Глава XIV Лев состаревшийся

А что всего больней.

Не только он теперь не страшен для зверей,

Но всяк, за старые обиды льва, в отмщенье,

Наперерыв ему наносит оскорбленья.

И. Крылов


1

Сумароков не предупредил мать и сестер о своем приезде, и звон колокольцев его тройки во дворе старого Кудринского дома прозвучал для них неожиданно.

Петербургский гость вбежал в комнаты, затормошил Прасковью Ивановну и, пока дочь Пашенька обнимала теток, объявил, что прибыл в Москву на жительство, намерен строить дом, а до того поживет с ними.

Сестры не поверили сказке о доме, и Сумароков не старался их убедить. Он придумал это наскоро — сорвалось с языка. Знал отлично, что денег на постройку у него нет, никогда не будет, и что об этом домашним не меньше его ведомо…

Вера не вошла за Сумароковым в барские покои. Она скользнула в людскую и под восторженное аханье дворовых раскутывала Настеньку, завернутую для дороги в одеяла и волчью шкуру мехом внутрь.

Сумароков, увлеченный беседой с родными, не сразу хватился Веры и лишь спустя полчаса вспомнил, что приехал не один.

— Где Вера? — спросил он мать.

Прасковья Ивановна поджала губы.

— Ты привез эту холопку с собою? — сухо спросила она. — Собираешься из нее барыню сделать? В Петербурге не удалось, думаешь, Москва-то все стерпит?!

— Матушка, — спокойно сказал Сумароков, — для кого Вера холопка, тот мне другом быть не может. Это жена моя, пусть еще и невенчанная. Что ж из того? Блаженныя памяти государь Петр Алексеевич за себя пленную рабу Екатерину взял да и венчал ее потом на царство. Его пример дворянину не постыден.

— О государях не сужу, — раздраженно ответила мать, — а в своем доме разврата не хочу. С беглой рабыней за один стол не сяду, как ни проси. А введешь ее в горницу — выйду вон и на всю Москву расславлю, что ты собственную мать из дома прогоняешь. Зять Аркадий куда как прав был, аттестуя тебя бессердечным злодеем!

— Кстати вспомнили о нем, матушка, — ответил Сумароков. — Два медведя в одной берлоге не живут. Придется Кащею другое пристанище искать, ежели хочет он голову сохранить.

— Мы все уйдем, — твердо сказала мать, — и за твои безумства в ответе не будем. Живи как знаешь, только без нас. Анна, съезди к Прасковье, спроси, примет ли она свою мать, которую любезный сын лишает крова. А мы той минутой платьишки соберем.

Анна отправилась к старшей сестре, Прасковье Петровне Хитровой. Сумароков в ярости бегал по комнатам, натыкаясь на стулья. Вера сидела в людской, еще не зная о семейной ссоре, возникшей с ее появлением.

Бутурлин, возвратившись к вечеру домой, застал драматическую сцену сборов и отъезда. Сумароков вышел к нему, но зять не принял встречного боя и поспешил ретироваться.

Мать и сестры в превеликом смятении уехали следом за ним к Хитровым.

Сумароков остался в кудринском доме с Пашенькой, Верой и Настенькой нечаянным завоевателем. Неприязнь родных, выраженная столь открыто, обнажила перед ним печальную картину одиночества и непонимания, ожидавших его в Москве, где он думал найти покров от петербургских уколов и пересудов.

«Ничего, авось обойдется, — говорил он себе, стараясь бодриться. — Разведусь с Иоганной, обвенчаюсь с Верой — пойдет веселее. И то сказать — ведь живу я теперь непорядочно…»

Он сошел в людскую и позвал Веру в комнаты. Прижимая к себе Настеньку, она плакала, приговаривая:

— Стыд какой, Александр Петрович! Дозвольте мне уехать!

Дворовые смотрели на нее с укоризной.

— Вера Прохоровна, — сурово сказал Сумароков, — извольте, государыня моя, пожаловать наверх.

Вера покорно встала.

— Воля ваша, Александр Петрович, — сквозь слезы ответила она и вышла за ним из людской.

Сумароков понимал состояние Веры и отвел ее в каморку, которую она занимала до поездки в Петербург. Войдя, Вера вновь зарыдала, следом заплакала дочь, и голос ребенка напомнил матери ее обязанности. Вера сбегала в людскую за узлом с Настенькиными вещами, уложила девочку спать и принялась устраивать свое жилище. Сумароков занял комнату, в которой останавливался во время приездов в Москву, Вера изготовила ему постель, и он заснул, уверяя себя, что утро вечера мудренее.

Сон подкрепил Сумарокова, утомление, вызванное долгой дорогой, прошло, он поднялся бодрым и деятельным. Предстояло навестить московских друзей, побывать в театре Титова, сговориться о постановке пьес и о том, что сам он будет учить актеров. Сумароков в последующие дни с воодушевлением выполнял свою программу, и недели бежали незаметно.

Очень утешил Александра Петровича ответ Вольтера, который привез князь Козловский, вернувшийся из Франции.

Вольтер учтиво согласился с оценками Сумарокова, но в письме его больше сквозило удивление по поводу того, что в глухой северной стране есть люди, знающие французскую литературу. Он признал ошибкой мнение тех, кто утверждает, будто музыка и поэзия цветут только под небосклоном роскошной природы. Гений — дар всемирный, но для его расцвета необходимы просвещенные государи. Они меняют климат и заставляют розы расцвести среди снегов.

Уснастив письмо комплиментами Екатерине — Вольтер знал, что строки его дойдут до императрицы, — он связал несколько ходячих фраз о том, что Расин превосходный трагический поэт, Кино — великий поэт, а Мольер — неподражаемый драматург. Но что было ценным для Сумарокова — Вольтер осудил слезную драму и назвал ее искаженной комедией. Он обвинил авторов в том, что для трагедии у них недостаточно ума, для комедии — веселья, и потому они сочиняют неправильные пьесы, рассчитывая нажиться на низких вкусах зрителей.

«Они вывели плачевные приключения под именами мещанскими, — писал Вольтер. — Говорят, что эти драмы довольно привлекательны и занимают, когда хорошо разыграны. Может быть, но я их не читаю. Эти драмы — ублюдки, ни трагедии, ни комедии. У кого нет лошадей, тот рад, если тянется и на мулах».

Сумароков был необыкновенно доволен письмом Вольтера и рассчитывал на него опереться в борьбе против слезной драмы.

Театр московский в самом деле выглядел плохо. Сумароков ездил на каждый спектакль, беседовал в антрактах с актерами, возмущался поведением зрителей, которые шумели и громко переговаривались в зале, и горел нетерпением все поправить. Театