ендову. — Пережил я, Стефане, эти горя: дочь свою, по грехам моим, схоронил в черный год и болярыня моя тоже вот… Страдает.
— Годов своих страшусь, Якуне. Не спохватился вовремя, как схоронил покойную болярыню… На Ондрия была надёжа.
— Годы не укор, Стефане. У старого дуба корни крепче, так сказывают.
— Куда уж! Корни в земле, Якуне. Сломит буря вершину, и корни сгинут.
— А ты не поддавайся. И я жалею Ондрия… Крестник мой. Да ведь из жалости кафтан не сошьешь… У кого коротка жизнь, у того и грехов меньше. Чист Ондрий предстанет, как голубь…
— Род, род мой угас, — продолжал сетовать Стефан Твердиславич. — Последний я Осмомыслович. Копил и приумножал добро в поте лица, а тут — все прахом! Горько думать о том, Якуне!
— Испей-ка меду!.. Хорош мед, крепок. Намедни с Мологи, из моей вотчины тамошней, привезли… Ты о житейском тревожься, Стефане, оно ближе. За житейскими тревогами отойдет горе.
— Тревожусь, зело тревожусь… К слову бы молвить: ордынского хана послишко нынче на Новгороде… Не пойму, почто терпим?
— Истину молвил, терпим, — Лизута, прищурясь, поднял глаза на кума. — Прежде иноземные послы Великому Новгороду били челом, а хан забыл о Новгороде, князю писал грамоту, и слово посла было князю.
— Ну-ну, как же так, Якуне? — притворно изумился Твердиславич, будто впервые услышал о грамоте.
— Не видел хан Новгорода, неведомы ему и обычаи новгородские, — ответил Лизута. Потом, склонясь вперед, точно из боязни, что кто-то может услышать его, зашептал — Суздальские князья, Стефане, не ищут ли покрыть протори свои за счет Великого Новгорода?
— Можно ли так-то?
— Почему не можно? Почему бы иначе-то хану писать грамоту не Новгороду Великому, а князю?
— Растревожил ты меня, Якуне, своими речами, — Стефан Твердиславич неловко заерзал на лавке и, словно вдруг стало душно ему, расстегнул шубу. — Небось князь-то Александр не встанет супротив отца?
— Не жду того и не льщусь, — уклонился от прямого ответа Лизута. — Александр высоко голову держит. Которую неделю в городовых концах слышно его имя. Мыслю, Стефане: послишко-то ханский не на руку ли Новгороду?
— Не домекаю.
— А ты домекни! Александр молод. После битвы со свеями да как Невским всенародно назван, гордость его стала превыше разума. Хан в грамоте своей, слышно, извеличал Александра своим улусником. Любо ли этакое величание?!
— Не любо. Доведись меня…
— Сказывают, Александр то и сделал, — не слушая Гвердиславича, продолжал Лизута. — Напомнил послу, как новгородские полки иссекли свейских крестоносцев. Вот и суди, Стефане: по гордости-то по своей примет ли Александр покорность хану?
— Не знаю. Не молвлю наперед.
— Не примет, — отвалясь на лавке, усмехнулся Лизута. — И на пользу это нам, Стефане.
— Чем?
— Кинь-ко умом! Не покорится Александр хану — от хана зло примет; окажет покорность — Великий Новгород не возьмет улусье. Вече созвоним, пусть Александр скажет, как он волю новгородскую за ханские посулы отдал. Не близко ли, Стефане, времечко, когда увидит Новгород княжий поезд за городским острогом?!
— Такое-то сталось бы!..
Неделя прошла, как живет в Новгороде ханский посол. Все эти дни Александр не видел его. Олексич передавал: сердится ордынянин, ждет ответной грамоты. Александр велел дать в подарок послу меха куниц и черных лис, не жалеть меду и мальвазеи… Пусть ждет.
Послание хана больно уязвило самолюбие Александра. Ему ли, гордому князю, признать себя улусником? При одной мысли об этом охватывал гнев. Но Александр помнил развалины городов русских, знал силу Орды и потому сдержал себя, не посмеялся в лицо ордынянину, не изгнал его и его конников из города.
Не из страха перед ханом поступил он так, не себя жалел. «Погибну, кто рад будет гибели моей? — спрашивал Александр себя. — Вотчинники да об руку с ними лыцари ливонские. Тем, что ляжет костьми, не отвратим бед. Жесток и силен хан. Вернется на Русь войско ордынское — разрушит оно Новгород. Кровью людской потечет Волхов, пепел и камни останутся на месте славного города».
Душен и тяжел спертый воздух в горнице. Неподвижно стоят за окном клены и липы. Тронутая кое-где желтизной зеленая листва их бессильно поникла, словно увядшая. Доносится шум торга, и как будто вместе с этим шумом струятся в горницу запахи избяного дыма, перегретого дегтя, стоялых вод, — запахи изнывающего от жары города.
В переходе скрипят под ногами рассохшиеся половицы. В светлице княгини, куда вошел Александр, полумрак. Теплится огонек лампады перед темным киотом.
— Параша!
Княгиня поднялась навстречу. Просторный летник скрывает ее полноту. Жемчужные рясы ярко оттеняют вспыхнувший румянец щек.
— К тебе, Параша, спросить хочу…
— Что я молвлю, — улыбнулась княгиня.
— Ты сядь! Почто стоишь, — Александр осторожно обнял и усадил на мягкую лавку Прасковью Брячиславовну. — О большом деле хочу сказать, — продолжал он. — Трудно мне. Как вернулось из похода войско — весел я был, радовался и гордился тем, что от моих полков приняли поражение крестоносцы, что сам я поразил в битве правителя свейского. Думалось, ничто не в силах омрачить радость. Не верил я болярину Федору, когда, собираясь к батюшке, говорил он мне о новых вражеских кознях… И вдруг… Не стало у меня радости. Ордынский хан улусом своим назвал Новгород, покорности хочет. Скажи, Параша, улус ли Новгород?
— Ах, Сашенька, скажи тому послу, что ты князь… Ехал бы он прочь. И мне ли думать о хане? Видишь я какая… Скоро уж…
— Да, скоро, — как бы не поняв того, что сказала княгиня, хмуро повторил Александр.
— Не сердись, Сашенька! Не могу я о чужом думать. Не знаю, что будет со мной… И рада я и боюсь.
Александр молча обнял княгиню. Хотелось успокоить ее, сказать, что напрасно она тревожит себя, но как сказать об этом?.. Пришел, напугал речами…
Встревоженный вернулся Александр к себе. Как быть? Надо решить и сказать свое решение ханскому послу. В открытую оконницу откуда-то издалека, будто с Волхова, доносится песня, где-то кричат лоточники; на дворе, у княжей вежи, играют в рюхи дружинники.
Александр постоял у окна, послушал. Город живет, как и жил. Александр развернул плечи и потянулся с такой силой, будто тяжел и тесен вдруг стал ему легкий домашний кафтан.
В горницу неслышно вошел отрок. Он помялся у двери, видя нахмуренное чело князя, и молвил:
— Болярин Федор Данилович возвернулся, княже.
— Данилович? Где он? — Александр поднял голову.
— Возок его на дворе… Видел болярина и голос его слышал.
— Иди к нему и скажи: как отдохнет, шел бы не в гридню, а, по-домашнему, в горницу.
Ближе к сумеркам, когда пора было зажигать свечи, в горницу вошел Федор Данилович. Истово перекрестясь в передний угол, поклонился князю.
— Поклон тебе, княже, от батюшки, князя Ярослава Всеволодовича, и от матушки-княгини, — сказал он. — Доволен батюшка победой твоей над свеями, вечную память молвил он воеводе Ратмиру. Прозвище Невский, нареченное тебе Великим Новгородом, великий князь принимает. Велел он так писать тебя в грамотах.
— Спасибо за поклон, болярин. Не ждал тебя скоро из Владимира.
— Путина была не гладка, Александр Ярославич, помаялся, — ответил Федор Данилович. — Тряско в возке, а я спешил, чтобы ордынского посланца застать в Новгороде. Великий князь Ярослав дал тебе грамоту.
Боярин достал из-за пазухи свиток с княжей вислой печатью и передал Александру.
— Здоровы ли батюшка с матушкой? Как живут люди на Владимире? — спросил Александр, принимая свиток.
— И батюшка, князь Ярослав, и матушка-княгиня, как уезжал я, пребывали в добром здравии. Матушка наказывала, впредь, как случится тебе быть в битве, берег бы себя… Обстраивается стольный Владимир: ограду поставили в кремнике, избы — в городе и на посадах рубят, торг стал людный, и обозы идут по дорогам. На пути видел много селений и займищ… Крепкие избы ставят жители, из кремневого лесу. Новые места обживают. Едучи, смотрел я, Александр Ярославич, и душа играла. Живет Русь! Не погибла. Страшное ордынское нашествие претерпела, а живет.
Александр развернул свиток. Медленно, останавливаясь и повторяя слова, чтобы лучше уяснить себе смысл их, читал он послание отца. Федор Данилович сидел молча. Глаза его внимательно следили за выражением лица князя. По тому, как легкая улыбка трогала губы Александра или вдруг сухо сдвигались брови, боярин видел — не всем доволен Александр в послании. Наконец он оторвался от грамоты, поднял взгляд на ближнего боярина и молвил:
— Пишет батюшка — не искать распри с ханом. Говорил ли о том он с тобою, болярин? Так ли, как надо, я понимаю послание?
— Так, княже, истинно.
— Хан — враг Руси! — сдвинув брови, глухо вымолвил Александр. — Грозит он гибелью Новгороду и людям новгородским… Легче мне поднять меч на хана, чем пить с ним чашу дружбы.
— Узнаю твой голос, Александр Ярославич, — с прежним спокойствием произнес Федор Данилович. — И я бы так молвил. Твое слово — слово витязя. Но слово витязя — не княжее слово, — боярин немного повысил голос, выдавая тем, что речь Александра его взволновала. — Честь и гордость князя в мудрости, в чести земли своей. То, что горько принять витязю, князю может стать нуждою неотъемлемой. Великий князь Ярослав не советует тебе искать распри с ордынянами, и дружба с ними не в пору. Но сильна Орда. Не настало время, не накоплены силы Руси, чтобы выступить противу.
— Не стать ли, болярин, нам улусниками ханскими? — нетерпеливо, с обидой в голосе, перебил Даниловича Александр. — Не пойму тебя нынче.
— А я ведь не загадку, простое слово молвил, Александр Ярославич, — сказал боярин. — Хан далеко. Слышно, переступил он рубежи угорские. Грозит нам? Да. Но не он поднял сегодня меч на Новгород, а латинские крестоносцы.
— В чем твой совет? — все еще недовольно, но без прежней горечи, спросил Александр. — Отпустим с добром и волей ордынянина, что молвят люди? Не по праву ли назовут нас улусниками?
На губах Федора Даниловича показалась усмешка.
— Долга беседа предстоит, Александр Ярославич. Вели принести меду чаши. И я краснее молвлю, и тебе легче слушать.
Александр хлопнул в ладоши и велел отроку, вбежавшему на зов, принести мед.
— С юных лет твоих знаю тебя, Александр Ярославин, — начал боярин, пригубив чашу. — Быстр ты в делах и умом зорок, ведаешь без моего совета: постоим перед латинскими крестоносцами — обережем веру, язык свой и обычаи, не постоим — хуже ордынской брани примем беды от латынян. Жесток хан, не жалеет он крови, но то, что приняли от немецкого лыцарства на Западе славянские племена куронов, лютичей и прусов, по лютости своей горше ордынского разорения. Захватывая чужие земли, лыцари истребляют мужей, жен, старцев и младенцев; никому нет пощады. А церковь римская благословляет страшные дела их как подвиг. Отцы и учители церкви латинской, вроде цистерианца Бернара и Клерво, призывают к истреблению племен славянских, не подчинившихся Риму. Того ли ждать? Не лучше ли нам не злом отвечать хану, а крепить силу, искать свои выгоды, чтобы одолеть врага, который стоит у рубежа?
Федор Данилович умолк. Александр поднял голову.
— Сказывай все, болярин! Будет ли мир на Новгороде?
— Не всякий мир хорош, княже, — помолчав, снова заговорил Федор Данилович. — Прими ряду вотчинников, княжи на всей воле их — люб станешь всем, кто кичлив богатством своим и родом древним. Но затем ли принял ты княжение новгородское, чтобы потворствовать хитростям вотчинников, у которых одна забота — не иметь головы над собой, жить в отколе, не держать ответа ни перед Русью, ни перед великим князем? Власть княжая выше власти боляр, Александр Ярославич. Князь ограждает вотчинные права от непокорных смердов и холопов, от тех, кто ищет греха против болярина своего, но суд судится княжей, а не болярской волей. Князю, а не болярам судить тяжбы и протори вотчинные, ведать кормление воеводское и блюсти войско. Не совету господ быть головою и владыкой на Новгороде, а князю. Но сильному князю не ведать мира с верхними. Опора ему не вотчинное болярство, а город, гостиные и ремесленные братчины. Опираясь на город, утверждали в Суздальской земле княжую власть противу старых боляр прадед твой князь Юрий Владимирович, и дед Всеволод Юрьевич; и тебе так жить, Александр Ярославич.
— А посол ордынский? Отпущу его с миром — не люб стану и городу, и гостиным и иным людям, — Александр повторил тревожившую его мысль.
— Может, и не люб, но тем ли решится спор? Встанет против тебя Новгород, будет искать брани, тогда не совет господ, а ты положишь гнев свой на Новгород. Года не минет — будут просить тебя новгородцы к себе на княжение, на твоей воле.
— Одумаются аль люб буду? — недоверчиво произнес Александр.
— Не одумаются и не люб, ливонские меченосцы тебя заступят.
— Не жду того, да и ты давно ли иное говорил?
— Противу твоей воли заступят, — повторил свою мысль боярин. — Не влюбе меченосцам встреча с тобой и твоими полками, а уйдешь из Новгорода — меченосцы станут у Пскова.
— Так ли? Помню, в былую пору, когда Орда воевала Владимир, ты, болярин Федор, советовал мне не покидать Новгорода. Говорил, что уйду с дружиною, а вотчинники сговорятся с ливонскими лыцарями, откроют им ворота.
— Говорил, Александр Ярославич, — согласился Федор Данилович. — И нынче сказал бы, да сила наша выросла и Новгород по-иному думает. Нынче поход свеев и то, чего ищут меченосцы, тревожит вотчинников, а особливо тревожит владычный двор. Меченосцы не закроют глаз на то, чем владеет святая София. Войдут в Новгород — встанут тогда их замки на вотчинных и владычных землях. Оберегая себя, поклонятся тебе вотчинники.
— Исполнится твое слово: честь и хвала тебе, Федор Данилович, — сказал Александр и, помолчав, добавил — Но быть ли тому? Уйду из Новгорода, не станется ли горше рознь на Руси?
— Нет, Александр Ярославич. Не будет сильной княжей власти и единой воли на Руси, быть и розни. Дед твой, Всеволод Юрьевич, много положил трудов на укрепление Суздальской земли, на собирание под своим стягом земель дальних и ближних. Детям своим, внукам и правнукам завещал он продолжать дело его; был бы велик род Юрьев в потомках. Не люб тебе мир с ханом и мне не люб. Но прими, дай мирную грамоту, огради себя и Новгород. А как дать ту грамоту, вели мне о том говорить с послом хана. Улещу ордынянина.
Дадим обещание, а после нам судить — на чьей воле быть миру.
— Хитро мыслишь, болярин.
— По делу толк, по делу и спрос, — ответил боярин. — Тебе, княже, оберегать и крепить княжее дело на Великом Новгороде. Ты не писал ряды, ныне волен принять ее по обычаю, волен отвергнуть. На даре с волостей живут в Новгороде князь и дружина по старым обычаям, и в даре обычай мы не преступили. Нет в земле Новгородской ни вотчин княжих, ни холопов.
— В том зло и печаль, болярин, что на даре с волостей живем в Новгороде. Не пора ли брать вотчины, холопов садить в них и половников? А поступим так — не миновать распри.
— Не миновать. Не владели князья вотчинами на Новгороде, — стараясь понять, что решил Александр, заговорив о вотчинах, сказал Федор Данилович.
— Да. Не к чести своей — ни страха перед болярством не нарушали обычай. За мирные грамоты наши хану ополчатся на нас вотчинники. За то советуешь ты, болярин Федор, положить мне гнев на Новгород и уйти с дружиною в Переяславль. И то я слышал, начнут поход ливонские лыцари — явятся ко мне новгородцы, попросят забыть обиды. Верю тебе, болярин, но распрю за мир с ханом не приму. Коли быть распре — иное молвлю: приму на себя вотчины переветов, изменников новгородских. Против воли верхних скажу в том свой суд. Не грех, болярин, искать нам и вольные земли. На том решим: говори с послом ордынским, пиши грамоту хану, но чести моей не порочь, величай Новгород не улусом ханским, а Господином Великим. О том, что молвил я о вотчинах, размысли и делай все, как положено по праву княжему.
Звонили к поздним обедням, когда на Лубяницу, в хоромы Онцифира, прибежал кузнец Никанор. Был он встревожен. Черные следы копоти, размазанные по лицу, усиливали впечатление растерянности и угрюмого недовольства.
Видимо, Никанор стоял у горна и в чем был, даже забыв накрыть голову, прибежал на Лубяницу.
При виде его Онцифир чуть не ахнул.
— Издалека ли бежал, Никаноре? — спросил. — Из кузни с Ильиной аль из полону ордынского?
— Не из полону, Онцифире, — отдышась, ответил Никанор. — А чую, быть нам полонянниками.
— Никак ты угарного меду хлебнул, Никаноре? — остановив речь кузнеца, усмехнулся Онцифир.
— Росинки во рту не было… — начал было Никанор, но вдруг, умолкнув, подошел ближе к Онцифиру и шепнул: — С худою вестью я.
— Какая весть? О чем ты молвил?
— Тебе ль не знать, почто пытаешь?
— Не пытаю, а доподлинно не ведаю ничего, Никаноре, — сказал Онцифир, изумясь поведению Никанора и не понимая, что испугало его. — Черный мор миновал Новгород, пожаров все лето не слышно…
— Князь… Александр Ярославич уходит.
— На ловища? На Шелонь аль на Мету?
— Не на Мету. Не смейся, Онцифире, не о ловищах я… Уходит он из Новгорода; дружина с ним и дворские со княгинею… Уходит всем поездом.
— Нескладное твое слово, Никаноре, — подумав, молвил Онцифир. — Тихо было на Новгороде, ни споров, ни распри… Пустой слух небось?
— Не слух, Онцифире, правду сказываю. От княжего друга, воеводы Гаврилы Олексича, слышал.
— Не посмеялся ли над тобой Олексич?
— Нет, Онцифире, не посмеялся. Кольчужку я вязал ему. Час тому места побывал Олексич в кузне… Оставил у ворот коня, идет; вижу — встревожен, лицо будто огнем палит. Спрашивает: готова ли кольчужка? Через два дни, говорю, наденешь ее на себя, витязь. А он: «Ох, поздно, Никаноре! Дай к полудню завтрашнему!» Заупрямился я… И то молвить, не люблю наспешку клепать колечко. Олексич свое: «Сделай, Никаноре, к полудню, как прошу. Завтра князь поездом, с княгинею и дворскими уходит в Переяславль… Дружину берет с собой».
Онцифир с потемневшим лицом слушал Никанора. Недоверие, с каким он отнесся вначале к словам кузнеца, исчезло. Теперь он, видимо, размышлял: за что разгневался Ярославин на Новгород? Правда, на торгу и в городе по-разному говорили о приезде ордынянина. Многие желали изгнания его, но изгнание послов иноземных не в обычаях новгородских.
— Чем обижен Ярославин? — спросил он. — Молвил о том Олексич?
— Страшно верить, Онцифире, тому, что он молвил. Тот ли уж Ярославин нынче? Возгордился он победой над свеями, так возгордился, что будто не Великий Новгород слово имеет, а он, князь, словом своим решает и суд и волю.
— Смутна твоя речь, Никаноре, — вздохнул Онцифир. — Уходит князь Александр; не следует ли спросить его: был ты, княже, люб Новгороду, почто хочешь жить в нелюбе?
— Мир с ханом взял Ярославин, в том и распря, — резко, точно ему не хотелось или стыдно было упоминать о мире с Ордой, вымолвил Никанор. — Ввечеру вчерашнем начал Ярославин спор с болярами в Грановитой. Сказал, что берет за княжий двор вотчины Нигоцевича, кои нынче за святою Софией; сказал и о мире с ханом. Совет в Грановитой не принял слово князя. Ярославин не стал слушать боляр. «Не любо мое слово Новгороду, то и мне не люб Новгород», — сказал. Были прежде споры и распри у верхних с Ярославичем, душой я стоял за него, а нынче…
Онцифир поднялся с лавки, прошел к двери в горенку Васены, открыл, заглянул туда. Васены нет дома. Под ногами лучника жалобно, будто простонав, скрипнула половица. Онцифир вернулся к столу и, не садясь, срывающимся, глухим голосом сказал:
— Не сладкую весть ты принес, Никаноре. Недавно, как вернулось войско после битвы со свеями, слышал я от князя Александра доброе слово и обещание, что братчины людей ремесленных, как встарь, будут сами судить суд по делу и ремеслу. Неужто изменил слову своему Александр Ярославич? Забыл? Сказал мир с Ордою и суд свой о княжих вотчинах на Новгороде. В горнице, Никаноре, мы не высидим правды, надо людей спросить.
— Вече велишь звонить, Онцифире?
— Повременим. Сходим ко двору Василия Спиридоновича, проведаем, как гостиные люди мыслят.
…Слух об уходе князя и гневе его на Новгород только родился, но уже встревожил жителей. Тихо стало в городе, даже гости на торгу не кричат, как прежде, расхваливая товары. К первому слуху прилипли подслушья. Не о княжем уходе, не о распри князя с боярством вотчинным передают досужие языки… Мутная, мутная течет вода: «Уйдет князь Александр, не обсохнут следы его поезда, как за валом и столпием новгородского острога покажутся ордынские конники». Сказывают, прибежал кто-то из Заильменья, видел он там ордынское войско; движется оно к Новгороду дорогами и по бездорожью.
Шел Омоско-кровопуск к торгу. У Верхнего ряда обступили его люди.
— Где пропадал, Омос? — спрашивают. — Не видно тебя, голос твой забыли.
— Уж не за море ли ходил?
— Чай, и там нужда в кровопусках.
Отмалчивается Омос, не балагурит. Щиплет бороду.
— Есть ли, братцы, нынче язык у Омоса?
— Молви, Омос!
— Сказал бы, — Омос разрешил уста, — да слушать некому. Забежит слушок в одно ухо, хиленькой, тоненькой, будто на ладан дышит. А как вылезет из другого — баской молодец. Чуга распашная, лико румяное…
— Не смешна, Омос, присказка.
— Неведомо, о чем молвил.
— Молвил для себя. О чем говорю, то и дарю. Посмешнее присказка в колпачном ряду, у Офони-колпач-ника.
— Не замайте Омоса, князя Ярославича собрался он провожать из Новгорода.
— Нынче провожу, завтра колоколами встречу, — сердито напетушился Омос. — У умного серебро в голове, у дурака — ветер гуляет.
— Рыдать тебе, Омос, как Орда ввалится в Новгород, — шипя, огрызнулся чей-то голос.
— Моя голова одна, а одна голова не бедна. Кому рыдать, после о том молвим.
Василий Спиридонович с утра не выходил из хором. Ввечеру сидел Спиридонович, почетный гость, в Грановитой, слышал речь князя. Впервые, как сам помнит, будто чужому внимал. Насупясь, молчали бояре. В конце молвил Якун Лизута: «Гордостью вознесся ты, Александр Ярославич, выше Новгорода Великого мыслишь». Боярин Тулубьев, друг княжий, и тот отвернулся. Не принял совет господ мира с ханом; а наипаче тем обидел Александр Новгород, что сказал о вотчинах Нигоцевича, о том, что берет эти вотчины за себя. Не вотчинник Спиридонович, нет у него ни земель, ни холопов, а услышал — сердце охолодело. Доселе знал Новгород вольных князей; были у них дальние волости, за рубежами новгородскими, а тут — сядет на Новгороде князь, новгородский вотчинник…
От жары в горнице душно. Сбросил Спиридонович с плеч домашний кафтан, распахнул ворот рубахи. Жбан с квасом на столе, но и квас теплый, не идет в горло. Подул бы сиверко, не было б духоты. С полудня решил Спиридонович идти на торг. Авось на людях разойдутся черные думы. Собрался он, затянул поверх кафтана пояс сыромятный, только бы ступить на крыльцо, как навстречу ему гости: дядя родной по покойной матушке, Онцифир Доброщаниц с Лубяницы и с ним кузнец Никанор. Провел Спиридонович гостей в гридню.
— Какою судьбою, люди добрые? — спросил.
Онцифир откашлялся. Насупясь, будто сердит он на Спиридоновича, молвил:
— С докукою к тебе, Василий. Слухи недобрые тревожат.
— Да, время нелегкое.
— Что у гостиных людей слышно? — спросил Онцифир. — Принес мне сегодня весточку Никанор, а дорогою к тебе тоже слышали разные толки… О князе нашем говорят люди.
— Князь уходит из Новгорода.
— Слух аль правда?
— Правда, Онцифире. Слышал ввечеру слово его в Грановитой, и рад был бы не знать того, что услышал. Обиду учинил Новгороду Александр Ярославич.
— Сказывают, принял он ханское улусничество?
— Не улусничество, а мир с Ордой принял и о вотчинах княжих на Новгороде слово молвил.
— Быть ли тому, Василий Спиридонович? — не сдержав себя, вскочил Никанор. — Почто со свеями бились, волю держали?
— Не быть.
— Коли так, Василий, то не время ли спросить Новгород? Пусть скажут люди новгородские свое решение.
— Скажут, — согласился с лучником Спиридонович. — Друг мне Ярославич, а нынче я противу него молвлю. Не примет Новгород княжей воли. Созвоним вече. Все улицы и все концы одной речью скажут: слово Новгорода о тебе, князь. Не люб ты нам, уходи!
С того дня как была получена в Риге весть о походе шведов, Борис Олелькович не знал покоя. Он верил в победу шведов, верил потому, что, кроме него, боярина Нигоцевича, некому в Новгороде собирать войско, некому подать совет ратный. Победа князя Александра над шведскими крестоносцами испугала и изумила боярина. Точно свет померк перед ним. Не верил Борис Олелькович суздальским князьям: не их волей жить Новгороду! И то, что Александр собрал новгородскую рать под своим стягом, малой силой разбил шведов, никак не вязалось в думах Бориса Олельковича с памятью о юном княжиче, было противно всему, во что верил боярин, что служило отрадой ему в изгнании. «Ох, грехи, грехи! — размышлял Олелькович. — Правду люди сказывают: «Хорошая-то весточка пешечком бредет, а худая скачет на борзом коне».
И под Изборском не сладко. Ливонское войско у стен города, а город не склонился, не открыл ворот.
Весел был Нежила, когда выступали в поход меченосцы.
— К половине лета будем на Великой, осударь-ба-тюшка, — несчетно раз повторял он. — К Спожинкам, даст бог, услышим звон у Троицы, а может, и у святой Софии.
Борис Олелькович и сам радовался походу фон Балка, но все же мягко, по-родственному, вразумлял зятя.
— Твоими бы устами, Нежила, да мед пить, — говорил он. — Не рано ли загадываем? Не близок путь до Новгорода.
— Ближе, чем думают о том в Риге, — отстаивал свое Нежила. — Командор фон Балк храбр, устоять ли кому противу него! Не пора ли, осударь, и нам браться за оружие…
Поражение шведов остудило Нежилу. Борис Олелькович молчал, не говорил с зятем; боялся — не поймет Нежила его дум. Гордиться бы боярину Нигоцевичу нынче силой Руси, свысока бы глядеть на заносчивых рыцарей, а он не рад победе. «Накрепко сядет в Новгороде Александр, — думал он. — Дождусь ли времени, когда откроется мне путь на Русь, к богатству, довольству прежнему?»
— Ох, грехи, грехи! — вздыхал боярин.
Неужто старость пришла? Не зорок стал Борис Олелькович, не находчив. Верил в то, что еле-еле держится на новгородском столе князь Александр, а он — крепче крепкого.
Как-то утром Борис Олелькович еще потягивался на перине, когда в горницу к нему постучался Нежила.
— Не гневись, осударь-батюшка, — поклонился он. — С доброй вестью к тебе.
— О чем весть? — насторожился боярин. — Не Изборск ли открыл ворота? — высказал догадку.
— Нет, не об Изборске молвлю… Поп наш, отец Симеон, возвернулся из Новгорода.
— Семен?! — боярин, точно подтолкнули его, спустил ноги на пол.
— В хоромах он. Ждет твоего повеления.
— Зови!
Борис Олелькович так обрадовался возвращению Семенка Глины, что, забыв и годы и степенство свое, готов был выйти ему навстречу. Нежила отступил за дверь. Оставшись один, боярин встал, выглянул в оконницу… На улице моросит муторный, мелкий дождь. Боярин отвернулся, надел домашний кафтан, окинул взглядом горницу. Взгляд его задержался на образе «Знамения».
— Милость божия, — промолвил. — Наконец-то вести их Новгорода… Ну, где Семен?..
Открылась дверь. В горнице показался исхудавший, с резко очерченными темными кругами глазниц Семенко Глина. Он, видимо, так спешил к боярину, что не успел снять ни скуфейки, ни крашенинного, с проторинами на локтях, дорожного зипуна.
— Отче Симеон! — боярин ступил навстречу.
Широко крестясь, Семен положил троекратный поклон перед «Знамением».
— Буди здрав, осударь-болярин, надёжа Великого Новгорода! — отмолясь, гнусаво, по-келейному, проголосил он. Дрожащими от волнения пальцами Семен извлек спрятанный на груди узелок, развязал его и положил перед Борисом Олельковичем черствую, жесткую, как черепок, заздравную просфору. — От святой Софии за твое здравие, осударь, проскурочка, — промолвил он. — Владыка архиепискуп пожаловал.
Боярин принял просфору. Прикоснувшись губами к тому месту на ней, где оставило след «копие» владыки, положил дар на холщовый налойчик перед образом и сказал:
— Спасибо, Семен! Небось притомился на дальнем пути, не след бы тревожить тебя расспросами, после скажешь, но одно поведай, кого видел на Новгороде, передал ли мои грамоты?
— Не суди, осударь-болярин, — начал Семен. — За великою радостью, что довелось бозвернуться здраву к тебе, забыл я молвить о делах новгородских. Жил я в Великом Новгороде милостью владыки. Принял меня в хоромах своих святитель, спрашивал о здравии твоем, взял грамоту и ответ дал.
Он спеша, так что оборвал крючки, распахнул зипун, порылся за пришитой изнутри тряпицей, достал из-за нее свиток.
— Хоронил и берег, осударь, — подавая свиток боярину, сказал он. — От владыки грамотка тут и от боляр.
— Каково жил в Новгороде? — спросил боярин, принимая свиток.
— Хорошо, так-то уж хорошо! Владыка архиепискуп велел давать мне корм, житье положил тихое. Ждут, ой ждут тебя, надёжа-болярин, у святой Софии. Велика радость будет на Новгороде, как услышат там о походе твоем.
Боярин, не перебивая попа, развернул свиток, взглянул на грамоты.
— Приведется, Нежила, брать указку, — сказал он стоящему молча зятю. — Прочитаем ужо… От владыки грамота и от боляр Якуна и Стефана… Пресвятая-то богородица Знамения заступила меня, как в явление свое заступила Новгород от суздальских полков князя Андрея Юрьевича.
Борис Олелькович поднял глаза на образ и прослезился.
Положив свиток на налойник, рядом с просфорой, боярин обернулся к Семену и хотел было отпустить его, но тут вспомнились черные думы, которые томили ночью. Насупив брови, молча, тяжелым взглядом уставился он в лицо попа, точно желая заранее знать: скажет тот или умолчит, не откроет правды.
— Видел ты, отче Семен, Новгород, слышал слово владыки и боляр, скажи… — начал он и помолчал, точно задохнувшись. — Правду скажи, не ври, — предупредил. — Велику ли власть держит ныне в Новгороде князь Александр? Небось петухом ходит?
Нежила с беспокойством взглянул на попа: а вдруг тот ненароком вымолвит неугодное слово в похвалу Александру?
Семен ответил не сразу. Он запахнул зипун. От зоркого взгляда его не укрылось волнение боярина, в ушах звучал встревоженный, запинающийся в словах, нетерпеливый голос.
— Очи мои не зрели и уши не слышали славы Александру, — смяв в руках скуфейку, сказал он. — О ту пору, как поход на свеев начался, ушел я из Новгорода, но в пути, будучи в земле Новгородской и на Пскове, поражен был толками о битве у Невы и льстивыми восхвалениями Александру По первости не верил я славословным речам, темная вода их лилась и бурлила, не отличишь, в чем правда, в чем ложь. Во Пскове, в Мирожском монастыре, от тамошних старцев узнал я, осударь, истину. Сказал Новгород славу Александру; колокола звонили ему и Невским он возвеличен.
В глазах боярина вспыхнули желтые огоньки. Он тяжело дышал, но Семен, как бы нарочно, говорил медленно, тягуче, словно наслаждаясь тем впечатлением, какое речь его произвела на Бориса Олельковича.
— Как ты мог молвить мне этакое? — остановив его, прошипел боярин.
— Истину сказываю, осударь, — поклонился поп.
— Истину? — повторил боярин. — Вольно тебе, Семен, вводить меня в грех.
— Нет, осударь-болярин. — Семенко заговорил бойчее, скороговоркой: — Во Пскове, в Мирожском монастыре, от старцев тамошних и то слышал: коротка сталась на Новгороде слава князю. «Не люб» — поклонился ему Господин Великий. — Семен согнул спину и насмешливо, не концами пальцев, а кукишем коснулся пола. — Бежал князь Александр Ярославич к родителю своему во Владимир аль в Переяславль. Нету нынче князя на Новгороде.
Утро встало сырое и ветреное. Намокший холст шатра хлопает на ветру, что луб — жесткий и ледяной. Командор фор Балк, проснувшись, долго ежился от неприятного, проникающего в самую душу озноба. Прошло три месяца, как войско меченосцев обложило Изборск. И стены городового острога не высоки и городишко — от ворот до ворот шаг шагнуть, а стоят изборяне крепко.
Запахнув плащ, командор откинул полу шатра. Серое небо висело так низко, что в мокрой и тяжелой мгле его терялись вершины березовой рощицы, зеленеющей неподалеку. Откуда-то доносились голоса. Фон Балк прислушался. Но голоса смолкли; их точно оборвал и унес ветер. За рощей плотной белой мглой стлался дым многочисленных костров и темнели шалаши воинов. Фон Балк направился к скрытому кустарником оврагу, на дне которого, по скользким, покрытым зеленой слизью валунам, бежал ручей. Неизменно, каждое утро, командор спускался к ручью и, освежая себя, плескался в знобкой воде.
Фон Балк поравнялся с кустами, скрывающими ручей. Хорошо утоптанная тропа, которая тянется вдоль опушки, ведет на торные пути к стану. Едва фон Балк вышел на нее, как впереди, на тропе, показался рыцарь. Белый плащ с красным крестом, нашитым на левом плече, и знаком меча показывал принадлежность рыцаря к братству меченосцев. Фон Балк остановился. Рыцарь тоже увидел его. Одолев скользкий косогор, рыцарь спешился, бросил повод оруженосцу. Тяжело переступая короткими, кривыми ногами, направился к командору.
— Благодарение пресвятой деве, что вижу тебя, брат командор! — непомерно тонким, высоким голосом выкрикнул он. — Проклятая страна! Лес и лес — ни жилья, ни пищи.
— Рад приветствовать тебя, брат, — приподняв руку, словно указывая путь, сказал фон Балк. Издали еще узнал он рыжую, словно обрубленную снизу, бороду Конрада фон Кейзерлинга, рыцаря из слившегося с братством меченосцев Ордена тевтонов. — Благополучно ли совершил ты свой путь?
— Милостью пресвятой девы…
Сухой, с обветренным безбородым и безбровым лицом, фон Балк на целую голову поднимался над фон Кейзерлингом. Взгляд серых холодных глаз выражал недовольство, как будто командор сердился на то, что появление рыцаря помешало ему спуститься к ручью.
Суровая обстановка шатра, куда фон Балк ввел Кейзерлинга, напомнила прибывшему, что он находится в жилище воина. Прямо против входа валялась на земле шкура медведя; она служила постелью командору. Дубовые чурбаши заменяли в шатре стол и сиденья. В рассеянном свете, проникавшем в шатер, тускло блестело распятие.
Фон Балк указал рыцарю место против себя.
— Откуда твой путь, брат Кейзерлинг? — спросил.
Кейзерлинг, морщась, не скрывая своего недовольства, тщетно старался удобнее расположиться на жестком сиденье.
— Из Риги, — вытянув наконец ноги, отекшие после долгого пребывания в седле, ответил он. — Князь-епископ велел передать тебе, брат командор, благословение свое и сказать, что смущен и опечален медлительностью войска. Епископ ожидает известия о вступлении твоем в Псков, но я вижу тебя еще у стен Изборска.
Ни один мускул не дрогнул на лице фон Балка. Он так прямо и неподвижно возвышался перед Кейзерлингом, что фигура командора напоминала деревянную статую.
— Известно ли князю-епископу, что шведское войско, не ожидая нас, выступило противу русичей и бежало, разбитое новгородским Александром? — погасив еле заметную усмешку, скользнувшую по его губам, сухо произнес командор.
— О да! — тонкий голос Кейзерлинга взвился под верх шатра. — Русичи разбили шведов. Теперь никто не помешает братьям Ордена нести свет апостолической церкви и благословение святейшего отца в землю варваров и еретиков.
— Новгородский Александр напал на шведов там, где они не ждали его, — как бы не слыша восклицания тевтона, произнес фон Балк. — Русичи бились храбро, — продолжал он. — Александр новгородский показал в битве искусство воина. Что помешает ему теперь явиться к Пскову со своими полками? — При этих словах фон Балк так пристально уставился взглядом на тевтона, что рыжая борода того невольно дернулась вверх, будто коснулась огня. — Я страшусь не встречи с новгородцами, — говорил фон Балк, — а того, что в пешем войске нашем — воины-варвары из ливов, води и иных племен. Надежны ли они, а число их велико. Опора войску — копья и мечи братьев-рыцарей, которых довольно для того, чтобы удержать в повиновении и гнать в битву варваров, но мало для победы над войском Александра.
— Истина говорит твоими устами, брат командор, — шевельнулся на своем обрубке фон Кейзерлинг. — На щитах братьев нашего Ордена изображен меч — знак непобедимости и могущества. Жестока будет битва с полками Александра, но, милостью пресвятой девы, эта битва случится не скоро. Мы не встретим Александра и полков его перед стенами Пскова, у псковичей же мало войска. Известно и то, брат командор, что на Пскове и на Новгороде есть друзья нам.
— Александр выступит на помощь псковичам.
— Александра нет в Новгороде! — громко, придав голосу некоторое выражение торжественности, воскликнул Кейзерлинг. — Изгнан он новгородцами.
— Не ослышался ли я, брат Кейзерлинг? — недоверчиво промолвил фон Балк. — Справедлив ли слух, что изгнан Александр из Новгорода?
— Что сказано мною — не слух, брат командор. Александр изгнан. Новгородцы облегчают войску Ордена труды похода…
Речь Кейзерлинга прервало появление слуги.
— С какой вестью, Иоганн? — спросил командор.
— Новгородский боярин Нигоцевич прибыл из Риги к войску, — сказал слуга. — Просит он позволения видеть тебя, благородный рыцарь.
— Зови!
Фон Балк поднялся навстречу. Под Изборском и в Пскове имя Нигоцевича знакомо русичам.
— Хвала пресвятой деве, что вижу тебя, боярин, — когда Борис Олелькович вошел в шатер, приветствовал его фон Балк. — Прибытие твое к войску укрепит союз братьев Ордена с благородными русичами.
— Приветствую и тебя, лыцарь! — с трудом дыша от усталости и неудобства, какое причиняли ему кольчуга и меч, сказал Нигоцевич, коверкая русские и немецкие слова. — Не в гости прибыл я к Изборску, а союзником и другом князя Ярослава Володимировича.
— И заботы братьев нашего Ордена не о себе, боярин, — стараясь говорить мягче, ответил фон Балк. — Не выгод ищут благородные рыцари-меченосцы в походе, желают они восстановить справедливость: вернуть родительское княжение юному князю псковскому Ярославу.
— Спасибо на слове, благородный лыцарь.
— Восстановление справедливости и помощь в несчастий — священный девиз рыцарей Ордена, к духовному братству которого принадлежу я. Всякому, кто сомневается в том, братья Ордена готовы доказать истину силою меча. Орден меченосцев заступил тебя в изгнании, боярин, и твои враги стали врагами Ордена. Черных людей в Пскове и Новгороде Великом усмирит меч, а князем новгородским, как и ты, боярин, Орден не желает иметь Александра суздальского. Мы стремимся к миру и дружбе с Новгородом, а суздальцы издавна сеют вражду. В дружбе с Орденом Новгород найдет защиту от орд нечестивых язычников, которые вторглись на Русь и полонили ее. Дружба наша поможет развитию торговли Великого Новгорода с германскими городами, послужит к умножению богатства и славы новгородской. Меч братьев Ордена в твоих руках, боярин. Мы желаем иметь союз с вольным городом, а не с вотчиной суздальских и иных князей русских.
— Князя Александра нынче нет в Новгороде Великом, — подняв голову, с достоинством произнес боярин. — Бежал Александр от гнева святой Софии, — продолжал он. — Ни с Александром, ни с родителем его Ярославом Всеволодовичем не живал в мире Новгород.
— Благородный рыцарь Конрад фон Кейзерлинг, — Балк показал на рыжебородого рыцаря, находившегося в шатре, — утром нынешним прибыл из Риги и передал весть об изгнании Александра.
Нигоцевич, не обращавший до того внимания на молчаливого рыцаря, сидевшего в стороне, поднял на него глаза и от изумления онемел. Кровь багровыми пятнами подступила к его лицу, в глазах отразилась растерянность, но тут же вспыхнули они гневом.
— Знаю лыцаря, что сидит там, — мотнув головой в сторону Кейзерлинга, с трудом выдыхая слова, молвил Борис Олелькович, обращаясь к командору. — Обидчиков, как он, у нас, в Новгороде, не в горницу зовут, а бросают в поруб да в полынью.
— Что ты сказал, боярин? — Кейзерлинг непонимающими глазами уставился в лицо Нигоцевичу.
— То и сказал, не по пути с тобою, лыцарь!
— Как?! Ты, безумец, смел произнести обидное слово рыцарю пресвятой девы! — вскричал Кейзерлинг. Он вскочил и, опустив руку на рукоять меча, шагнул к боярину. — На псарне с шелудивыми псами место твое, а не в шатре благородного рыцаря.
— Такие-то лыцари, как ты, у меня в вотчинах свиней пасли, — прошипел Нигоцевич.
Фон Балк, не зная причины распри Нигоцевича с Конрадом фон Кейзерлингом, полагал вначале, что спорщики покричат, попетушатся, а потом он примирит их. Но когда Кейзерлинг схватился за меч, фон Балк, чтобы обуздать петухов, сказал громко и решительно:
— Именем пресвятой девы! Ты, рыцарь, и ты, боярин, оставьте вражду! Не знаю, что явилось причиной ссоры вашей, но не место ей между союзниками и друзьями. Чем рыцарь Конрад фон Кейзерлинг обидел тебя, боярин?
— Обрызгал он меня и грозил…
— А ты, брат Кейзерлинг?
— Не встречал боярина, не знаю его…
— А на пути нынче, — перебил Нигоцевич. — В низине, у озерка… Обогнал ты меня.
— Ах, там… — Кейзерлинг засмеялся. — Видел возок, крытый рогожей… Прости, боярин, не узнал.
В шатре вновь появился Иоганн. Он вошел так бесшумно, точно вырос у порога.
— Гонец из Пскова, благородный рыцарь, — произнес он, отвечая на немой вопрос фон Балка.
При этих словах Нигоцевич вздрогнул. Лицо его вытянулось, в глазах появился огонек изумления и любопытства.
— Пусти гонца, Иоганн! — произнес фон Балк.
— Слава Знамения богородице! — забыв о споре с рыцарем, широким крестом обмахнулся боярин. — Ждут нас на Пскове, помнят.
— Псков близок братьям Ордена меченосцев, — как бы объясняя появление гонца, произнес фон Балк.
В шатер, согнув спину, вошел гонец. Истертые хвосты лык рваными языками торчали из его разбитых лаптей. Широкий — не по плечу — сермяжный зипун тоскливо висел на тощем, костлявом теле. Прижимая к груди войлочный колпак, тяжелый и жесткий от дождя, гонец поклонился и, видимо, не зная, с кем говорить ему, молча косил глазами то на русского боярина, то на чужих рыцарей.
— С какою вестью ты прибыл из Пскова? — спросил фон Балк, морщась при виде неприглядной, забрызганной грязью одежды гонца, выдававшей, что путь из Пскова совершен не на коне, а пеше, тропами и проселками.
— Послан я от болярина Твердилы Иванковича со словом к Ярославу Володимировичу, князю псковскому, — все еще озираясь и тревожно кося глазами на рыцарей, ответил гонец.
— От Твердилы Иванковича? — встрепенулся Нигоцевич. — Хоромы коего на Полонище… Знаю болярина. Батюшка его, что посадником степенным сидел на Пскове, жив ли?
— Год уж миновал, как преставился старый болярин наш.
— Преставился… Царствие небесное болярину Ивану! — покрестился Нигоцевич, моргая глазами на верх шатра. — Кумом был мне. А Твердила, молодой-то болярин, здоров ли? Как ныне люди живут на Пскове?
— Болярин Твердила Иванкович здоров, а живем на Пскове худо, осударь-болярин. Мало подвозу хлеба, на людей мор напал… Отпевать не успевают попы.
Гонец рад бы и дальше продолжать рассказ о горестях и бедах Пскова, но фон Балк остановил его.
— Что велел боярин Твердила сказать князю Ярославу Владимировичу?
— Не гневайся, лыцарь, но то, что наказал болярин, велел он передать из уст в уста князю.
— Князя Ярослава нет в войске, — строго, словно приказывая гонцу сказать обо всем, что велено в Пскове, оборвал фон Балк.
— Не страшись, говори, паробче! — посоветовал Нигоцевич. — Знаю твоего болярина… Поведай благородному командору все, что молвил бы князю.
Гонец помешкал. Видимо, сомневался он: передать ли слово Твердилы Иванковича рыцарям? Но совет Нигоцевича пришелся кстати. «Свой» боярин, знает он Твердилу Иванковича. Запинаясь и теряя слова, сказал:
— Болярин Твердила велел поведать князю Ярославу Володимировичу… Рать псковская с воеводою Гаврилой Гориславичем вышла из Пскова на помощь изборянам. Гонец, промолвив, покосился на длинную, прямую фигуру командора, безбровое лицо и плотно сжатые губы которого внушали страх. — И еще болярин велел поведать, — добавил гонец после небольшого молчания — ждут на Пскове князя Ярослава Володимировича, найдет он там дружбу и помощь.
— Людно ли войско, что выступило к Изборску из Пскова? — спросил фон Балк.
— Четыре ста пеших ратников и до трех дюжин конных.
— Как вооружены они?
— По-всякому, лыцарь. И топоры, и копья, и рогатины видел я в войске Гориславича. Еще болярин Твердила велел поведать, что на Пскове городовая дружина и троицкая не поднимут меча на князя.
— Слава пресвятой деве! Скажешь благодарность князя Ярослава Владимировича и друзей его — рыцарей Ордена меченосцев — своему боярину, — одобрил фон Балк весть, переданную гонцом. — Давно ли выступили псковичи?
— В воскресенье. Через день будут у Изборска.
— Все ли сказал ты, что велел боярин? — спросил рыцарь.
— Все… Все, что видел и слышал.
— Готов ли в обратный путь?
— Как повелит ваша милость.
— Хоромы зятя моего, болярина Нежилы Агафоновича, близ Твердилиных, кои на Полонище, целы аль разворованы? Не ведаешь о том? — вспомнил Нигоцевич, когда командор замолк.
— Целы, только… — начал было гонец, но фон Балк остановил его жестом.
— Пора отдохнуть гонцу, боярин, — сказал он Нигоцевичу. — Ввечеру, как будет время, спросишь и о хоромах. А ты, мужик, — фон Балк уставился на гонца, — выйдешь в Псков утром. Скажешь Твердиле боярину, скоро-де князь Ярослав Владимирович будет на своей отчине; велел-де он, князь Ярослав, ему, Твердиле, блюсти во Пскове княжее дело, не просить помощи у Новгорода и других городов. А как он, князь Ярослав Владимирович, с войском будет у Пскова, велел бы Твердила открыть ворота острога псковского. Князь Ярослав не ищет крови людей своих.
Гонец поклонился. Жестко хлопнула за ним намокшая пола шатра, будто прогрохотал заблудившийся гром. Борис Олелькович взглянул на застывшую прямую фигуру командора, вздохнул про себя: «Ох, грехи! Сидит, будто кость проглотил». Рыжий Кейзерлинг, обидчик давешний, закрыл глаза и вроде дремлет.
— Думал я, — начал Нигоцевич и помедлил, не зная, слышат ли его рыцари. — Пора открыть ворота в Изборске да трогаться к Пскову. Гонец от болярина Твердилы Иванковича недаром был…
— И наше желание, боярин, быть в Изборске, — косясь на Нигоцевича неподвижной деревянной улыбкой, усмехнулся фон Балк. — Но дерзко и зло бьются изборяне.
— Неслухи, эко ведь, — промолвил боярин, негодуя то ли на упрямство и храбрость изборян, то ли на рыцарей, бессильных сломить мужество защитников города. — Хитростью не оборем ли?
— Хитрость не сломит копья, боярин, меч о нее не зазубрится.
— Не зазубрится, правду молвил ты, благородный лыцарь, а, бывало, хитростью-то и в поле били супротивников и городовые стены ломали. Вели-ко рубить срубы сосновые, вроде изб, да чтоб выше они городовых стен были… Срубы поставим на каты, а внутри сядут воины. Ни стрела, ни копье им не страшны будут. Лес сырой, неокоренный — огонь его не возьмет. На катах подведем срубы к городу и начнем битву.
В безбровых глазах фон Балка затеплилось что-то живое.
— Совет твой умен, боярин, — помолчав, сказал он. — Может, так и поступим, но прежде отразим рать, что идет к Изборску от Пскова.
— Сказал бы и я о псковичах, посоветовал бы.
— Говори, боярин!
— Воевода Гориславич, который идет из Пскова с войском, не ведает, чаю, о Твердилином гонце к нам, идет без опаси. Суди вот, благородный лыцарь: не выйти ли навстречу ему, захватить на пути врасплох…
— Не знаем мы пути псковичей, — не отвергая совета, но, видимо, неуверенный в том, что удастся перехватить Гориславича, сказал фон Балк.
— Не ведаю и я пути Гориславича, но спросим о том у отрока Твердилина, — продолжал развивать свою мысль боярин. — Молвил он давеча: идучи-то сюда, будто обогнал псковскую рать.
Совет Нигоцевича пришелся по душе фон Балку.
— Пусть будет так, боярин, — согласился он. — Встретим псковичей. Брат Кейзерлинг, — фон Балк обратился к рыжебородому рыцарю, который сидел молча, прислушиваясь к тому, о чем говорили в шатре, — тебе предстоит совершить благородный подвиг.
— У стен этого сквернейшего из городов? — изумление Кейзерлинга, когда он произнес эти слова, было вполне искренним. — Не велишь ли мне раскидать их своими руками?
— Нет, — усмехнулся фон Балк. — Стены падут. А слышали мы, что на помощь изборянам идет псковское войско. Близко оно. Возьми триста пеших воинов и десять конных, выступи навстречу. Где встретишь псковичей, там и порази их. На твоей стороне внезапность битвы и твоя храбрость.
В глазах Кейзерлинга вспыхнули и тут же погасли зеленые огоньки. Он приподнялся, поднял руку, будто ограждаясь от командора.
— Мне ли вести войско, брат командор? — произнес он внезапно охрипшим голосом. — Не будет ли обиды рыцарям, которые вместе с тобой делят труды похода?
— Имя твое, брат Кейзерлинг, выше обид. Готовь войско! Да поможет тебе пресвятая дева!
Фон Балк поднялся. Непокрытая голова его коснулась верха шатра, и оттого длинная, сухая фигура командора показалась Нигоцевичу и тевтону еще выше, еще нелюдимее.
Медленно поправлялся Ивашко. С того часу, когда Семенко Глина взмахнул кончаром, не знал и представить себе не мог Ивашко, сколько дней и ночей провел в забытьи. Каждое вольное и невольное движение причиняло ему такую нетерпимую боль, что, сщемив зубы, он лежал неподвижно. Казалось, в груди у него пылает огромный костер. Ивашко глухо стонал, царапал грудь, оставляя на ней багровые следы ссадин. Измаявшись, снова впадал в беспамятство.
В первые дни, когда он понял, что жив, Ивашко не узнавал избы. Все вокруг казалось ему чужим, ненужным и незнакомым. И как будто от этих громоздких и ненужных вещей, окружавших его, исходили те непереносимые муки, от которых не было избавления. Иногда, в полузабытьи, Ивашко вдруг чувствовал вблизи чье-то дыхание; кто-то приближался к нему. Сознание ловило трепет теплой руки, касавшейся его лба.
Ивашко замирал. Боль в груди утихала. Он лежал неподвижно, вытянув тело, напрягая все силы свои, чтобы не спугнуть ощущение сошедшей к нему целительной радости. В воображении возникал образ близкого, прекрасного лица. Васена! Но как только Ивашко вспоминал имя, сон исчезал. «Почему она молчит?» — думал Ивашко. Он ждал, долго ждал ее шепота. Нет, ушла.
Как-то утром Ивашко узнал Данилу. Займищанин подошел к нему и о чем-то заговорил. Ивашко видел Данилу, слышал его голос, но не понимал слов. Вскоре Ивашко узнал и Олёнушку. Она редко бывала в избе, но когда появлялась, Ивашко следил за ней взглядом. Он дивился перемене, какая произошла с девушкой с тех пор, как весною ушел с займища. Олёнушка вытянулась, стала как будто еще тоньше и стройнее, чем была прежде. Волосы ее не темнели больше спутанными кольцами вокруг смуглого, по-мальчишески плутовского, подвижного лица; они вились и мягкими волнами падали на плечи. Что-то новое, чего он не в силах был понять, отражалось в ее глазах.
Днем Данила убирал поле. Ивашке хотелось выйти к нему, стать рядом к стене спелой ржи и широко, во всю удаль, махнуть горбушей. Но где его сила? Сможет ли он когда-либо, как прежде, бродить в борах или в синем кафтане дружиничьем показаться в Великом Новгороде?
Оставаясь один в избе, Ивашко с нетерпением ожидал вечера, когда возвращались домой Данила и Олёнушка. Как ни коротки ночи, но Данила непременно зажжет лучину и посидит у огня. Прежде чем започивать, он откроет волок оконницы, и, чтобы ночная свежесть не утомила хворого, укутает его теплой овчиной.
Как-то Данила, поправляя изголовье, сказал, рассуждая сам с собою:
— Долго лежишь, молодец. Когда и встанешь, не ведаю. Погубил тебя Семенко…
Ивашко шевельнулся. На лице его отразилось изумление. Он взглянул на Данилу и неожиданно прошептал:
— Слышу… Слышу тебя…
— Узнал? — с заискрившимися глазами Данила склонился над Ивашкой.
— Голос твой слышу… Давно я так-то… на займище?
— Давно. Не чаял, очнешься ли!
Ивашко попытался приподнять голову, но тут же лицо его искривилось от боли.
— Пить, — когда отошла боль, простонал он.
Данила принес воду. Потрескавшимися губами Ивашко жадно прильнул к ковшу. С каждым глотком прохладной воды он чувствовал, как оживает ослабевшее тело. Вытянувшись, некоторое время Ивашко лежал неподвижно, закрыв глаза и наслаждаясь покоем. Внезапно он почувствовал голод. Это ощущение было так ново и неожиданно, что Ивашко даже обрадовался своему желанию. То, что он захотел есть, казалось, особенно прочно и неразрывно связало его с жизнью. Чувство голода с каждым мгновением становилось острее. Ивашко открыл глаза.
— Хлеба, — промолвил он. — Хлеба…
— Хлеба?.. Да ты, Ивашко, молодцом селюшки! — улыбаясь, воскликнул Данила. — И слово молвил, и на еду потянуло; гляди, так-то скоро и на ноги встанешь.
— Чем отплачу за твою ласку, Данила? Второй раз избавил ты меня от беды, от смерти оборонил.
— Незачем о том говорить, Ивашко, — сказал Данила и нахмурил брови. — Гони-ко хворь да вставай! Когда принес раненого тебя в избу — не жилец ты, думал. Сила твоя да молодость обороли беду.
Сознание, что он жив, вновь среди друзей, приносило Ивашке облегчение. К нему вернулись и слух и память; стал он владеть речью. Но по мере того как восстанавливались силы, Ивашку чаще и чаще стала беспокоить мысль: как мог он, княжий дружинник, допустить, чтобы его перехитрил гулящий поп, приспешник перевета Нигоцевича? Преследуя Глину, Ивашко не предугадал его хитрости, и вот — не помешал бежать ему. Еле-еле сам не поплатился жизнью за доверчивость и простоту. Ивашко краснел от стыда при мысли, что скажут воевода Ратмир и князь Александр Ярославич, когда дойдет к ним весть о «бое» на Даниловой поляне. Последний отрок из княжей дружины посмеется над ним. И все же Ивашко не мог взять в толк: как случилось, что тщедушный поп, на хилость которого смотреть тошно, одолел дружинника?
Побывав на Мшаге, возвращался Ивашко в Новгород. Он спешил, боясь опоздать к походу, и все же не утерпел, заглянул на Данилову поляну. Хотелось увидеть займищанина и Олёнушку, похвалиться перед ними нарядом своим и конем. Недаром на займище у Данилы началось Ивашкино счастье; хранил за него витязь спасибо займищанину. С радостью в душе ехал он, а побывал на займище — из-за того не вернулся в Новгород. Лежит пластом и не знает, придется ли когда сесть на коня, бросить копье в бою или в потехе воинской? От грустных дум горько молодцу. Где теперь князь, где дружина? Не полегли ли в поле витязи, отражая врагов Руси? Редки, ах как редки вести в борах! Неведомо, когда доберется та, что поведает о битве новгородцев со шведскими крестоносцами.
Как-то Данила вернулся с поля, зажег лучину и стал собирать на стол снедь. Олёнушки в избе не видно. В бору она или на рыбном ловище. Ивашке показалось, что Данила невесел; хмуро и смутно у него лицо. «Неужто худая весть?» — подумалось.
— Чем таишься, Данила? Что слышно из Новгорода? Все ли на займище ладно? — спросил Ивашко.
— На займище живем, как и жили, а вести, паробче, всякие есть, рано тебе слушать их, — промолвил Данила, подойдя ближе к Ивашке. — Худая весть сердце гложет, а и хорошая встревожит. Твоя забота скорее бы хворь сломать, силу взять прежнюю.
— Может, правду ты молвил, — откликнулся Ивашко, — да на сердце тревожно. Лежу я, а думы разные, и близкие они и далекие… Что скажут обо мне? Не боя ли со свеями испугался?..
— Смущаешь ты себя думами, Ивашко, — Данила зажег новую лучину и сел около светца. — Не ко времени. Так я молвлю: не ты виноват в своей беде. То и вины твоей, что не остерегся. Так ведь давно, со старины сказано: горькое без зову на порог, а сладкое — и волок, да не доволок. Умный услышит, что сталось с тобой, — не осердится, а дурак что молвит, так его слово легче ветру. — Данила помолчал, как бы собираясь с мыслями. — Свеев, паробче, сразили новгородцы. Верная о том весть. Князь Александр в славе вернулся с полками на Новгород.
— Правду сказываешь? — веря и не веря тому, что услышал, уставился Ивашко взглядом на займищанина.
— Правду. Что слышал, то и сказал, — Данила усмехнулся. — Худа ли весть, хороша ли, но без огня и дыму нет. А в том, Ивашко, что Семенко чуть не погубил тебя — меня вини. Не ждал я встретить тебя витязем. Увидел — забыл о попе, не разгадал его хитрости. Так-то вот и сталась беда.
— Тебя не виню, в мыслях того не имею. Хмуришься ты нынче, потому и спросил, что встревожило?
— Сказать ли? Нынче на дороге видел мужиков из владычной вотчины. Сказывают, встретили на устье кузнецов новгородских; за крицами шли кузнецы на Мшагу. Толкуют, будто князь Александр покинул Новгород, в Переяславле он. На Пскове, чу, лыцари… Может, правду молвили, может, врут. Слухи нынче дешевы.
Лето приближалось к концу. Ивашко начал вставать и даже переступать по избе. Ноги его так отвыкли от движения, что на первых порах при ходьбе он растопыривал руки и ловил стены. Приучив себя держаться самостоятельнее, он стал выходить и на середину избы, и к затянутой сухим пузырем оконнице. Оттянув волок, жадно, точно впервые увидев, смотрел на зелень соснового подлеска, на бор, темнеющий за поляной, на все, что видел не раз, но что открывалось теперь перед ним как новое и невиданное.
Редко, реже, чем раньше, показывалась в избе Олёнушка; она пропадала в борах. Спросил как-то о ней Данилу, тот засмеялся и объяснил, что настала горячая пора борничества. Теплое лето стояло нынче, говорил он, борти полны медом, а искать их — счастливее Олёны не найти никого в бору. Поздно возвращаясь на займище, Олёнушка наскоро ужинала, иногда перекидывалась словом с Ивашкой, иногда молча уходила. Спала она в прирубе, за сенцами, на мягком душистом сене. На другой день после счастливого поиска Данила с Олёнушкой уходили в бор, брали мед.
Однажды, когда ни Данилы, ни Олёнушки не было на займище, Ивашко решил выйти на поляну. Он открыл дверь, придерживаясь за перильца, спустился по ступенькам вниз, перешел через двор к воротцам, распахнул их.
Ивашко едва удержался, чтобы не упасть. От пряных запахов леса и трав у него закружилась голова. Поляна показалась ему такой привольной и широкой, какою никогда еще не видел ее; словно не было у нее края. Солнце заливало ее своими лучами, яркими прозрачными искорками играло в рассыпанных по траве каплях непросохшей росы. На склоне, у соснового подлеска, точно золотые шарики, цвели поздние побеги дикого мака, а дальше, у лепетавшего немолчную песню осинника, среди начавшего уже блекнуть белого кипения ромашек, тянулись ввысь лиловые венчики луговых васильков. Ивашко сорвал цветок, поднес его к своему лицу.
— Ивашко! — услышал он вдруг тревожный оклик.
Перед ним появилась Олёнушка. В широко открыты глазах ее застыли изумление и страх. Точно Ивашко, выйдя за ограду, совершил что-то непоправимое.
— Почто ты здесь? — спросила.
— Душно в избе… А ты… Откуда? Рано нынче.
Олёнушка не ответила. Глядя на ее совсем темное от загара лицо, Ивашке вдруг захотелось посмеяться над страхами девушки, испугавшейся за него, но вместо того он лишь неловко усмехнулся и опустил глаза.
Почему-то живо представились ему яркий и светлый весенний день, пьяная смоль бора, полянка, точно зеленая ладонь, устланная травами и нежным мхом. На этой полянке Олёнушка стояла над сраженною стрелой большой, с ярко-красными надглазьями, черной птицей. Впервые тогда Ивашко испытал при виде Олёнушки незнакомое, радостно-томительное и тревожное чувство. Как будто в лице ее увидел он что-то, чего не ждал. После Ивашко часто искал встречи с девушкой, но, встретясь, не знал, что сказать ей. Не это ли заставило его весною уйти с займища?
Словно век миновал с тех пор. Необыкновенно, как в сказке, сложилась Ивашкина судьба. Поднялся он до степени отрока и дружинника княжего. Александр Ярославич не гнушался им, отличал. Кто знает, вернется ли снова к Ивашке то, что было так недавно?
Ивашко зашел в ограду. Он не хотел ни о чем думать, но почему-то из головы не выходила сегодняшняя встреча с Олёнушкой. Как случилось, что девушка среди дня оказалась близко от займища? А сейчас она не пошла в избу; побранив Ивашку, исчезла так быстро, что ищи ее Ивашко — не нашел бы следа.
Время перевалило за полдни. Медленно поднимавшаяся за Шелонью туча внезапно хлынула теплым ливнем. Дождь загнал в избу Олёнушку. Вбежав, она остановилась посреди. Намокшая холщовая рубаха плотно облегала грудь и покатые, узкие — не по росту — плечи. Как бы почувствовав это, Олёнушка смутилась, опустила руки. Вдруг она засмеялась, в темных, как мокрые сливы, глазах ее вспыхнули прежние, знакомые Ивашке, горячие огоньки.
— Тоскуешь, братец? — перестав смеяться, сказала, не глядя на него. — Редко-редко слово молвишь. Тяжко тебе на займище?
— Нет, — не понимая, что встревожило Олёнушку, ответил Ивашко. — Не ведаю, оборю ли хворь?
— Оборешь, — решительно заявила Олёнушка и взглянула на него. — На ноги встал.
У Ивашки забилось сердце. Живо представились ему ночи, когда лежал он в забытьи, сны чудные… Стройная и легкая фигура девушки напомнила все, что переживал тогда…
— Помню, — сказал Ивашко, глядя на девушку, — ночью… В бреду… Будто кто приходил ко мне. Трогала чья-то рука… У меня исчезала боль в груди… Может, бредил я, но помню…
— Ты… знаешь, кто был? — словно бы испугавшись, спросила Олёнушка, отступив от Ивашки. Она приблизилась к оконнице, закрыла и снова открыла волок. Дождь на улице шумел не переставая.
— Нет. Боюсь верить… Сон был.
— Сон… Правда, Ивашко. Твои глаза видят не то, что надо, — будто рассердись, строго промолвила Олёнушка и отодвинулась в куть, так что теперь Ивашко лишь смутно угадывал ее облик. — Ты принес мне горе, не ведая принес… — она запнулась и помолчала. — Кто я? Знаю лишь поляну на Шелони и бор. Горько было весной провожать тебя, не радостно привелось встретить. Лежал ты, не узнавал никого… Тяжко было видеть такого. Тебе ли, княжему дружиннику, помнить о тех, кого нечаянно встретил? Не случись на займище попа, врага твоего, не задержался бы ты на поляне, уехал бы и не вспомнил о ней.
— Замолчи! — крикнул Ивашко, обрывая неловкую и несвязную речь девушки. — Дорог мне Данила, как на родителя смотрю на него, дорога мне и поляна на Шелони и бор. Ни в пути, ни в княжих хоромах не забывал я о займище А ты… Не оборотень ли? — спросил усмехаясь. — С добром ли и лаской идешь? Почему я боюсь тебя?
— Боишься? — вдруг повеселела Олёнушка. — А чего? Не бранилась с тобою, братцем звала. Неужто не видишь меня, не знаешь?
— Вижу и знаю…
— Нет. Может, я и впрямь оборотень, как ты молвил? Паду вот перед тобой и обернусь черной куницей… Страшно? — Олёнушка засмеялась и подошла ближе. — Не бойся! Не оборотень я. У оборотней кровь студеная, а моя…
Олёнушка рядом, смотрит на него. Черные глаза ее стали вдруг такими глубокими и огромными, что, казалось, глубже их и огромнее нет омута на Шелони. Вдруг губы Олёнушки коснулись его щеки. Ивашко оторопел. Опомнился когда — девушка исчезла из избы.
Ивашко выбрался на поляну. Там никого не видно. Туча пронеслась, в небе вновь ярко горит солнце. Орошенная дождем поляна сверкает и искрится. Ветер тоже утих, и поэтому как-то особенно чутко и трепетно льется неумолкающий смех осин. Осины словно рассказывают о чем-то Ивашке. Даль поляны прозрачна и безлюдна. Темнеет бор. Вокруг все прежнее. Даже ястреб, который давеча парил в вышине, не исчез. Казалось, он всегда вот так, каким видит его Ивашко, парит в голубом небе.
Олёнушка! Ивашке вдруг вспомнилась морозная вьюжная ночь, когда, иззябший и голодный, набрел он на займище. Как же было расти дочери лесовика, если не тем сорванцом, какою он встретил ее? Сама она не желала иного. И все, чего раньше не понимал Ивашко при встречах с Олёнушкой, что скрывалось в темной глубине ее глаз, чего он не мог разгадать, — внезапно раскрылось перед ним.
Он забыл о хвори. Теперь он не удивился бы и тому, если б почувствовал себя здоровым, сильным, прежним витязем.
Дни шли медленно, и так же медленно возвращались силы. Олёнушка не заговаривала с Ивашкой. Она словно сердилась на него за то, что не сдержалась, открыла себя.
Вокруг поляны, как и прежде, немолчно гудит бор. Внизу, под обрывом, сверкает серебром привольная птица Шелонь; с высокого мыска за займищем далеко видно ее светлое лоно. Как ни захвачен был Ивашко своим чувством к Олёнушке, все же не мог не видеть того, что лето ушло и на смену ему с каждым днем ближе и неотразимее приближается осень. Блекнет зелень поляны, цветы осыпают последние лепестки; зато как ярко и нарядно выглядит в погожие дни окропленная желтым золотом зелень берез, а в притихшем, словно окаменевшем осиннике, занимается неугасающее, багряное пламя. Теплые дни теперь сменялись туманными, холодными ночами. По утрам тонкая серебристая пыль росы оседала на траве, на тонкой кудельке нежных, как пух, паутинок.
Рана зажила. Тягостной слабости, долго державшей в плену витязя, не стало. Пора ему вспомнить, что довольно гулять без дела. Ивашко сам ухаживал за конем; кормил его, спускался с ним к реке и там, ослабив повод, ждал, пока конь, фыркая и переступая ногами, пил. И внешне не легко узнать Ивашку. Он исхудал, но оттого казался стройнее и выше; светлая вьющаяся бородка делала его старше и серьезнее.
Как-то вечером пришел он к реке. В эти последние дни жизни на займище Ивашко часто бывал на берегу Шелони и подолгу сидел там, словно прощаясь с ее вольным простором.
Над бором, за Шелонью, низко-низко висит солнце. И небо, и песчаный берег, и громада сосен, раскрывших свои лохматые лапы, — все это, отражаясь в воде, дрожит и искрится. Небо, повергнутое в реку и сжатое берегами, кажется таким далеким, точно река не имеет дна.
Из камышовой заросли в устье оврага, нарушив покой вечера, поднялась утиная стайка. Свистя крыльями, птицы пролетели мимо. Едва стайка скрылась из виду, как неподалеку от Ивашки резко и сильно брошенный плоский камешек рассек воздух и, упав в воду лепешкой, защелкал по ней к тому берегу, оставляя позади набегающие друг на друга, ломающиеся круги.
— Олёнушка! — вырвалось у Ивашки.
Никто не отозвался. Как Ивашко ни всматривался в прибрежные кусты, там было тихо; ни одна веточка не качнулась. Ивашко обошел ивняжник, у которого стоял, заглянул в заросль ольшаника, ближе к камышам, и там никого. И все же он знал: где-то здесь, близко, притаилась Олёнушка. Кто, кроме нее, может незримо и бесшумно пройти бором, не спугнув ни птицы, ни зверя; это она знает каждую впадину, все укромные тайники в зарослях. Ивашко подождал, но Олёнушка не показывалась. «Ушла, — подумал. — Сказалась, что была, и скрылась». И оттого, что не встретил Олёнушки, перед глазами Ивашки померкла величественная красота реки, а золото облаков стало холодным и далеким. Он повернулся, чтобы уйти, но только начал подниматься вверх по обрыву, как навстречу ему из заросли ольшаников показалась Олёнушка.
— Ой, не зорок ты, Ивашко, — смеясь, сказала девушка. — Рядом шел, а меня не видел.
— Я не искал, — будто оправдываясь, промолвил он.
— Искал ты и ждал. Почто скрываешь?
Она упрямо тряхнула головой. Венок из осенних листьев, украшавший ее волосы, рассыпался. Ловя листья, Олёнушка взмахнула руками, точно раскидывая вокруг себя сброшенное яркое оперение.
— Не искал, — повторил Ивашко и, спохватись, умолк. Показалось, заговорит он, и Олёнушка исчезнет вместе с кружащимися вокруг нее осенними листьями. Но она не уходила, только улыбка сбежала с ее губ. Оставляя на песке следы босых ног, девушка спустилась вниз, тронула гладкую синюю глыбу вросшего в обрыв валуна, как бы примериваясь к его тяжести.
— Садись, Ивашко, — опускаясь на камень, показала она на место рядом с собою. — Долго ты стоял у реки… один. Открой, о чем были твои думы?
— Пора мне с Шелони, — сказал Ивашко. — А думы… Они как смола. Куда пойду, кого встречу? Темно у меня впереди…
— Ой, тебе ли говорить так? — строго, упрекая его, промолвила Олёнушка. — Будешь на Новгороде, в играх да потехах все темные думы развеются. В дружине на княжем дворе не в бору глухом.
— Дружина с князем, нет ее в Новгороде, а я… Споткнулся не вовремя. Не радости жду на Новгороде, суда княжего.
— Того-то и страшно?
— Да. И страшно и тревожно.
Олёнушка заговорила не сразу. Что-то похожее на след еле заметной морщинки упало на ее чело.
— Смелым витязем хотела я видеть тебя, Ивашко, — будто думая вслух, промолвила она. — Казалось, знаю тебя, все твои думы знаю, а ты таился…
— Я-то? — Ивашко сорвал и смял в руке лепестки зверобоя.
— Чур, не обижайся, — не дала ему сказать Олёнушка. — Прост ты и неловок, не хочешь веселое слово молвить.
— Слов я не нахожу. Не видел тебя, и много-много было их, все бы сказал, а увидел… Сам не знаю, что со мной…
— Хочешь скажу?
— Молви!
— Не опускай очи, волком не обернусь. Не злая я, Ивашко, не сварливая, а хитрая… Хитрее тебя. О чем думаешь?
— Нет у меня дум.
— Ой ли! — на губах Олёнушки засветилась улыбка. — Сердце боишься открыть. Может, не в пору тебе говорить со мной? Прежде сестрицей величал, а нынче чужая тебе стала; не сестрица витязю, дружиннику княжему.
— Ты… чужая? — Ивашко, казалось, не говорил, а слова сами собой вырывались из его груди. — Света ты мне дороже. Скажи слово — не покину Шелони.
— Полно! Зачем так-то.
— Затем, что одну тебя вижу перед собой.
— Знала, что так скажешь, — задумалась Олёнушка.
— А ты? Молви правду!
— Скажу, но дорогу тебе не заслоню. Не хочу, чтобы из-за меня забыл ты клятву перед стягом дружины, чтобы каялся в том после. Торный перед тобой путь, не сбивайся с него! И люблю тебя, и думы, и счастье девичье — все с тобой, но покуда какой росла, такой и останусь. А ты помни — тебя нашла я, тебя ждать буду. Ты мой… Вот…
Руки Олёнушки крепко обвились вокруг шеи Ивашки.
Солнце скрылось за бор. Игравшая голубым блеском река потемнела; над нею, словно дальний дымок, занимается туман. Вершины сосен на берегу, казалось, оторвались от земли и плывут в синюю даль по широкому приволью Шелони.
Весть о том, что Андрейка пал в поле, сраженный вражьим мечом, испугала боярина. Он ходил по горнице, что-то бормотал; никого из холопов, даже Окула, не пускал к себе. Жил Андрейка — не жаловал сына Стефан Твердиславич, редко видел в горнице; снаряжая на Ладогу, не думал, что прощается в последний раз. Древен и именит в Новгороде род Осмомысловичей, а придет Стефану Твердиславичу смертный час, некому передать ему имя свое и вотчины.
Жалел Стефан Твердиславич сына, но не только горе — обида тревожила. Словно бы провинился Андрейка тем перед родителем, что не устоял в битве. И в хоромах пусто стало. На дворе ли, в переходах ли — встретит кого боярин — молча пройдет мимо, будто не видит. Пробовал Окул, как прежде, сказывать боярину о том, что случилось за день, кто в чем провинился, — Стефан Твердиславич не стал слушать ключника.
— Уйди, в другой раз молвишь! — помолчал чуть и спросил: — Как снаряжал ты, Окул ко, Ондрия, по плечу ли кольчужку ему дал?
— По плечику, осударь-болярин, — осклабился Окул. — Сам он, соколик наш, выбрал себе мелкокольчатый бехтерец, и шелом, и копье — все по своей стати. Такой-то был витязь, так-то уж я любовался на него…
По сморщенному лицу Окула скатилась нечаянная слеза. Он потер закрасневшие веки, ссутулился, глубоко вобрал в плечи голову. Боярин постучал о стол суставами пальцев.
— В хоромах-то… жалеют болярича?
— Как не жалеть ясного сокола, осударь-болярин, — разлился было сладкою речью Окул, но Стефан Твердиславич оборвал:
— Ну-ну, жалеют… Холопья жалость! Свою не могу избыть.
Всю долгую жизнь свою перетрогал думами Стефан Твердиславич. Вспомнил, как он рос, как молодым был, как сосватал ему невесту батюшка, боярин Твердислав. Не люба была невеста Стефану Твердиславичу, но батюшка крепко держал закон в хоромах. Ослушаться Стефан Твердиславич не посмел. Жил с нелюбимой. Как померла она, будто ноша тяжкая упала с плеч. Второй жены боярин не ввел в дом, остался вдовцом. Сын рос… И имя свое и вотчины берег для него боярин. «Упрям был Ондрий, как и покойница, матушка его, не оберегся», — с обидою в сердце думал боярин об Андрейке. Словно бы в наказание за то, что жил Стефан Твердиславич вдовцом, не ввел в хоромы молодую боярыню, не стало у него наследника. «С молодой-то небось не один свет в глазах был бы Ондрий», — думал боярин. Здоровьем, силою своей хвалился Стефан Твердиславич, а не заметил, как растерял силу. Остался сиротою на старости. И братец его покойный не оставил после себя племени… Жива Ефросинья, падчерица его, да с нее что спросишь?!
Казалось, по торному и знакомому пути шел Стефан Твердиславич, ни рытвины, ни овражка не было на пути, и вдруг споткнулся; открылась впереди пустота. Черным, как смола, туманом обволакивает она боярина.
Прошло лето, лист опадает с деревьев, пролились первые осенние дожди; с приходом осени притупилась боль. Не страшной казалась теперь боярину гибель сына, а как будто смертью своей Андрейка снял у боярина цепкие путы с сердца. «Не рано ли стариком я назвался?» — думал боярин, и в душе его занималось чувство, похожее на то, какое испытывает человек, долгие годы томившийся в заключении и неожиданно для себя узнавший волю. Стефану Твердиславичу чаще вспоминалась молодость, удаль, сила былая; хотелось потешить себя забавою молодецкой, показать, что не сирота он, волен жить так, как хочет.
С такими думами собрался Стефан Твердиславич на Мету, в тамошнюю свою вотчину. По-молодому хотелось погулять на ловищах, заполевать красного зверя.
Скрипя и покачиваясь, катилась по размокшим дорогам тяжелая колымага. Покуда тряслась она по бревенчатым мостовым на городских улицах, Стефан Твердиславич сидел в возке, терпел муку, а как выбрались на простор — пересел на коня. Чем дальше уходил поезд от Новгорода, тем легче дышалось боярину; радовался он и гордился тем, что в свои годы не чувствует усталости, а как увидел впереди высокие, покрытые лесом холмы Заильменья, быструю многоводную Мсту%— точно влилась в грудь чаша живой воды. Без конца бы стоял он на крутом берегу, смотрел бы, как внизу, на огромных валунах, бурлит река; как, рассердись, брызжет она клочьями белой пены, похожей на тяжкие хлопья рыхлого, мятого снега.
И не оттого ли, что настали погожие дни запоздалого бабьего лета, а внизу, под крутым обрывом, ярится неукротимая Мета, в голове Стефана Твердиславича промелькнула задорная, веселая мысль; прилипла она, как заноза. Не в гроб собираться ему нынче, а ввести в хоромы молодую жену. Сбудется так, не похилится в Великом Новгороде род Осмомыслов.
Недолго пробыл Стефан Твердиславич в вотчине, а сам не узнает себя: походка у него стала ровная, лицо покрылось румяным загаром, стан распрямился; и поясницу не ломит, и в суставах нет боли. Всем доволен боярин, одного и жаль — пустые хоромы ждут его в Новгороде. А то-то добро, если б встретила низким поклоном боярыня молодая, ввела бы в горницу, попросила хлеба-соли отведать.
При этой мысли улыбается и молодеет боярин. Чем не жених он? Богат, именит — слава о нем и богатстве его на весь Новгород. А что борода седая да на голове лунь — не беда. Честь и гордость девице, которую назовет Стефан Твердиславич своею боярыней.
Представляется ему светлица в хоромах на Пруской улице, а в светлице — боярыня молодая. Станом и красотой она — точь-в-точь Ефросинья. Давно приглянулась Ефросинья боярину, да по степенству своему зазорным считал он назвать боярыней безродную. И не хотел бы о ней думать, а думы льнут; чуть забудется — и, как живая, стоит перед ним девушка. «Ох, молодая она, пугливая», — усмехается боярин. В жар бросает его при мысли о том часе, когда, после венца, войдет он в девичью светлицу, поднимет фату и возьмет за белы руки боярыню нареченную. А она… Вспыхнет, как маковый цвет, робко и стыдливо спрячет на груди у него лицо. С мыслью об Ефросинье засыпает боярин, с мыслью о ней просыпается. Волен взять ее в жены; недаром по смерти братца Вовзы Твердиславича принял в хоромы девчонку.
Подумает боярин о том, как осчастливит он сироту, и еще желаннее и ближе ему Ефросинья.
«Ну-ну, — усмехнется. — То-то обрадуется, как услышит о счастье, какое привалило ее сиротству…»
В думах об Ефросинье одно смущало Стефана Твердиславича — его дородство. Ефросинья тонка и легка, как тополинка; пара ли будет с ним под венцом такая-то?
«Пара!» Назовет Стефан Твердиславич Ефросинью своей боярыней, через то и к нему вернется юность. Крепка и сладка будет чаша меду на свадебном пиру, которую примет боярин из рук молодой жены.
И на Мете и на обратном пути к Новгороду тешил себя молодыми думами Стефан Твердиславич. То он пускал коня вскачь, то ехал трусцой, — сам себе казался витязем. Непогода застигла в пути. Навалилась туча, ветер завыл голодной волчьей стаей, дождь с мокрым снегом студеными ременницами хлестал лицо… Но и в непогоду боярин не остановил коня, не пошел в возок… Ехал, подняв голову, впереди поезда.
В Новгород, к хоромам, прибыли затемно. Выбежал во двор Окул, засеменил навстречу боярину. В горнице Стефан Твердиславич сбросил намокшую от дождя одежду, спросил меду.
— Сказывай, Окулко, как жили без меня, — велел, осушив мед. — Чай, дым коромыслом в хоромах-то?
— Не суди, осударь-болярин, — низко-низко согнулся Окул. — Тихо было. И какой уж шум да игра, когда не стало болярича нашего!
— Ну-ну, кого нет, нечего вспоминать! — остановил боярин холопа. — Что-то горя да печали у тебя много нынче, Окулко, не в обонежскую ли вотчину захотел на житье?
— Твоя воля, осударь, — склонился Окул. — Не о себе у меня печаль.
— А я не жалую тех, кто чужой печалью живет. Глух и слеп холоп, когда до жалости падок. Не печалиться нам, а о жизни думать надобно. Услышу в кой раз еще постную речь, пошлю в Обонежье, как молвил. Здорова ли Ефросинья?
— Что ей станется, осударь-болярин! — растерянно, не понимая, чем он мог навлечь немилость, ответил Окул.
— Не обижали ее, не жалобилась?
— Нет, осударь. Живет Ефросинья твоею-то болярской милостью, как в раю.
— На владычном дворе что слышно?
— Худо там. Хворью страдает владыка, который уж день из келийки не выходит.
— Немощи одолевают старца. Близко, ой как близко к богу живет святитель… Отмолят попы.
Долго еще спрашивал боярин Окула. Тот, растревожась было, когда Стефан Твердиславич пригрозил обонежской вотчиной, успокоился. Понял, не время оказывать печаль о боляриче. И у боярина о доме появилась забота, о городовых делах. Перевалило за полночь, когда, широко зевнув, боярин спросил:
— День-то какой завтра, Окулко? В пути да в вотчине забыл вроде.
— Воскресенье, осударь.
— Воскресенье… К обедне соберусь к святой Софии, разбуди!
— Как велишь, осударь-болярин.
Стефан Твердиславич поднял глаза в угол, где перед киотом Софии Премудрости теплилась «неугасимая», и, помолчав, молвил:
— Утром… Скажи Ефросинье — была бы дома. Навещу после обеден.
Ночью лил дождь, и утро забрезжило серое, точно не бывало никогда солнца, не дышала земля теплыми и пряными ветрами. И все же непогожее утро сереет лишь в полнепогоды; резок кажется ветер, но и он дует в полветра. Охрипшие от крика галки темной, трепещущей стаей вьются над крышами хором; не тому ли радуются, что вернулся из похода в вотчину Стефан Твердиславич?
Смутно и невесело на душе у Ефросиньи. Проснулась, а на улице ветер постукивает ставешком о стену светлицы, дождь шумит. Поднялась Ефросинья с перины; косу заплести не успела — явился Окул. Перед тем как войти, обругал он в сенях мамку Ермольевну за то, что не хотела открыть перед ним дверь… Ввалился непрошеный и — диво дивное — низко поклонился боярышне.
— Осударь-болярин наш светлый велел сказать тебе, болярышня, не ходила бы ты никуда. Как будет болярин от обедни — зайдет в светлицу, навестит.
— Почто нынче-то? — вырвалось у Ефросиньи.
— На то воля болярская, — торжественно возгласил Окул. — А ты, болярышня, не тревожься, с лаской прими! Не гневен болярин нынче. Вечером, как приехал из вотчины, слова худого от него не было и о тебе спрашивал.
Убрались в светлице. До полудня ждала Ефросинья боярина, и с полудня не выходила. Встретила Стефана Твердиславича поклоном, а дума: о чем спросит боярин, что сам молвит? В светлице Стефан Твердиславич, как вошел, молча сел на скамью. Под грузным телом его скрипнула скамья всеми своими суставами. Долго молчал боярин, не спуская глаз с испуганного лица девушки.
— Обрадовать хочу тебя, Ефросинья, — наконец молвил он. Поднялся со скамьи, дохнул чесноком в лицо. — В жены тебя возьму, болярыней будешь.
Не поняла Ефросинья того, что услышала. Поплыло все у нее перед глазами, закружилось.
— Хо-хо! Вижу, рада. То-то счастье тебе! Окулко, Ермольевна, — боярин повернулся к дверце, около которой стояли, онемев от того, что услышали, Окул и мамка. — Поздравьте болярыню свою нареченную!
Не заметила Ефросинья, как прошел день, и ночью глаз не сомкнула. Излить бы горе слезами, а слез нет. Не хочется ни думать, ни вспоминать о боярине. Закроет глаза — мерещится девушке паперть у Власия. Огоньки лампад теплятся в полутьме, и он… Незнакомый, чужой. Нечаянно встретился он Ефросинье, нечаянно и расстались, а нет, кажется, никого ближе ей того молодца, не забыть Ефросинье его взгляда.
Под утро лишь заснула. И представилось ей: идет будто она по зеленому лугу, и вдруг, откуда ни возьмись, налетел черный коршун. Раскинул крылья, заслонил солнце красное. Клюв у коршуна железный, когти медные. Близко он. Вскрикнула Ефросинья от страха, а коршун обернулся перед нею боярином, говорит: «Будешь моей болярыней, Ефросинья!»
Очнулась, открыла глаза. Перед ней мамка Ермольевна.
— Как ночку спала, болярышня? Что велишь подать себе?
— Ничего мне не надо.
— Да что ты! Вчера ведь сиротой ты была, а нынче-то, осподи!
— Молчи, мамка, не вспоминай!
— Как не вспоминать, Христос с тобой! Станешь, болярышня ты моя красная, в хоромах богатых хозяйкою. А что муж не молод, оно и лучше: холить да беречь тебя станет. Бог милостив к сиротам — гляди и не опомнишься, как станешь молодой вдовой.
— Уйди! Не хочу слушать глупые речи.
— Не слушай, а размыслить — размысли. Привалило тебе счастье, Ефросиньюшка!
Рыцарь Конрад фон Кейзерлинг выступил против псковичей. Начиная поход, Кейзерлинг сам удивлялся тому, что покорно склонил голову перед волей командора. Виноват в том русский боярин. Когда фон Балк сказал о походе, Кейзерлингу показалось, что боярин насмешливо взглянул на него. Уж не подумал ли, что тевтон страшится встречи с русичами? Кейзерлинг не закричал, не обругал боярина, — молча принял волю командора. Следуя теперь впереди войска, рыцарь сердился на себя за свою внезапную сговорчивость.
Кейзерлинг не любил фон Балка. Богатство и воинские подвиги, прославившие командора, вызывали у тевтона зависть к успехам соперника и обиду на то, что сам он не нашел случая оказать храбрость и достоинства свои. Фон Балк пришел в эту землю юношей в дружине монаха Мейнгарда, первого епископа ливонского. Замок Икскюль, возведенный Мейнгардом, явился первым источником истинной веры в стране язычников. Епископ Альберт, сменивший Мейнгарда, поставил город близ устья Даугавы, у выхода реки в море, назвал город Ригой, по названию холма Риге, на котором возвышался епископский замок, и основал духовный рыцарский Орден братьев-меченосцев. Папа Иннокентий III благословил Орден.
Меченосцы, захватывая земли, обращали в своих рабов живших на этих землях язычников — лэттов, ливов и эстов; строили замки, огнем и мечом распространяли свет апостолической римской церкви. К тому времени, когда меченосцы объединились с братьями древнего тевтонского Ордена, — тевтоны не нашли в Ливонии ни земель, ни рабов. Но на восток от земель Ордена лежали необозримые пространства, обжитые инаковерующими русами. Святейший престол призвал рыцарей начать новый крестовый поход на Русь.
Предок фон Кейзерлинга — сподвижник императора Фридриха Барбароссы — погиб в битве с неверными в Святой земле[39]. В наследство Конраду фон Кейзерлингу достались мечты о славе и гордость тевтона. Потомок сподвижника Барбароссы верил в легкость и безнаказанность похода, верил, что русские города при появлении рыцарского войска откроют ворота и владычество братьев Ордена утвердится во Пскове и Новгороде так же легко, как утвердилось оно в Ливонии.
Дождь не переставал. Холодный и колючий, он моросил с самого утра. В ушах свистел ветер. Дорога набухла липкой и жидкой грязью; конь под Кейзерлингом то и дело оступался в наполненные водой лывины. Далеко ли псковская рать Гориславича? Где предстоит встреча? Выступая из-под Изборска, Кейзерлинг послал вперед двух конных воинов, наказав им: как только завидят псковичей, вернулись бы и сказали, что видели. Третий или четвертый десяток верст идет войско, а ушедшие вперед воины не возвращаются. Это сердило рыцаря. «Не обманщик ли гонец псковский? — думал он, вспоминая оборванного, в разбитых лаптях, холопа Твердилы Иванковича. — Может, не из Пскова гонец, а послали его изборяне, чтобы отвести глаза доверчивому фон Балку». Командор и русский боярин поверили гонцу. То, что они обмануты, веселило Кейзерлинга. «Не садиться бы мне на коня, то-то посмеялся бы», — размышлял он.
По сторонам дороги тянулся еловый бор; кажется, не было ему конца. Осматриваясь, Кейзерлинг чувствовал себя властелином и бора и земли, на которую ступил его конь. Но не эти пустынные места привлекали рыцаря. Каменные, зубчатые стены его замка встанут невдалеке от Новгорода. Как наяву, видит их рыцарь перед собою; а вокруг, в окрестностях замка, тысячи рабов — русичей, — их дело трудиться и радовать покорностью своего повелителя. С завершением похода на Русь он, Конрад фон Кейзерлинг, станет обладателем неисчислимых богатств. Как владетельный сюзерен будет иметь подвластных себе вассалов и свое войско.
Скользким косогором спустились к мелкой, но быстрой речонке. За речонкой еловый бор поредел, строевой лес сменился молодым ельником. По сторонам дороги стали встречаться старые огнища, заросшие высокой поблекшей травой. Среди них встряхивали на ветру пожелтевшими листьями плотные, как стена, грядки березняков и осинников.
За кустами открылся погост. Крытые соломой избы темнеют бревенчатыми кокорами. Речонка, через которую переправлялись недавно, сделав крутой изгиб, зарылась в глубину широкого, с осыпавшимися склонами оврага; он тянется в стороне, недалеко от погоста. Улица, избы погоста словно вымерли — даже псы не лают. Фон Кейзерлинг остановил коня.
— Русичи враги нам, — тонко и высоко, точно меряясь силою с ветром и дождевыми струями, взлетел его голос. — Мы видим жилье их, но русичи дики и негостеприимны, хуже язычников. Горе грешникам и еретикам! — голос Кейзерлинга поднялся еще выше. — Гнев пресвятой девы покарает их. Зажгите жилье! — Кейзерлинг вытянул перед собой руку, показывая на погост. — Ни трубы, ни очага пусть не останется от жилищ варваров.
Наскоро из густых еловых веток воины соорудили шалаш, где рыцарь мог бы укрыться от дождя, но Кейзерлинг остался на коне. Подняв рыжую бороду, он смотрел вперед, на избы погоста, около которых, размахивая на ветру пылающими снопами соломы, суетились воины. Намокшие от дождей строения загорались медленно. Белый дымок занимался где-либо под застрехой, полз по мокрой соломенной крыше, темнел, становился плотнее и, наконец, пронзенный красными ножами пламени, взлетал ввысь. Дымом заволокло улицу. Прибиваемый дождем, он низко стлался над пожней. Пламя лизало стены изб, как живое, трепетало в раскрытых окнах. И чем сильнее занимался пожар, тем выше поднималась борода Кейзерлинга. Благородный рыцарь наслаждался зрелищем своего подвига.
Воины привели захваченных на погосте пленников. Полуодетые, с непокрытыми головами, они испуганно жались друг к другу. Взор Кейзерлинга задержался на женщине, русые волосы которой плетеными жгутами обвиты вокруг головы. Она стояла к нему ближе других и, словно не видя ничего вокруг, укачивала на руках плачущего ребенка.
С треском и шумом, выбросив в мутное небо огненный столб жарких искр, рухнули стропила крайней избы. Пламя вспыхнуло ярче. Ребенок на руках пленницы не унимался. Кейзерлинг тронул коня, приблизился к женщине; не успела она отпрянуть — вырвал ребенка из ее рук.
— Отдай! — голосом, раздирающим сердце, схватившись за стремя рыцаря, крикнула женщина. — Не губи!
Резким движением Кейзерлинг освободил стремя. Пленница, забыв страх, тянулась к нему.
— Не губи!
Кейзерлинг высоко поднял руку, как бы дразня мать, и вдруг, будто вняв ее мольбам, бросил жертву наземь.
— В огонь! — крикнул он. — Всех! — Кейзерлинг показал на пленников. — Милость пресвятой девы очистит еретиков от ересей их.
Воевода Степан Дементьевич вернулся от городовых стен в свои хоромы. Он только что обошел острог, беседовал с ратниками у бойниц и в стрельницах, побывал у отдыхающих после ночной сторожи. Если псковская рать, которую обещал привести Гаврила Гориславич, вовремя подоспеет на помощь, изборяне выдержат осаду. Стены крепки, день и ночь кипят котлы с смолой и водой, ратники городовые и ополченские не помышляют о том, чтобы склонить голову перед ливонской ратью.
В хоромах у себя Стефан Дементьевич прошел в гридню и сел на скамью. Тело ломит усталостью, после бессонных ночей слипаются глаза. Марфа Фоминишна, обрадованная приходом мужа, наставила перед ним гору снеди. Степан Дементьевич приложился к ендове, взял на заедки кусок лукового пирога, но тут же опустил на руки голову и заснул.
У полного снеди стола Степан Дементьевич спал до вечерен. На вечернях прибежал гонец от воротной стрельницы с вестью. Марфа Фоминишна вышла к нему, спросила:
— Велика ли весть, паробче? Заснул Степан-от Дементьевич.
— Суди, осударыня, — поклонился гонец. — Послал меня сотник Лупп; грамоту велел отдать воеводе, а та грамота дана из лыцарского войска.
Марфа Фоминишна взяла у гонца свиток. Она по складам разбирала псалтырь, прочитать же наскоро выцарапанные письмена не смогла. Только и поняла два слова: «Болярину Степану…»
— Из лыцарского войска грамота? — переспросила.
— Оттудова, осударыня. Выбежал ихний ратник к воротной стрельнице, пустил стрелу. Стрела принесла грамоту. Сотник Лупп велел нести грамоту воеводе.
— Может, и впрямь важное что, — вслух подумала Марфа Фоминишна.
Не хотелось ей будить мужа, но все же решилась. И самой не терпелось узнать, о чем из вражьего стана пишут воеводе.
— Степанушка, очнись, осударь! — войдя в гридню, позвала она, тронув за плечо мужа. — Очнись! — боярыня наклонилась ближе. — Гонец…
— Гонец?! — встрепенулся воевода. — Не со Пскова ли?
— Нет, с грамотой к тебе от сотника Луппа.
— Что-то мелешь ты, Марфа, — зевнул воевода. — О чем писать Луппу? Видел его нынче.
— Не свою грамоту послал, лыцарскую.
Степан Дементьевич потер глаза, пригладил спутанные волосы; потянулся было за шеломом, но, оглядев наставленную перед ним снедь, спросил:
— Никак я заснул за едой-то?
— Заснул. Пригубить ничего не успел.
— То-то, чую, на еду охота… Давай грамоту, поглядим, кому до меня нужда.
Приняв свиток, Степан Дементьевич осмотрел его.
— Печать, зрю, Новгорода Великого… Гонец-то, который принес грамоту, тутошний?
— Тутошний, Тимша-мошенник.
— Знаю Тимшу. На торгу брал у него мошну и дома заказывал из сыромяти, с узором шитым, — сказал воевода. Повернув перед глазами восковую печать, привешенную к грамоте, прочитал вслух — «Посаднек Новгородстей Борис». Не слышно давно на Новгороде посадника Бориса, — промолвил с недоумением.
Развернув и разгладив свиток, Степан Дементьевич вооружился указкой — острой, изогнутой волною дубовой палочкой с резным коньком на тупом конце и кольцом для пальца. Водя ею по строчкам, начал:
— «Болярину Степану Дементьевичу, воеводе на Изборске, пишет болярин Нов-Града Великого Борис Нигоцевич Олелькович…»
— Нигоцевич! — всплеснула руками Марфа Фоминишна. — У ливонцев он… Неужто вместе с латинами на землю свою меч поднял?
— Не диво, Марфа, — Степан Дементьевич оторвался от грамоты. — Не впервой переветы вкупе с ворогами идут на Русь. Поглядим, что он пишет: «Поклон тебе болярину…» Гм, мягко стелет. «От меня и зятя моего Нежилы Агафоновича, болярина псковского. Почто ты, Степан Дементьевич, держишь город? Не со злом и не с поруганием пришло к Изборску лыцарское войско, а добра желаючи: помочь Руси скинуть ярмо нечестивой и поганой Орды, заступить Русь от пленения, утвердить права вотчинные на Пскове и Великом Новгороде, рушить насилие суздальское. Тебе ли, болярину, идти противу? Знал я родителя твоего, поныне добром его вспоминаю; верил он моему слову и тебе бы поверить. Войско лыцарское многолюдно, не откроешь ворота без крови, погибнет Изборск. Послушай совета, возьми мир! Грамоту сю пишу, желаючи твоего счастья. Отдашь Изборск — себя спасешь, воеводство свое и город. Порукой в том мое слово…»
Степан Дементьевич опустил указку и бросил от себя грамоту.
— Слышала, Марфа, что пишет перевет? — спросил. — Измены во мне ищет. Нет, Бориска, не бывать тому! — Дементьевич в сердцах грохнул кулаком по столу. — Не хаживал я в измене.
— Страшно, осударь, — боярыня закрыла лицо руками. — Сожгут и разорят Изборск латыняне.
— А ты бабьим-то умом не велишь ли выйти за городовые ворота с поклоном к латинам? — нахмурился Степан Дементьевич.
— Нет, осударь, не велю, — ответила Марфа Фоминишна. — Баба я, а чужой лести не покорна.
В ночь над городом опустился туман. Белая мутная пелена его заволокла улицы, городовые стены, луга и леса вокруг. Опасаясь, что под прикрытием тумана враги могут незамеченными приблизиться к стенам города, воевода Дементьевич велел сотникам поставить сторожи в поле, впереди стен. Появится войско меченосцев — бежали бы сторожевые воины с вестью в город; сам Степан Дементьевич провел ночь на воротной стрельнице, не сомкнул глаз.
Перед утром со стороны Великой, миновав вражеский стан, прибежали в город трое псковичей. Воины привели их к воеводе. Псковичи открыли Дементьевичу, что шли они в полку Гаврилы Гориславича на помощь Изборску. Псковская рать переправилась через Великую ниже города и на пути, в лесах, неожиданно для себя, встретилась с войсками меченосцев. Много воинов пало в битве, погиб на поле и воевода Гориславич.
— В городе не слышно было о битве Гориславича, — сказал Степан Дементьевич, выслушав псковичей. — Давно ли бились?
— Позавчера, осударь-воевода, в сутках пути от Изборска. Засадою напали меченосцы. И конно и пешо.
— Почто меченосцы ходили далеко от города? — спросил Дементьевич. — Не измена ли черная дала им весть о вашем походе?
— Неведомо, осударь. В полку Гориславича все воины, кои вышли из Пскова, бились с меченосцами.
Горько было Степану Дементьевичу узнать о гибели псковской рати. Отпуская псковичей, принесших весть о битве, Дементьевич велел им отдыхать покуда. Теперь, когда пропала надежда на помощь Пскова, легко ли будет защитникам Изборска отстоять город? Ох, тяжко на сердце у Дементьевича! Но о том, что тревожит воеводу, надо ли знать воинам?
Степан Дементьевич спустился со стрельницы и прошел в подклет, где, укрываясь от дождя, сидели и лежали ратники; одни из них спали, другие жевали хлеб, запивая его водой. Степан Дементьевич спросил: не найдется ли у кого сквалыжки хлеба. «Ночь долга была, зубы дела просят», — усмехнулся.
— Хлеб-от черств у нас, осударь-воевода, — сказал ратник, в котором Дементьевич узнал Тимшу. — Со вчерашнего дня дома не показывались.
— Давай и черствый, Тимша, такой-то слаще.
Взяв хлеб, Степан Дементьевич густо — добела — посолил его и только принялся есть, сверху, со стрельницы, прибежал сторожевой ратник.
— К тебе, Степан Дементьевич, — ратник остановился перед воеводой. — Никак замыслили что-то латинские крестоносцы… Срубы в поле и вроде ползут…
Следом за ратником воевода, спеша, поднялся на стрельницу. Впереди, ближе полуверсты, в поле изба. Срублена она без окошек, из неокоренных кряжей; над срубом нет ни стропил, ни крыши. Подальше, левее первой, другая такая же, и еще… Подняв над глазами ладонь, Степан Дементьевич смотрел на вражью хитрость. Ратник не обманул: избы двигаются. Покачиваясь на неровностях поля, они медленно ползут к городу.
«Срубы на катах, — догадался Дементьевич. — Внутри срубов воины».
— Не посрамим имени своего, други! — громко сказал Дементьевич, обращаясь к окружившим его воинам. — Стояли мы перед силой вражьей, постоим и перед хитростью. Гонцы, скликайте людей! Пусть в городе набат звонят, молебны служат попы… Кто из лука целить горазд — обвивайте стрелы смоленой посконью, зажигайте их и с огнем кидайте на срубы. Станут близко у стен недруги, будем лить на головы их смолу кипящую и воду. Пусть помнят, как встречали их на Изборске. Ратным людям всем — крепко стоять на стенах, не дремали бы копья и топоры.
Зазвонили набат. Горящая смоляная посконь, намотанная на стрелы, огненными птицами взвивалась в воздухе и падала на черные, мокрые срубы. Ветер раздувал пламя. Поле затянул густой дым, но сырое дерево не загоралось. Пригвожденная стрелою к срубам посконь сгорала, оставляя после себя языки копоти.
На защиту города поднялись все жители. Жены-из-борянки жгли костры под котлами со смолой и водой, носили и складывали у стен камни.
Вражеские срубы подвигались ближе и ближе к городовым стенам.
В рукопашной битве пал воевода Степан Дементьевич, но сеча не затихла. Место воеводы заступил сотник Лупп.
— Не дадим врагу город! — кричал он, ободряя воинов. — Не посрамим имени своего!
Падали враги, но редели и ряды защитников Изборска. В городе занялись пожары. Низко стлавшийся по земле дым ел глаза. Изборяне бились на улицах, бились у каждого дома. Треск рушащихся в огне строений сливался с криками и воплями сражающихся. Пролитая кровь — своя и чужая — мешалась с грязью.
— Не посрамим имени своего! — разносится голос Луппа. Крик его подхватывали воины.
— Не посрамим!..
В день Невской битвы отец Биорн, спасаясь от копий и стрел новгородцев, задолго до конца сечи бежал на ладью и велел гребцам править к другому берегу реки. Ладья отвалила в тот момент, когда показалась на привольной воде рыбачья ватага Пелгусия. Седая борода предводителя рыбаков парусом развевалась на ветру. Отец Биорн и ругал и молил гребцов, чтобы жали на весла, вызволили его из смертной опасности. Челнок с двумя русичами погнался было за убегавшей ладьей, но скоро отстал. Отец Биорн молитвенно воздел руки и поблагодарил бога за то, что закрыл он глаза варварам и еретикам, повернул челн их в огонь битвы.
Топкий и вязкий берег, куда пристала ладья, зарос густой и плотной осокой, напоминающей камыш. Впереди, невдалеке, зеленеет лесок. Отец Биорн направился туда. Он был уже близко от спасительных зарослей, когда, неожиданно оступившись, упал. Точно незримый огонь обжег ногу. Она страшно отяжелела. Попытался встать, но боль была так невыносима, что казалась святому отцу хуже наказания божьего, принятого за чужие грехи. «Вывих, — мелькнула мысль. — Как выбраться из трясины?» Гребцы, переправившие Биорна через реку, бежали. Он ползком, измазав илом и рыжей болотной тиной одежду, в кровь изрезав осокой руки, все же приблизился к кустарникам. Место там оказалось суше. Отдохнув, Биорн готов был подать голос о помощи, но вдруг глаза его расширились от изумления; он увидел гребцов, которые бросили его в заросшей осокой топи.
Они бежали от кустов к реке. Отец Биорн предположил было, что беглецы вернулись с целью оказать помощь ему, но тут же, почти следом за ними, на открытый берег вывалила толпа язычников, жителей Саволакса. Видимо, скрываясь в кустах, язычники наблюдали через реку за битвой крестоносного войска, видели, как пристала к берегу ладья. Размахивая оружием, они гнались за убегавшими шведскими воинами.
Брошенную у берега ладью унесло течением. От страха отец Биорн закрыл глаза. Жарко, как никогда, молился он о своем спасении. Его не трогали вопли воинов, окруженных язычниками. Ни одной крупицы жалости не зажглось, в его сердце. «Люди, павшие до того, что, спасая себя, бросили без помощи служителя церкви, недостойны жалости, — размышлял отец Биорн. — Смерть — заслуженная кара за грех, совершенный ими». И когда язычники удалились, он с облегчением вздохнул и, подняв к небу глаза, поклялся в том, что покинет землю озер, не осквернит ни тела, ни души своей пребыванием среди скопищ нечестивых. «Пусть грехи язычников падут на головы их», — шептал он.
Перед вечером разрозненные кучки шведских воинов, уцелевших в битве, переплыв реку, высаживались на топкий берег Саволакса. Из-за реки доносились клики торжествующих победителей. Весь цвет шведского войска погиб в битве; жалкие остатки его, успевшие бежать с поля, были неспособны к сопротивлению.
В битве на Неве погиб Роальд. Лишившись верного слуги своего, потеряв веру в военное искусство и могущество Биргера, не оправдавшего возлагаемых на него надежд римской церкви, отец Биорн оставил войско и удалился в Упсалу.
Нелегко было святому отцу пережить неудачу, постигшую его; но и в горе своем он не потерял веры в то, что «свет Рима озарит заблудшую в ересях Русь». Как и прежде, в тайных думах своих отец Биорн видел себя первым католическим епископом Новгорода Великого. Он трудился над познанием языка русов и обычаев их.
Пробыв в Упсале до осени, отец Биорн отправился в Рим. Почти всю зиму жил он при папском дворе, где приобрел славу страстного поборника объединения с апостолической церковью отпавшего от нее Востока. Следуя учению цистерианца Бернара Клервоского, поборника насильственного приобщения к католической церкви славянских племен на Востоке, отец Биорн утверждал, что избавление Руси от ересей и признание русской церковью главенства святейшего престола совершится только силою меча. При папском дворе, в беседах со многими людьми, отец Биорн не встретил никого, кто противился бы призыву к новому походу на Русь.
Наступивший тысяча двести сорок первый год ознаменовался в Риме горестным событием. Скоропостижно скончался папа Григорий IX. За четырнадцать лет своего папства Григорий IX (в миру граф Сеньи) возвысил значение светской и духовной власти пап. Враг восточной церкви, папа Григорий IX был вдохновителем крестового похода на Русь. Избранный конклавом кардиналов новый папа Целестин IV (в миру граф Кастильоне), по примеру предшественника своего, провозгласил стремление папства вернуть в лоно апостолической римской церкви отпавшие от нее племена варваров на Востоке. Вскоре после торжественной интронизации[40] папы кардинал Николо Риенци пригласил к себе отца Биорна и передал ему желание папской курии направить в Новгород легата Рима.
— Облеченный доверенностями святейшего престола, но движимый якобы лишь любознательностью своей и стремлением видеть великий северный город, легат апостолической церкви посетит Новгород, — сказал Риенци. — В Новгороде он найдет приют и покровительство ольдермена Готского двора. Для этого любекский и рижский епископы снабдят легата Рима доверительными грамотами. Когда епископ новгородский и князь выразят согласие начать переговоры с Римом, волен будет легат курии открыть доверенности свои, обещать Руси союз и помощь римской церкви и христианских народов Запада в борьбе с монгольскими ордами; легат курии будет иметь власть на создание в Новгороде униатской епархии. Ты, святой отец, участвовал в походе на Русь войска христианнейшего короля шведов, жил близко Новгорода. Готовясь к апостолическому подвигу среди отпавших от истинной веры русов, ты познал язык и обычаи варваров. Скажи: способен ли Новгород принять помощь Рима и истинных христиан, которую они готовы ему оказать?
С первых же слов, обращенных к нему, отец Биорн понял, что кардинал Риенци испытывает его. Отец Биорн сознавал опасность путешествия в Новгород и то, что эта опасность особенно усилилась после битвы на Неве. Но обещание военной помощи в борьбе с Ордой, как казалось отцу Биорну, должно усыпить недоверие к посланцу папской курии. Это подсказывало благополучный исход путешествия. Если бы выбор святейшего престола пал на него, Биорна из Упсалы, он сумел бы в Новгороде в полном блеске раскрыть свои таланты искусного дипломата и проповедника.
— Путь в Новгород опасен, монсиньор, но опасен не больше, чем путешествие из Упсалы в Рим, совершенное мною, — сказал отец Биорн в ответ кардиналу. — Люди на Руси полны заблуждений, но, по свидетельству шведских и иных ганзейских гостей, посещавших Новгород, доверчивы и гостеприимны. Я верю в успех миссии, верю, что Новгород не отринет желаний святейшего престола. Это облегчит труды крестоносного войска в стране отступников и еретиков.
— Слова твои радуют меня, святой отец, — с легкой, едва заметной усмешкой, промолвил кардинал. — Легат папской курии в общении с русами, в особенности с князьями их и епископами, должен оберегать все, что говорило бы о воле церкви нашей. Легату курии, как апостолу Петру, верховному отцу римской церкви, предстоит располагать сердца людей, научить их не холодным умом, а душою и сердцем постичь истинное значение помощи католических народов русам. В этом суть пребывания легата курии в Новгороде. Когда крестоносное войско войдет в пределы Руси — свершится тогда воля божия.
— Не испугает ли русичей то, что монгольские орды, вступив в западные христианские земли, разбили в Польше войско Генриха Благочестивого, разрушили Краков и иные города? — спросил отец Биорн.
— Не испугает, а возвысит доверие князей и епископов на Руси к помощи святейшего престола. Братья Ливонского ордена и все, кто пойдут с ними, рассеют недоверие и истребят упорствующих.
— О, если бы я знал, кто избран святейшим престолом на подвиг, указанный вами! — горячо, снедаемый любопытством, воскликнул отец Биорн. — Я готов разделить труды путешествия в Новгород. Скромные знания мои облегчат тяготы общения с еретиками. Откройте, монсиньор, имя избранника!
— Вы скоро узнаете его, — ответил кардинал и движением головы дал понять, что отпускает проповедника.
Поздней осенью добрался Ивашко в Новгород. День был холодный и ветреный; низкие облака сыпали мелкой, похожей на туман, колючей изморосью. Слезливо щурились окошки изб. Жидкая, как опара, черная грязь тускло поблескивала на стланых мостовых, заполняя собою все выбоины.
Еще березы не сбросили с себя пожелтевшую листву, когда Ивашко узнал от Данилы об отъезде Александра Ярославича. Пока жил на займище, не верилось, что пусто на княжем дворе. Теперь чужим он показался ему. Мозглым воем скулит ветер под застрехами теремов, безнаказанно обнажает гордые клены и тополи. Опавшие листья узорным ковром устилают мощенный тесаными пластинами двор — ровный, как пол в горнице, шелестят под ногами на резных крыльцах притихших теремов.
Яков Полочанин, которого оставил Александр в Новгороде смотреть за хоромами, схватился за бороду и с изумлением уставился на Ивашку, когда тот появился на княжем дворе.
— Откуда пожаловал, молодец, где пропадал?
В годы, что прошли со дня смерти Любаши, белый снег осыпал бороду Полочанина. Не садится он теперь на коня. Стар стал. Не узнать в нем бесстрашного ловчего княжих охот, что, бывало, скакал впереди всех в поле, загоняя волчью стаю, или по следу красного зверя.
Ивашко рассказал Полочанину о встрече своей на Шелони с Семенком, о том, как обманул его поп.
— Не случись близко займищанина Данилы, не видать бы мне Новгорода, — закончил Ивашко.
Выслушал его Яков, позвал в хоромы.
— Располагайся как дома, молодец, — сказал. — Поживешь, а там, может, и князь будет.
Провел Ивашко в хоромах ночь, а когда рассвело — отправился на Ильину улицу, в кузню к Никанору.
Безлюден Новгород. Дождь ли разогнал жителей по теплым углам или иное что, но ни встречного, ни поперечного не увидел на пути. Пока Ивашко шел мощеными улицами, нога ступала крепко, в переулках же и на Ильиной хоть в ладье плыви. Скорее бы холода! Скует мороз осеннюю непролазную грязь, прикроет снегом, и оживет, заиграет зимним весельем Новгород. А нынче Ивашко по черному разливу непогодной осени еле добрался к Никанору.
В открытые воротца кузни слышно поскрипывание коромысла и громкие вздохи мехов у горна. Над золотом углей бьется жаркое синеватое пламя. Увидев Ивашку, кузнец опустил мех, уставился взглядом на гостя.
— Ивашко! — будто не веря тому, что видит его, воскликнул он. — Жив молодец?!
— Жив, — широко ухмыляясь, откликнулся Ивашко. — Весь перед тобой.
— Откуда ты? Уж не из Переяславля ли?
— С Шелони.
— С Шелони?! — еще больше изумился кузнец. Горка огруженных к поддувалу углей потемнела; еле шает, поблескивая внутри ее, замирающий огонек. — Какая нужда загнала тебя на Шелонь?
— По лету, перед походом на шведов, был я на Шелони со словом княжим, а остался не своей волей. Хворь маяла.
— Уж не огневица ли?
— Огневица не тронула, острый кончар проколол вот тут, — Ивашко приложил к груди ладонь. — Недруг хитростью обошел. Лежал я после — ни рукой, ни ногой не мог ворохнуть, а вот поправился, силы накопил. Ехал в Новгород — тешился думой, что все горе мое перегоревано, а приехал… Нет в Новгороде ни князя, ни дружины.
— В Переяславле Александр Ярославич, — вспомнив, что и он виноват в уходе Александра из Новгорода, хмуро вымолвил Никанор. — Обиду он принял… Ждем Ярославича на Новгороде, да не дождемся пока. Сам-то, Ивашко, ты надумал что-либо? — спросил Никанор, помолчав.
— Коротки мои думы, Никаноре. Не вернется князь в Новгород, уйду в Переяславль.
Кузнец взялся за коромысло, качнул мех. В горне зашумело пламя.
— Осенью-то бездорожье на путинах, зима скоро, — снова оставив дутье, сказал он. — Дорога на Переяславль не ближняя, за Тверью, может статься, рыщут ордынские конники, а то и свои воровские люди, ладно ли будет идти одному? Другое бы я посоветовал.
— Твоему совету рад, Никаноре.
— Коли рад, так послушай. Живи-ко ты, молодец удалой, зиму на Новгороде Великом. С княжего двора не гонят тебя, а руки дела запросят — приходи в кузню. Дождешься весны, тогда и будем думать, куда искать путь.
Осенняя непогода затянулась. Настасьин день справили, а и реки еще не встали. То дождь моросит не унимаясь, то целый день хлюпает тяжелыми шлепками мокрый снег, прибавляет воды. В Волхове поднялась мутная волна; взглянешь, не отражается в ней, как в летнюю пору, голубая твердь неба. Ручьи по овражкам, пересыхавшие летом, вздулись, шумят. На дорогах — черный кисель, в низинках колеса телег вязнут по ступицы. В эту слякотную осеннюю пору ни пройти никуда, ни проехать.
Ивашко остался в Новгороде. Протомился он с неделю на княжем дворе и, не выдержав, перебрался в кузню на Ильину. Веселее и легче стало. Никанор, как и в первую зиму, учил Ивашку хитрому кузнечному ремеслу, учил бить молотом и ручником, калить железо.
Не пришлось встретиться Ивашке на Новгороде и с Василием Спиридоновичем. На преображеньев день Василий Спиридонович ушел с ватажкою на Двину, на торг с двинскими боярами, задержался там.
— Двинские боляре ведут торг дорогими мехами, — сказал Ивашке Никанор. — Есть у них меха бобровые, чернокуньи, голубые лисьи, черные лисьи с серебряным дымом. Есть на Двине жемчуга скатные, изделия из рыбьего зуба… На торгу в Висби ганзейские и франкские гости высоко ценят двинские изделия. Не выберется Спиридонович с Двины плавом, вернется санной путиной.
В субботу Никанор засветло погасил горн.
— Клади молот, Ивашко, — сказал.
— Не рано ли, Никаноре? Солнце еще не село.
— Не рано. Пойду нынче на Лубяницу, к старосте Онцифиру. А ты, коли охота да воля, проводи меня. У меня дело к Онцифиру, а ты Васену повеселишь.
— Как же мне идти, Никаноре, незваному?
— Аль не хочешь показаться на людях?
— Нечего мне сказать у Онцифира.
— О чем спросят, то и скажешь, — усмехнулся Никанор. — Помню, был ты у Онцифира, мед пил из рук Васены. Не болярин староста Онцифир, а слава его велика на Новгороде. Васена одна у него. Умна и хороша девица. Пойдешь со мною — не потужишь.
— Уволь, Никаноре.
— Воля с тобой, не тащу силом.
Ивашко опустил глаза. Как сказать Никанору, что не безродному молодцу искать свою судьбу в хоромах на Лубянице. Неровня гость хуже чуженина. А Никанор не унимается.
— Томишься ты, Ивашко, — говорит. — Голову повесил. А удалому ли молодцу с тоской знаться! Гляжу вот я на тебя, и спросить хочется: всю ли ты правду о себе поведал? Все ли сказал о том, что сталось на Шелони?
— Не спрашивай, Никаноре! — промолвил Ивашко так решительно, что кузнец пожалел: не обидел ли молодца неловким словом. — Худого я не мыслю и дела худого за мною нет. Сам не пойму, так все хитро обернулось. Радость была у меня, Никаноре, и страшно мне ее потерять.
— Не пойму, в чем твой страх, Ивашко, — сказал Никанор и подошел ближе. — Не о том ли горюешь, что отстал от княжей дружины? Вижу, горько тебе, а ты не думай так, не на век. Не своей виной отстал. Будешь жить — будут и радости впереди и дни светлые.
Проводив Никанора, Ивашко закрылся в клети, лег на сенник. Толпятся в голове у него думы беспокойной ватажкой. Скользнет одна, а на смену притаилась другая. Не думы — колючий осенний дождь, что шумит в непроглядной тьме по тесинам крыши. И постель жестка Ивашке; словно не сенник под ним, а кленовая доска старого била. «И почему остался, не послушал Никанора? — спрашивал себя Ивашко, припоминая, о чем говорил кузнец, когда звал на Лубяницу. — Испугался встречи с Васеной?» Ивашке представился овраг у Нутной, весенняя гололедь… Вспомнилось, как нес на руках девушку. В думах о Васене Ивашко забыл и поляну в бору и то, как жил там. Вдруг вместо Васены встала перед ним Олёнушка. Далеко она, но образ ее казался таким светлым и близким, что Ивашко повеселел. Как рукой сняло тоску с сердца. Он и сейчас хотел бы думать о Васене, но Олёнушка неотступно стоит перед его взором. И кажется ему, что не Васену, а ее, Олёнушку, нес он на руках через овраг у Нутной; ее видел в облике Васены, и оттого Олёнушка становилась еще дороже и ближе ему.
Не слыхал, как скрипнула калитка, пропуская Никанора. Не заходя в хоромы, кузнец толкнул дверь в клеть, где спал Ивашко, и окликнул:
— Эй, Ивашко, проснись-ко!
— Никанор?
— Я. Отгадай, кого встретил на Лубянице?
— Наверно, того, кто был у Онцифира.
— Не отгадаешь, — засмеялся Никанор. — Поклон принес тебе. Не поленись-ко, молодец, привстань да высеки огонь, тогда и скажу.
Ивашко нашарил огниво, ударил сталью по кремню и, когда затлел трут, зажег жирник.
— Кому нужда поклоны слать мне?
— Тому, кто тебя помнит, — Никанор поставил жирник выше, на полавочник. — Так дело было: сидим мы с Онцифиром, кладем слово за слово, вдруг крыльцо скрипнуло. Васена, думаю. Не видно было ее в горнице. А шаги вроде тяжелы для нее. Входит. Вижу — гость. Перекрестился он в красный угол и молвил: «Встречай, Онцифире!» Смотрю — глазам не верю.
— Незнакомый?
— Знакомый! Гость новгородский Василий Спиридонович.
— Спиридонович? — повторил Ивашко. — Вернулся с Двины?
— Вернулся. Хорош, сказывает, был торг у него с двинскими боярами. Весною, как сойдет лед, собирается Спиридонович со своими товарами за море, на торг в Висби. А тебя помнит. Услыхал, что в кузне ты у меня, обещал навестить.
…Рад был Ивашко встрече со Спиридоновичем. Как будто появление в кузне торгового гостя вернуло Ивашке то, что знал он в Новгороде. Вспомнили они весну, первую встречу свою на Буян-лугу; вспомнили и о том, как бывали на торгу и на гуляньях, как в княжей потехе камешки метали.
— Минет зима, откроются реки, пойдем, Ивашко, со мною на Готланд, — сказал Спиридонович. — Себя покажешь и людей посмотришь.
— А что скажет Александр Ярославич, когда вернется в Новгород? — спросил Ивашко. — Одна вина тяжка, а две вины он не простит.
— Александр Ярославич не рассердится за то, что уйдешь в Висби, — успокоил Ивашку Спиридонович. — С дорогими товарами будем за морем, в обратный путь возьмем то, что нужнее нам. Вернемся, спасибо услышим от Ярославича за хороший торг.
Зима. Снежные сугробы намело, что остроги городовые. На бойких улицах дороги укатанные, а в переулках темнеют лишь тропочки к избам. На перекрестках торчат из снега черные кукиши головней, указывают — не сбиться бы пешему с пути в сугроб.
В избах топят печи. Днем и ночью белым туманом виснет над городом дым, а в ясные утренники над избами тонкими, стройными столбами дым поднимается высоко к небу, будто подпирая его студеную, по-зимнему бледную синеву. Кружево обындевелых лип, «берез, тополей так тонко и хрупко, что тронь его мимоходом — и оно зазвенит, рассыплется морозной пылью.
В праздники на холме за Власием зимнее гулянье с катаньями. Стрелою мчится с холма к Волхову ледянка, выскользит на лед, и по ровному полю его несет седоков до того берега. А свернет ледянка с накатанной дорожки — не успеешь моргнуть — перевернется она копылками вверх. Рыхлый снег глубок, еле на свет из него выберешься. Шум, смех, веселые крики вокруг. Щиплет щеки морозный ветер, леденит дыхание. Но разве придет кому-либо охота жаловаться на мороз!
Любят на Руси студеную зиму, да и как не любить ее! Чем крепче мороз, тем громче скрипит снег под полозьями, тем ярче щеки румянятся, громче разносятся в сизые дали голоса вольницы. Внизу, на льду Волхова, разметена дорожка, как ручеек. Темной, скользкой холстинкой вытянулась она по снежному лугу чуть ли не на полверсты. Разгонится молодец и — с разбегу — на лед.
Скользит ледяная дорожка под ногами. А мороз сердится, того и жди — ущипнет щеку белыми рукавицами. Но молодцу все нипочем; шапка набекрень, шуба наброшена на одно плечо. Жарко!
Ивашко на льду. Мимо скользит ледянка.
— Приставай, Ивашко! — доносится оклик.
На ледянке Василий Спиридонович. Рядом с ним Васена.
— Узнаешь молодца, Васена? — спрашивает Спиридонович. — Лето и осень пропадал в борах на Шелони, смерть обнимала его, а молодец удал, вырвался.
— Узнаю. — Это сказала Васена. От мороза порумянела она, темные ресницы опушены инеем.
— Зову молодца с собой за море, а он упрямится; на море, говорит, не бывал, воды много, страшно.
— Ой ли, — улыбнулась Васена. — А мне-то казалось — ни воды, ни огня не страшатся княжие дружинники.
— Дружинники рядом с князем, — потемнел Ивашко. — А я… Бью молотом в кузне у Никанора.
— Вернется Ярославич — не обойдет тебя, — сказал Спиридонович. — А за море сходишь, цена тебе вдвое.
— Худой помощник буду за морем, Василий Спиридонович. Ни торг торговать, ни слова там не смогу молвить.
— О том и не прошу тебя. Путь дальний, не знаешь, кого встретишь; кому шапкой поклонишься, а с кем копьями переметнешься. Доведется копья да мечи брать, тут уж лучше тебя нет помощника. Не упрямься! Посоветуй ему, сестрица! — Спиридонович попросил Васену.
— Коли за тем дело, изволь, братец, — смеясь, как и Спиридонович, сказала Васена. — Но мне ли советовать? Поклонюсь ему и попрошу… За братца прошу, молодец!
Васена встала перед Ивашкой и, чего не ожидал он, низко-низко поклонилась.
— Упрям, — смеется Спиридонович. — Мои слова мимо ушей у него, а твоего совета, сестрица, может ли ослушаться?
Ивашко смутился. Кровь прилила к лицу. Взглянул на веселую, улыбающуюся Васену, на Василия Спиридоновича и не утерпел, улыбнулся сам.
— Не вернется зимою князь — сяду с тобой на ладью, Василий Спиридонович, — сказал. — Погляжу море.
Тревожно в Новгороде Великом. Ливонские рыцари, разорив Изборск, вступили в Псков. В дружбе с ними псковские и новгородские переветы. Князь Александр, как уехал после распри с вотчинными боярами в Переяславль, с тех пор вести не дает о себе, и не знает никто, вернется ли он на зиме в Новгород. На Покров прошел слух, что ливонские меченосцы собирают новый поход.
На Готском дворе торговые гости из Любека и Бремена отказались платить пошлины. На суде у тысяцкого при Иванской гостиной братчине любечане и бременцы жаловались на невыгодность для них торга в эту осень: свои-де залежались товары и новгородцы мало продают — цены высоки на все.
В совете господ оправившийся после боя на Софийском вече кончанский староста Славненского конца Никита Дружинин сказал:
— Немецких лыцарей ждут любечане и бременцы. На Готском дворе толкуют: придут лыцари — беспошлинно будем торговать в Новгороде; на колени встанет и поклонится нам Господин Великий.
— Пустые твои слова, Никита! — обрывая Дружинина, прикрикнул владычный боярин Лизута. — При дедах и прадедах не знали того, чтобы Господин Великий Новгород на коленях стоял перед иноземцами.
— Отворим ворота лыцарям, встанем на колени, — возразил Лизуте Сила Тулубьев. — В Пскове лыцари, недалеко.
— Встанем… Уж так-то встанем, — подхватил речь Тулубьева Никита Дружинин. — Князю Александру сказали: не люб, уходи! А кому вести войско, как придет беда? И ремесленные, и торговые, и все городовые люди желают Александра. О том бы я молвил, боляре: не пора ли засылать послов в Переяславль?
— Чай, и без послов не заказана Ярославину дорога на Новгород, — насупив брови, точно слова Дружинина обидели его, отозвался Лизута. — Новгород зла ему не чинил.
— Справедливо, Якуне, — поддержал Лизуту Стефан Твердиславич.
— Не ты ли, болярин, слово держал перед Новгородом супротив Ярославича? — воскликнул Дружинин, возмущенный речами вотчинных бояр, старавшихся свалить на Александра вину за распрю. — Не ты ли кричал: «Пора Александру на Переяславль! Не люб!»
— Потише, помолчал бы ты, Никита, — пристал к спору боярин Водовик. — Не к году распря. Говаривали прежде: кто старое помянет, тому глаз вон!
— Горько слушать правду, болярин? — насмешливо бросил Дружинин, косясь на Водовика.
— Старое, как было, прошло и быльем поросло, — начал снова Лизута. Он держал себя так, будто никогда и не помышлял о распре с князем. — Никак забыл ты, Никита, кто помог Александру собрать войско на свеев?
— Уж не ты ли, болярин Якун? — спросил Дружинин. — Животы надорвал от смеху Новгород, глядя на твою помощь.
— Не о пустом ли спор, боляре? — сокрушенно покачал головой и привстал с лавки Стефан Твердиславич. — Старых обид не перескажешь, а почто вспоминать их? Все ждем Александра Ярославича, да гордынею вознесся он перед Новгородом, не идет.
Замолчав, Твердиславич неторопливым взглядом обвел сидевших на лавках бояр. Мигали, дрожа, оплывшие от жары и духоты свечи. Сохраняя достоинство свое, Твердиславич опустился на место и сложил на животе руки.
— Хитро ты молвил, болярин Стефан, — нарушил молчание Сила Тулубьев.
— Не хитрость, правду молвил, — откликнулся Твердиславич.
— Не помолчать ли о правде-то? — Тулубьев насмешливо воззрился на Твердиславича. — Открыл бы ты, в чем гордыня Александра?
— А ты не догадлив? — выше поднял бороду Твердиславич. — В свейском походе легкая слава досталась ему, о том и сказываю. Врасплох налетели новгородцы на свейский стан, да и мало их было, свеев-то. Нынче грозят Новгороду не свей, а лыцари-меченосцы. Сила их не в пример свейской. Вот и сужу: не страшно ли Александру встретиться с лыцарями? Не потому ли сидит он в Переяславле?
— Что-то в походе на свеев не встречал тебя в поле, болярин, — припомнил Тулубьев.
— Не воевода я, на что мне поход! Ондрий мой на Неве кровь пролил…
— Не добром поминаешь сына, Стефане, коли хулишь битву, — поднялся Тулубьев. — Я видел Невскую битву, видел и след свейского копья принес. Вот, — Тулубьев распахнул шубу и поднял рубаху, показывая рубец. — Бились мы со свеями с утра до вечера, а ты, болярин, грязью кидаешь в ту битву. Не вернется Ярославич на Новгород, вперед скажу, поклонимся лыцарям.
Как ни противились верхние вотчинники тому, чтобы отправить послов во Владимир, но вторжение на Русь ливонских рыцарей, захват ими Пскова, а особенно слух, что замышляют ливонцы весною поход на Новгород, образумили бояр. Да и как противиться, если все улицы и концы городские сложились одной речью: «Пора звать князя Александра; без помощи суздальской не оборонимся от лыцарей». В середине зимы совет господ снарядил во Владимир владычного боярина Якуна Лизуту и боярина Силу Тулубьева. Чтобы не зазорно было Великому Новгороду идти с поклоном, дали послам грамоты не в Переяславль, к Александру, а к великому князю.
Ярослав Всеволодович принял грамоты, послам велел отдыхать и, покуда не позовет их, осмотреть церкви и монастыри во Владимире.
Через неделю Якун Лизута и Сила Тулубьев снова сидели в княжей гридне. Ярослав долго говорил с ними, сам указал на опасность, какой грозит Новгороду поход меченосцев, и обещал дать на княжение сына.
— Князь Олександро в Переяславле, — сказал он. — Позову его и спрошу. Не воспротивится, захочет принять поклон Великого Новгорода, молвлю: иди в Новгород, оберегай землю Новгородскую. Когда будет князь к Новгороду, грамотою своею повещу владыку и совет господ, а вас, мужи, и людей ваших не держу больше. Хорошо у нас — будьте гостями моими, пойдете в обратный путь — в том ваша воля.
В беседе с послами Ярослав ничего не требовал от Новгорода, ничего не просил взамен обещания дать сына; не сердился и не вспоминал о старых обидах. Доброта князя встревожила Лизуту. Ни прежде, в княжение Ярославово на Новгороде, ни после, при князе Александре, боярин не имел мира с Ярославом Всеволодовичем. Кому-кому, а уж владычному боярину пора знать, что доброта и согласие в сношениях с Новгородом не в характере владимирского великого князя. Об опасениях своих Лизута сказал Тулубьеву. Тот, хотя и верил Ярославу, все же перед отъездом из Владимира молвил:
— Взять бы нам, Якуне, путь к Новгороду через Переяславль. Князь Александр в Переяславле, попытать бы у него — примет ли слово Великого Новгорода?
Лизута поморщился. Прищурив глаза, покосил ими вокруг, будто опасаясь, что кто-либо, кроме Силы Тулубьева, услышит его, и сказал:
— Добро бы так-то, Сила. Александр, чаю, послушает слово Новгорода, но как идти к нему? Грамоты наши писаны во Владимир. Будем на Переяславле, не станется ли то обидой князю Ярославу?
Из Владимира послы новгородские, взяв прямой путь, выехали на Дмитров.
Вскоре после масленицы в Новгород прибыл гонец князя Ярослава Всеволодовича. В грамоте, которую привез он, Ярослав писал владыке и совету господ, что дает он на княжение в Новгород своего сына Андрея Ярославича.
«Переждем распутицу, — писал он, — и как установится путь, князь Андрей выедет в Новгород; с ним будет и дружина его. А князь Александр не хочет идти на Новгород…»
Молча слушали бояре грамоту Ярослава, когда Лизута читал ее в Грановитой. Владычный боярин не скрывал своего удовлетворения тем, что вместо строптивого и упрямого Александра будет князем в Новгороде Андрей Ярославич. С Андреем, казалось Лизуте, легче ладить верхним людям. Не все сыновья Ярослава строптивы, как Александр. Андрей, сказывают, к делам не прилежен. Дать ему спокойное житье, сняв бремя забот и дел княжих, он и рад этому. А будет Андрей смирен да послушен боярству вотчинному, то и останется на Новгороде, как старый Мстислав, до скончания живота. Окидывая взглядом сидевших на лавках бояр, Лизута видел, что и старый Водовик, и Никифор Есипович, и Стефан Твердиславич, и другие вотчинники с посветлевшими лицами слушают грамоту. Им, как и Лизуте, любее Андрей.
— Владыка благословил меня прочитать сю грамоту, мужи новгородские, — закончив чтение, сказал Лизута. Он свернул ее, положил перед собой так, что княжая печать низко опустилась со стола на длинном витом шнуре. — Примет ли Господин Великий Новгород во князи себе Андрея Ярославича? — закончил Лизута и умолк, ожидая ответа.
Мигали свечи, освещая насупившиеся лица бояр. Тихо. Не ворохнется никто. Лизута начинал уже терять терпение, когда послышался голос боярина Водовика:
— Что думает владыка о князе Андрее, Якун? — спросил он. — Молод княжич, не избалован. Коли станет жить в мире…
— Не Андрея просили, будучи во Владимире, я и болярин Якун, — перебивая Водовика, громко сказал Тулубьев. — Юн княжич Андрей, приведется вести рать, будет ли удачлив в битве, как Александр? — добавил он.
— А я не молвил бы против великого князя Ярослава, как болярин Сила, — произнес Лизута. Он даже привстал немного, как бы показывая тем, что в Грановитой палате нужно слушать его слово, слово первого владычного боярина. — Не раз, мужи, дивились мы уму Ярославову, чаю, не смеха ради и нынче он думал, посылая на Новгород Андрея Ярославича.
— Прежде, болярин Якун, не слыхал Новгород похвал твоих Ярославу, не заступал ты его! — выкрикнул Никита Дружинин.
— Не я заступаю, а Великий Новгород, — ответил Лизута на слова Дружинина.
— Великий Новгород молвил слово свое о князе, болярин Якун. Новгород звал Александра.
— Звал, да возгордился Александр, не принял поклона. — Лизута сказал и пренебрежительно, сверху вниз посмотрел на своих противников. — То молвлю: не время, мужи, и не место спорить с волей великого князя. И владыка благословил назвать князем Андрея Ярославича.
— Против Андрея нет речи, Якуне. По мне — так: с княжим гонцом, который привез грамоту, и отписать нашу грамоту Ярославу, — подал мысль Водовик.
— Писать грамоту легко, а не пришлось бы после локти кусать. Примет Новгород князем Андрея Ярославича, закроет дорогу Александру, — стоял на своем Дружинин.
— Уж не сказать ли, Никита, Ярославу, что не хочет Новгород его воли? — поморщился на восклицание Дружинина Стефан Твердиславич.
— Моя речь не против воли Ярослава, болярин, — ответил Дружинин. — О том думаю: не грамоту писать нынче, а слать новых послов во Владимир, просить Ярослава отпустить в Новгород князя Александра. Ведает Александр обычаи наши и горазд в ратном деле…
— Не тебя ли, Никита, послать во Владимир? — насмешливо крикнул Якун Лизута, перебивая Дружинина.
— Почто меня? Послать большое посольство — и от боляр, и от торговых гостей, и от ремесленных братчин…
— Повремени-ко, Никита! — поднялся не вступавший до того в спор боярин Никифор Есипович. — Большому-то посольству в ворота не въехать и не выехать. Сборы будут долги. Не лучше ли на том решить: молвил владыка быть Андрею Ярославину князем на Новгороде, о том и нам молвить. Встретим Андрея дружбой, а чтобы прилежен был Новгороду — в жены ему дадим новго-родку. Не беден Новгород Великий невестами, не зазорно княжичу, только бы порадел…
— После скажем о том, Никифоре, — остановил Есиповича Лизута. — Будет Андрей люб Новгороду — и о жительстве его подумаем. Не пристало, мужи, совету господ перечить воле княжей да владычной. Может, Силе да Никите, по молодости их, непонятен старый обычай, но нам ли его рушить? Примем князя, поглядим… Не к лицу хулить Андрея, не зная его, не к лицу и брань с Ярославом.
Стефан Твердиславич готовился к свадьбе. Скоро введет он в хоромы молодую боярыню, а куда ни взглянет: то не исправлено, другое неладно. Припасены в медуше бочки с медами крепкими и мальвазеей, сокачихам на поварне дан наказ: готовить свадебные пироги, да такие, чтобы, глядя на них, ахнули люди на Новгороде. Из вотчин везут дичь и рыбу, девки-холопки шьют приданое молодой боярыне… Стефану Твердиславичу за всем надо досмотреть, где понукать, где указать, а ленивым да нерасторопным и ременницей пригрозить.
Крепка воля боярина в хоромах, не легка и рука у него, но одно тревожит — не весела нареченная. Зайдет Стефан Твердиславич в терем к Ефросинье, а она будто и не рада ему. Спросит ее о чем-либо боярин — ответит, не спросит — промолчит. Утешает себя боярин тем, не легко, чай, Ефросинье расставаться с девичьей жизнью. Таков старый обычай: девице до выданья, пока не покроют венцом голову, горе горевать да слезы лить. А как станет девица запорученная женою мужнею, тогда ей и песни играть и на людях быть не зазорно.
В воскресенье свадьба, а в пятницу у Стефана Твердиславича с утра разломило поясницу. Пересиливал он боль, не сказывал никому, но свалил полдень — боль стала сильнее. У боярина пересохло во рту, в голове угар, словно с похмелья. «Не от радости ли уж такое со мною? — думал боярин. — Не от счастья ли, что беру Ефросинью боярыней, трясет и знобит лихоманка?» Велел боярин Окулу настоять малиновый отвар. Выпил горячего питья, словно стало от того легче, заснул. А в ночь сильнее взяла хворь. Метался на перине Стефан Твердиславич, несусветное говорил в бреду. Представлялось: скачет будто бы он на коне полем, на охоте заячьей, потом бранился с кем-то… Звал к себе Андрейку. Тот, как живой, являлся перед родителем. «Довольно тебе, Ондрий, без дела баклуши бить, — ласково говорил боярин сыну. — На Красной горке оженю. Дочка у болярина Никифора — невеста тебе богоданная».
Окул всю ночь не отходил от боярина. Болело сердце у холопа, когда слышал, как Стефан Твердиславич звал Андрейку. Нет Андрейки, остался он в поле, на берегу дальней Невы-реки, и невеста, что сулит боярин сыну, сидит в вековушах.
К утру боярин опамятовался, попросил квасу, выпил. Казалось, отпустила хворь. Послал Окула проведать Ефросинью, но когда Окул вернулся из терема боярышни, Стефан Твердиславич снова метался в бреду. Окул послал Тихмка, воротного сторожа, чтобы нашел тот Омоса-кровопуска: послушать, что скажет ворожбец?
Без прибауток, с нахмуренным ликом вошел Омос в горницу к боярину. Положил истовый поклон в передний угол, огляделся. На цыпочках, словно боясь разбудить хворого, подошел к изголовью боярина, прислушался к дыханию, потрогал голову. После, шепотом, наклонясь к самому уху Окула, как бы опасаясь, чтоб не подслушали его, молвил:
— В огневице болярин… Тучен он, тяжел… Дурную кровь надо открыть.
Страшно Окулу согласиться с тем, что предложил Омос, все же слова о «дурной крови» обороли страх. Хворь — не игра, не убережешься от нее ни висячим замком, ни дверью дубовой.
— Не огневался бы болярин, — с сомнением покачал головой Окул.
— Твоя воля, — насупился Омос.
Окул взглянул на Омоса, перевел глаза на боярина. Стефан Твердиславич молчит, но дышит тяжело, точно поднялся он на крутую высокую гору и не может перевести дух.
— С легкой руки… Делай, Омос! — решился Окул.
Омос открыл кровь. После этого боярин затих: не бредит, не мечется, но жар от него не отступил.
— Вчера здоров и весел был осударь-болярин, с чего бы ему нынче-то? — жаловался Окул Омосу. — Не наговор ли чей на него?
— Наговора не чую, — Омос отверг догадку Окула. — Может, гость у вас был нежданный аль чужой кто? С глазу пришла хворь.
— Не было никого чужих в хоромах, — терялся в рассуждениях Окул. — Да и болярин наш сколько уж времени хором не покидал, разве что в Грановитую…
— Виделся с кем болярин вчера, перед тем как почуял хворь? — приставал Омос.
— Утром он, как встал, меня кликнул, — сказал Окул, перебирая в памяти все, что делал боярин вчера. — Спрашивал: довольно ли меду у нас в медуше? После рухлядь да узорочье смотрел, велел кусок паволоки цареградской да оксамит нести в девичий терем, где холопки-девки приданое шьют болярышне. В тереме недолго был, видел болярышню свою нареченную, а как вернулся оттуда — спросил у меня отвару малинового. Выпил горячего и будто б заснул… С полуночи бредит и мечется в жару.
— С болярышнейто о чем говорил, она-то что?
— Не ведаю. Один был в тереме у нее осударь-болярин.
— Чай, горюет она, как узнала о хвори боярина?
— Ей ли не горевать! Ладилась под венец… Болярыней в хоромах стала бы.
— Хм… — хмыкнул, насупясь, Омос, помолчал значительно и сказал — Спросить бы ее мне… По тайности.
Как назвал боярин Ефросинью своей нареченной, ни песен, ни смеха ее никто не слыхал в тереме. Лицо у нее осунулось, под глазами легла синева. Сядет Ефросинья на лавку к окошечку и, не шелохнувшись, надолго забудется так. Войдет в светлицу мамка Ермольевна, спросит о чем-либо — Ефросинья будто не слышит.
А как рада была Ермольевна счастью своей боярышни! Сирота безродная, ни приданого у нее, ни имени, а ну-ка сирота-то хозяйкой войдет в хоромы боярина Твердиславича. Слов нет, хороша Ефросинья, и лицом и станом — всем взяла. Как поднимет она темные ресницы свои да взглянет ясным взглядом — каменное сердце тронет. Но на что и красота девице, когда в чужих хоромах, из милости коротает жизнь. Может, кто из посадских молодцов присватался бы… И вдруг — счастье! Сам болярин, Стефан Твердиславич, чей род и имя знамениты на Новгороде Великом, чьи богатства умом не осмыслишь, объявил Ефросинью своей нареченной.
От радости, что явилось счастье боярышне, проглядела Ермольевна горе Ефросиньи. «Как не горевать голубке о жизни девичьей?» — думала мамка, глядя на заплаканные глаза девушки. Спохватилась Ермольевна, да поздно. Поблек румянец на щеках у Ефросиньи, сама она как неживая. Заохала Ермольевна: ну-ка боярин увидит в горе нареченную, что скажет, какое наказание положит мамке? Ермольевна не знала, что делать, как спасти ей боярышню и себя от беды?
Потому-то не печаль принесла Ермольевне весть о недуге боярина. Собралась она поутру к ранней обедне, ко Власию; молилась и свечу восковую поставила перед образом «утешительницы» за то, чтобы не встал боярин наскоре, подержала бы его хворь.
Ефросинья была одна в светлице, когда пришел Омос. Не оглянулась она, не слыхала. Омос тихонько прикрыл за собой дверь, снял колпак, помял его в руках и вдруг разлился скороговоркой:
— Хорошо жила, весела была, о чем припечалилась, болярышня?
— Омос! — вздрогнула Ефросинья. — Давно не бывал.
— Давно, — подтвердил Омос, переминаясь с ноги на ногу. В светлице у Ефросиньи стал он иным, чем только что был в горнице у боярина. Стоит, притопывает, в глазах искорки. Недаром отговорил он Окула, не взял с собой к боярышне. — Ходит Омос не далеко, не близко, — завел он присказку, — слушает — запоминает, в чужую суму не заглядывает. Летал сокол над бережком, искал, сизокрылый, лебедушку. Не высоко живет она и не низко, не далеко и не близко, во резном терему за семью дверями дубовыми, за семью замками железными. Покружился сокол над теремом и полетел за синее море разрыв-траву искать. Вернется он — упадут замки железные, откроются двери дубовые; вызволит сокол лебедушку из неволи.
— Непонятна твоя сказка, Омос, — сказала Ефросинья. — Не люба, знать, соколу лебедушка; не летел бы он за море от любимой.
— Так ли? — усмехнулся Омос. — Сокол — птица быстрая, ни ветра буйного, ни стрелы каленой не ужаснется; не оглянешься, как снова он тут, снова кружит над теремом. Есть для тебя, болярышня, иная сказка у Омоса, да не знаю, захочешь ли ее послушать?
— Говори!
— Что скажу — не гневайся, не по сердцу слово — останови! Начиналась сказка на Великом Новгороде, не в болярских хоромах, не в веселом гулянье, а на божьей паперти; ни осенью, ни зимой — весною раннею, под спас-вознесенье. Ставила девица свечу восковую перед иконою, а как отмолилась, вышла на паперть — увидала доброго молодца. Хорош и пригож, силен и статен… Стоит он перед девицей, не может глаз от нее отвести. Не знает, что случилось с ним. Не речью ласковой — красою своей приворожила. Полюбил молодец ту девицу пуще жизни, пуще самого себя, да не знал — откуда она, чьего роду-племени?
— Где он нынче, тот молодец? — потупясь, спросила Ефросинья. — Жив он аль выдумал ты такого?
— Жив. Видел он Омоса, просил, как придет случай, сказать сказку о нем той, что сердце в груди зажгла.
— А ты… сказал? — спросила Ефросинья; у самой пламенем занялось лицо.
— Сказал. Сказал то, что слышала ты, болярышня.
— Не обо мне сказка.
— Не о тебе…
— Не знаю, кто он?
— Он-то? — хитро-хитро усмехнулся Омос. — Жаль, что не слыхала ты о славном госте Василии Спиридоновиче.
Ефросинья закрыла руками лицо. Омос довольно усмехнулся, попятился к двери и исчез, будто и не было его никогда в светлице.
Вернулась Ермольевна, застала боярышню в слезах.
— Что с тобою, красавица моя ненаглядная? — всплеснула руками мамка, сама готовая разреветься с горя. — Взгляни-ко на меня! Весточку принесла тебе.
— Оставь, не хочу слушать вестей.
— Ты послушай сперва, о чем молвлю, потом и гони мамку. Свадьбице нашей не быть скоро-то.
— Как?! — глаза Ефросиньи широко открылись от изумления. — Что ты молвила?
— Не быть, — повторила Ермольевна. — Хворь свалила болярина, никто не ведает, когда и встанет.
Шли обозом по Луге из Водской пятины торговые гости. Путь близился к концу. В сутках пути от Тесова остановила обоз разбойная ватажка. Глазам не поверили гости: не слышно было разбойных людей близ Новгорода.
Вооружена ватага топорами и копьями. Многие в тегилеях и шеломах. Окружив обоз, ватажники согнали в кучу гостей и мужиков обозных. Предводитель ватаги — толстый, рыжий воин в медвежьей шубе — что-то сказал. Гости переглянулись, не понимая. Так, вероятно, и остались бы они в неведении, что за люди схватили их на пути, если б среди ватажников не выискался молодец, который повторил русской речью слова рыжего.
— Благородный рыцарь фон Кейзерлинг благодарит вас, гости новгородские, за товары, кои доставили вы его войску. Товары ваши возьмем себе, а вы и мужики ваши вольны идти на все стороны.
— Поменьше бы врал, молодец, — ответил Матвей Гаврилович — плотный, широкоплечий, с густой бородой по пояс, староста обоза. — Где же благородство у лыцаря, когда он заодно с татями и разбойниками?
— Не тати и не разбойники перед тобою, гость, а войско рыцарей-меченосцев, — сказал молодец, задрав голову перед Гавриловичем. — Не мир нынче у благородных рыцарей с Новгородом, а война; товары, кои взяли мы, добыча войска.
— На войне войско в поле идет, а не на разбой.
Молодец передал рыжему слова Гавриловича, рыцарь рассердился. Резкий, как у ночной птицы, голос его чуть не оглушил новгородцев. Крикнув, он повернул коня и пустил его вдоль обоза. Воины, окружавшие пленников, бросились к ним, схватили Гавриловича; сорвав с него одежды, бросили на снег. Красными полосами расцвела спина от ласки мерзлых березовых прутьев.
Весть о появлении вблизи Новгорода рыцарского войска, о грабеже и позорном наказании, которому подвергся староста Матвей Гаврилович, достигла Новгорода. На первых порах не верили люди тому, что случилось за Тесовом, но когда пострадавшие от разбоя гости добрались в Новгород, на торгу разнесся слух:
— Лыцари близко, а в Новгороде ни войска, ни князя. Голыми руками лыцари возьмут город. И воли и животов лишимся.
— Пропадем!..
— Заступила бы святая София!
— Зимой не пойдут лыцари к Новгороду.
— Пора звать князя Александра, — громко сказал Страшко-кузнец. Он посмотрел вокруг и добавил: — Мы, оружейные мастера, желаем.
— Были послы во Владимире. Князь Ярослав дал Новгороду сына, Андрея Ярославича.
— Князь Андрей принят верхними.
— И мы не спорим, — вновь послышался голос Страшка. — Не хулим Андрея… А почему люб Андрей верхним?
— Молод он, обид от него не имели, потому и люб.
— Правда истинная — молод, и обид не было, — подтвердил Страшко. — Сядет на княжее место, а характером он слаб. Вотчинники и вскружат ему голову, а суд и волю сами станут вершить. Кого звать князем, пусть скажет о том Великий Новгород!
— Не ищешь ли ты, Страшко, распри с Ярославом? — крикнули из толпы.
— Не распри ищу, а заступы Новгороду. Не хочу видеть латинских крестоносцев у городового острога.
— Сами соберем войско и отстоим Новгород, — неуверенно отозвался кто-то.
— Войску голова нужна, на то и звать Новгороду Александра…
Страшко продолжал бы речь, но его перебил набат, раздавшийся на Ярославовой звоннице. Притих торг. Не на пожар набат — созывает вечевой колокол людей новгородских.
— Вече звонят, — послышались голоса. — О князе слово будет.
— На уличанских бы вечах прежде молвить…
— Что на уличанских, то и на Ярославовом дворище. Одно слово нынче у Великого Новгорода: звать князем Александра Ярославича.
…Выли последние вьюги, завевая снегом дороги. И морозы задержались, стояли крепко. Пора бы таять снегам, но зима не сдавалась. О ту пору прибыли во Владимир послы Великого Новгорода.
И на этот раз послал Новгород во Владимир владычного боярина Якуна Лизуту и боярина Силу Тулубьева. Товарищами их пришли: от торговых гостей — Матвей Гаврилович, от ремесленных братчин — староста Онцифир Доброщаниц. Гаврилович не оправился еще после встречи с рыцарями у Тесова, потому и просило его вече идти во Владимир, показал бы он там рубцы свои Ярославу.
Ярослав честью встретил послов, выслушал просьбу их дать на княжение в Новгород Александра Ярославича и сказал:
— Добро, повременю посылать Ондрия. К Олександру в Переяславль наряжу гонца, позову во Владимир. Желает Новгород иметь князем Олександра, с Олександром и говорить вам, мужи. Крут он характером, но слово доброе крепче. Что скажет он, я не буду противу.
Утром, на четвертый день пребывания послов во Владимире, в горнице у них появился княжий боярин Федор Данилович. Он поименно, извеличав старших, приветствовал новгородцев.
— Не с княжим ли словом пожаловал ты, болярин? — подумав, что Александр не желает встречи, и потому смущенный и раздосадованный приходом Даниловича, спросил Лизута. — Ждали мы видеть во Владимире князя Александра Ярославина.
— В ночь нынешнюю вместе с Александром Ярославичем прибыл я на Владимир из Переяславля, — ответил боярин Федор. — Велел мне Александр Ярославин спросить: в чем нужда к нему у Великого Новгорода?
— Вече сказало: говорить нам о нужде Великого Новгорода с Александром Ярославичем, — молвил Сила Тулубьев. — А так-то почто? Не враги, чай…
— Князь Александр помнит и любит Новгород, — сухо произнес Федор Данилович, взглянув на Тулубьева. — И людей новгородских рад встретить. Не помнит он старых обид. Но чем поступится Новгород на волю князя? С какою рядой пришли вы, мужи новгородские, во Владимир?
— Не с рядой мы, болярин, пришли, а с нуждой, — не дав ответить боярам, громко сказал Онцифир Доброщаниц. — Просим Александра на Новгород. Пусть идет и княжит как прежде.
— Добро, Онцифире, а что ты молвишь, болярин? — спросил Федор Данилович Лизуту.
— То и молвлю, что сказано старостой мастеров оружейных, — ответил Лизута. — Не знаем, на чем будет воля князя?
— Сказало ли вече, что вольны вы писать грамоты с князем и целовать крест на тех грамотах, что воля ваша — воля Великого Новгорода?
— Сказало, — ответил Сила Тулубьев. — И грамоты вольны писать и крест целовать.
— На то дана грамота наша князю Ярославу, — добавил Лизута.
— Добро, — промолвил Федор Данилович. — Без обид и пристрастия послушайте, мужи, волю Александра Ярославича. Примет он княжение на Великом Новгороде, но желает судить суд на своей воле, без совета господ и посадника; желает, чтобы братчины людей ремесленных, как в старину, сами судили суд как судьи; и в том воля Александра Ярославича, чтобы без совета господ и посадника ставить князю воевод на кормление в городах и волостях новгородских, ставить на воеводство боляр княжих и некняжих, а также людей дворских, и дар князю иметь с волостей, как положено обычаем и старыми грамотами. Желает князь Александр Ярославич держать вотчины княжие в Новгородской земле. А чтоб не учинилось кому ущерба и обиды — отписать на князя вотчины изменника Нигоцевича и других переветов; сказать в грамотах, что волен князь искать земли на Терском берегу у Полунощного моря. На том, мужи, положил князь Александр Ярославич свое княжение на Великом Новгороде, на том положил принять грамоты ваши и целование и самому целовать крест. Он, князь, как и прежде, будет людно и в довольстве держать дружину, хранить мир и покорность господину смердов и холопов вотчинных, оберегать Новгород и землю Новгородскую от врагов Руси.
Боярин Федор умолк. То, что сказал он, смутило новгородцев. Ждали они, что Александр Ярославич скажет о суде на своей воле, о даре с волостей, о ловищах звериных и рыбных, о торге княжем. На том и дали бы ряду. А быть ли в Новгородской земле княжим вотчинам, князю ли, а не совету господ давать кормления воеводам и ставить на кормления княжих бояр и дворских людей княжих — о том после решить бы. Федор Данилович не торопил их с ответом. Он распахнул шубу и сидел, вытирая вспотевший лоб.
— Примем ли, мужи новгородские, княжение Александра Ярославича на его княжей воле? — нарушив молчание, промолвил Лизута. — На том, что слышали от болярина Федора Даниловича? Нам решать, наши головы в ответе перед Великим Новгородом.
— Ремесленные братчины ждут князя Александра, примут волю его, — начал Онцифир, но тревожно прищуренный взгляд Лизуты остановил старосту.
— На мир с ханом есть слово Новгорода, — подал голос Матвей Гаврилович. С тех пор как встретился с разбойными рыцарями и принял позор от них, он говорил тихо, медленно выговаривая слова.
— Почто, болярин Федор, иметь князю вотчины на Новгороде? — спросил Лизута. — Старые князья княжили без вотчин и воевод не ставили на кормления своей волей.
— Твои вотчины останутся твоими, болярин Якун, — ответил Федор Данилович. — И твои вотчины, болярин Сила, — Данилович встретился взглядом с Тулубьевым.
— Мои вотчины в рукаве унести, — не сказал, будто обронил Тулубьев.
— Вотчины болярина Нигоцевича отписаны владычному двору, — продолжил начатую речь Лизута. — О том ведомо и тебе, болярин Федор, и князю Александру. Не в обычаях наших брать князю то, чем владеет святая София.
— И мы не рушим обычаи новгородские, болярин Якун, — сказал Федор Данилович. — Вотчины Нигоцевича отписаны на владычный двор, но остались они теми, какими и были. Не ждут ли они болярина-изменника? А почто иметь княжие вотчины на Новгороде? О том молвлю: не пристало сильному князю быть в кабале, княжить иноземцем наемным. Пора и о том вспомнить, болярин Якун, и вам, мужи: лыцари-меченосцы ищут путей на Великий Новгород. Пойдут в Новгород, не придется ли святой Софии и старым вотчинниками поступиться своим добром? Любо ли будет владыке новгородскому взирать на лыцарские замки во владычных вотчинах? Тебе, болярин Якун, о том ближе знать. Не решим нашей ряды во Владимире — воля вам идти в Новгород. Пусть скажут слово люди новгородские и в городовых концах и в совете господ. Ввечеру нынче князь Александр Ярославич будет говорить с вами.
Чернец Макарий не ушел с князем в Переяславль. Александр звал его, но Макарий не согласился.
— Что станется с учебной и иконописной палатами? — сказал он. — Я зачинал их, ученики мои знают меня. Уйду, не завершив святого дела, — погибнет начатое.
— Будет ли все так, как сказал ты, отче Макарий? — выслушав чернеца, усомнился Александр. — И тебя и то, что делаешь ты, не любят на владычном дворе. Уйду из Новгорода, не стало бы помехи твоему делу?
— Спасибо на слове, княже, но не постыдно ли мне оставить незавершенным то, что почитаю делом своим?
— Верю, не легко оставить близкое сердцу, а будет ли у тебя мир с владычными попами? Не будет мира, чем оборонишься?
— Правдой моей. Авось не погибну, — усмехнулся Макарий. — Ни почестей, ни богатств не ищу я.
— В том и вина твоя перед владычными, — искренне жалея ученого книжника, бывшего наставника своего в книжном учении, сказал Александр. — Не ищешь ты почестей, не льстишь, не заискиваешь. Склонишься ли к тому, чтобы изгнать детей ремесленных мастеров из учебных палат, как велит патриарх и чего требовал у тебя монах Феогност? Ты не исполнил его веления. И моя в том вина. Вопреки воле владычных книжников, гордящихся не знаниями, а приверженностью своей ко всему ветхому и потому готовых обвинить тебя в ереси, велел я быть учительной и иконописной палатам на Нередице, какими были они; и владыку архиепискупа просил о том. Жалею, отче Макарий, что, занятый делом своим, мало бывал ты в Юрьевом монастыре. Юрьевский игумен друг родителя моего. Станется нужда — иди к нему; у игумена Нифонта найдешь утешение и поддержку.
То, о чем говорил Александр, прощаясь с Макарием, случилось раньше, чем наступила зима. Отрок Осип, ходивший вместе с Саввой в поход на Неву, владел искусством письменным. Возвратясь из похода, Осип принялся за списание евангелия. Макарий одобрил его труд.
Всю силу искусства своего вкладывал отрок в начатое дело. Писал он на тонких, ровно подобранных и разглаженных листах бересты. О труде отрока сведал игумен монастыря. Не веря в то, что кто-либо, кроме монахов и белых попов, способен к умельству списателя, — он изумился тому, что увидел, и промолвился о деле Осипа на владычном дворе. Владыка разгневался, наложил эпитимию на нередицкого игумена и воспретил списание книг мирскими людьми. В своем послании владыка ни словом не обмолвился о Макарии, как будто не искал на нем вины, но нередицкий игумен, озлобясь на чернеца, обругал его и не велел показываться в стенах монастыря.
Зимой, живя в Городище, Макарий не посещал Нередицу. Даже отроку Осипу, которого любил и способности к учению которого выделял среди других учеников, не велел бывать у себя до весны. Нередицкий игумен, изгнав Макария, не трогал списателя. Отрок оставался в монастыре. От него Макарий узнал, что в училищной палате на Нередице подвизается монах Феогност. Услышав об этом, Макарий горько усмехнулся.
— Книжник и схоласт, — сказал он. — Вырвет этот монах с корнем семя взошедшее. Остерегайся, паробче, его ума, продолжай труды свои, совершенствуйся в книжном чтении и искусстве письменном так, как велит совесть. Не вступай в открытую распрю. Зима прервала жизнь, но явится весна, и вновь откроются реки, зацветет земля, отдавая свои дары. Не смущайся временным бессильем своим, побеждает тот, в ком сильна вера.
Одиночество, в каком жил Макарий, казалось добровольным бременем, возложенным на себя чернецом. Когда-то он, ученый монах и книжник, искал наслаждения в размышлениях своих, в тишине одиночества, но жизнь поставила его ближе к людям. Тогда он по-новому, широко открытыми глазами увидел вдруг огромный мир, познал его страсти, тревоги и горечи. Макария манил этот мир. Он стремился войти в него и оставался все же тем, кем был, не решаясь переступить через узкий ручеек привычек и тишины.
Макарий хотя и не забыл совета Александра побывать в Юрьевом монастыре, но не скоро собрался туда. Прежде, посещая монастырь, он подолгу бродил в тенистой дубовой роще на берегу Волхова; входил в ворота ограды, смешавшись с толпою богомольцев. В монастыре он восхищался дивными формами каменного собора Георгия, построенного больше ста лет назад мастером Петром. Макария поражала широта замысла зодчего и искусство строителей.
С приближением весны чернец стал чаще посещать Юрьев. Пребывание его там стало теперь до того привычным, что юрьевские монахи приветствовали опального книжника как своего.
Макарий искал встречи с Нифонтом, но это не удавалось. Однажды, под вербное воскресенье, едва чернец появился в монастыре, как его позвали к старцу игумену.
Переступив порог келии, в скудном свете, проникавшем сюда сквозь узкую щель слюдяной оконницы, Макарий не сразу различил невысокую, плотную фигуру Нифонта, который сидел у грубо сколоченного стола. Раскрытая книга в почерневшем от времени кожаном переплете, лежащая перед ним, поблескивала откинутыми медными застежками. Подняв глаза на вошедшего, Нифонт легким движением руки велел ему подойти ближе.
Макарий, приблизясь, склонил голову.
— Благослови, отче игумен!
Нифонт размашисто, словно действуя от избытка сил, благословил чернеца и показал ему на скамью.
— Садись, инок! Слышал я похвальные речи уму твоему и возымел смелость, доколе не идешь сам, позвать к себе заносчивого книжника. Византию, Никею и Рим видел ты, горд, сказывают, но предо мной оставь свою гордость! Я прост и живу по-простому. Сам немощен, но, по грехам моим, пристрастен к людям, сильным духом и телом. Не книжник я, грамоте в монастыре обучился, но старик хитрый; со мною, инок, держи ухо востро!
При последних словах как-то особенно ясно и выразительно затеплились глаза старца. В скромном облике юрьевского игумена было что-то, что с первого взгляда располагало и влекло к нему.
— Не заносчив и не горд я, отче игумен, — сказал Макарий. — Не имею тайн, которые вынужден был бы скрыть от тебя.
— Помолчи! — Нифонт поднял руку, как бы ограждаясь от чернеца. — Не от заносчивости ли и от гордости затворился ты в хоромах на Городище, не видно тебя ни на владычном дворе, ни в монастырях.
— Не жалует меня владыка, зачем пойду туда?
— Что же, инок, один хочешь жить? Слышал я речи о твоем уме, а правда ль? Неужто не догадался, что один-то не проживешь. Сколько лет и зим обитаешь в Новгороде?
— Много.
— Много! — будто испугавшись этого слова, повторил Нифонт. — А кем пришел ты на Новгород, тем и остался до днесь. Будь ты поближе к владычным-то попам, сидел бы теперь игуменом да не где-нибудь, не в дальнем монастыре, а в Великом Новгороде.
— Не ищу я власти, отче игумен, не гожусь.
— Кто тебя убедил в том, инок?
— Сам сужу. Ни кланяться, ни молить о милости не умею.
— Горд, горд, — как бы в раздумье произнес Нифонт. — Я вот тоже горд, не умею просить милостыни, а живу в Юрьеве, и не обижают меня… Родился-то где?
— В Суздале. В соборе у Рождества пономарем был родитель.
— Суздалец! Не любишь, чай, Новгород?
— Не люблю тех, кто забыл о благе земли отчинной, — резко, но откровенно промолвил Макарий. — Тех, кто подчинил душу свою стяжанию и злу. Как рукаву не гулять без кафтана, так и Новгороду не жить без Владимира. Едина Русь.
Еле заметной улыбкой дрогнули уголки губ Нифонта, но глаза его были серьезны, голос прозвучал твердо, когда он сказал:
— Ты прав, инок, едина Русь. Много испытаний и бед пало на ее долю, но она живет; поднялась из огня и тлена. Ты книжник, а вот я спрошу тебя: что ты сделал для возвышения земли отчей? Мало сделал. Скуден твой ответ будет. Когда воин берет меч, идет в битву и проливает кровь за свою землю, я радуюсь его подвигу. Я вижу в том душу возвышенную и сильную. Мы не воины, но и не рабы трусости и празднолюбия. Слова и дела наши поднимают дух истины, вкладывают волю в сердца. В общении с людьми обретаем мы место свое и, общаясь с людьми, изощряем ум. Скажи, инок! Спроси себя и скажи: намерен ли ты погасить навсегда то, что даровано тебе от рождения и что приобрел сам? Не наслаждаешься ли ты в одиночестве гордынею перед другими, слабыми и меньшими тебя?
— Что делать, отче, научи!
— Научу, — просто, словно речь шла о самом обычном, сказал Нифонт. — Иди в люди! Не все они в единомыслии с тобою, а ты иди. Я стар, недолго осталось мне жития… Не хмурься, инок, не старайся показать, что не веришь. Товорю о себе не для похвальбы, а потому, что в мои лета не пристало колпак набекрень задирать. Куда уж! Князь Ярослав Всеволодович пишет мне о тебе… Хочет он видеть в тебе преемника моего. Присматривался я, инок, спрашивал… Хочешь ли знать, что думаю? — неожиданно спросил Нифонт у Макария. — Не скрою, и о том молвлю. Думаю, что обрел в тебе человека, которого искал, которому могу доверить то, что доверено мне. Не возражай! — заметив яркую краску, вспыхнувшую на лице Макария, Нифонт предупредил чернеца. — Обдумай все прежде, утвердись во мнении своем, тогда и скажешь. Хочу я, инок, познать в тебе друга своего и сына.
— Если бы я был достоин, отче игумен…
— О достоинствах не суди, — перебил Макария Нифонт. — Говорил тебе, что я старик хитрый, что говорю — знаю.
— Неприемлем я владычному двору.
— Юрьев монастырь не владычный двор. Ты мне ответь, а не им.
Нифонт поднялся, размашисто, как и в первый раз, благословил Макария.
Весна шла ранняя. На Красную горку вскрылся Волхов. И как только прошел ильменский лед, по полой воде отплыли от Гаральдова вымола ладьи Василия Спиридоновича и Афанасия Ивковича.
Шведский поход на Русь прервал торговлю ганзейских городов с Великим Новгородом. Поражение на Неве обессилило шведов, они не помышляли о новом походе к русским рубежам, но все же, пользуясь тем, что вблизи моря нет новгородского войска, нападали на ладьи ганзейских гостей, шедшие к Новгороду. Шведы грабили товары, подвергали смелых мореходцев унижениям и бедам. Ливонские рыцари не пускали гостей в Новгород через Ригу и Колывань, заградили Лугу. Зимой на Великом торгу в Новгороде мало было заморских товаров, и свои товары скопились в боярских клетях и в гостиных братчинах.
Всю зиму новгородцы готовились к дальнему пути на остров Готланд, к городу Висби. Весной соберутся на торг в Висби купцы из Любека, из Упсалы, из далекого Лондона, из земли франков. Афанасию Ивковичу и Василию Спиридоновичу не впервые торговать с иноземными гостями, не впервые и морем идти. На Новгородском дворе в Висби будет чем потешить иноземцев. Не лежалый товар на ладьях. Везут новгородцы воск топленый, лен, меха бобровые, куньи, чернолисьи; везут жемчуг из Заонежья, резные изделия из рыбьего зуба, скань и сосуды серебряные с чернью. Есть на ладьях новгородских паволоки и парча златотканая из Византии и из-за Каспия, зеленый камень с Югры. Веслами и парусами оснащены ладьи, на каждой четыре пары гребцов. Припасены в ладьях и копья и топоры боевые, луки тугие и тулы с камышовыми стрелами. Спиридонович и Ивашко на передней ладье; в руках у них, поскрипывая уключинами, играют тяжелые весла.
Как отплывали из Новгорода, Васена пришла проводить братца. Много людей на берегу, но будь еще люднее толпа, Ивашко узнал бы опушенную бобром телогрею Васены. Васена улыбалась гребцам, махала рукой, желала им счастья в пути.
Миновали Ладогу. Ладьи спустились на озеро Нево. На Нево подняли паруса. Подгоняемые ветром, вспенили ладьи волны озера. Дивится Ивашко на голубую ширь, но и здесь, в осыпающихся гребешках волн, перед глазами его нет-нет да и покажется лицо Васены. И, как всегда, в памяти Ивашки образ Васены чудесно сливается с образом Олёнушки. Плеснет волна на борт, качнет ладью, и будто шепот рядом: «Береги себя! Скорее возвращайся в Новгород». В думах своих не заметил Ивашко, как ладьи пробежали озеро, втянулись в Неву.
Близко море. Показалась береза на берегу. Из-за болотного мелколесья издали видно ее. Круглая, как шар, стоит она над самой водой. Светлая, только что распустившаяся зелень ее отражается в прозрачной тихой реке. Когда ладья поравнялась с березой, Спиридонович обнажил голову.
— Взгляни, Ивашко, на то место в устье, — показал он на песчаный мыс. — Тут, около березы, что стоит у воды, бился с врагами и пал воевода Ратмир. На лугу, где берег выше, рубились новгородцы со свеями, на реке Миша-ладожанин и ижорянин Пелгусий с воинами рушили свейские ладьи.
Голос Спиридоновича при воспоминании о битве зазвучал как-то по-особенному; и печаль и радость слышались в нем, скорбь о павших и торжество победителя. Точно Спиридонович вновь видел то, что было на берегу, когда он со своими ратниками, одолев топкие болота, ручьи и реки безыменные, из кустов, что тянутся вдоль низкого берега, выбежал на поляну.
Теперь на поляне тихо. Не звенят о броню мечи, не играют на солнце острия копий. На берегу, на солнечном склоне холма, среди весенней зелени, желтеет холм над могилой павших. Он еще не покрылся травой, будто насыпан вчера. Не видел Ивашко битвы и того не видел, как бежали за Неву остатки разбитой шведской рати, но могильный холм так близко напомнил ему воеводу Ратмира, что казалось, — поднимется сейчас воевода, выйдет на берег и крикнет: «Ивашко! Забыл, как учил тебя копье метать? С разбегу! Сильнее! Эх! Не копье бы тебе, медвежатнику, в руки, а рогатину».
— Видел ты, Василий Спиридонович, как бился он? — спросил Ивашко, не называя имени того, о ком хотелось ему знать все.
— Да, — тихо, словно боясь заглушить голосом ровный плеск весел, ответил Спиридонович. — Жив он был, когда прибежал я, а вокруг, как снопы в поле, поверженные свейские латники.
Скоро грусть, охватившая Ивашку при виде места побоища, исчезла, потускнела она перед гордым сознанием силы и славы Руси. Синь могучей реки, разлившейся в пустынных и топких берегах, дубовые рощи на островках, оперившаяся первой зеленью береза, нависшая над водой, — безмолвные свидетели жестокой битвы с врагами — навсегда, казалось, сохранят память о подвигах русских воинов. Многие поколения сменятся на земле, но из века в век будет передаваться память о битве полков русских, повергших в прах кичливого, надменного врага.
Море встретило ладьи попутным ветром. Подняв паруса, понеслись они вперед. Солнечный блеск, отражаясь в воде, проникал далеко в ее прозрачную глубину и играл в ней, рассыпаясь радужными лучами.
На четвертый день плавания увидели новгородцы Готланд. Обойдя остров на виду у берегов, ладьи опустили паруса у вымола в Висби.
Почетно встретили в Висби гостей из Великого Новгорода. Не успели Спиридонович и Ивкович сойти на землю, как появился гонец бургомистра. Он поклонился, приветствуя гостей, и сказал:
— Мейстер Зингер, бургомистр славного города Висби, просит гостей, что пришли на ладьях из Новгорода, пожаловать в городовую ратушу. Бургомистр и советники желают знать: благополучно ли совершили гости плавание, с какими товарами пришли, долго ли будут торговать в Висби?
Гонцу ответил Василий Спиридонович.
— Рады слышать мы о чести, какую оказывает нам почтенный бургомистр славного города Висби. Благополучно шли мы на ладьях и товары свои привезли. Как только ладьи станут к вымолу, мы будем в ратуше.
— Нужна ли стража для охраны ваших ладей, почтенные гости? — спросил гонец.
— Нет, стража на ладьях своя. Честность и справедливость торга в Висби известна в Великом Новгороде.
Проводив гонца, Спиридонович передал Афанасию Ивковичу и Ивашке то, о чем говорил гонец.
— Нынче мы отправимся в ратушу. Здешние люди выше всех добродетелей чтут цветистую речь и поклон лишний. Пусть вор, пусть нечестен на торгу, но сумел прикрыть себя вовремя поклоном вежливым да речью громкой в похвалу городу, обнадежен будет на торгу и правами и льготами. В ратушу пойдем в чугах распашных, а ты, Ивашко, в бехтерце мелкокольчатом; зноен день, а на головы наденем шапки темнокуньи. О торговых гостях судят в Висби по одежде богатой; обычая ихнего не нарушим.
— Правду молвил ты, Василий Спиридонович, — сказал Ивкович. — Но в ратушу иди один; товарищем возьмешь молодца удалого, — Ивкович показал на Ивашку. — А меня разбило дорогой; не то что в чуге да шапке куньей — в легком кафтанишке жарко.
В бороде Афанасия Ивковича пробивается седина. Лицо у него сухое, похожее на лики святителей, коих писал мастер Дмитрий в Нередицком монастыре; глаза Ивковича, когда-то синие, а теперь напоминающие поблекшие полевые васильки, смотрят так, словно вот-вот скажет он что-нибудь такое, над чем все посмеются. Любит Ивкович прикинуться простоватым, недалеким умом, любит пожаловаться на хворь и усталость, — но все это для людей. Не первый десяток лет ведет он торг с иноземцами, а не было случая, чтобы смог кто-либо обмануть его или перехитрить. Бывало противник радуется: обошел-де хитрого гостя, а после, как решится дело, глядишь, выгоды и прибыль достались Афанасию Ивковичу. Торговал он в Висби мехами, воском и льном. Любил торговать на серебро чеканью или весом, избегал мены — товар на товар. «Менял, скажет, пробовал. Кто просится на мену, знаю — заваль сбыть ищет. Сверху малина, снизу — прости господи».
Когда Ивкович сказал о нежелании своем идти в ратушу, Спиридонович усмехнулся:
— Можно ли так, Афанасий Ивкович? Вместе на ладьях шли, вместе нам и честь давать бургомистру.
Настоял Спиридонович на своем. Потея от жары, медленно шли городом новгородские гости. Ивашко с двумя гребцами провожали их. Гребцы в легких зипунах с кожаными поясами. На улице ветер поднимает тучи пыли. Точно рыжий дым, вьется она над городом, липнет к потным лицам. От жары и пыли Афанасий Ивкович вконец обессилел.
— Не торопись, Спиридонович! — молвил он. — Ох, сидеть бы мне, по моим-то летам, в Новгороде, на торгу, а я вот тащусь в чуге по этакой-то пылище. Сил нет.
— Отмучимся, Афанасий Ивкович, зато льготы и все, что надо для хорошего торга, будем иметь, — ободрял Ивковича Василий Спиридонович. — Не даром морем шли, и не соль, не сукна желаем погрузить в Висби на свои ладьи.
— Ох! — вздохнул Ивкович. — Возьмем ли желанный товар?
— Возьмем. И медь возьмем и олово.
— Не найдется меди, Спиридонович, рад будешь и сукну.
— Поищем. Не найдется у тутошних, с любечанами и франками поведем торг… Сукно да мальвазею с романеей пускай иноземные гости сами везут в Новгород.
— На словах-то гладко оно, — не сдавался Ивкович. — О страже только забыл ты молвить. Погрузим товар на ладьи, а стража когтями нас… Смел и удал ты, Василий Спиридонович, да на чужой земле мы, не в Новгороде. Не пришлось бы в обратный путь идти с пустыми ладьями.
— О! — Спиридонович взглянул в плутовато сузившиеся глаза Ивковича. — А на что же тогда хитрость твоя? Мне ли учить тебя! Слыхал я о том, как брал ты в Висби соленую рыбу, грузил на ладьи, а приходил в Новгород — в бочках не рыба, медь лежала. Не станем кричать на весь торг о том, какие товары грузим на ладьи.
В ратуше встретили новгородских гостей бургомистр и городские советники. На приветствие Спиридоновича бургомистр ответил длинной речью, восхваляя Новгород и новгородских гостей; отдал он хвалу и славному городу Висби и торговле Висби с Новгородом Великим.
— Через Висби ганзейские и франкские гости шлют свои товары на торг новгородский, — говорил он. — Через Висби посылает свои товары Новгород в западные города. На торгу у нас есть гости из Лондона. Пусть торг в Висби радует вас прибылью! Что привезли вы, славные гости? Есть ли на ладьях ваших воск и лен?
— Есть и воск, и лен, и меха куньи, — ответил Спиридонович. — Добрые меха. Для показа захватили с собою в ратушу…
Спиридонович велел провожавшим его гребцам положить меха перед бургомистром. Заблестело в руках золото куньего ворса. Бургомистр и советники, любуясь, встряхивали меха, гладили, дули на ворс, пробовали крепость мездры…
— В воске имеет нужду святая римская церковь, — налюбовавшись мехами, заговорил бургомистр. — Воском торгуйте беспошлинно. На лен и меха положим пошлины умеренные, без обиды.
Спиридонович умолчал, не сказал в ратуше о том, что привезли они в Висби парчу и паволоки византийские и из-за Каспия, не сказал о жемчуге и тонких изделиях из рыбьего зуба, о скани и зеленом камне с Югры. Не товарами хвалился, а восхвалял торг в Висби и город.
Уходили когда — усмехнулся и шепнул Ивковичу:
— Бургомистр и советники рады, что «забыли» мы меха в ратуше… Будем вести торг по-своему.
Ольдермен Готского двора в Новгороде любечанин Мундт с крыльца своих хором увидел крытый лубом возок. Появление возка не удивило любечанина: не редкость этакие возки на улицах Новгорода. Поравнявшись с хоромами Мундта, возок остановился. Сидевший на облучке, с вожжами в руках, возница повернулся и распахнул овчину. Из-под луба выглянуло круглое бритое лицо. Любопытствуя, кто бы это мог быть, Мундт спустился вниз. Вблизи лицо путешественника выглядело усталым.
— Вижу Иоганна Мундта из Любека? — необыкновенно звонким и в то же время каким-то мягким, ласкающим голосом спросил гость.
— Да. Чем могу быть полезен вам? — ответил любечанин, чувствуя настороженную неловкость под пристальным взглядом холодных, умных глаз путешественника.
— Благодарение пресвятой деве! — выбираясь из возка, провозгласил он. — Наконец-то я нашел в этом городе варваров того, чье имя слышал в Любеке. Но прежде чем говорить, почтенный Иоганн, не введешь ли меня в свой дом?
— Двери моего дома открыты для всех, кто нуждается в гостеприимстве, ваша милость, — промолвил Мундт, несколько удивленный слишком властным и требовательным, как показалось ему, поведением незнакомца.
Очутясь в горнице, гость освободился от дорожных одежд. Длинная темно-зеленая сутана из тонкого сукна скрадывала его рост, плотно облегая полноту фигуры. В правой руке гостя, когда он опустился в кресло, будто сами собой, очутились темные четки, украшенные перламутром; от розовой лысины, гладкой и блестящей, как будто исходило тихое сияние. Теперь, глядя на гостя, Мундт понял, что посетивший его дом незнакомец носит высокий духовный сан римской церкви.
Некоторое время гость сидел молча, вытянув вперед ноги, наслаждаясь отдыхом после долгого пребывания в неудобном возке. Отдохнув, он придвинул к себе ларец, который принес с собой, достал из него свиток с восковой печатью на шнурке и протянул Мундту.
— Сын мой, — произнес он при этом, — пишет тебе епископ города Любека. Прочитай грамоту его и не удивляйся тому, что узнаешь.
Любекский епископ, посылая благословение свое, просил ольдермена Мундта оказать гостеприимство подателю грамоты. Епископ предупреждал любечанина, чтобы он ни о чем не расспрашивал гостя, но сам поведал бы ему все, что знает о Новгороде и земле Новгородской; оказывал бы ему помощь и покровительство.
— Почитаю счастьем дать приют в своем доме вам, святой отец, — сказал Мундт и, свернув свиток, поклонился.
— Благодарю тебя, сын мой, — ответил гость. — Радуюсь, что здесь, в стране варваров и еретиков, бог послал мне доброго христианина и верного слугу апостолической церкви. Да будет милость творца, создавшего мир и все сущее в нем, над тобою и над домом твоим! — гость поднял глаза на распятие, которое виднелось в углу горницы. — Мое имя — Густав Биорн из Упсалы. Прибыл я в Новгород, влекомый любознательностью своей и желанием видеть жизнь и обычаи русичей. С помощью божией надеюсь скоро и благополучно закончить здесь дела свои.
На пути в Новгород отец Биорн посетил германские города, а весенняя распутица, захватившая его в пути, вынудила остановиться в Риге, быть гостем рижского епископа.
В Новгороде отец Биорн с неутомимостью юноши стремился вознаградить себя за лишения, выпавшие на его долю во время путешествия. Он так, что все видели это, восхищался благолепием святой Софии, приходил в восторг от искусного софийского звона; восхищаясь, отец Биорн утверждал, что красот, подобных тем, какие нашел у святой Софии, не встречал ни в германских городах, ни в городах франкских.
Отец Биорн посетил владыку новгородского и владычный двор. Осмотрел стены и стрельницы Детинца, побывал в соборах новгородских и в монастырях; с верха белокаменной стрельницы городского острога на берегу Волхова он долго смотрел на только что вошедшую в берега после весеннего паводка многоводную реку. Жажду свою все знать и все видеть отец Биорн объяснял желанием запечатлеть в памяти город и создания мастеров новгородских. Он искал и стремился познать каждое, пусть незначительное, новшество в хитростях искусников. Неутомимость святого отца удивляла ольдермена. За недолгие дни пребывания своего в Новгороде отец Биорн лучше узнал город, чем любечанин, встречавший здесь третью весну. Не укрылся от любознательных глаз святого отца и торг новгородский. В гостиных рядах отец Биорн поражался обилию товаров, множеству иноземных гостей. После, в беседах с Мундтом, он не скрывал того, что лишь здесь убедился в справедливости слухов о богатстве Великого Новгорода.
Но пребывание в Новгороде, разрушив многие прежние представления отца Биорна о Русской земле, удивило его и печалило. Люди, которых увидел он в Новгороде, ничем не походили на дикарей. В городе их, обнесенном валом и дубовым тыном острога, — величественные каменные соборы, каменные стены Детинца, мощеные улицы, чего отец Биорн не знал ни в шведских, ни в германских городах. И в монастырях и на торгу отец Биорн видел людей, владеющих искусством письма. На тонких листах бересты торговые и ремесленные люди писали красками или царапали костяной иглой письмена.
Однажды Мундт, возвратясь с торга, застал отца Биорна необычно встревоженным и возбужденным.
— Входи, сын мой, — встретил он Мундта, который, открыв дверь, задержался на пороге горницы. — Давно обитаешь ты в Новгороде, знаешь торг здешний, скажи: всегда ли обилен он товарами, каким я вижу его? Почасту ли рядом с новгородскими и ганзейскими торговыми гостями сидят на торгу гости из Византии и из-за Каспия?
— Нынешний торг беден в Новгороде, святой отец, — не зная о цели, с какой спрашивают его, пожаловался Мундт. — Мало иноземных гостей. Русские города, те, что к югу от Новгорода, разорены; мало гостей из германских городов и из Висби. Шведы и рыцари-меченосцы чинят грабежи и насилия на торговых путях. Прежде обильнее и богаче знал я торг здешний.
— Чинятся ли в Новгороде притеснения иноземным гостям, велики ли берутся пошлины? — продолжал спрашивать отец Биорн. — Охотно ли продают новгородцы свои товары иноземцам?
— Хуже стало, — откровенно признался Мундт. — Прежде новгородцы охотно давали и воск, и лен, и меха, и все, что имели, за серебро, сукна, соленую рыбу и мальвазею; ныне не все берут, с чем приходят гости из Ганзы. Новгородцы говорят: дайте нам железо и медь. Сами идут за море. Перед тем как прибыть вашей милости в Новгород, ладьи новгородцев ушли в Висби.
— Видел я на торгу железо кричное и изделия, видел кузни и кузнечных мастеров, — произнес отец Биорн и пристально посмотрел на Мундта, словно ища у ольдермена подтверждания своих слов и догадок.
— Да, — подтвердил Мундт. — Есть руда в здешней земле, варят железо кричное в домницах. Мастера-дом-ники живут и в селениях, за городом. Кузнечные мастера сталь льют, куют мечи, топоры боевые, копья и рогатины, кольчуги вяжут. За новгородские кольчуги торговые гости берут в Висби и Любеке хорошую прибыль.
— Правду ли молвил ты о кольчугах, сын мой? — сухо спросил отец Биорн.
— Сказал о том, что сам видел, испытал и знаю, святой отец, — ответил Мундт. — Над войском новгородским, когда о прошлом лете выступало оно против шведов, как молодой лес поднимались железные копья, железом и медью сверкали шлемы и кольчуги воинов.
Отец Биорн видел войско русичей в битве у Невской протоки; билось оно копьями и мечами, топорами боевыми, стрелы пускало тучей; видел отец Биорн кольчуги русские, шлемы кованые, и все же ему казалось, что Мундт преувеличивает силы русичей. Русь, покоренная Ордой, лежит в пепле и развалинах. Если бы перед битвой на Неве Биргер послушался совета отца Биорна и выступил к Новгороду в одной рати с рыцарями-мече-носцами, он, Биорн из Упсалы, не гостем вошел бы в дом святой Софии, а господином… Задумавшись, отец Биорн не слушал, о чем еще говорит Мундт. Не знает и не видит любечанин ничего, кроме своего торга. Готов он торговать и с другом и с недругом.
В беседах с новгородцами отец Биорн говорил о себе как о любознательном путешественнике, восхвалял красоту города и всего, что он видел. Сопровождаемый Мундтом, он обошел вал и стены острога; никогда еще никто с таким тщанием, как отец Биорн, не осматривал стен Детинца, стен и острогов, окружающих монастыри. Любознательность его простиралась всюду. В беседах с владычными попами с ясным взором он отрицал воинственные замыслы Запада, сожалел, что церковь русская откололась от римского священства. Те же мысли об отколе русской церкви от Рима отец Биорн затронул и в беседе с владыкой новгородским.
Владыка благосклонно, как показалось отцу Биорну, выслушал его и сказал, что церковь на Руси живет своими обычаями и не примет обычаев Рима. Возражение владыки дало отцу Биорну повод напомнить об унии церкви новгородской с Римом. Владыка не отклонил мысль об унии, но и не согласился с отцом Биорном. Он сказал, что в Новгороде Великом дела церкви решаются в согласии с волей веча и князя. Князь же новгородский далеко нынче, в Суздальской земле.
— Богат Новгород, обширна земля его, но владычествуют на ней люди, чуждые вере и обычаям Запада, — прервав наконец свои размышления, заговорил отец Биорн. — Горько помышлять об этом, но горше видеть утеснения, коим подвергаются в Новгороде гости из западных христианских городов, приверженных Риму. Скорблю о том, сын мой, скорблю и верую в милость бога всевышнего и помощь пресвятой девы, — повысил голос отец Биорн. — Настанет день, и, может быть, уж недалек он, когда свет апостолической церкви осияет Новгород, когда не иноземцами, а господами и властелинами придут на берега Волхова гости из Любека и из Висби…
— Сбудется ли слово твое, святой отец? — не зная, верить ли тому, что услышал, сказал Мундт.
— Я буду молиться за то, сын мой.
Как ни спешил Спиридонович по окончании торга скорее отплыть из Висби, все же, в ожидании попутного ветра, новгородским ладьям пришлось задержаться в гавани. Наконец ветер подул с запада. Ладьи вышли в море. Неся полные паруса, они легко скользили по свежей волне. Гребцы не брались за весла. Небо было чистое; синяя дымка горизонта, казалось, отодвинулась так далеко, что терялась в блеске моря.
Людей на ладьях стало больше. Новгородские мастера братья Коровичи — Дементий и Петр, — строившие в Висби каменную церковь Троицы, окончив труды, ожидали попутных ладей, чтобы плыть в Новгород. Бургомистр и городские советники, довольные искусством мастеров новгородских, звали их остаться в Висби.
— Зачем вам идти в Новгород? — говорили им. — Не бегите от богатства и славы. Мы в Висби строим и церкви и палаты каменные, а в Новгороде к чему приложите свое искусство? Оставайтесь на Готланде! Счастье вам будет. Жен изберите себе. Наши жены не в пример новгородским — покорны и домовиты.
Звали к себе искусных мастеров и гости из Любека; как и в Висби, обещали богатство и почести. Новгородцы-зодчие не сдались на уговоры. Когда пришли в Висби ладьи Спиридоновича и Ивковича, Дементий и Петр прибежали на вымол.
— Возьмите нас в Новгород, — сказав о том, кто они, попросили гостей. — Гребцами сядем на ладьи или иное какое дело…
— Давно ли вы в Висби? — осведомился Спиридонович.
— Четвертое лето идет, — ответил старший из братьев — Дементий. — В Новгороде, в братчине строителей каменных и камнетесцев, знают род Коровичей. Много камня положено нами. Прадед наш мастер Петр строил Николу в Дворищах, Георгия в Юрьевом монастыре. Искусный из искусных был мастер. Мы строили нынче на Готланде и здешних людей учили строить.
— Любо нам знать, что на Готланде и в городах немецких ценят новгородских мастеров.
— Да, ценили и обещания давали, но мы с братом новгородцы, и нет нам города лучше и краше Великого Новгорода. Стосковались вдали.
— Взяли бы здешних красавиц в жены, то-то бы жили. Видели мы в Висби лебедей белых, — усмехнулся Спиридонович и подтолкнул стоявшего рядом Ивашку.
— Нет, не сравниться им с нашими, — улыбнулся на речь Спиридоновича младший Коровин. — Дементия, — показал он на брата, — ждет в Новгороде жена молодая, я хоть и холост, да как вспомню хороводы на Буян-лугу, так и защемит сердце.
Первый день плавания был благополучен. Ночью шли под парусами, а к утру ветер вдруг затих. Холстины парусов бессильно повисли. Гребцы взялись за весла.
— Как заснуло все, не взбунтовалось бы море…
В голосе гребца, который посетовал на тишину, прозвучала тревога. Спиридонович посмотрел вокруг. На небе спокойно мерцали начинающие уже блекнуть звезды. Море лежало широкое и такое спокойное, словно ничто не в силах возмутить его синее лоно.
— Не кличь беду, Ромаш! — сказал другой гребец, ближе к Спиридоновичу. Гребцы, поднимая весла, глубже опускали их в воду и, отвалясь, с силою брали на себя, скрипя уключинами.
— Не придет беда, так не накличешь, — возразил Ромаш. — А придет — тяжко будет.
— Нажми на весла, други! — крикнул Спиридонович. — Скоро увидим Волхов.
Взошло солнце. Лучи его ярко осветили, словно зажгли, поверхность моря. Затишье, встревожившее гребцов, обеспокоило и Спиридоновича. Сам знал и слыхал от других, кто бывал на море, как ненадежна внезапная тишина. Вдали что-то блеснуло. Спиридонович присмотрелся; глаза его скоро различили птицу. Она летела навстречу вытянувшимся одна за другой ладьям.
— Чайка, — узнал Ромаш. — Знать, берег близко.
Не переставая играть веслом, Ромаш пристально всматривался вперед, в ту сторону, откуда летела чайка. Они пронеслась над ладьей. Это развеселило гребцов. Появление птицы напомнило им о земле, о том, что где-то недалеко, за сизой дымкой, повисшей над морем, скрывается берег; но берег чужой, неприютный. Прежде на пути в Висби и когда шли обратно в Новгород, приставали к здешним берегам, а с той поры, как появились из немецких земель ливонские рыцари и подчинили себе ливов и эстов, новгородцы держатся дальше от берега. Бывало, что рыцари захватывали и уводили ладьи.
— Глянь-ко туда, Спиридонович! — крикнул Ромаш и поднял руку, показывая вперед. — Что там?
Спиридонович приставил к глазам ладонь.
— Ничего, — сказал он. — На море ни ладьи, ни паруса.
— Туман поднимается.
— Не в глазах ли у тебя рябит, Ромаш? — усмехнулся Спиридонович. — Небо ясное, море блестит и играет.
Ромаш взмахивая веслом, теперь с такой силой нажимал на него, что вода пенилась и с шумом лизала борт. Туманное облачко, на которое указывал он, росло, расползалось по горизонту. Теперь его видел и Спиридонович. Налетел ветерок и шевельнул безжизненный парус. Солнце сияло, но блеск его вдруг поблек, стал мягче, прозрачнее; солнечные лучи не проникали уже, как прежде, в темную глубину моря, а лишь скользили по его гладкой, неподвижной поверхности. Набежавшая издалека усталая волна, словно предупреждая об опасности, лениво качнула ладью. Прошло еще немного времени, внезапно парус сердито хлопнул и, расправляясь, стал наполняться ветром.
— Земля… Землю вижу! — крикнул Ромаш. — Буря идет, держи к земле, Спиридонович!
Вдали, выступая из воды, показалась темная полоска берега. Ветер, точно сердясь на скользящие по воде ладьи, быстрее гнал их. Там, где Ромаш увидел землю, теперь различалась покрытая лесом гряда прибрежных холмов.
Туча заволокла солнце. Как прозрачные стрелы, упали крупные капли дождя. Волны, вздымаясь, с яростным шумом рассыпали пенистые белые гребни. Ладьи разметало. Берег недалеко, но там, куда волны гнали ладью Спиридоновича, тяжелой, темной громадой высилась выдавшаяся вперед скала. Спиридонович и гребцы, которые находились с ним, не успели подумать об угрожающей им новой опасности, как огромная волна подхватила ладью и со страшною силой бросила вперед…
Голый песчаный берег заливает вода. Ни деревца, ни жилья вокруг. Когда Афанасий Ивкович, промокший, со слипшейся бородой, выбрался на твердую землю, он истово перекрестился и, с трудом шевеля посиневшими губами, пробормотал:
— Не одни ли мы остались в живых, Ивашко?
Он долго всматривался в затянутую мутной дымью дождя бушующую стихию моря. Казалось, огромная, неукротимая сила, которая таилась в морской глубине, вырвалась наружу. С берега волны казались еще выше. Острые гребни их накатывались на отмель и отступали, брызжа пеной.
— Скорлупки малой не видно на море, — сокрушенно простонал Ивкович.
— Не видно, — согласился Ивашко. — А может быть, их, как и нас, бросило на берег? — высказал он надежду.
В Висби Ивашко сел на ладью Афанасия Ивковича. Боялся тот идти морем без надежной защиты. Спиридонович посмеялся над опасениями Ивковича, но Ивашку к нему отпустил.
— Не жду и не надеюсь на то, Ивашко, что и другим удача, — заикаясь, с безнадежностью в голосе продолжал жалобы Ивкович. — Жаль Василия Спиридоновича, умен и силен был, помяни господи его душу!
— Не рано ли за упокой поминать, Афанасий Ивкович? — вздрогнув при напоминании о гибели Спиридоновича, хмуро пробормотал Ивашко. — Подождем.
— Двух чудес не бывает, — не унимался Ивкович. — На берегу мы, а какая это земля? Небось островишко песчаный…
Как ни убедительно было то, что сказал Ивкович, Ивашко не верил в гибель Спиридоновича. Мог ли представить он, что не увидит гостя на Великом торгу, не услышит голоса его у Ярославовой звонницы? Бросился бы сейчас Ивашко на поиски, да нельзя оставить Ивковича — еле жив тот.
Александр выехал из Переяславля сразу же после буйства ростепели, когда еще не просохли дороги. Поезд тащился медленно, задерживаясь у переправ через реки и топи. На второй неделе увидели Торжок.
В Торжке Александр остановил поезд. Путь преградила не вошедшая в берега после весеннего паводка быстрая Тверда. Впереди, на пути к Новгороду, холмы Валдая. На реках и ручьях перед полой водой разобраны мосты и большей частью вновь не наведены. Александр оставил в Торжке молодую дружину с поездом и княгинею, наказав им не трогаться в путь, пока не просохнут дороги, а сам, чтобы не задерживаться понапрасну, со старой дружиной вышел налегке.
Теперь двигались быстрее. На третий день, с вечерними сумерками, вступили в Новгород. Стук копыт множества коней по бревенчатым мостовым встревожил жителей.
— Войско… Пресвятая владычица! Копий-то, копий!..
— Не князь ли Александр с дружиною?
— Он, Ярославич… И кони русские, и шеломы с еловками… Сам впереди. Посадка его, княжая.
Утром звонили колокола. Над городом кружились стаи испуганных галок; сполошный крик их разносился далеко по Волхову — громкий, неугомонный.
Александр Ярославич побывал у святой Софии. Узнав о недуге владыки — навестил владычный двор. Извещенный ближними попами о приезде князя, владыка сделал было усилие приподняться навстречу, но Александр быстро прошел вперед и опустился на колено.
— Благословен грядый… — начал владыка, простерев руку над головой Александра. — С приездом тебя, княже! В трудах и горестях встречает тебя Великий Новгород! Много страстей людских, много зла вокруг, и нет пастыря, который крепкою десницею защитил бы от бед.
— Ия тревожусь о том, владыка.
— Будет ли твой приезд, княже, освящен миром, сменит ли Новгород ризы печали на ризы радости?
— О том он сам скажет, — стараясь говорить мягче, не повышая голоса, ответил Александр. — Я к людям новгородским зла не имею и шел не на ссоры и не на распрю.
Александр мало изменился за то время, что не был в Новгороде. В пути он загорел, волосы и борода его выцвели и посветлели от солнца. Казалось, вместе с ним покой и тепло вошли в горницу старца, и тот, почувствовав это, оживился.
— Близко войско лыцарское, княже, — сказал владыка, и взгляд его испытующе остановился на лице Александра. — Во Пскове лыцари, в Водской пятине нашей срублен ими город Копорье и другие городки. Зимою ватаги лыцарские были близ Тесова… Не придется ли Новгороду встречать лыцарское войско у своих стен? Нелегко будет биться с ними, княже. Соберем ли достойную рать?..
— Опасность велика, владыка, — подтвердил Александр слова старца. — Вижу ее. Соберу рать. Посошных возьму и охочих. Карелу и ижорян позову. Старая дружина пришла со мной в Новгород, молодая осталась в Торжке с княгиней; как просохнут дороги, княжий поезд выйдет из Торжка. Батюшка, князь Ярослав, обещал Новгороду помощь низовыми полками. Многолюдно войско лыцарей, да на чужой земле оно. Соберется рать, выступим на Псков. Освободим Псковскую землю.
— А Орда, княже? Возьмет ли Русь меч противу язычников?
При напоминании об Орде лицо Александра потемнело. Перед глазами его возникли разрушенные города Суздальщины, заросшие крапивой пепелища погостов и займищ.
Уезжая из Владимира, в беседе с отцом Александр сказал, что под стягом великого князя готов идти против Орды. Ярослав выслушал сына, поморщил губы в улыбке и молвил:
— Слушал я тебя, Олексанко, и вспомнил: таким же, как ты, был и я когда-то. Удалью и силой своей хвалился. А прошли годы, понял: не всякого врага возьмешь удалью. Нынче откроюсь тебе, слушай, что молвлю, и помни: полна Русь гнева и ненависти, велика боль ее. Поднимется она, готовая биться с врагом. Думал я о том, много ночей не спал… Храбро будем биться, но Орда сильнее. Многолюдством своим сомнет и порубит наши полки. Смел ты умом, Олексанко, скажи: какой избрать путь?
— Не ведаю, батюшка, — признался Александр. — Тяжко мне от твоего слова.
— Да, тяжко. А одною ли силой жива Русь? Нет, Олексанко. Жива она и мудростью людей своих.
Ярослав помолчал, подвинулся на лавке ближе к Александру и, как бы желая рассеять тревожное впечатление от того, что говорил раньше, продолжал:
— Когда враг на рубеже — не время бежать от битвы. Но когда враг — сильный и многочисленный — пришел в землю твою и войско твое разбито, сожжены и разрушены города… Время ли гибнуть тем, кто не мирится с позором плена? Не имут мертвые срама, молвил старый князь киевский Святослав Игоревич, но не славна смерть, если не преграждает она дороги врагу. Нынче Орда далеко, в Уграх. И не лезть нам очертя голову на рожон, а силу копить надо, большую силу. Да, Олексанко, силу! А на Руси? Каждый город своей головой думает. В том и корень всех зол. Дед твой, великий князь Всеволод, поднял свой щит выше всех князей русских, его делами сильна и крепка была Суздальская земля. И я верю, Олексанко, что вокруг Суздальской срединной земли сложится Русь, стяг князей суздальских станет стягом Руси, а великое княжение владимирское навсегда останется за родом нашим.
Эта беседа с отцом вспомнилась сейчас Александру в разговоре с архиепископом.
— Не удалью своей пришел я хвалиться перед тобою, государь-владыка, — подняв голову и оторвавшись от размышлений своих, вымолвил Александр. — Удали много на Руси, но горе нам, если употреблена будет она во зло.
— Хвала мудрости твоей, княже, — приподнявшись на изголовье, произнес владыка. Розовые пятна румянца, выступившие на впалых щеках старца, выдавали его волнение. — Слабы мы, но неизреченна милость творца. В страхе перед ордынским войском, ввергшимся ныне на земли королей польского и угорского, готовы западные христиане оказать нам помощь свою. Не обретем ли выгод в союзе с ними? Римский патриарх ищет дружбы нашей…
Александр нахмурил чело. «О чем сказал владыка? — спросил себя. — Почто хитрит старец, говоря о выгодах союза с латинским Западом?»
— Войско латинских меченосцев на нашей земле, государь-владыка, — решив не скрывать своих мыслей, сказал Александр. — И ты, государь, и люди новгородские встревожены нашествием латынян. Римский патриарх благословил крестовый поход свеев; новгородские полки поразили свейскую рать. Ныне римский патриарх благословляет поход ливонских и иных латинских земель лыцарей. Какой помощи ждать Руси от латынян?
— Союз христианских народов против нечестивой Орды благословит бог и святая церковь его, — медленно произнес владыка. — Споры христианского Востока и христианского Запада — не преграда к совместной борьбе против язычников. Не сомневайся, княже, всякое бо сомнение есть шаг к бессилью. Не слухами и не старческими домыслами навеяно то, о чем говорю и что надлежит решить тебе, князю. Гостит в Новгороде папский легат, облеченный доверием, муж мудрый…
— Папский легат… В Новгороде? — не утерпел, спросил Александр.
— Да. Видел его аз и беседовал с ним о делах церкви.
— Чего он хочет?
— Не мне, обремененному недугами, доверит он свои тайны, — устало опустясь на ложе, ответил владыка. — Скромным путешественником явился он на Новгород, а живет у единоверцев на Готском дворе. Тщусь надеждой, княже, в старости моей видеть радость и мир над домом святой Софии и над градом нашим.
Тревожные раздумья всю ночь беспокоили Александра. Изумляло его и настораживало то, что услышал он от владыки. Казалось, владыка искренне радуется тому, что видит князя, и в то же время он говорил и держал себя так, словно не открыл Александру всех своих дум. И в недуге старец остался верен себе. Александр не сомневался в том, что владыка о многом говорил с папистом, но о чем сказано было, умолчал, ограничась похвалами латынянину.
«Не хитрость ли и обман скрываются под личиной любознательности паписта? — думал Александр. — Буду говорить с ним».
Рано просыпается Новгород. Алеет заря на востоке, а над крышами уже вьется дым, белыми струйками поднимаясь к небу. У колодцев, перекликаясь с шумными, бестолковыми стаями галок, скрипят «журавли», тянут из глубины бадьи со студеной водой, чистой, как слеза девичья.
Об эту пору улицами Торговой стороны мчались два всадника. Уличные сторожа, снимавшие решетки на переходах у Верхнего ряда, ворчали, приговаривая:
— Княжие дружинники… Скачут-то, осподи! Свои-то головы сломят — ладно, а ну как затопчут кого…
На Ильиной улице заливисто орут петухи, деловито квохчут и роются в дорожной пыли куры. Всадники мчатся, не сдерживая коней. Хлопая крыльями, обезумев, куры спасаются в стороны. Рябая, с черным хохолком, сбитая копытом коня, испустила предсмертный крик. Из ворот Никаноровых хором вылетела босая, в шитой мережками рубахе Мардальевна.
— Ах, погубители! — подняв хохлатку и грозя вслед всадникам, заголосила она. — Споткнулись бы кони у вас, сломать бы вам шеи беспутные!
— На кого кличешь беду, Мардальевна? — спросила выбежавшая на крик из соседних хором женщина. — Уж не воры ли?
— Дружинники княжие. Скачут улицей, как ошалелые… Хохлаточку погубили. На княжий суд пойду…
Когда выбрались за город, на Красное поле, передний из всадников придержал коня, подождал товарища и сказал, улыбаясь:
— Люблю, Олексич, когда конь мчится быстрее ветра. Рад ли ты, что мы снова в Новгороде?
— Рад, княже, — коротко ответил Олексич. — И мне любо скакать на лихом коне, но теперь пойдем-ка шагом. Весточка у меня есть.
— Добрая ли? Уж не наведался ли молодец на Нутскую улицу, к косящатому окошечку Катерины-свет? — рассмеялся Александр. — Жива ли она? Не забыла ли молодца?
— Не успел, княже, не наведался, — улыбнулся Олексич.
— Небось ждет. Не томи молодушку, Олексич, приголубь! Не звала бы обманщиком ближнего дружинника.
Олексича смутила речь Александра, но нечего возразить молодцу, не в чем и оправдываться. Он подогнал коня и, поравнявшись с князем, сказал:
— Вечером, как вернулись со владычного двора, говорил я, княже, с Яковом Полочанином. Сказывает он: Ивашко, дружинник твой, был на княжем дворе.
— Ивашко? — придержал коня Александр. — Где пропадал он? Почему бежал от похода на свеев? Спрашивал его Яков?
— Спрашивал.
— В трусости повинен молодец? — нахмурился Александр. — Почему Яков не схватил его? Жаловал я отрока, а он клятву и слово нарушил.
— Ни в трусости, ни в нарушении клятвы нет Ивашкиной вины, Александр Ярославич.
— Что ты молвил?
— Не повинен. Приспешник Нигоцевичев кончаром поразил молодца.
— Где? Почто поддался злодею?
Взгляд Александра был все еще хмур, но в голосе послышалось любопытство.
Олексич рассказал князю обо всем, что сам знал о походе Ивашкином на Шелонь, о встрече на займище и о том, как злодей хитростью обошел витязя, ранив его.
— Виноват или прав отрок — ввечеру, как вернемся в Новгород, спрощу сам. Где обитает он? — спросил Александр.
— По первости жил на княжем дворе, но скучал без дела. Ушел к мастеру Никанору на Ильину. Весной, после ледохода, сел гребцом на ладью Василия Спиридоновича.
— Что за поход? Куда ушел Спиридонович?
— На Готланд, в Висби. С товарами повели ладьи. Александр некоторое время ехал молча. На лугах, раскинувшихся по сторонам дороги, трава начала обсыхать, солнце грело сильнее.
— Кто еще из торговых гостей ушел в Висби? — спросил.
— Афанасий Ивкович. Будет благополучен путь морем, в полулете вернутся в Новгород.
Никанор был в кузне, когда скрипнули ворота и колеса застучали по мостовому въезду. Вскоре со двора окликнули:
— Принимай крицы, Никаноре!
Никанор доковал изделие, бросил его в лоток и тогда лишь выглянул из кузни.
— Кто прибыл, не Василько ли?
— Я, Никаноре.
— Хорош гость и ко времени, — довольный приездом Василька, Никанор показался на дворе. — Нужно мне железо кричное, хотел о том весть подавать.
Василько отпряг лошадь, привязал ее к телеге и повесил на передок сплетенный редкими петлями мочальный кошель с сеном. Никанор, стоя у телеги, осматривал крицы.
— Сам варил крицы, Василько?
— Сам, бранить не будешь. Воз железа тебе и дар от деда Левоника.
— Как живет старый?
— Крепок. Деду Левонику и сто годов — не годы. Свое изделие послал… Вот, любуйся, Никаноре!
Василько передал Никанору топор, скованный Левоником.
Топор Левоника не похож на те, что ковались в Новгороде, не похож и на иноземные. Широкое и тонкое лезвие топора посажено наглухо на длинное топорище с проложенными по бокам двумя железными полосами и схваченное кольцами; топорище прямое, длиною оно напоминало древко медвежьей рогатины. Обушок топора вытянут клевцом и изогнут «к себе», на манер багорчика; лезвие округлено так, что напоминает серп месяца. Бородка лезвия прихвачена кольцом к топорищу, а острый носок рогом вытянут вверх.
Никанор с любопытством, со всех сторон, оглядел изделие, тряхнул на руке, помахал им.
— Топор как перышко, а топорище полпуда, — сказал. — Носок — хоть коли им заместо рогатины. Не пойму, в чем хитрость. Стоек ли топорик, Василько? Пробован?
— Пробован, Никаноре. По твоему уставу на пять слоев кован, — ответил Василько.
Они вошли в кузню. Никанор указал Васильку на железную плашку, валявшуюся близ кряжа наковальни.
— А ну, ударь! Поглядим, стоек ли?
— Пытал, Никаноре, у себя в кузне. Стоек, не гнется.
— То у себя, а то здесь.
— Не веришь, гляди!
Василько взял топор, поплевал на ладони и размахнулся. Со свистом сверкнуло широкое лезвие, рассекло плашку.
— Ни зазубринки, — обтерев с лезвия приставшую к нему землю, довольно произнес Василько. — Хорошо рубит.
Никанор снова осмотрел топор, поднял куски рассеченной плашки. На разрубе железо гладко блестело.
— Добрый мастер Левоник, — похвалил. — Ковал я топоры и плотницкие и боевые, но как этот — впервой вижу.
— Дед Левоник умеет колдовать над железом, — довольный похвалой Никанора, сказал Василько. — Он и название своему топору припас. Топоры, которыми лес валят в борах, мужики секирами называют. Левоник и говорит: моим-то не лес, а врагов валить; маховой, говорит, он, под стать секире. Велел и тебе сказать, что не топор ковал, а секиру.
— Не тяжел, а секиры стоит, — согласился Никанор.
— Наказывал мне Левоник, — продолжал Василько. — Отдай, говорит, игрушку мастеру Никанору и не забудь, напомни: не на то дарю, чтобы изделие мое ржа ела, а чтобы размыслил мастер и оценил. Рубит, сказал, моя секира, как топор, вперед колет, как копье аль рогатина, а клевцом лыцаря в железах повергнет наземь, как багорчиком; закалена, сказал, секира на кремень, ни железо, ни медь от нее не укроют.
— Хитро кует, хитро и думает Левоник, — одобрил Никанор. — Перед свейским походом сковал я меч в дар Александру Ярославичу, а Страшко — перо к копью. С тем мечом и копьем Ярославич в бою был. Как вернулся в Новгород, молвил: хороши меч и копье, что скованы нашими кузнецами, лучше франкских. Ныне поглядит он на изделие Левоника; ни у ордынян, ни у лыцарей нет похожего топорика, да и хитреца небось нет под пару старому Левонику.
— Был бы в Новгороде Александр Ярославич, может, и впрямь показать бы ему изделие Левоника.
Никанор взглянул на кричника, хитро усмехнулся и подошел к горну.
— Качни-ко мех, Василько! — сказал.
Василько ловкими и сильными взмахами коромысла принялся качать мех. В горне вспыхнуло и зашумело синее пламя. Никанор пошевелил угли, огрудил их и вдруг спросил:
— Скажи-ко, Василько, день аль ночь на улице?
Василько с недоумением уставился на Никанора, не понимая, о чем тот спрашивает.
— Улицами ехал ты, неужто не разобрал? — переспросил Никанор.
— Разобрал, да не ведаю, к чему слово твое, Никаноре?
— К тому, мастер, что на глаз ты зорок, а вот на ухо туговат. Ехал на Ильину через Великий мост, мимо княжего двора… Не играют ли там песни дружинники?
— Вроде бы шумно было, Никаноре. Впрямь так…
— То-то. Не пусто на дворе, а где дружина, там и князь.
— В Новгороде?
— Со вчерашней ночи. Качни-ко сильнее мех, не жалей силушки! Не сковородник куем, перо к рогатине.
…В горнице, когда появились там Никанор с гостем, Аниса Мардальевна поставила перед ними ендову с хмельным медом, разрезала пирог луковый и принесла в глиняной плошке жареную курицу.
— Не знала гостя, не припаслась, — сказала. — Мало разносолов на столе.
— Не гневи бога, хозяюшка! — засмеялся Василько. — Наставила снеди полон стол и жалуется — угощать-де нечем. А на столе и мед, и пирог, и курица в плошке…
— Ой, не напоминайте мне о курице! — потускнела лицом и жалостливо потерла глаза Мардальевна. — Уж такая-то она у меня хохлаточка-то была, красавица-то. Люди любовались, завидовали. Покоя из-за нее лишилась.
— Почто же ты, Аниса, извела ее? — спросил Никанор. — В плошке на столе и не хохлаточка петухом споет.
— Не серди меня, Никаноре! — Мардальевна перебила мужа. — Сказывала тебе: утром, спозаранку нынче, княжие дружинники гнали улицей. Уж, право, как оглашенные! Конем-то на нее… Вернулись на нашу голову.
Огромная волна, подхватившая на свой гребень ладью Спиридоновича, бросила ее на выступившую в море темную скалу. Казалось, все кончено. Гребцы опустили весла. Но то, что произошло в следующий миг, не столько обрадовало, сколько изумило обреченных на гибель людей. Громада скалы словно расступилась. Ладья скользнула в узкую, как бы прорубленную в камне, темную щель и оказалась в защищенной от моря спокойной лагуне. Не веря в спасение, люди с недоумением оглядывались друг на друга.
— Кому не судьба утонуть в море, тот не утонет, — придя в себя, промолвил Ромаш. Он попытался усмехнуться, но никто не поддержал его. Молча подгребли к берегу. Наказав Ромашу, чтобы тот причалил ладью, Спиридонович поднялся на ближний холм.
Море бушевало, не переставая лил дождь. Впереди, насколько хватал глаз, с ревом низвергались белые гребни волн. Нигде не видно и следа людей. «Погибли», — вспоминая Ивашку и Афанасия Ивковича, прошептал Спиридонович.
От места, где находился он, уходила вдаль цепь покрытых лесом холмов. К югу лес реже, там простиралась плоская, голая равнина. С вершины Спиридоновичу казалось, что земля, на которую волны выбросили ладью, медленно опускается и локоть за локтем исчезает в море.
Спиридонович поискал взглядом жилье; вокруг нигде не видно и признака погоста или займища. Если земля эта остров, то он, хотя и безлюден, все же не похож на те, каких много рассыпано в устье Невы-реки. Остров этот обширен; море на нем видно только с той стороны, где пристала ладья. Если же берег не островной, а принадлежит земле ливов или эстов, то не приведет ли судьба встретиться с рыцарями-меченосцами? Лучше бы увидеть в море ладьи шведов, чем на берегу рыцарей.
Спиридонович начал спускаться к лагуне, где оставил ладью. Не одолел он и половины пути, как неожиданно, из-за кустов, со всех сторон показались чужие люди. Босые, в лохмотьях и рубищах, они что-то кричали новгородскому гостю, но Спиридонович не понимал их языка. Кое у кого в толпё виднелись рогатины и топоры, большинство же было вооружено заостренными наподобие копий кольями и насаженными на древки косами. Поднимаясь на холм, Спиридонович не захватил с собою оружия. Он не знал, что за люди перед ним, чего они хотят от него?
Пока новгородец раздумывал, как избежать нежданной опасности, от толпы отделился высокий голубоглазый молодец, вооруженный рогатиной. Грубая посконная дерюга накинута на его плечи вместо одежды, лицо обрамляют тонкие, как лен, но спутанные, волосы. Он что-то сказал своим, и вокруг наступила тишина. Спиридонович догадался: голубоглазый молодец — предводитель ватажки. Приблизясь к Спиридоновичу, молодец остановился, опустил рогатину и заговорил.
— Не понимаю, — потряс головой Спиридонович и подумал: «Холопы меченосцев. Что надо им?» Не смерть, не потеря товаров, коими нагружена ладья, страшили Спиридоновича, а то, что может он изведать вражий полон.
Голубоглазый заговорил снова, Спиридонович молча смотрел на него. Молодец поманил кого-то из своих. К ним приблизился босой, с заросшим бородою лицом ватажник. Рваное рубище еле прикрывало тощее тело.
В заскорузлых, жестких от мозолей руках он держал сухой заостренный кол. Ватажник посмотрел на Спиридоновича и молвил по-русски:
— По одёже и обличью сужу — ты, молодец, Новгородской земли житель?
Услыхав русскую речь, Спиридонович готов был обнять незнакомого, но вовремя спохватился: поймут ли его радость ватажники?
— Правду молвил, житель. Новгородец я. А кто вы? Почто грозите мне?
— Зачем ты пришел на наш остров? — спросил ватажник.
— Не своею охотой. Шли мы на ладьях из города Висби, а утром нынешним буря разметала ладьи. Где мы, какая и чья эта земля?
Ватажник передал на чужом языке то, что услышал от Спиридоновича. Голубоглазый молодец выслушал, подошел ближе.
— Это мастер Кууск, наш староста, — сказал ватажник, показывая на голубоглазого. — Он говорит, что мы рады видеть у себя, на Сареме-острове, гостя новгородского. Ливонские лыцари хитростями и насилием захватили нашу землю, а нас, свободных эстов, обратили в холопов. Не стало у нас сил терпеть тяготы холопства, мы взяли оружие, окружили лыцарские замки: или разрушим их, или погибнем. От русичей мы не знали зла. Мастер Кууск и народ наш просят тебя, гость, и товарищей твоих побыть на острове. Мы бедны, много бед приняли от лыцарей люди наши, но для друзей у нас найдется кров.
— Передай, житель, мою благодарность предводителю вашему и народу на Сареме, — сказал Спиридонович. — Не найдется ли на вашем острове искусного мастера, который осмотрел бы нашу ладью и исправил то, что повреждено морем?
— Где ладья и твои товарищи, гость?
— Внизу. Укрылись на тихой воде. Оттуда я поднялся сюда…
Гулом одобрения и сочувствия встретили эсты слова Спиридоновича. Окружив его, жали ему руки. Кууск велел передать Спиридоновичу, что у них есть мастера, которые осмотрят и исправят ладью.
Ни в Новгороде, ни в Висби Василий Спиридонович не слыхал о восстании эстов на Сареме против ливонских рыцарей. Между тем восстание началось весной, под Юрьев день. Эсты изгнали рыцарей с северной половины острова и с восточного берега; епископ Генрих бежал в Ригу. Лишь на юге острова прочно держался замок командора Эрнста фон Эльтона. Эсты оказались бессильными перед каменными стенами замка. То, что из беседы с мастером Кууском и жителями узнал Спиридонович о борьбе их с Орденом, и удивило и обрадовало новгородца.
— Знаем мы повадки лыцарей, но с вашим оружием, — показав на заостренные колья в руках окруживших его эстов, Спиридонович горько усмехнулся, — устоять ли противу мечей и копий?
— Правду сказал ты, гость, и не легко правду слышать, — ответил Спиридоновичу мастер Кууск. — Мало у нас оружия, неумелы мы в битвах. Не хитростями — кровью своей добываем свободу. И помощи нам нет. Если ты, как друг, пришел к нам — рады мы послушать твои советы.
Спиридонович проснулся и услыхал: кто-то зовет его по имени. Хотел открыть глаза, но веки были так тяжелы, что недостало силы разомкнуть их. Смутно, впросонье, припоминалась буря на море, скала, на которую волна бросила ладью, встреча с эстами… А после? Спиридонович оказался в курной избе. Ясно представил он гладкий земляной пол, очаг и глиняный горшок у огня. Промелькнуло в памяти лицо молодой женщины, крутящееся колесо прялки и зыбка около. Старик с гордым и суровым лицом. Были еще люди, они шумно приветствовали гостя. Спиридонович не успел понять, когда видел он все это, как вновь услышал потревоживший его сон голос.
— Проснись, Василий Спиридонович! Не ждал, не гадал, что встретимся.
Голос знакомый. Спиридонович открыл глаза. Изба та же, какая помнилась ему. Серый тусклый свет струится в узкую, затянутую сухим бычьим пузырем оконницу. Рядом… Афанасий Ивкович.
— Крепок был сон у тебя, Спиридонович, — говорит Ивкович. — Жаль было тревожить, да не утерпел.
— Ты… Афанасий?!
— Я. Все, кто со мной были, здравы. Пришли мы в здешний погост, а навстречу, глядим, Ромаш… От него о тебе узнали. Война, слышь, на островке-то. Не пора ли ладьи нам в море спускать?
— Ивашко с тобой? — будто не разобрав тревоги, прозвучавшей в голосе Афанасия Ивковича, спросил Спиридонович.
— Здесь он; на улице, с жителями. Есть тут один среди эстов, который русскую речь понимает. Родом он, сказывает, с Ладоги. Пристал как-то к Сареме-острову, обжился тут и не вернулся домой. Баба тутошняя у него, чада народились… Григорьем, сказал, его зовут.
На улице Спиридонович встретил Ивашку и не узнал молодца. За всю путину, как отвалили от Новгорода, Ивашко держался так, словно ничто не радовало его на море; тихий был, задумчивый. Не весел ходил он и в Висби, сторонился людей. Как-то спросил его Спиридонович: о чем у молодца грусть-тоска? Ивашко не открыл душу побратиму, сказал обиняком: не мне, мол, Василий Спиридонович, жить в чужой стороне, то ли дело на Новгороде. «Закончим торг, к половине лета будем дома», — утешил его Спиридонович, но Ивашко не повеселел.
Сегодня он иной. Казалось, не знал он моря, не ходил на ладьях в Висби, не видел бури морской, не знал и страха перед нею. Глаза у Ивашки блестят, резкие морщинки, бороздившие лоб, разгладились, на губах улыбка, во взгляде, в каждом движении его — удаль и лихость молодецкая. Позови его сейчас Спиридонович на поединок полюбовный — не отступит. Не поразился Ивашко и тому, что увидел Спиридоновича, словно заранее знал, что рассерженное море не причинит зла гостю.
— Ивашко! — позвал Спиридонович.
— Спиридонович! Ой, да рад ли ты, что пристали мы к берегу?
— Не знаю, чему радоваться? — усмехнулся Спиридонович.
— Счастливо пристали… Видел людей здешних?
— Видел.
— Худо живут, а люди смелые, добрую кашу заварили лыцарям.
— Какую кашу?
— Богатыри люди, — Ивашко еще раз похвалил восхитивших его эстов. — Ни жительства своего, ни жизни — ничего не жалеют в борьбе; всего дороже им их остров и воля. Но трудно им, — при этих словах лицо Ивашки потемнело. — У лыцарей мечи острые, копья и топоры боевые; сами в броне, а эсты бьются кольями вместо копий. Побьют их лыцари.
— И я о том думаю, Ивашко. Не многолюдством — хитростью и оружием выиграют лыцари битву.
— Что делать, Спиридонович?
— Пришлые мы люди, Ивашко. Что пользы эстам в похвале нашей.
— По-иному бы помочь.
— Как? Мы не в Новгороде Великом, сами в беде.
— То и добро, что не в Новгороде, Василий Спиридонович, — сказал Ивашко, и глаза его вновь заблестели. — Из Новгорода не достать Сарему, издалека жалели бы, а мы здесь. Слава бурному морю Варяжскому за то, что бросило оно к острову наши ладьи! Дозволь, Василий Спиридонович, тем, кто охочь из наших, удаль оказать, помериться силой с лыцарями!
— За кого просишь?
— Первее за себя. Я мечу копье, топором и мечом владею. Ромаш топором сечет и стрелы пускает метко… За всех прошу.
— Не к бою ли зовешь, Ивашко? — вмешался в разговор Афанасий Ивкович.
— Боя не страшусь, — Ивашко поднял глаза на Ивковича. — Где люди бьются за правду, там и наша воля.
— Наша воля — скорей ладьи на воду да плыть к своим берегам, — сказал Ивкович. Он сердито запахнул полы чуги, задрал бороду и сверху вниз смерил взглядом Ивашку. — За чужое дело голову рад сложить.
— О себе ли нам думать! — вмешался в спор мастер Дементий. — Уйдем с Саремы, стыдно будет после показаться на Великом Новгороде. Есть в ладьях у нас копья, луки тугие, топоры и мечи… Я не торговый гость, не ведаю торговых обычаев, а правде цену знаю.
— Легко тебе молвить, мастер, — глаза Ивковича сузились так, что казалось, не видят они света. — Пристало ли торговому гостю с пустой ладьей идти в Новгород? Да и в том беда: не лыцарскому ли войску дадим железо? Здешние люди не свычны владеть копьями; бегут с поля, а железо оставят.
— Будут владеть, не печалься, Афанасий Ивкович! — к изумлению Ивковича вмешался Спиридонович. — Враги эстов — лыцари; враги лыцари и Великому Новгороду. Дадим помощь — Новгороду от того не убыток. Море не взяло наши ладьи… Случись бы так-то, не видать нам Новгорода, да и Саремы не знать.
— Хо-хо-хо! Ай да Спиридонович! — смеясь, громко воскликнул Ромаш. — Не слово — серебро молвил. Дай и нам поглядеть на лыцарские хоромы, крепко ли стоят они?
— Твоя воля, Ромаш, — отозвался Спиридонович на восклицание гребца. — Не поперек дороги стою. Здешние мастера ладьи чинить будут, осмолят заново, а мы попытаем покуда, хорошо ли живется лыцарям на Сареме?
Кажется, все предвещало успех отцу Биорну. В Риме кардинал Риенци, напутствуя его при отъезде, ясно намекнул, что легату папской курии предстоит честь стать епископом Новгорода. Ливонское войско, вошедшее в Изборск и Псков, держит в своих руках ключи от рубежей Руси. Братья-меченосцы достигнут Новгорода прежде, чем новгородские воеводы соберут полки.
Отец Биорн уже помышлял об отъезде. Он хотел быть скорее в Риге, свидеться с рижским князем-епи-скопом и сказать, что время начать поход. Уверенность отца Биорна в успехе похода и силах Ордена была так велика, что ни в размышлениях своих, ни в беседах с ольдерменом Мундтом святой отец ни разу не усомнился в близком осуществлении своих замыслов. Приезд в Новгород князя Александра напомнил отцу Биорну о тех горьких муках отчаяния, какие испытал он в день битвы на Неве.
Весть о приезде князя в Новгород принес ольдермен Мундт. Любечанин только что вернулся с торга, был оживлен, обрадован удачами, каких давно не знали на Новгороде торговые гости.
— Князь Александр, — рассказывал ольдермен отцу Биорну, — вырос в Новгороде, но среди старых бояр и на владычном дворе есть у него недоброжелатели. Держат они себя ныне тихо. С людьми Александр горд, но не гнушается ни боярином, ни торговым гостем, ни людьми ремесленными…
— Жалует ли он иноземцев? — спросил отец Биорн.
— Бывали на суде у него наши гости, судил правдой.
Приезд Александра в Новгород обрадовал отца Биорна. Это предвещало скорое и успешное завершение его путешествия. «Если князь новгородский горд, храбр в битвах, — слушая Мундта, размышлял он, — то легко ли ему терпеть поругание от Орды?» Обещание помощи святейшего престола, о чем, открыв доверенности свои, будет говорить в беседе с князем отец Биорн, разве не явится доказательством выгод дружбы и союза Новгорода с католическими народами и католической церковью?
Не желая откладывать встречу с князем, отец Биорн сказал:
— Необходимо мне, почтенный Иоганн, видеть новгородского князя. Надеюсь на твою помощь. Побывай на княжем дворе и там через ближних бояр или иных людей передай о желании моем.
Живя в Новгороде, отец Биорн редкий день не бывал на торгу. И новгородцы и иноземные гости привыкли видеть розовое, всегда улыбающееся лицо святого отца и его темно-зеленую сутану, плотно облегающую полное тело. Когда он останавливался у лавок, его встречали доброжелательными приветствиями. «Гости верят, что ваше появление приносит счастье их торгу», — сказал как-то ольдермен отцу Биорну. С тех пор Биорн стал чаще задерживаться у лавок и говорить с купцами; он усовершенствовал и свои познания в языке русичей. Останавливаясь у лавок иноземных гостей, отец Биорн расспрашивал о странах, откуда прибыли гости, долог ли был их путь в Новгород? Особенным вниманием святого отца пользовались гости из Византии и городов далекого Востока. Он спрашивал, какие препятствия испытали они на пути к Новгороду, спрашивал о реках, по которым лежал путь, о волоках, где перетаскивали ладьи посуху; спрашивал о жарких пустынях и караванных тропах в них, спрашивал так, словно готовился сам отбыть в дальний путь.
На следующий день после разговора с Мундтом о князе, посетив торг, отец Биорн остановился у лавки, в глубине которой неподвижно, точно высеченный из камня, сидел иноземец со смуглым, почти темным, лицом, на котором, напоминая обрызганное дождем спелое вишенье, блестели темные внимательные глаза. Концы белой паволоки, обвивающей голову гостя, спускались на плечи. Отец Биорн впервые увидел его в Новгороде. Гость невозмутимо взирал на отличавшую отца Биорна от всех людей на торгу одежду, на розовое лицо под круглой, вышитой узорным бисером, плотно облегающей темя бархатной шапочкой; смотрел так равнодушно и безразлично, словно никого и ничего не видел перед собою.
— Говоришь ли ты на понятном языке, мудрый человек? — спросил отец Биорн.
— Да, — коротко, не меняя выражения застывшего лица, ответил гость на языке русичей.
— Из какой земли прибыл ты на торг в Новгород?
На мгновение в глазах гостя вспыхнули живые, еле заметные искорки. Он сделал легкое движение рукой, словно хотел поднять ее, но тут же вновь замер в невозмутимом спокойствии.
— Земля моя называется Синд, — певуче растягивая звуки, не то небрежно, не то усмехаясь, произнес он.
— Она лежит там, — отец Биорн показал на восток, — за Каспием?
— Там. Далеко моя земля. Горы и жаркие пустыни отделяют ее; долог путь наш, но торг здешний знают и в Хорезме и там, где течет великая река Инд.
— С какими товарами пришел ты в Новгород? Я вижу паволоки и хитрые изделия из кости.
— А ты какой земли, гость? — спросил иноземец, и темное вишенье его глаз словно бы отразило в себе жар пустыни, блеск и глубину великих рек, о которых перед тем говорил он.
— Я, служитель бога единого, прибыл сюда из великого и вечного города.
— Как называется твой город?
— Имя ему — Рим, — важно, глядя на гостя, произнес отец Биорн.
— На Инде, в моей земле, свои города. Приходим мы к Новгороду с паволоками тонкими; нет нигде паволок, равных нашим. Есть у нас камни самоцветные и жемчуг, изделия из кости слоновой, сладкие ягоды… Изюмом называют их на торгу…
Речь дальнего гостя прервал ольдермен Мундт, неожиданно появившийся перед отцом Биорном.
— Что случилось, сын мой? — увидев ольдермена, встревоженно спросил отец Биорн.
— Боярин Федор, коего по воле твоей милости посетил я, говорил со мною…
— Сказал ты боярину, что время мне покинуть Новгород? Увижу ли я князя?
— Да. Боярин сожалеет о краткости пребывания здесь твоей милости и велел передать: ввечеру, как вернется князь из Городища, рад будет он говорить с тобою.
— Благодарение пресвятой деве! — отец Биорн молитвенно поднял к небу глаза. — Счастлива твоя весть, почтенный ольдермен. Вечером ты будешь сопутствовать мне, а теперь иди с миром к делам своим!
В княжей гридне зажгли восковые свечи. Желтоватое пламя их мягко осветило расписанные ярким узором своды, кованые лари в углу, волшебные краски драгоценного ковра, привезенного гостями из Хорезма. Ковер покрывал тесовый пол гридни. Нежная ткань его, напоминающая цветущий сказочный луг, заглушала шаги.
Город окутался сумерками, но теплый весенний воздух был так свеж и прозрачен, что в нем как-то особенно отчетливо и ясно выступали очертания хором. Островерхие шатры звонниц, уносясь ввысь, казались в вечерних сумерках легкими и невесомыми. Город затих. Над лесами, за Колмовом, золотилась заря. Облака поднялись выше и, словно не в силах бороться с разгорающимся блеском звезд, таяли, расплываясь белой паутиной в синеве глубокого неба.
Александр вошел в гридню. Домашний кафтан, надетый на нем, по вороту и полам обшит золотой тесьмой, талию перехватывает золотой пояс. На голове князя — низенький, круглый колпак, опушенный мехом горностая.
— Позови, Олексич, папского посланца, — сказал Александр вошедшему следом за ним в гридню Гавриле Олексичу. — Когда войдет папист — оставь нас; говорить с ним буду один и по-латыни. Пусть тешит он себя думой, что, принимая у себя в гридне, воздаем честь его уму и сану.
Олексич ушел. От горевших свечей пахло воском. Зеленая капля в золотой оправе серьги и драгоценный перстень придавали скромному одеянию Александра великолепие и торжественность. Как будто, принимая папского посла, Александр хотел изумить его простотою обихода своего и в то же время показать богатство русского князя.
Александр владел собой. Ни лицо, ни глаза не выдавали того, что скрывалось в душе. Быстрым умом он легко схватывал мысли других, но сам — и чувства и речь — подчинял своей воле. Он мог вовремя смирить в себе гнев, с невозмутимым спокойствием выслушивал то, что прежде повергло бы его в шумную радость или в отчаяние. Все это явилось к нему вместе с пониманием достоинства своего, ответственности за поступки и слова свои. Желая с глазу на глаз говорить с папистом, Александр надеялся вызвать его на откровенность, заставить полнее открыть тайные стремления свои и цель приезда в Новгород.
Введя в гридню Биорна, Гаврила Олексич, остановись перед князем, почтительно произнес:
— Дозволь, княже, предстать перед тобой отцу Биорну, прибывшему из Рима; мужу зело ученому и мудрому, которого ты желал видеть.
Отец Биорн молча поклонился. Александр немного привстал в знак приветствия, но не протянул руки.
— Оставь нас, воевода! — сказал он Олексичу.
Когда Олексич направился к выходу, отец Биорн с недоумением взглянул на него, потом перевел глаза на князя. Он явно недоумевал: как будет изъясняться с князем варваров? Хотя отец Биорн и владел речью русичей, но не настолько, чтобы передать ею все, о чем хотел он сказать князю. Ольдермена Мундта, сопровождавшего святого отца на княжий двор, хотя любечанин мог облегчить беседу, не ввели в гридню. Но глаза князя смотрели приветливо, губы слегка улыбались. Это ободрило отца Биорна. Подождав, пока закрылась дверь за Олексичем, Александр показал святому отцу на покрытую пушистой медвежьей шкурой скамью против себя, приглашая его сесть.
— Рад случаю, который доставил мне удовольствие беседовать с мудрым книжником римской церкви, — громко прозвучала ласкающая слух латинская речь. Неожиданность латыни в устах князя до того изумила отца Биорна, что он не мог скрыть своего недоумения и растерянности. Молча, словно не понимая, смотрел он на князя. — Что привело тебя в землю нашу, святой отец? — спросил Александр.
Отец Биорн хотя и слышал от Мундта об уме новгородского князя, все же представлял его себе полудикарем, полуварваром. Готовясь к встрече, он пребывал в уверенности, что с первых же слов поразит Александра обширностью своих познаний, умением располагать к себе; пользуясь этими преимуществами, сможет внушить собеседнику необходимость установления главенства католической церкви на Востоке.
— О, я благодарю бога за то, что вижу тебя, король Александр! — торжественно начал Биорн, склонив почтительно голову. — От многих людей слышал я похвалы тебе и твоей мудрости; было бы несчастием для меня, смиренного служителя истинной церкви Христовой, уйти из Новгорода, не познав радости видеть тебя и говорить с тобою.
— Доволен ли ты, святой отец, тем, что видел в Новгороде? — спросил Александр, видимо, тронутый вкрадчивой лестью, прозвучавшей в словах паписта. — Оправдались ли надежды твои?
— О да, король Александр! Любознательность и стремление видеть древний русский город, слава о котором достигла Рима, привлекли меня, и я не жалею о понесенных трудах. Благословение святейшего престола дало мне силы для преодоления опасностей и невзгод путешествия. Ныне я получил доказательства, что величие и красота Новгорода превосходят все слышанное мною раньше о древнем городе Руси. Я увидел наяву то, что выше похвал.
Александр слушал не перебивая. Пристальный взгляд его, казалось, читал то, о чем отец Биорн не договорил, восхваляя Новгород. По лицу князя, полному внимания, улыбке, показавшейся на его губах и как бы поощряющей собеседника к откровенности, отец Биорн видел: Александр ждет от него чего-то большего, чем лесть и похвалы. И все же, зная, что мудрая, подкупающая лесть способна смягчать и жесткие сердца, отец Биорн продолжал свою речь так же восторженно, как и начал. Он стремился рассеять недоверие к себе, придать словам своим задушевную откровенность.
— Верю в искренность сказанного тобою, святой отец, — когда папист умолк, произнес Александр. — Но о другом хочу молвить: ведомы ли римскому патриарху бедствия, какие приняла земля наша от монгольских орд хана Батыя, что кровью и муками своими Русь ослабила силу Орды? Что мыслят о том в Риме?
— Понятны мне слова твои, король Александр, — голосом, полным сочувствия, произнес отец Биорн. — Ты сказал то, о чем неусыпно печется святейший престол и непогрешимый преемник апостола Петра. Римская церковь молит бога о спасении Руси и избавлении ее от плена язычников.
— Так ли это, святой отец? — спросил Александр, не меняя ни позы, ни выражения своего лица.
— Не сомневайся в искренности сказанного мною, король Александр, — ответил отец Биорн, стараясь придать сладчайшую убедительность каждому звуку своего голоса. — С вами наши помыслы и наши молитвы.
— Хочу верить тому, что слышу, святой отец. Право Руси ждать сочувствия себе и помощи от земель западных, но то ли мы видим? Давно ли послание римского патриарха — папы — провозгласило крестовый поход на Русь, как поход против язычников и варваров? Не слабость ли Руси побудила римского первосвященника поднять меч на отторжение исконных отчин наших?
Последние слова Александра смутили отца Биорна.
— Понятны мне горечь и упреки твои, король Александр, — сказал он, придавая выражение скорби своему внезапно потускневшему и опечаленному лицу. — Но что явилось причиной, побудившей покойного папу Григория Девятого издать буллу о возвращении Руси в лоно изначальной апостолической церкви? Злокозненные наветы византийской патриархии… В этом и горе и беды. Уклонившаяся от света истинной веры византийская иерархия ложью и наветами своими ограждает Русь от единения с апостолической церковью, руководимой святейшим престолом апостола Петра, первого епископа Рима. Но святая римская церковь не помнит зла, она несет прощение и грешникам, которые с искренним раскаянием приходят к ней. Нынешний папа Целестин Четвертый доверил мне, смиренному служителю церкви, сказать о том предстоятелям церкви новгородской и светским властителям.
— Принял и понял бы я слова твои, святой отец, если б не имелось доказательств иных дел, — перебил Александр речь отца Биорна. — На прошлом лете нам привелось остановить мечом поход свеев, переступивших рубежи наши; осенью ливонские лыцари захватили Изборск и Псков, разоряют зажития на путях к Новгороду. Это ли помощь нам в бедах и горе? Это ли козни восточного патриарха и заблуждения наши?
— Обида говорит твоими устами, король Александр, — оправясь от смущения, обрел прежнее спокойствие отец Биорн. — Святейший престол призывает христианнейших королей и воинов-крестоносцев не к захвату Руси и отторжению от нее того, что вручено богом, а к помощи и защите ее от язычников.
Александр помедлил. В свете мигающих от нагара свечей лицо отца Биорна и его гладкая, лишенная растительности голова приняли какой-то мертвенный, желтоватый блеск, словно посланец Рима сильнее, чем Александр, болел сердцем о горестях Руси.
— Непонятен мне твой язык, святой отец, — начал Александр и слегка усмехнулся. — Шведский правитель Биргер говорил проще. Здесь, в Новгороде, слышал я от посла его уверения, но не в дружбе. «Если можешь — сопротивляйся! — говорил мне посол Биргера, передавая его слова. — Я стою на твоей земле, пленю тебя и твою землю». Того ли и нынче ждать нам?
— Поход свеев — плод горького недоразумения, король Александр! — горячо, с чувством воскликнул отец Биорн. — Святейший престол осудил то, что совершено правителем Биргером именем христианнейшего короля, — подавив неловкость, вызванную напоминанием о походе шведов, продолжал он. — Но и в горьком плоде есть зерно радости, — последние слова отец Биорн произнес так многозначительно, словно рад был тому, что Александр напомнил о походе Биргера. — Битва на Неве прославила твое имя и возвысила Русь во мнении не только друзей, но и врагов ее.
— А Псков? Захват его Ливонским орденом меченосцев тоже плод недоразумения? — как бы не поняв лести, прозвучавшей в словах отца Биорна, сказал Александр. — Недоразумение и то, что, захватив Псков, ливонские лыцари срубили городки на нашей земле?
— О том я не ведаю, король Александр, не ведаю и того, какие воздвигнуты городки и где.
— Город Копорье в Водской пятине новгородской… Мы защищаем отчины свои, стоя на земле предков, не идем за ее рубежи, а лыцари-меченосцы «защищают» себя на нашей земле… Хочу знать: осудил их римский патриарх или закрыл глаза на то, что совершено ими?
— Я не воин, король Александр, и страшусь осуждать воинов, — отец Биорн благочестиво сложил на груди руки. — Я сказал истину: апостолическая римская церковь скорбит о бедах Руси, принятых от язычников, и молит бога, чтобы отвратил он беды ниспосланные. Пребывая в Новгороде Великом, убедился я, что ни Орда, ни лишения не сломили духа и силы Руси. Складывать ли ей оружие перед язычниками? О том желал бы я услышать слово твое, король Александр. Облекать ли себя в рубища и склонять голову перед ханами и идолами их или поднять меч и изгнать язычников?
— Если бы я спросил совета твоего, святой отец, что бы ты молвил?
— О! Я сказал бы то, что скрыто в моем сердце, — оживился отец Биорн. — Недостойно для христианина склонять голову перед неверными, — торжественно, словно произнося священную клятву, повысил он голос. — Бог вложил силу в твой меч, король Александр, и диавол, предстоящий в личине язычников, силою крестною поражен будет и повержен в прах.
— А жертвы, которые мы должны принести в борьбе, вознаградятся ли они?
— Напрасны сомнения твои, король Александр! Милость божия неизреченна. Готов я к тому, чтобы дать добрый совет, совет друга, и уверить тебя, что святейший престол благословит оружие твое, поднятое против неверных. Благородные рыцари пресвятой девы, христианнейшие короли, коих почитаешь ты ныне врагами своими, придут на помощь тебе, как союзники и друзья, плечо о плечо с тобою будут сражаться они против орд язычников.
Казалось, последние слова отца Биорна поколебали твердость Александра. Он размышлял. Довольный впечатлением, какое произвели его слова, отец Биорн терпеливо, не выдавая ни взглядом, ни движением того, что его волнует, ждал ответа. Восковые свечи потрескивали и дымились. Со двора доносились громкие голоса дружинников. Наконец Александр оторвал руку от подлокотника кресла, приподнял ее, как бы призывая к вниманию, и сказал:
— Слышал я совет мудреца, ради любознательности своей прибывшего в Новгород, или совет мужа, облеченного доверием, который высказал то, что поручено ему высказать?
— Слова мои подсказаны сердцем и желанием добра тебе и земле твоей, король Александр, — приложив руку к груди, мягко и задушевно произнес отец Биорн. — Но при отбытии моем из Рима я слышал их из уст того, кто имеет власть отпускать грехи и повелевать королями.
— И тебе повелено передать их в Новгороде? Так ли я понял, святой отец?
— Я отвечу — да.
— На торгу, если гость предлагает товар, то берет взамен другой товар или серебро, — сказал Александр. — Рука дружбы не ценится серебром; чем закрепятся слова твои, которые я слышал?
— Тем, что дает покой и счастье, — возгласил отец Биорн. — Дружба апостолической церкви и святейшего престола — это дар брату, дар любви и всепрощения.
— Дары приносят сильным, ища защиты их…
— И тем, кто ослабел в немощи, чтобы вернуть в сердца их мужество, веру в силы свои в битве с язычниками, с черными исчадиями ада и сатаны, — ответил отец Биорн.
— Дружба между людьми скрепляется пожатием руки, — заметил Александр. — Дружба между правителями — крестным целованием и грамотами. Какие обещания Рима будут подтверждены грамотами и клятвой?
— Те, что восстановят мир, послужат единству и прославлению церкви Христовой.
Как ни убедительно говорил папский посланец, Александр не верил его искренности. Он понимал, что папист хитрит; за лестными, но ни к чему не обязывающими словами его скрываются тайные намерения, исполнение которых и есть цель приезда его в Новгород. Биорн оправдывал папскую курию, старался доказать непричастность ее к походам шведов и ливонских рыцарей. Не верилось Александру, будто нынешний папа, от лица которого явился посол, искренне намерен оказать помощь Руси в борьбе с ордами Батыя. Но Александр промолчал о том, что думал. Он давно понял, что папский посланец смотрит на него, как на упрямого, но простодушного и недалекого в суждениях князя. Это было по душе Александру, он искусно продолжал начатую игру. По мере того как развивалась беседа, глаза его становились все более доверчивыми, речь звучала спокойнее и, что не могло скрыться от внимания посланца папской курии, Александр спрашивал и говорил не как русский князь, слово которого решает судьбу города, а словно бы лишь из любопытства к тому, что слышит. Последние слова Биорна, казалось, полностью захватили внимание Александра.
— Те, что восстановят мир, — повторил он. — Но какие обязательства должен я возложить на себя, святой отец?
— Прошу позволения объяснить это, — потупив глаза, скромно произнес отец Биорн.
В ответ Александр чуть склонил голову.
— Прости меня, король Александр, если я отвлекусь к некоторым событиям, случившимся давно, но плоды которых мы пожинаем ныне, — начал отец Биорн. — Почти двести лет минуло с той поры, когда христианская Русь, впав в византийскую ересь, откололась от апостолической римской церкви и подчинилась восточному патриарху. Тяжкая кара ныне постигла Русь. О король Александр, не за грехи ли предков, не за заблуждения ли, исповедуемые и ныне церковью русской, обрушилась кара? Страшен гнев божий, но безмерна и милость. Святейший престол и апостолическая римская церковь, служителем которой предстою я, обладают неисчерпаемыми силами, способными защитить Русь, оказать ей помощь в борьбе с ордами неверных.
— Карою ли за грехи мерять беды наши, святой отец? — сказал Александр, не возражая, а как бы высказывая лишь вслух тревожившие его мысли. — Кровь и пепел городов наших — не это ли ослабило силу Орды и остановило руку хана Батыя, занесенную над городами западными?
Отец Биорн глубоко вздохнул, а когда заговорил, в речи его не слышалось больше ни льстивых, ни угодливых слов, какие расточал он, начиная беседу с новгородским князем.
— С грустью и смирением в сердце выслушал я, король Александр, слова твои, будто жертвы, понесенные Русью, ослабили орды хана. Справедливо то, что орды язычников не проникли далеко на запад, но что остановило их? Не жертвы и беды Руси, а отпор истинных сынов церкви Христовой не допустил язычников пройти путями Аттилы, древнего предводителя гуннов. Не чудо ли истинное совершилось? Не знамение ли веры надлежит видеть в том, что крестоносное войско западных христиан рассеяло язычников и гнев божий покарал слуг сатаны! Ныне бог устами святейшего отца церкви, преемника апостола Петра и наместника Христа на земле, призывает вас: изгоните семена ереси, примите священство единой апостолической римской церкви, и милость божия посетит вас.
— Войско хана Батыя ныне в Польской и Угорской землях, святой отец, — выслушав отца Биорна, промолвил Александр. — Польская и угорская рати приняли поражение от Орды.
— Не все достоверно в слухах, которые смутили тебя, король Александр, — прикрывая улыбкой смущение, вызванное словами Александра, произнес отец Биорн. — Временное поражение польского войска Генриха Благочестивого и угорского короля Белы Четвертого не свидетельствует о слабости сил западных христиан.
— Король Бела бежал из своей страны, святой отец.
— Да, но уход короля Белы вызван не поражением, а волей и силой, — произнеся это, отец Биорн набожно возвел очи горе. — Скоро, король Александр, ты услышишь подтверждение слов моих. Ныне хотел бы я знать ответ твой на призыв святейшего престола. Примешь ли ты слова дружбы?
— Обычаи русские не сходны с обычаями западных народов и правилами римской церкви, — ответил Александр. — Наши попы знают свой язык, но мало среди них ведающих латынь; не примет Русь латинской обедни.
— В твоих устах, король Александр, латинская речь так совершенна, что, слушая тебя, я наслаждаюсь и радуюсь. Язык этот звучен и приятен богу, ибо это язык первых христиан, обращенных апостолом Петром. Но снисходя к тому, о чем только что говорил ты, святейший престол оставит Руси ее обычаи; церковь русская, как и ныне, будет иметь закрытый алтарь, двойное причастие, облачения и песнопения, сохранит свой язык. Ключом, который откроет Руси путь к спасению и миру, явится принятие священства и епископов от Рима.
— По обычаям своим Великий Новгород избирает епископа и не примет иного, — сказал Александр.
— Римская церковь не дерзает на установленное издревле право Новгорода Великого избирать себе епископа, — согласился отец Биорн. — Но, избранный по обычаям, он получит рукоположение в Риме.
— Дела церкви решаются на владычном дворе, святой отец. Ведомо ли владыке архиепископу о послании римского патриарха?
— О да, — заверил отец Биорн. — Владычный двор готов принять унию с апостолической церковью и признать главенство папы патриарха над церковью новгородской.
Александр на минуту закрыл глаза. «Так вот о чем беседовал с глазу на глаз владыка с посланцем Рима!» Сохраняя прежнее выражение лица, Александр спросил:
— Посетил ли ты наши монастыри, святой отец?
— Да. Довелось быть во многих, ближних к Новгороду, — ответил отец Биорн.
— С кем беседовал ты из старцев и книжников наших о делах веры?
— Того не мог я исполнить, король Александр. Доверенности свои вправе я открыть тебе и владыке, главе церкви вашей.
— Почему? — сказал Александр, нахмурясь и показывая тем, что он неудовлетворен ответом отца Биорна. — Беседы со старцами и книжниками помогают раскрытию истины. Если не отвергаешь совета моего — навести Юрьев монастырь. В Юрьеве найдешь чернецов, ведающих латынь. И еще, — отец Биорн почувствовал на себе острый и пристальный взгляд Александра, — кроме дел церковных, на каких грамотах должен князь новгородский дать целование и клятвы Риму?
— На том, чтобы жить в союзе и дружбе с западными христианнейшими государями и принять в Новгороде крестоносное войско духовного братства рыцарей-меченосцев.
— Я не ищу врагов там, где никто не угрожает нам, но меченосцы захватили Псков, они угрожают походом Новгороду, — Александр повысил голос. — Не обратят ли они свою помощь в беду нам?
— Неверие и подозрительность, король Александр, — сказал отец Биорн, — пусть уступят в сердце твоем место вере и доверию. Волен ты принять сказанное мною, волен отвергнуть, но не сомневайся в искренности намерений наших.
— Готов верить сказанному тобой, святой отец, — отвечая на уверения отца Биорна, промолвил Александр и поднялся, давая знать этим, что беседа окончена.
Отец Биорн склонил голову.
— О, какое истинное счастье познал бы я, поведав в Риме о расположении твоем, король Александр… — начал отец Биорн, но Александр усмехнулся, перебил его речь:
— На Руси называют меня князем, святой отец.
— Истинно, но не оговорился я, король Александр, — не согласился отец Биорн, и снисходительная, довольная улыбка осветила его лицо. — Милостию божией, святейший Целестин Четвертый, наместник Христа, по праву, врученному ему богом, возложит на тебя королевский венец и поставит тебя над всей Русью.
Замок рыцаря Эрнста фон Эльтона высится на холме, на юго-восточной оконечности острова. С севера и запада холм ограждает глубокая излучина реки, высокие каменистые берега которой создают неприступную преграду на пути к замку. Южный склон холма опускается к морю, врезающемуся в берег мелководным, спокойным заливом. Почти лишенный растительности песчаный мыс защищает бухту от штормовых ветров. Мыс, образовавший бухту, необитаем, но остальная часть острова — обширная, плодородная — издавна населена эстами.
Два десятилетия назад епископ Альберт благословил командора фон Эльтона в поход на Сарему. Благословение епископа утверждало право на захват острова и передачу его во владение рыцарей.
Переправясь через пролив, войско фон Эльтона вошло в южную бухту и высадилось на берег. Язычники эсты — жители острова — приняли рыцарские ладьи за ладьи торговых гостей, не оказали сопротивления им и не закрыли ворот городка, который виднелся на холме, неподалеку от места высадки. Столпясь на берегу, эсты с любопытством рассматривали пришельцев. Фон Эльтон велел разогнать толпу. Воины начали теснить язычников. Эсты, не понимая намерений «гостей», не сопротивлялись, но и не уходили. Рассерженные неповиновением язычников, воины набросились на них: рубили мечами, кололи копьями. Ужас и смятение объяли непокорных. Успех первой победы определил судьбу острова.
Бой скоро утих. Оставшиеся в живых язычники бежали в леса. Фон Эльтон взошел на холм, к городку. Его поразила изумительная красота спокойной, позолоченной вечерним солнцем бесконечной синевы моря. Оно дышало ровными и мягкими всплесками. Прозрачные волны, набегая на влажный песок прибрежной отмели, лениво, с воркующим журчанием, скатывались с него. Над водой носились чайки. Как будто ничего не произошло на острове; все вокруг оставалось таким же спокойным, каким было вчера.
Окруженные глубокими рвами дубовые остроги и вышки рыцарских замков поднялись на Сареме и на соседних островах. Рыцари-меченосцы жестокими расправами над язычниками-эстами принудили их к повиновению. Попы, явившиеся следом за войском, приобщали эстов к лону католической церкви. Изгоняя языческие верования, меченосцы преследовали и язык эстов и обычаи их. Многие молодые-язычники были схвачены и увезены в Ригу, в рыцарское войско; это войско предназначалось для завоевания новых земель на Востоке.
Неожиданной поэтому для рыцарей явилась весть о появлении в лесах, на севере острова, дружин восставших эстов. Попытки усмирить восстание не потушили, а лишь сильнее разожгли его. Разрушены и сожжены замки рыцарей фон Фалька, фон Гейдена, фон Левенвольда… Восстание перекинулось на Муху и другие острова. Но неприступный замок командора Эрнста фон Эльтона по-прежнему гордо возвышался на прибрежном холме. Каменные стены его напоминали восставшим о могуществе меченосцев, о незыблемости господства их над островом.
Командор фон Эльтон — седобородый, с густыми, как мох, бровями и водянисто-блеклыми, словно бы равнодушными ко всему глазами — в сопровождении укрывшихся у него в замке рыцарей фон Гейдена и фон Фалька только что появился в пиршественной зале замка. Несмотря на преклонный возраст, фон Эльтон держался прямо; широкие плечи и тяжелые мускулы рук показывали окружающим не тронутую старостью силу рыцаря. Он был весело возбужден. Улыбаясь из-под седых усов, Эльтон остановился возле окна, откуда открывался вид на море, и сказал:
— Гонец от магистра Ордена, благородного рыцаря фон дер Борга, прибывший в замок, доставил весть, что командор Карл фон Эйдкунен направляется на наш остров с пятью ладьями воинов. С помощью брата Эйдкунена мы очистим наши владения от недовольных, установим покорность и мир среди рабов.
— Благодарение пресвятой деве! — подняв набожно глаза, воскликнул фон Гейден, маленький, сухой, сморщенный человек, при взгляде на которого терялось всякое представление о доблести рыцарей.
— Брат магистр и епископ требуют усмирить непокорных эстов ко дню святого Варфоломея, — продолжал фон Эльтон. — В этот день войско меченосцев выступит на Русь. Командор фон Балк, взявший у русичей Изборск и Псков, пронесет очистительный огонь до Великого Новгорода.
— Поход на Новгород?! — будто испугавшись вести, изумился фон Гейден.
— Да. Путь на Восток — путь славы нашей, благородный брат, — отвечая Гейдену, торжественно произнес фон Эльтон. — Новгород склонится перед силою Ордена, и меч тевтонов сотрет навсегда слово «Русь».
— Тяжелый труд предстоит брату фон Балку, — ни к кому не обращаясь и как бы не расслышав того, что сказано фон Эльтоном, заговорил рыцарь фон Фальк. — Не повторилось бы то, что принял Орден от новгородцев под Оденпе и на Эмбахе?
— Напрасные опасения, брат. Под Оденпе и на Эмбахе войско Ордена встретилось с сильным и многочисленным войском Ярослава, — отвел опасения фон Фалька командор. — Ныне Русь ослаблена язычниками и не сможет собрать войско. Мы примем покорность русичей, или они погибнут.
Никто не возразил тому, что сказал командор. Вера в силу и несокрушимость меченосцев, прозвучавшая в его словах, была так велика, что казалось, все, о чем упомянул он, уже совершилось.
Стоило ли после этого тревожиться за исход восстания эстов на Сареме! Всякий раз, когда жители Саремы поднимали оружие против братьев Ордена, меченосцы жестоко подавляли восставших. Эльтон, стоя у окна, продолжал смотреть на море, как будто ждал, что вот-вот среди играющих гребешков волн покажутся ладьи фон Эйдкунена.
Спиридонович вместе с Ивашкой побывал на путях к замку. Со стороны суши приблизиться незаметно к его высоким стенам большому числу людей невозможно. Глубокая впадина оврага, на дне которого течет быстрая каменистая речонка, охраняется спрятанными в кустах сторожевыми воинами. На вершине обрыва, у стен замка, угрожающе темнеют нагромождения каменных глыб. Они готовы с шумом и грохотом сорваться вниз, смести, все с пути, раздавить и уничтожить. Если бы небольшому числу эстов и удалось проникнуть к стенам, то что они могли сделать? Высота стен в два роста; страшны они зубцами бойниц и неприступными стрельницами.
Вернувшись к себе, Спиридонович рассказал о том, что видели они с Ивашкой.
— Прямого пути к замку нет, — заключил он. — И окольного не нашли.
— Со всех ли сторон смотрели на замок, Василий Спиридонович? — спросил мастер Дементий.
— От берега до берега.
— А если подойти с моря?
— Не чайки мы с тобой, мастер.
— Чайки мимо летают, Василий Спиридонович. Слыхал я от эстов — морской берег у замка ровный, полого сходит. И в замке того не ждут, что придем с моря. Сядем в ладьи и попытаем.
— Может, и прав ты, — после небольшого раздумья промолвил Спиридонович. — Но то горько: а как не осилим? Обратного пути нет по берегу.
В ночь исчез Ромаш. Утром хватился Спиридонович — нет молодца. Спросил Ивашку, тот руками развел: «Ушел — не сказался». Искали Ромаша по всему стану. Немного погодя — новая весть: в стане эстов нет Григория. Тут Ивашко вспомнил — звал его Григорий на рыбное ловище. На том и решили: встретились Ромаш с Григорием на утренней заре и, не тревожа никого, ушли к морю. Ждали их до полудня, но полдень миновал, а молодцы не вернулись. Ходили эсты на поиски, побывали на ловищах — не нашли ни ловцов, ни следов их. Чем ближе вечер, тем сильнее стала тревога. «Ушли ночью к замку и очутились в лапах у лыцарей», — возникла догадка. «Ромаш изворотлив умом, неужто не уйдет от беды?»— думал Спиридонович.
Вернулся Ромаш в следующую ночь, на заре, под утро.
— Вставай, Василий Спиридонович! — разбудил он.
— Ромаш!
— Весь перед тобой. Добрую весть принес.
— Скажи прежде, где пропадал?
— На лыцарский замок смотрел. Не легкая к нему путинка.
— Нашел?
— Нашлась. А какова — тебе судить.
На востоке алеет заря. Ветер слегка колышет вершины деревьев, и в голубом свете наступающего утра густая листва их кажется влажной и живой.
— Той ночью пошли мы с Григорием к замку, — начал рассказ Ромаш. — Выбрались. Ходим около, прикидываем… Один путь — идти с моря. Григорий советовал: сбить большие плоты, перетащить их в ночь на песчаную косу, куда выбросило ладью Ивковича. Стражи лыцарской на косе нет. Людей на плоты дать столько, чтобы править могли, а вместо людей посадить чучела соломенные. Увидят из замка плоты — подумают: идет тьма войска. Выйдут лыцари навстречу, а как начнется бой на берегу, в тот час нам идти к замку с суши. На том и решили. Нынешней ночью пошли мы в обратный путь да по дороге надумали еще раз взглянуть на замок. Шли осторожно. Григорию тут каждое дерево кланяется, каждая тропинка кума. Вдруг впереди чужой воин. Перебежал он полянку. Мы наперерез. Слова не подал, как спутали ему руки; живого с собой привели.
— Молодцы! — похвалил Спиридонович. — Где тот воин?
— В стане у эстов. Сказывает он, ждут будто в замке ладьи из Риги с войском… Высадится лыцарское войско на берег, захватит оно остров.
— Побоища ждать эстам от лыцарей? — нахмурясь, промолвил Спиридонович.
— Ждать. Войдут лыцари на остров — много прольется и слез и крови. Ни старцев не пощадят, ни жен, ни младенцев.
Опустив голову, Спиридонович долго сидел так, как бы не решаясь вымолвить вслух то, что думал. Наконец он встряхнулся, посмотрел вокруг и, повернувшись к Ромашу, громко, так, что тот даже вздрогнул от неожиданности, сказал:
— Ко времени твоя весть! Приведи ко мне пленного воина, а мастеру Кууску и старостам здешним скажи: будем совет держать.
Близко к полуночи на море показались ладьи. Они приближались к острову. Сиявшая в небе луна то открывала свой круглый лик, то пряталась в туманную зыбь пробегающих облаков. Командор фон Эльтон, услышав о приближении ладей, поднялся на стрельницу.
— Благодарение пресвятой деве! Брат Эйдкунен со своими воинами скоро пристанет к берегу.
Сказав, чтобы не тревожили сон отдыхающих воинов, фон Эльтон велел тем, что стояли на страже, зажечь факелы и спуститься с холма к берегу, указать ладьям место причала.
Число ладей, приближающихся к острову, оказалось больше, чем ожидали укрывшиеся в замке рыцари. Это развеселило командора. Он готов был благодарить бога за то, что магистр и князь епископ, встревоженные событиями на Сареме, увеличили число воинов, посланных с братом Эйдкуненом. Фон Эльтон не сомневался теперь, что непокорные эсты, поднявшие оружие против господства Ордена, скоро будут вынуждены к повиновению и наказаны.
Ладьи близко от берега. Фон Эльтон различал уже фигуры гребцов, поднятые вверх копья. В это время с берега донесся крик:
— Да хранит нас пресвятая дева!
— Смерть неверным!
— Смерть! — эхом донеслось с ладей.
Фон Эльтон спустился со стрельницы. Он намеревался достичь кромки берега в тот момент, когда гребцы бросят весла.
Во тьме ночи багряный свет факелов, которыми воины размахивали на берегу, показывая место причала, казался зловещим; во тьме он напоминал не то пламя пожара, не то отблески битвы. Фон Эльтон высоко нес седую голову; борода его, развеваясь от ветра, серебрилась в лунном блеске.
Он приблизился к берегу, как и хотел — одновременно с врезавшейся в песок первой ладьей. Находившиеся в ней воины высаживались молча, не отвечая на приветствия. В следующее мгновение произошло то, что нарушило радость и торжество встречи. Фон Эльтон замер, окаменев, не веря глазам. Воины его, только что пылающими факелами показывавшие путь ладьям, с воплями падали на землю, пораженные копьями.
— Святая дева! Измена!
Фон Эльтон повернул к замку. Там было еще тихо. Освещенные луной зубчатые стены резко выделялись на холме. Путь Эльтону преградил незнакомый воин. Близко от себя рыцарь увидел обрамленное вьющейся бородкой лицо.
— Прочь! — воскликнул он, поднимая меч.
Но в тот же миг выбитый сильной рукой меч рыцаря со звоном упал на прибрежные камни. Воин что-то сказал, Эльтон не понял его языка. К берегу пристали последние ладьи. Шум битвы усилился.
— Боже, сам Эльтон! — раздалось сзади. — Отдай его нам, Ивашко! Нет слов, чтобы сказать о зле и муках, которые приняли от него люди на Сареме.
Задержавший фон Эльтона Ивашко узнал голос Григория. Так вот кто его пленник, а ведь Ивашко только что готов был отпустить строптивого старика, не желая единоборствовать с ним.
— Возьми! — крикнул он Григорию и побежал на холм, откуда доносились теперь крики сражающихся.
Уничтожив сторожевых воинов, эсты устремились к замку. Ворота были открыты. Рыцари и воины их, захваченные врасплох, беспорядочно метались в неосвещенных покоях.
Иоганн, сын старого Эльтона, и рыцарь фон Фальк, собрав вокруг себя воинов, преградили вход в замок. Вмешавшись в битву, Ивашко не замечал вражеских ударов, не почувствовал он и того, как оцарапало его чье-то копье. Оправясь от первого испуга и растерянности, защитники замка сражались с ожесточением.
К восходу солнца бой утих. Громкие крики воинов возвестили о победе.
В битве пал Ромаш. Он лежал во дворе замка рядом с поверженным рыцарем фон Фальком. О гибели Ромаша сказал Спиридоновичу мастер Кууск.
— Не жалея себя, бился он, — говорил Кууск, показывая на тело Ромаша. — Поразил рыцаря, но и сам пал.
— И нам враги лыцари, мастер, — промолвил Спиридонович, обнажая голову. — На Сареме бился Ромаш, но положил он живот свой за землю Русскую.
Спиридонович и мастер Кууск стояли близко от толпы пленных, впереди которых выделялся безоружный, со связанными руками, высокий старик. Это — командор фон Эльтон. Блуждающим взглядом он дико и непонимающе осматривался вокруг.
Из замка, толкая впереди себя позеленевшего от страха рыцаря фон Гейдена, показался Ивашко.
— Под периной нашел, — объяснил он. — Может, признают лыцаря?
Гейдена поставили рядом с Эльтоном.
— Пусть народ судит злодеев, — громко сказал Спиридонович. — Какой суд будет сказан, тот и исполнится.
— Смерть! — раздался голос.
— Смерть! Смерть!..
— За все беды, за кровь, за слезы детей наших пусть жизнью они ответят! — воскликнул мастер Кууск. И тут же десятки рук потянулись к врагам. Казалось, еще мгновение, и они будут растерзаны. Но Спиридонович остановил эстов.
— Новгород Великий казнит врагов и преступников, свергая их в Волхов. Эту казнь заслужили и враги вашего острова. Бросим их в море, пусть изопьют воды с его дна.
Отпустив отца Биорна, Александр не покинул гридню; он велел Гавриле Олексичу послать отрока за боярином Федором. В гридне, взамен догоревших, зажгли новые свечи. Ярче заиграла роспись узорного потолка. Не в силах сдержать волнение, навеянное беседой с папским легатом, Александр шагал по ковру.
Он не хитрил, когда сказал отцу Биорну, что доволен беседой с ним. Стремление Рима склонить новгородскую церковь к принятию унии подтвердилось устами легата папской курии. Из слов его Александр понял и то, что на владычном дворе не враждебно отнеслись к беседам о союзе с Римом.
Папская курия готова оказать военную помощь Новгороду в борьбе с Ордой. Эта готовность особенно тревожила Александра. Слишком прозрачно сквозило в словах легата стремление прикрыть соглашением о помощи поход на Новгород ливонских рыцарей. «Войдут латинские крестоносцы в Новгород как союзники и друзья, а сядут в городе как враги. Настанет тогда час гибели нашей», — размышлял он.
Беседа с папским легатом и в том убедила Александра, что нельзя ждать медлительности от ливонцев. Войско их в любой час может начать поход. Пора остановить их… Выйти с полками и изгнать за рубеж. Пусть римский поп утешает себя тем, что достиг в Новгороде удовлетворения своей «любознательности».
Вызволить Псков из ливонского плена — с этой мыслью Александр возвращался в Новгород. Сегодня, после беседы с папским легатом, Александр хотя и не изменил своего намерения о походе на Псков, но его сильнее, чем прежде, взволновала мысль о городках, срубленных рыцарями в Водской пятине… «Не оттуда ли меченосцы ищут ныне путей к Новгороду?» — спрашивал он себя.
Год назад, вскоре после разгрома новгородцами шведов, командор фон Сакен, с благословения епископа, собрал в Раковоре войско и выступил берегом Варяжского моря. Войско фон Сакена проникло далеко в глубь Водской пятины. Фон Сакен искал путей к Неве, чтобы оттуда, соединясь с остатками разбитого шведского войска, двинуться к Ладоге и, заняв ее, отрезать новгородцам путь к морю.
Войско фон Сакена находилось уже неподалеку от места битвы новгородцев со шведами, когда рано начавшиеся осенние дожди и потучневшие хляби болот преградили путь. Фон Сакен отошел к рыбацкому погосту Копорье. Оценив удобство места, командор решил не только перезимовать тут, но построить город. Гонец, посланный в Ригу, вернулся с благословением епископа. Фон Сакен объявил пленниками жителей всех окрестных погостов и займищ. К весне неподалеку от широкой, но мелководной бухты поднялись стены города. Отсюда открывался новый путь на Восток.
Чем больше думал Александр о проникновении меченосцев в Водскую пятину, тем яснее становился ему вражеский замысел: нарушить торговлю Руси с ганзейскими городами, держать Новгород в постоянном страхе вражеского окружения. Выступит новгородское войско на Псков, а меченосцы начнут поход к Новгороду от Копорья — по Луге, и от Ладоги.
«А не случится ли, что Литва возьмет союз с меченосцами?»— встревожила новая мысль. Опасность этого союза перед Новгородом возникла не сегодня. Зимою еще великий князь Ярослав писал о том в грамоте полоцкому князю Брячиславу. В ответной грамоте Брячислав заверял великого князя, что он друг стольному Владимиру и Новгороду, готов закрепить грамотами и крестным целованием союз и дружбу с ними; а с Литвой он нынче в мире и будет препятствовать союзу ее с меченосцами.
Бесшумно открылась дверь. В горницу вошли Федор Данилович и Олексич. Александр молча указал Даниловичу на скамью у стола, недалеко от княжего места, Олексич сел поодаль.
— Ведомо тебе, болярин, о римском попе, что прибыл в Новгород? — спросил Александр.
Федор Данилович не спеша, как все, что он делал, погладил бороду. Когда-то черная как смоль борода его теперь была словно посыпана снегом.
— Ведомо, княже, — невозмутимо, будто появление папского посланца в Новгороде не должно вызывать ни удивления, ни любопытства, ответил боярин. — О том лишь жалею, не привелось услышать речи паписта, когда был он на княжем дворе и говорил с тобою.
— Ия жалею о том, — поняв упрек, брошенный Федором Даниловичем, сказал Александр. — Знаю твой ум и ценю советы твои, но владыка архиепискуп, открыв мне тайну о римском легате, предварил: с глазу на глаз может папист дать мне доверенности свои.
— На то, что говорил он с тобою, не в обиде я, княже, — промолвил боярин. — С тайными доверенностями пришел легат, пусть он и пребывает в мысли, что тайны его, кроме тебя, никому не ведомы на княжем дворе.
— Папист сказал больше, чем я желал знать, — нахмурясь, продолжал Александр. — Мудр и хитер поп. Язык его сладок, как мед, и остер, как жало змеиное. Убеждал он, что римская церковь и папский престол не скорбят ни о чем так глубоко, как скорбят о бедах наших, что римская церковь и папская курия готовы оказать помощь Новгороду и всей Руси в борьбе с Ордой. В том даны и доверенности курии легату.
— Чего хочет Рим за свою помощь Новгороду? — спросил боярин.
— Немного, — усмехаясь, ответил Александр. — Папский престол ищет унии с церковью нашей. А будет союз наш с папистами, благо тогда открыть Новгороду без боя ворота войску крестоносцев.
— Открыть ворота латинским крестоносцам? — повторил боярин Федор. — Не обещал ли папист тебе, княже, венчание королевским венцом?
— Да.
— Короны ли жалеть римским попам, когда взамен явятся они на Русь со своими полками. То, что они называют союзом и дружбой, нам на Руси рабство и плен.
— Ты что молвишь, Олексич? — Александр окликнул воеводу, который молча слушал беседу.
— То, княже, — встрепенулся Олексич, — не нам помышлять о дружбе с Римом.
— Не помышляю и я о дружбе и не открою ворот меченосцам, — сказал Александр. — Правду молвил болярин Федор: не о благе Руси печалятся в Риме, не помощь Новгороду готовят паписты, а плен.
Сказав это, Александр поднялся, распахнул створу окна. Над затихшим городом нависло сумрачное серое небо. Ни звездочки на нем, ни просвета. Где-то, на торгу должно быть, верещит трещотка решеточного сторожа; ветер набежал, прошумел липами за оградой двора.
— Дозволь, княже, молвить о другом слово, — нарушил молчание Федор Данилович. — Из Тесова весть зело обидна.
— О чем? — не оборачиваясь, спросил Александр. — Не пожаром ли спалило Тесов?
— Нет, уберегли от пожара, — ответил боярин и помолчал, как бы не зная, продолжать ли дальше речь. — От Копорья, от городка, что срубили меченосцы в Водской пятине, войско их поднялось на ладьях по Луге… Грабят погосты, скот берут, полон гонят. Вчера поутру набежали на Тесов. Воеводские ратники и посадские люди оружием бились, отстояли город…
— Тесов воевали меченосцы? — переспросил Александр. Он быстро повернулся и недоверчиво взглянул на Даниловича. — Могло ли так быть, болярин? Далеко Тесов от Копорья; если правду ты молвил, что бились тесовцы с латинами у стен города, то не из Пскова ли прибежали воры?
— Из Копорья, княже, — повторил свои слова Данилович. — Не догадками и не ложью тревожу тебя. Посылал я своих людей в Тесов, видели они воеводу тамошнего и ливонцев, кои пленены тесовцами. Сказывают ливонцы, что были они в Копорье, в полку командора фон Сакена; от Копорья шли на ладьях морем до устья Луги, оттуда, вверх по Луге, к нам. И о том слышно, Александр Ярославич, будто фон Сакен послал гонцов своих к свейскому правителю, который стоит с войском в земле Суми. Сговорятся меченосцы со свеями — в половине лета жди их на Ладогу.
— А мы собрались походом на Псков… Тот ли путь избрали? Что ты скажешь, болярин?
— Не воин я, — ответил Данилович. — Сужу по-своему.
— Как судишь, так и скажи!
— Не бил я врагов мечом, не ходил в походы, Александр Ярославич, а хитростью, бывало, не уступал чужеземцам, — сказав это, Федор Данилович, обжигая пальцы, оправил светильно нагоревшей свечи. — Копорье — злое бельмо на очах Руси. Не оттуда ли тщатся меченосцы закрыть нам путь в ганзейские города, чтобы мы со своими товарами не ходили в Ганзу и Ганзе чтобы не пробиться к нам? Новгороду Великому дорог открытый торговый путь, не менее дорог он Суздальской Руси и всем низовым городам.
Александр слушал не перебивая. После того, что он передумал, речь Федора Даниловича не казалась новостью; то, что сказал Данилович, подтвердило лишь догадку Александра о тайных замыслах меченосцев.
— Непонятно твое слово, болярин, — изумленный тем, что услышал от Даниловича, высказал сомнение Олексич. — Ливонцы далеко от Невы, будет ли туда их поход — неведомо.
— Так ли далеко, воевода? — взглянув на Олексича, усмехнулся Федор Данилович. — Мудро поступим, если предугадаем чужие замыслы. Добра нам от меченосцев не ждать. Темны, как ночь, дела их. В стороне Копорье, но через него лежит наш путь к Пскову.
— Полно, болярин! — пользуясь молчанием Александра, воскликнул Олексич. — Выступим на Копорье, положим труды на поход, а сила меченосцев в Пскове. Там их искать нам. Побьем у Пскова латинских лыцарей, бегут они тогда из Копорья без боя.
— Куда они побегут из Копорья? — спросил Данилович. — Молви о том, Олексич!
— Псков — голова, а Копорье — хвост, болярин; где голова, туда и хвост повернет.
— Может, так станется, а может, и не так, — сказал Федор Данилович. — Ударишь по голове, а хвост, как у змеи, извернется стороной, да и обовьет тебе ноги.
— Стращаешь догадками, болярин, — промолвив это, Олексич взглянул на Александра. — Хуже не было бы…
— Горькие слова молвил болярин Федор, но молвил правду, — прерывая Олексича, произнес Александр. Нахмуренные брови его при этом жестко сомкнулись. — О том и нам думать, Олексич, — Александр бросил взгляд на ближнего воеводу. — Выйдут меченосцы к Ладоге, затворят путь в Ганзу, полонят ижорян и Карелу… Ждать нам тогда большого похода на Новгород. И от Пскова, и от Копорья, и от Ладоги…
Александр помолчал. Олексич приподнялся было, точно хотел возразить князю, но, не найдясь, что сказать, опустился на место, взглянул на Федора Даниловича. Боярин не шелохнулся, но взгляд его, устремленный на Александра, показывал, что Данилович понял мысль князя и одобряет ее.
— Сбудется замысел меченосцев, — продолжал Александр, — как злые осы будут жалить они людей наших, нарушат покой и мир. Твое слово, Олексич, слово воина. Так и я мыслил. Но не в пиру, не за чашами хмельными решать нам спор с меченосцами — в битве. Будем готовиться к ней. Новгород сказал поход на Псков… В Пскове городовые стены высоки, войско меченосцев, что стоит там, людно. С малой силой не решим боя. Будем собирать полки, а покуда… Скорым походом возьмем поле. Не по голове ударим латынян, отрубим хвост у их рати. На том решим, — голос Александра зазвучал тверже. — Воеводам Силе Тулубьеву и Никите Дружинину с сотником Устином — сидеть в Новгороде. Собирать им большой полк. Тебе, болярин Федор, оружие, припас хлебный и иной готовить. Всех кузнецов на Новгороде и окрест поставь к горнам; лучникам, щитникам, бронникам, седельникам и всем ремесленным укажи править свое ремесло. Порочным мастерам вели рубить пороки стенобитные, чтобы, доведется коли, не кулаками бить в стены на Пскове. И еще, болярин, пиши грамоту в Полоцк, князю Брячиславу. Держал бы он в мире Литву и не пускал лыцарское войско на свою землю. Я с дружиною и полками выступлю на Тесов. В городе скажем — идем на Псков. От Тесова же — пешее войско на ладьях, конное берегом — возьмем путь вниз по Луге, на Копорье. Там не ждут нас. Прежде чем командор Сакен облобызается со свеями, нападем и иссечем его рать, разрушим город, а после, всеми полками, выступим на Великую{Великая — река, на которой стоит Псков.}.
От весеннего Иванова дня до Купалы короток шаг — месяц не обежит своего круга. Дни жаркие; чуть посвежеет ветер — над городом клубятся облака рыжей пыли.
Об эту пору отец Биорн готовился к отъезду из Новгорода.
Беседа с князем Александром рассеяла его тревоги. Он убедился в том, что новгородский князь умен и душевно расположен к обещаниям Рима. Больше всего святого отца радовало то, что Александр не отклонил мысль о союзе Новгорода с Ливонским орденом. А разве могла укрыться от взора Биорна внезапная краска радости, залившая лицо варвара при упоминании о власти святейшего престола венчать союзника своего короною апостола Петра? В беседе с князем легат папской курии, казалось, достиг всего, чего он желал. Александр примет союз с Орденом, а решение об унии предоставит владыке и монастырским книжникам.
Мог ли предположить святой отец, что горечь тревог рассеет его радость, а свет надежд, сиявший ему, померкнет.
Александр выступил в поход на Псков.
Биорн находился в Детинце, когда окруженный воеводами, князь слушал напутственное молебствие у святой Софии; Биорн видел, как Александр Ярославич сел на коня. На улицах Новгорода, провожая уходящее войско, толпились жители; звонили колокола. Под своим стягом, не понукая коня, с поднятым забралом шелома, ехал Александр впереди войска.
— На Псков!
— На Псков!
Неслись крики над рядами воинов. Блестела на солнце медью и железом броня, жаркими лучами сверкали поднятые вверх острые наконечники копий.
— На Псков!
— Вызволим из полона младшего брата Великого Новгорода!
— Изгоним злодеев и татей с нашей земли!
Миновал еще день.
В горестях, которые переживал отец Биорн, одна мысль успокаивала его: погибнет войско новгородское у стен Пскова. Мало копий в полках Александра, много телег с припасами стучало колесами по мостовым, но рать Александра меньше числом рати меченосцев. В Пскове войско командора фон Балка укрыто за каменными стенами и острогами города. Как был бы счастлив отец Биорн услышать радостную весть о позоре ЕГ поражении новгородцев!
В канун отъезда отца Биорна из Новгорода ольдермен Мундт сказал святому отцу, будто новгородское войско, достигнув Тесова, повернуло с торного пути в леса.
— Где ныне войско — неведомо, — говорил Мундт. — Люди сказывают: нет на путях к Пскову ни телеги войсковой, ни копья. Хитрость ли то князя Александра, или, устрашась встречи с войском Ливонского ордена, Александр повернул на кружной, дальний путь.
В словах Мундта отцу Биорну почудилось скрытое восхваление новгородского князя. Не пытаясь даже как-либо объяснить то, что сказал ему Мундт о походе, отец Биорн поднялся; когда заговорил — у него дрожали губы.
— Оставь похвалы лжецам! — воскликнул он. — Горе и беды восстанут на еретиков, плач и стенания наполнят город нечестивых. Если бог по милосердию своему даст мне силы вновь увидеть Новгород и землю Новгородскую, это сбудется в день торжества веры и апостолической церкви.
В горестном одиночестве отец Биорн покинул Новгород. Как и при въезде его сюда, никто из горожан не приветствовал крытый лубом возок, который, скрипя и стуча колесами, плыл по бревенчатым мостовым. Лишь Прокопко-юродивый при въезде возка на мост преградил путь и, грохоча медным шаркуном, выкрикнул:
— Калачи-калачики, пряжьё маковое! Дай калачик Прокопу! В рай пущу, медом угощу…
В городе звонили к обедням колокола и, вторя им, катясь по мостовой, стучали колеса. За воротами окольного города[41], когда пропала мостовая, дорога стала мягче. Скоро она выбежала на простор поля; миновав поле, исчезла в березовых рощах за Аркажей.
Отец Биорн не находил слов для осуждения легкомыслия, с каким доверил он князю истинные цели приезда своего в Новгород. Вероятно, до беседы с ним князь на самом деле ожидал встретить в лице отца Биорна любознательного иноземца, с которым и хотел говорить. Легата папы Целестина подкупили юность князя, доверчивость и простота его взгляда. Казалось, Александр новгородский жадно внимает каждому слову прибывшего из Рима мудрого книжника, и в первой же беседе отец Биорн, не таясь, открыл доверенности свои. Мог ли он полагать, что князь Александр, юный и неопытный, каким он казался святому отцу, проявит себя умнее и дальновиднее легата папской курии? Теперь отец Биорн нисколько не сомневался в том, что Александр с первых же слов понял истинное значение обещания помощи святейшего престола и, поняв это, не выдал своих чувств, говорил то, что хотелось услышать от него его собеседнику. Его движения, лицо, взгляд — все показывало, будто Александр польщен предложениями Рима. И ничто в мире не могло бы так глубоко и больно удивить и поразить отца Биорна, как поразило и удивило его то, что он, Биорн из Упсалы, обойден юным князем в искусстве хитрости.
Из последних слов ольдермена отец Биорн хотя и узнал, что на путях к Пскову нет новгородского войска, все же он опасался — не является ли этот слух проявлением новой хитрости Александра. Поэтому, направляясь в Ригу, отец Биорн избрал дальний, кружной путь — через Русу и Царьгород[42]. От Царьгорода путь к Риге ладьею по ливонской реке Дюне, как называют ее рыцари-меченосцы.
За время пребывания своего в Новгороде отец Биорн полною мерой испытал и почувствовал, как тяжка и печальна в стране неверных участь служителя истинной церкви, не имеющего власти карать грешников. Вынужденный положением своим легага папской курии к общению с еретиками, отец Биорн не изменил себе. Он остался тем же, кем был: непримиримым врагом погрязших в грехах вероотступников. Святое правило: «Лучше сжечь живьем еретиков и язычников, чем дать им коснеть в заблуждениях», — оставленное католической церкви отцом и поборником ее блаженным Августином, так же непогрешимо, как и то, что еретики и язычники — суть слуги сатаны.
Досадливо было воспоминание, что не навестил он при отъезде владыку архиепископа. Незадачливая встреча с князем и поход новгородского войска насторожили святителя. Отговорясь хворью, владыка не принял легата папы и ограничился тем, что через ближнего попа послал архипастырское благословение.
По мере того как отец Биорн удалялся от города еретиков, отступала и острота горестей. Теперь он более спокойно, без излишней страсти вспомнил обо всем, что видел в Новгороде, что изумляло его взор, чего не понимал он.
Как ни горька неудача, постигшая его в Новгороде, но отец Биорн не жалел о трудах путешествия.
Он видел Русь, видел многочисленные доказательства знаний и способностей русичей, умельства их в торге и ремесле. В пути отец Биорн встречал приветливость и гостеприимство смердов и займищан, находил ночлег и пищу.
Шумели вокруг нетронутые леса, богатые птицей и красным зверем, многоводные реки изобиловали рыбой; видел отец Биорн возделанные поля и людей, которые трудились на них. Смерды и займищане жили в рубленых избах, имели домашний скот, утварь… Одежда их походила на ту, что носят на посадах и ремесленные. На окраинах погостов отец Биорн наблюдал дымящиеся домницы: вотчинные холопы и вольные смерды варят и куют кричное железо. И тут, вдали от Новгорода, отец Биорн встречал кузнецов и бочешников, овчинников и искусных горшечников. Наблюдая людей, отец Биорн дивился их честности, приверженности к своему труду.
После долгого путешествия по дальним путям отец Биорн прибыл в Царьгород. В Царьгороде от ганзейских гостей, шедших на ладьях из Риги в Полоцк, отец Биорн услышал весть, повергшую его в новое, более тяжкое, чем было в Новгороде, смятение: скончался папа Целестин IV.
Отец Биорн верил и не верил полученной вести. Скорбь об ушедшем заставила святого отца забыть обо всем, что волновало его и тревожило в путешествии. Отказавшись от отдыха, он оставил возок, сел в ладью и в тот же день отплыл в Ригу.
В ночь на Петров день, после третьих петухов, жителей Пскова разбудил набат. — Пожар! Боже ты многомилостивый, неопалимая купина!.. До коей поры гореть будем?.. — неслись вопли.
Горело Застенье. Пожар начался у Плоских ворот, перекинулся к Спасу на Старом торгу, оттуда — к Овраговой улице.
— Года не минет без беды, то мор, то красный петух. Давно ли на Жирковском Всходе горело… От Всхода до Толокнянки все хоромы вымело, как помелом.
— Наказание угодников за грехи наши.
— Говорят, чу, владыка выехал со своего двора на Снятную гору, молится тамо об утишении огня.
— Дождя давно не было, сухо, как на напыльнике. — К нам не перекинуло бы…
— Далеко, да и ветер тянет в ину сторону.
Ближе к пожару, сидя на крышах, люди поливали их водой. Ветер нес красные искры; они, шипя, гасли на мокрых тесинах. Временами ветер рвал сильнее. Тогда пламя, взвившись над горящими строениями, выплевывало огненные «галки»; ветер перекидывал их на другие улицы. И если не успевали вовремя сбить огонь, новый столб черного, густого дыма вздымался ввысь. Набат не умолкал; звонили в городских концах, в пригородах и монастырях.
У Свиных ворот городская стража схватила двух посадских — те бежали от пожарища.
— Воры… Подлая чадь! — набросился на них с бранью сотник стражи боярин Нежила. — Вы поджигали Застенье?
— Не ведаем того, болярин.
— Мало вам милостей от вольного Пскова, — не слушая посадских, кричал Нежила. — Это что? — Он сорвал с пояса у одного из схваченных огниво. — Почто брал? Почто огонь положил?
— Овчинники мы, болярин.
— То-то, овчинники… Красного петуха пустили.
У ворот показались ливонские воины. Передний, поставив перед собой копье, спросил Нежилу, указывая на посадских:
— Кто они?
— На пожаре… — задохнулся Нежила. — Огонь положили.
Вокруг собралась толпа.
— За что их, братцы? — спрашивали вновь подошедшие. — Воры аль кто?
— Воры… Гляди, как полыхает Застенье. На поджоге, чу, молодцов накрыли.
— Осподи Исусе Христе, злодеи-то!..
— Да это наш… Лука Тронтилов, — указал кто-то из толпы на посадского, с пояса которого Нежила сорвал огниво. — Овчинник. Смирный мужик. Из дому-то выбежал, когда зазвонили набат.
— А ты помолчи! — толкнул говорившего рябой молодец в холщовой, измазанной красками рубахе. — Видишь? — показал глазами на Нежилу. — Свои… Переветы. Злее ливонцев они. Те поговорят, а эти… Не пожалеют, ввергнут в огонь.
— Долго ли терпеть будем? — послышался тревожный шепот.
— Недолго, — хмуро проворчал рябой. — Скоро будет к Пскову новгородский Александр с полками, изгонит он из Пскова лыцарей и переветов.
— Скорей бы! Не жизнь, а тошнехонько.
Посадских, обвиненных в поджоге, приволокли на Оврагову улицу, где пылали хоромы. В толпе, окружавшей шествие, кто ругал «поджигателей», кто жалел их. Женщины плакали, утирая рукавами глаза.
— Развяжите злодеев! — велел Нежила городовым стражам. — Они положили огонь на Пскове! — выкрикнул он, повернувшись к толпе. — За то злодейство велю сечь им руки и ввергнуть в пламя.
Тронтилов, который стоял до того не шелохнувшись, опустив голову, вдруг с силой извернулся, отбросил от себя державших его стражей, бросился в сторону и крикнул:
— Люди псковские! Не ведаем ничего мы…
Он не успел скрыться в толпе. Стоявшие вокруг ливонские воины скрестили копья. Нежила, побагровев от гнева, подбежал к овчиннику и плашмя, с силой, ударил его мечом. Окровавленного овчинника бросили на землю, рядом с оттащенной от пожарища плахой.
— Руки ему секи! — крикнул Нежила. — Пусть видит вольный Псков, как поступают с теми, кто вверг в беду город.
Утром пожар утих. Колокола, точно устав от набата, безмолвно висели на звонницах. Высоко стояло солнце, жарко палило оно, но на улицах не видно людей. У ворот Детинца и у Проезжих — в Середнем и Окольном острогах — ливонская стража.
С того дня как изменой боярина Твердилы Иванковича ливонские рыцари захватили город — вече не звонят на Пскове. Боярин Твердила волей командора фон Балка поставлен посадником, но городовые дела вершит командор. Ярославко, сын изгнанного из Пскова князя Владимира, объявлен князем, но не идет на Псков, жительствует в Ливонии.
Бояре псковские держатся за свои вотчины. Тех, кто вместе с Твердилой Иванковичем переметнулся к меченосцам, рыцари не тронули. Вотчинное боярство — опора меченосцам в Пскове. Те из бояр, что не пошли за Твердилой, бежали в Новгород; их ливонцы переняли на Опочке и перебили.
С войском меченосцев прибыл в Псков и боярин Борис Нигоцевич. Поселился он в хоромах зятя своего Нежилы, на Полонище. При вступлении в Псков командор фон Балк сказал Борису Олельковичу, что братья-меченосцы недолго пробудут в городе. Весной, как спадут реки, придут в Псков из Ливонии новые полки, и крестоносное войско выступит к Новгороду.
Боярин Нигоцевич принимал гостя. За то время, какое минуло со дня приезда его под Изборск, Борис Олелькович похудел и постарел: прибавилось морщин на его лице, голос стал глуше. Ходил теперь боярин медленно — уставал и томила одышка. Пора бы искать покоя, а он, как и прежде, быстр и смел мыслями.
Гость его — посадник псковский, боярин Твердила Иванкович. По возрасту Твердила годится в сыновья Олельковичу. Кряжистый, с крутыми плечами и бесцветным плоским лицом. Радовался он или печалился — лицо его оставалось неподвижным. В беседе с Нигоцевичем он только что сказал о приезде в Новгород князя Александра.
— Возвернулся, о-ох-грехи! — вздохнул Борис Олелькович. — Доколе Новгород Великий станет терпеть суздальцев? Верна ли твоя весть, Иванкович, не с ветру ли? — Верна, болярин. Вернулся Александр…
— Давно?
— В неделе с троицына дня.
— А мы сидим в Пскове… Не привелось бы из Пскова на Ригу искать путь?
— Нет, не выступит Александр… Не тронут его — не выступит, — проскрипел Твердила. — Войска у него мало, да и Новгород, чай, не родная матушка.
— Смел он, Иванкович, настойчив, — говоря это, Нигоцевич размазал ладонью пролитый на столе мед, будто подтверждая своим жестом справедливость того, что сказал. — Враг он мне… Враг непримиримый. Все же, коли по душе молвить, по-русски удал Александр и умен по-русски!
— Не перемочь ему силу лыцарскую.
— У лыцарей велика сила, Иванкович, знаю, но тревожусь: подступит к Пскову Александр, не нашлись бы в городских концах друзья ему?
— Не будет того, болярин, — потемнев, дернулся плоским лицом Твердила. — Псков — не Новгород. Руки будем рубить, уши, носы и языки резать всем, кто слово нанесет противу Пскова и лыцарства. Был Псков младшим братом Новгороду Великому, да вырос. Нынче Псков — сам Господин Великий.
— Ох, грехи, грехи! — протянул Нигоцевич, не то с сожалением, не то с упреком уставясь на Твердилу. — Не дело молвил ты, Иванкович! Издревле, от прадедов поставлено, что быть Пскову пригородом новгородским. Отколется Псков от старшего брата и господина, — продолжал он, и сухие щели морщин при этих словах резче обозначились на похудевшем лице, — потеряет вольность, станет холопом у лыцарского крыльца.
При последних словах Нигоцевича у Твердилы побагровели щеки, но он сдержался, не дал воли гневу; лишь губы его покривились насмешливо.
— Крепка, ой крепка старая-то спесь в тебе, Борис Олелькович! — повысив голос, произнес Твердила, словно говорил с ровней себе, а не со старым посадником новгородским. — Богат и велик Новгород, не скажу супротивного, но по богатству своему и хвастлив. Запамятовал ты, болярин, что сам-то Господин Великий под рукой у суздальцев, а вольному Пскову с Суздальской Русью не по пути.
Прежде, когда в силе и чести был Борис Олелькович на Великом Новгороде, сказал бы ему кто-либо из младших бояр то, что услышал он от Твердилы, — выгнал бы Олелькович дурака из хором. Теперь другие времена: боярин Твердила в чести у рыцарей, а Борис Олелькович силен только памятью о своих вотчинах да тем, что сидел на верхнем месте, близ владыки, на совете господ в Грановитой. Приходится нынче Борису Олельковичу и горькое слово без гнева выслушать и с младшим боярином псковским говорить, как с кумом.
— Бог рассудит Великий Новгород в распре с суздальцами, — тяжело выдавливая слова, промолвил боярин. — А лучше ты молви-ко, Иванкович, князь Ярослав Володимирович, чьи права заступали лыцари, сулится к Пскову, аль как?
— Сулится быть летом, — отвернулся и, не глядя в глаза Борису Олельковичу, ответил Твердила. — Скоро увидим его на Великой.
— Так ли? — усомнился Олелькович. — Прости мне, болярин, простое слово; стар я, чтоб льстить. Не слышу что-то о сборах Ярославка; не собирается ли уж сесть на княжее место у Троицы благородный лыцарь Балк? Смотрю, и сдается мне — не Ярославка заступили лыцари в Пскове, а свои нужды. Не стал бы вольный Псков младшим братом не Новгороду Великому, а Риге?
— Нет! — чуть побледнев, громко воскликнул Твердила. — Почто неладное гадать, болярин? Псков жил в мире с меченосцами и нынче клялся на вечную дружбу с ними.
— Дружила овца с волком, клялась не обижать и не нападать на него, жить в мире, а наутро — остался от овцы шерсти клок да копытца.
— Орден меченосцев и тебе защита, болярин, — в ответ на насмешку огрызнулся Твердила. — Не лыцарской ли милостью живешь нынче в Пскове, а, не ровен час, будешь и в Новгороде. Худо, болярин, что не веришь ты слову командора.
— Верил, Иванкович, да вот чудо — не все тайные думы его мне ведомы. И ты поверил, а что слышу? Отрекся ты от Новгорода. Немудрящего князька обещали Пскову лыцари, и того не везут. Дружба дружбой с лыцарями, Иванкович, но холопом на старости своей быть не хочу.
— Явится у стен Пскова Александр новгородский с полками — переметнешься? Уж не так ли, болярин? — спросил Твердила, и взгляд его облил холодом Бориса Олельковича.
— Не переметнусь, — нахмурился Нигоцевич. — Худо знаешь ты, Иванкович, болярина Бориса Нигоцевича. Враги мне суздальцы, и останутся они врагами моими до скончания живота.
— Не пришлось бы, болярин, раньше времени пить чашу, — начал было Твердила, но закончить угрозу ему помешал Нежила. Он, шумно распахнув дверь, вошел в горницу, где сидели бояре. Не снимая шелома, приблизился к столу и тяжело опустился на лавку.
— Что слышно в городе, Нежила? — изумись необычному поведению зятя и растерянному виду его, спросил Нигоцевич.
— В городе тихо, — ответил Нежила и потянулся было к питью, но, не притронувшись к ендове, опустил руку. — Князь Александр разбил меченосцев в Копорье. Командор фон Сакен пал в’битве, остатки войска с лыцарем Тидеманом бежали на ладьях в Колывань.
— Откуда твоя весть, сотник? — вскочил Твердила и уставился застывшими глазами на Нежилу.
— Слышал весть от лыцаря Кейзерлинга.
Нежила помолчал, взглянул на потемневшее лицо тестя, на руки Твердилы, которыми тот оперся о стол, и добавил:
— Кейзерлинг был в Копорье, бежал оттуда. Сказывает он, будто Александр соединился с новыми полками, которые пришли из Новгорода… Нынче идет к Пскову.
«Новгородское войско в Порховском городке…»— на Старом и Новом торгу, в городе и на посадах передается весть. И страх и надежды вызывала она у псковичей. В Пскове ливонские рыцари, с ними войско новгородских и псковских переветов. Не миновать боя у Окольных стен и у Середних городовых; а затворятся ливонцы в Детинце — отобьются. Измором Детинец не осилить. — Велики там запасы хлеба и вода есть.
— Александр новгородский побил ливонцев в Копорье, передают. Не миновать побоища у Пскова.
— Топоры бы брать, помочь новгородцам.
— С топором-то тебя, Володша, ливонцы аль стража городовая свергнут в Великую.
— Меня свергнут, другие останутся, — Володша бросил на говорившего укоризненный взгляд и сдвинул на затылок колпак. — Одна смерть на роду.
— Чей это молодец? — спросил стоявший в толпе Семенко Глина. Безбровое лицо его высохло и осунулось, крашенинный подрясник мешком висит на плечах.
— Который?
— Тот, с русыми кудрями. — Семенко указал на Володшу.
— Каменного мастера Володшу Строиловича не знаешь? — обернулся к Семенку молодец в холщовой, испачканной красками рубахе, который недавно жалел овчинника. — Чей ты? — спросил.
— Ничей, божий, — хихикнул Семен. — Душу спасаю, по миру хожу.
Вечером в хоромах Строиловичей собрались братья Строиловичи — Володша и Борис, Лушен и Никита Ларионовы, краскотер Антош Лосков и Филипп Соломнич, звонец от Троицы. Теплится, трепещет, как мотылек, пламя восковой свечечки; свет ее так слаб, что еле-еле можно разобрать лица сидящих у стола.
— Новгородская рать близко к Пскову, в Порховском городке, — говорит Володша. — Ливонскую стражу в Порхове побили. Молвлю я, братаны: не Псков идут воевать новгородцы, а изгнать из Пскова латинских меченосцев, злодеев наших, очистить от них землю псковскую.
— За Псков?
— Да, за Псков, за нас, идут биться новгородцы. Пусть переветы дрожат от страха, а мы… Вороги нам ливонцы. Разве мало испили от них зла? Боляр наших Алфея Сенковича и Власия Колотиловича, не взявших измены Пскову, ливонцы извели в Опочке; люди наши — кои пили воду со дна Великой, кои гниют в порубах. Недавно на пожаре в Застенье болярин Нежила лютой казнью сгубил Луку-овчинника… Наше дело, братаны, постоять за вольный Псков! То ли слово я молвил?
— То, Володша, — отозвался Филипп Соломнич. — Возьмем кто топор, кто копье… Станем рядом с новгородцами.
— Постоим за Псков! — привстал Лушен Ларионов. От голоса его дрогнуло пламя свечи.
— Пошто шумишь, Лушен? Свои люди в горнице, а чьи уши за окошком — неведомо.
— Голос у меня неспособный, Володша, — проворчал Лушен и сел.
— То бы еще я молвил, — начал снова Володша и при этом встряхнул головой, отбрасывая со лба непокорные кудри. — В ночь нынешнюю мы уйдем к новгородскому войску. А тебе, Филипп, — Володша поднял глаза на Соломнича, — иное, трудное дело… Не страшно ли пролить кровь за правду?
— Не страшно, — ответил Соломнич. — Укажи, где стоять?
— В бою воину, когда бок он о бок с друзьями и побратимами, легче пролить кровь, иное дело одному выйти против ворога, положить жизнь свою, но через то приблизить победу. Пойдешь ли на трудное дело, Филипп?
— Пойду, — твердо ответил Соломнич. — Клятву положу в том.
— Ты останешься в Пскове. Как подступят к городу новгородские полки и начнут битву, зазвони набат у Троицы, подними Псков! Всполошит набат жителей, даст им смелость, а ливонцам и переветам погибель.
— Исполню все, как ты молвил, Строилович, — повеселел и порумянел лицом Соломнич. — Знаком путь на звонницу у Троицы, зазвоню. И беда не грозит мне. Схватят коли да спросят — язык у меня свой. Скажу: Псков поднимал на новгородцев. Не тронут меня, а пошлют и других звонцов в колокола бить.
…Часу во втором пополуночи у хором Строиловичей остановилась городская стража. Привел ее боярин Нежила. Рядом с ним поп Семен.
— Эти хоромишки? — спросил у него Нежила.
— Эти, осударь. Давеча следом шел за Строиловичем и через людей пытал.
— Добро.
— Своими ушами слышал, осударь, как подбивал Строилович людей бежать к новгородцам.
— Не отрезал бы кто тебе ушей, отче Семен, — посмеялся Нежила и велел ломать ворота.
Стражи навалились на створу, сорвали ее с подпятника. Дверь в сени заперта. В хоромах тихо, словно в пустых. Стражи выломали дверь. Они перерыли и перекидали все в горнице, в подклетях, на истопке[43]. Не нашли ни Володши, ни Бориса. Глухая старуха, мать Строиловичей, только трясла непонимающе головой, когда ее спрашивали. Нежила, рассердись, толкнул ее. Старуха упала, ударилась обо что-то в темноте; она долго лежала не двигаясь и стонала.
— Ушли, — зло прошипел Нежила, убедись в бесплодии поисков. — А ты, отче, где был до полуночи? — спросил Семена. — Не сказал вовремя о Строиловичах?
— С вечера тут я был, осударь, — лебезил Глина, терзаясь за неудачу доноса. — Смотрел… Люди шли к Строиловичам.
Выступив походом на Копорье, Александр не давал в пути покоя воинам. Ладьями вниз по Луге шли без отдыха. На полпути, чтобы не оказать заранее себя меченосцам, воины бросили ладьи, двинулись пеше; шли по бездорожью, лесами. Путь на Копорье указывали жители попутных погостов и займищ. Погода стояла сухая, в болотинах, во мхах не замочишь ноги. Одолев путину, войско появилось у стен Копорья..
Выступая в поход, новгородцы ожидали, что найдут в городе вал и тыновой острог из соснового «столпия». Сделать пороками проломы и вырубить «столпие» не составило бы великих трудов. Но оказалось, город срублен на высоком скалистом холме. На валу, за рвом, городовая стена — наполовину каменная, наполовину из срубов с заборолами.
Полдня метали пороки тяжелые камни в срубы, лучники обвивали смоленой ветошью наконечники стрел, зажигали и бросали зажженные стрелы. В городе начался пожар. И когда в стенах образовались проломы — начался бой. Упорно бились ливонцы; бились на валу, у городовых стен, в городе с вошедшими в проломы русскими воинами. Больше половины ливонцев пало в битве; пал и командор фон Сакен. Его поразил в поединке, разрубив мечом, Гаврила Олексич. Малочисленные, расстроенные толпы крестоносцев, бежав из боя, спустились к морю и ушли на ладьях в сторону Колывани. Александр велел разрушить и сжечь город, чтобы лишь жалкие развалины да смешанная с прахом зола напоминали о твердыне рыцарей на Води.
Княжий гонец, который привез в Новгород весть о победе, передал воеводам Тулубьеву и Дружинину указ Александра — выступать с полками на Шелонь и двигаться к Порховскому городку.
Слух о походе новгородцев на Псков достиг фон Балка. Это встревожило командора, но все же он не верил и не мог верить тому, будто Александр, повоевав Копорье, выступил к Пскову. Будь новгородцы у Порховского городка, о чем передавали слухи, рыцарь Гиршфельд, который сидит с войском в Порхове, послал бы с вестью гонца на Псков. О том, что новгородцы у Порхова, фон Балк слышал с утра, но наступил вечер, рыцарь Гиршфельд не слал гонца. Это успокоило тревогу Балка. На ночь, не из боязни внезапного нападения новгородцев, а лишь для страха псковичам, он велел усилить стражу у ворот Детинца и у окольных стен.
Слухи о приближении новгородцев не замирали. Фон Балк, чтобы рассеять их, утром велел посаднику Твердиле снарядить людей и указать им идти до Шелони. Встретят на пути новгородское войско — немедленно бежали бы в Псков. Миновал еще день. Гонцы Твердилы не вернулись.
Ночью Псков обезлюдел. На улицах не видно жителей, только проходили изредка городские стражи; у ворот, опираясь на копья, дремали ливонские воины.
Не погасла вечерняя заря, как уже занялась утренняя. Первые солнечные лучи ласкали окропленные росой тесовые крыши хором, когда к фон Балку пожаловал посадник Твердила Иванкович. Он запыхался от быстрой ходьбы. Наглухо прикрыв за собой дверь в горницу, без поклона, с каким Твердила всегда входил к командору, он вымолвил:
— Гонец… На Шелонь ходил… Сказывает: о полудню новгородское войско будет к Пскову. Ходили на Шелонь трое, вернулся один, коня загнал в пути, от Лисского волока бежал пешо.
— А двое где?
— Ушли к новгородцам, — не сказал, словно выдохнул Твердила.
— Трусы! — рассердился фон Балк; длинная сухая фигура его заметалась по горнице. — Ливонские воины и братья Ордена охраняют Псков от Орды, от разбойных и враждебных Пскову новгородцев, а трусливые, как сурки, псковичи скрываются в норы свои, спасая животы. Не встанет Псков против новгородцев — сожгу город, а трусов как врагов Ордена велю бросить в огонь. Велико ли войско твое, боярин?
— Дружина псковская будет биться бок о бок с твоими воинами, благородный лыцарь, — уклоняясь от прямого ответа, пообещал Твердила.
— Велика ли дружина? — резко, так, что Твердила отшатнулся на скамье и вобрал в плечи голову, выкрикнул фон Балк. — Где рать Великого Пскова, кою обещал ты? Не вижу твоих полков, боярин. Пируешь и бражничаешь, а на то ли дана тебе власть посадничья?
— Что в моих силах, я все… — начал Твердила, оправдываясь, но фон Балк остановил его:
— Собери войско! Хватай всех, кто может топор или копье держать. Уклоняющихся и трусов не милуй. Верных себе десятников избери — они глаза твои в войске. Или к вечеру нынче будут собраны твои полки, или не быть тебе в посадниках.
…Ночью на стан новгородского войска прибежали из Пскова братья Строиловичи, Лушен и Никита Ларионовы и Антош Лосков. Их привели к воеводе Гавриле Олексичу. Псковичи рассказали воеводе, что в Пскове ждут новгородское войско и князя Александра. Когда начнется битва — зазвонят набат у Троицы; псковичи возьмутся за оружие.
— Не станется ли набат в помощь ливонцам? — спросил Олексич.
— Нет, воевода, — ответил Володша Строилович. — Много бед принял от ливонцев Псков, нынче рад будет биться рука об руку со старшим братом своим Великим Новгородом.
Олексич сказал о прибежавших псковичах князю. Александр велел привести их. Володша Строилович сказал князю, то, что говорил Олексичу, и добавил:
— Знаем мы, княже, пути и овраги вокруг города, знаем, где слабы и ненадежны городовые стены. Проведем твои полки, куда укажешь.
Открытое лицо, смелый и правдивый взгляд серых соколиных глаз, искренность, звучавшая в голосе Володши, понравились Александру.
— Возьму вас в войско, други, — сказал он. — Зазвонят набат, поднимется Псков против врага, легка будет и битва. А тебя, молодец, — Александр пристально взглянул на Володшу, — о том спрошу: побежит войско меченосцев из Пскова, где, на каких перекрестках, легче пути ему затворить?
— Из Пскова меченосцам пешо один путь, княже: на Лыбуты и Изборск, — ответил Володша. — Пошли войско на Завелицкое поле, закроет оно дорогу. А побегут лыцари на ладьях по Великой, к озеру, чтобы там достичь устья Омовжи, и тот путь загодя бы перехватить. Займи Степанковский луг на Великой, не пустишь вражьи ладьи.
— Кто проведет войско на Завелицкое поле и на Степанковский луг? — спросил Александр.
— Кому велишь, княже, тот и проведет. Всем нам знакомы пути.
…Новгородское войско приготовилось выступать к городу. Перед тем как тронуть полки, Александр собрал воевод.
— Нынче войско наше станет у стен Пскова, — сказал он. — Брать нам Псков так, чтобы враги не ушли живыми из города. Велю: полку воеводы Тулубьева в ночи, не дожидаясь зари, идти на Завелицкое поле, перенять дорогу на Изборск. Проведет полк скрытыми оврагами и рощами, — Александр взглянул на псковичей, — этот молодец, — показал на Антоша Лоскова, высокая фигура которого выделялась среди прибежавших к войску псковичей. — Встать скрытно на поле и не пускать меченосцев дорогою на Изборск. С головным полком к городу идти молодой дружине. Выйдут меченосцы навстречу, дружинникам Конно начать битву; гнать, рубить, колоть вражью рать. Старой дружине с воеводой Гаврилой Олексичем — идти к Великой, стать ниже города, где Степанковский луг, закрыть путь к озеру. Брату Володшину Борису идти со старой дружиной, а Лушену и Никите — с сотником Устином в переднем полку. Выступим на рассвете, как заря заиграет.
Время было около полудня, когда вдали, со стороны Порхова, показался передний полк новгородцев. Фон Балк находился на Снятной горе. Сквозь облако пыли, скрывавшее новгородских воинов, он еле различал редкий лес копий, на железных наконечниках которых вспыхивали на солнце серебристые зайчики. Новгородцы двигались пеше; лишь впереди войска виднелось около дюжины всадников.
«Где фон Гиршфельд? — наблюдая за движением новгородцев, вспомнил командор. — Почему не дал вести из Порхова?» Фон Балк не допускал мысли, что Гиршфельд и воины его схвачены русичами. «Глупец и бездельник!» — Фон Балк не находил слов для выражения своего гнева. Однако не время думать о бездельнике. Новгородцы близко… Где принять бой?
Крепки городовые стены в Пскове, а новгородские полки устали от похода. Командор не сомневался в исходе боя. «Не разобьем в поле русичей, положим их у стен города», — думал он.
Рыжее облако приближалось. Ветер относил его назад. Среди ехавших впереди всадников фон Балк не различал никого — ни по одежде, ни по оружию — похожего на князя. Казалось, войско новгородское идет ощупью, нарочно замедляя движение; словно не к нападению готовится оно, а к защите от боя крестоносцев.
«Бросить внезапно клин в десять рыцарских копий и полк кнехтов… Встретясь с ними, передний полк новгородцев рассеется и бежит. Победа воодушевит крестоносных воинов». Фон Балк даже усмехнулся, когда у него возникла эта счастливая мысль. Он тут же велел двум сотням ливонских воинов в полку Нигоцевича выйти бегом за ворота Окольного города.
Радостно забилось сердце командора, когда он увидел сверкающие копья и доспехи своих воинов; плотные ряды их, точно подхваченные бурным ветром, устремились вперед.
Всадники, которых видел командор впереди рыжего облака пыли, повернули коней; унеслись куда-то направо, исчезнув за зеленым кружевом березовой рощицы на пологом склоне дальнего холма. Новгородцы замешкались, но не повернули вспять.
— Пусть же они погибнут! — вслух произнес фон Балк, не отрывая глаз от равнины, где, построясь клином, шли на конях рыцари; за ними, не отрываясь, бежали пешцы.
Противники сблизились. Как бы соизмеряя силы, ливонские воины и новгородцы остановились друг перед другом. Ветер донес на Снятную гору шум голосов и бряцание оружия. Фон Балку знаком этот шум. Там, грозя друг другу оружием, бранятся, выкрикивая ругательства, воины враждебных ратей. Фон Балк даже изменил себе. Он стоял теперь не прямо и неподвижно, а склонясь вперед и вслушиваясь в каждый звук. Тонкие прямые губы его кривились в усмешке. Вот-вот, опустив копья, ливонское войско сблизится с новгородцами. «Пора!» — не вытерпел, крикнул фон Балк. Голос его как будто достиг ушей воинов. «Deus le volt!» — донесся оттуда клич крестоносцев. «Так хочет бог!» — эти слова папы Урбана II, возглашенные им на соборе в Клермоне, перед первым крестовым походом, давно стали боевым кличем духовных рыцарских братств. Издали нельзя уловить, кто начал сражение; рыжее пыльное облако наглухо скрыло поле, где сошлись противники.
Битва началась, как и предполагал фон Балк, боем крестоносцев. Командор стоял на прежнем месте, опираясь на меч. За облаком пыли он хотя и не видел, но ясно представлял себе все, что совершается на поле. Смяты ряды новгородцев, воины их бегут…
— Пресвятая дева! — вдруг раздался возглас позади командора. — На поле новгородские всадники.
У фон Балка вытянулось лицо. Он тоже увидел всадников; кони их, расстилаясь над землей, приближаются к месту сражения. Должно быть, всадников увидели и воины, бившиеся с новгородцами. Пыль, клубившаяся над полем, и шум сражения начали приближаться к городу. Глаза фон Балка отказывались верить тому, что открылось перед ним: бегут ливонские воины! И не кучка всадников, не малочисленный передний полк, над которым в лучах солнца недавно сверкали серебристые зайчики копий, а огромная, неисчислимая темная лавина новгородцев преследует бегущих и поражает их.
…Зазвонили набат у Троицы. Ветер подхватил звон и разбросал его по многочисленным звонницам церквей и монастырей. Тихий, казалось, опустевший Псков ожил. Ватаги жителей, вооружаясь копьями, топорами, а кто и ослопиной, хватали и секли посадничью стражу, с боем поднимались на городские стены, сбрасывая оттуда ливонских воинов.
Со Снятной горы, где недавно стоял фон Балк, установленные новгородцами пороки мечут тяжелые камни.
Скрипят, расползаясь, рубленые ряжи окольного острога, образуя проломы. Со свистом сверлят воздух стрелы ливонских лучников, льется со стен смола, но ни стрелы, ни жестокий бой уже не в силах остановить наступающих. Нарастает шум битвы, поглощая в едином непередаваемом гуле и набат псковских церквей, и звон оружия, и клики сражающихся.
К исходу дня победители вступили в город.
Командор фон Балк с небольшим числом воинов вырвался из города и бежал. Псковские и новгородские переветы-изменники, сражавшиеся рядом с меченосцами, перебиты, а кто живы — переловлены. Пленены в битве боярин Нигоцевич и посадник псковский Твердила Иванкович.
Посадника Твердилу схватили дружинники Гаврилы Олексича. Не в лисьей шубе, не в златотканом кафтане, не в броне, а в старой дерюге, наброшенной поверх рубища, как последний холоп, плыл он в ладье к Псковскому озеру; на воде и схватили Твердилу. Нигоцевича и сотника Нежилу пленили воины Силы Тулубьева. Ох, кипятился боярин! Кричал он, ногами топал: как-де смеет подлая чадь позорить его, боярина, старого посадника новгородского!
Воевода Сила Тулубьев, признав боярина, подошел к нему и насмешливо поклонился:
— Буди здрав, Борис Олелькович! Из каких краев, с каким делом пожаловала твоя милость к нашему войску?
— Не зубоскаль, Сила! — хмуро буркнул Нигоцевич. — Милости у тебя не прошу; воеводой ты стал нынче, да мне-то глядеть тошно на твое воеводство.
— Думал я, Борис Олелькович, живучи в дальних краях, разучился ты поносить чужую честь, ан нет! Не к добру наука. Волен я казнить тебя, как изменника-перевета, но не буду… Князь Александр и войско новгородское пусть увидят именитого вотчинника во здравии.
— Не искал и не ищу видеть князя, и встречать его нет мне нужды! — выкрикнул Нигоцевич. Он выпятил грудь, высоко поднял голову и глядел на Тулубьева так, как, бывало, глядел на него, младшего боярина, в Грановитой. — И о каком ты князе сказал, Сила, не пойму.
— Полно, болярин! — остановил Нигоцевича Тулубьев. — Не первый год знает Новгород, да и ты, князя Александра Ярославича.
— Не ему ли велишь бить челом?
— Зачем велеть — сам поклонишься.
— Не поклонюсь.
— Характер тешишь, Борис Олелькович, — глаза Тулубьева строго и взыскательно смотрели из-под нахмуренных бровей. — Почто боем ты шел, поднял меч противу Великого Новгорода? Утрись стыдом, болярин! С ливонскими латинами шел ты, а не ливонец и не латин по корню. Отчизну свою забыл, честь потерял; в холопьих сенях стоял у лыцарей.
Сила Тулубьев отвернулся от Нигоцевича. Сперва, как увидел его, Сила подумал было: не с повинной ли явился боярин. А «повинную голову меч не сечет» — вспомнил воевода старую пословицу. Потому-то и обратился он к Нигоцевичу без вражды, шутливым словом. Но Нигоцевич как был, так и остался врагом. Не по нужде и принуждению принял измену — по черной совести, по дружбе с меченосцами. Не хотелось больше Силе ни говорить с ним, ни видеть его. Велел он воинам крепко держать боярина и всех, кто схвачены в его дружине.
…Новое утро золотится над Псковом. В городе потушены пожары; схоронили воинов, павших в битве, убрали тела врагов.
В церквах и монастырях звонят колокола. Лихие звонцы стараются каждый по-особи, звонят с хитрыми переборами, по-праздничному. Разбит враг, ясный день занялся над Псковом. Еще осталось горе, не на всех лицах высохли слезы, а на Гремячей горе кружится хоровод девичий, льются песни голосовые. Невдалеке от хоровода, взявшись за опояски, пробуют силу и ловкость свою Володша Строилович и Филипп Соломнич. Будто и не был в бою Володша, будто не звонил Соломнич набат у Троицы, не поднимал псковичей. Вчера сидел в Пскове командор фон Балк, давал волю свою городу, а сегодня нет во Пскове ни фон Балка, ни его воинов. Трусливо, спасая себя, бежал командор. Сегодня даже юродивый Васенька и тот спутанную бороду расчесал, вериги закрыл новой рубахой… Не грозит никому Васенька, песен не бранит игровых. Ходит он и так весело посматривает, будто готов сам ввязаться в веселые игрища.
В первом часу пополудни колокола зазвонили еще громче; напевнее и хитрее заиграли переборы подголосков. Звонят у Троицы, у Спаса на Старом торгу, у Егория в Печках; звонят в Мирожском и Медведевом монастырях… Стараются звонцы от всего умения — словно огромная, ликующая песнь разливается над городом, над всеми концами его…
— Князь… Александр новгородский.
— Он… Ярославич.
— Невский… В собор к Троице идет, — из уст в уста передается на улицах.
— Ой, девоньки! Сказывают, не видано нигде молодца пригожей Александра-князя… Глазком бы взглянуть!..
В бехтерце и шеломе, но без копья и меча, едет Александр впереди дружины. Конь под ним идет шагом. «Слава!» — несется клич. Он то утихнет немного, то разнесется и разольется с новой силой.
На дворе у Троицы — помост, крытый сукном, вокруг помоста старые дружинники с Гаврилою Олексичем. Под «славу» и приветственные крики Александр поднялся наверх, снял шелом и поклонился народу.
— Люди псковские! — По всему двору и над Великой разнесся его голос. — Ливонские лыцари-меченосцы, по примеру союзников своих свеев, начали крестовый поход на Русь, захватили Псков и землю Псковскую. Ныне враг лежит в прахе. В битве на Пскове псковские люди бились плечо к плечу с новгородскими полками. Рядом с собою видели мы храбрых и смелых мужей псковских. Слава Володше Строиловичу! — возгласил Александр. — Первый он с товарищами пришел в стан новгородцев. Слава всем, кто бились с врагом! Дружбою своею сильны Псков и Великий Новгород, дружбе нашей навеки слава!..
Дальше хотел говорить Александр, но ликующие клики толпы, окружавшей степень, заглушили его речь. Кричали псковичи, кричали новгородцы, выкликивая славу храбрым витязям. Люди обнимались, лобызаясь друг с другом. Не было человека в Пскове, которого не захватила бы всеобщая радость; не было человека, который не стремился бы как можно громче, ощутимее выразить все, что переполняло сердце. Александр, поднимая руку, призывал к тишине, но это никого не успокаивало. Крики людей звучали еще громче.
Долго не давали Александру воины и жители Пскова продолжать речь, но когда он заговорил, то уже не торжеством победы, а гневом звучал его голос.
— В битве на Пскове пленили мы изменников Великого Новгорода и Великого Пскова, тех, кои вместе с врагами, латинскими меченосцами, подняли оружие на Русь, из-за выгод или из ненависти шли против братьев своих. Без злобы, правым судом будем судить переветов. Ни жалость, ни уважение к уму, ни дружба — ничто не тронет наши сердца, ибо нет горше и презреннее врага, чем тот, который взял измену и поднял оружие против Отчизны. Правый суд, по совести и чести своей скажем переветам, в воздаяние за злодейства их и измену.
По знаку Александра на степени предстал перед Псковом боярин Твердила Иванкович. В дерюге и рубище, в чем был он схвачен дружинниками при бегстве, Твердила потерял сановитость свою и спесь. При виде его по толпе, окружавшей степень, пробежал гневный гул. Опустив голову, Твердила стоял перед князем. Осунувшееся, с ввалившимися глазницами, плоское лицо его казалось безжизненным.
— Болярин Твердила, — начал Александр. — Известно мне и всему Пскову, что, взяв измену, открыл ты латинским меченосцам ворота города, принял посадничество и жил в дружбе с врагами Пскова, рядом с ними стоял в битве. Скажи: не облыжье ли то, в чем винит тебя Великий Псков?
Твердила молчал. Дерюга упала с его плеча; теперь он выглядел еще жалче.
— Молчишь. Страшна правда. За вины твои сужу тебя, болярин Твердила Иванкович: хоромы и все имение твое на Пскове, по грамоте моей, отписать в казну Великого Пскова; и вотчины твои отписать в казну Пскова, кроме той, что лежит между Лугою и Псковским озером. Ту вотчину отписать на великого князя. А тебя, болярин Твердила, за измену твою Отчизне, за то, что черной жестокостью своей губил лучших мужей псковских, за все козни злые противу Пскова и земли Русской сужу не нашей — чужой казнью; пусть тебя, болярина Твердилу, повесят на забороле у Свиных ворот; да видит Псков, кто вверг его в беды, казни и горести. Тот ли суд сказан изменнику и вору Твердиле, мужи псковские?
— Тот, тот!..
— Позор перевету!
— И самого и хоромишки его огнем бы спалить!..
— Суд сказан, а хоромы палить не велю. Хоромы — дань казне псковской. Псков и волен решить.
У Твердилы подогнулись колени, он силился что-то сказать, но слов не было, только тряслась голова. Не увели — унесли его со степени. На место Твердилы поставили перед князем боярина Нигоцевича.
Выпятив грудь и подняв бороду, Нигоцевич стоял перед Псковом. Словно не на суд княжий за преступление тяжкое поставлен он, а сам вышел судить всех.
Лицо Александра потемнело.
— Встретились с тобою, Борис Олелькович, — сказал он, как бы на привет боярину.
— Да, привел бог, — отчетливо и громко вымолвил Нигоцевич, не называя имени князя. — По грехам своим, признаюсь, не ожидал того.
— Приняв измену, ждал ты, болярин, что в Новгороде Великом сядешь степенным посадником, как сел на Пскове Твердила, друг твой. За тем ли измену брал и жил в дружбе с врагами Руси?
— В том, что молвил ты, вины не ведаю.
— Почто шел в битву? Почто поднял меч противу Великого Новгорода?
— Противу Новгорода и земли своей не поднимал я меча. За старое болярство, за права болярства вотчинного противу суздальского княжения и тебя, князь, стоял я и стою, — не опуская головы, ответил Нигоцевич.
— Так ли? Не меня, князя новгородского, поносишь ты своим словом, болярин, а великого князя, поносишь то, что делаю я во славу Отчизны. Умен ты, знаю, но ум твой злоба затмила.
— Если в том вина моя, что тебя обидел, прости! Не обиды искал я, а воли старой, чести нерушимой болярства и всех людей верхних.
— Не покрывай черного дела пустой речью, болярин! — сухо, смотря прямо в лицо Нигоцевичу, произнес Александр. — Мы не в Грановитой, а на степени в Пскове, перед войском и народом. За обиды твои мне — не сержусь, простил бы их, но не предо мною вины твои — перед Русью, перед Новгородом Великим. Переметнулся ты к латинским крестоносцам, звал переветов-изменни-ков противу Новгорода. За то, за измены твои, сужу тебя, и вин этих не прощу и не дано мне прощать их. Примешь, болярин Борис, ту же казнь и позор, что и изменник Твердила. Но в последний свой час, Борис Олелькович, если сохранилась в тебе честь и капля любви к Отчизне, скажи: кто в Новгороде Великом одною думою с тобой мыслит, кому ты слал грамоты и чьи ответные грамоты принимал в Риге?
Нигоцевич побагровел, хотел что-то молвить, но только беззвучно хлебнул губами. Кровь медленно-медленно отлила от его лица. Оглянулся кругом. В тысячах глаз, устремленных на него, прочитал он тот же приговор, какой сказал князь.
— Спрашиваешь о чем — не скажу тебе, князь. Нет у меня близких на Новгороде, некому передавать поклон мой.
— Суд сказан, да исполнится он!
По тому, как острые уголки морщин собрались над переносьем Александра, как потемнел его взгляд, видно было — не легко дались ему эти последние, решающие слова. Они обрекли на вечный позор имя перевета Нигоцевича. На какой-то короткий миг Александру вспомнилась юность, те дни, когда боярин Нигоцевич поднимал Новгород, искал бед князю; вспомнился наказ отца и наставления воеводы Ратмира: будь непримирим и тверд в суде над врагами Руси! Александр искал в памяти хотя бы ничтожную искорку, которая, не угасая, умалила бы вину боярина Нигоцевича. Нет! Все доброе и простое, что думал о нем Александр, Нигоцевич погасил изменой. Враг он — упрямый, не кающийся, озлобленный и жестокий в своем упорстве.
Сказан суд боярину Нежиле, переветам, что шли в дружине Нигоцевича и в городской страже боярина Твердилы. Каждому сказан суд по вине его. За измену и бой рубили переветам уши, после свергали в Великую, за меньшие вины драли прутьем и отпускали.
Три дня над Детинцем, над концами и пригородами Пскова, не умолкая, звонили колокола. На забороле стрельницы у Свиных ворот висели на позорище туши бояр Твердилы Иванковича и Бориса Нигоцевича. И кто бы ни шел мимо — плевал и отворачивал лицо от того смрада.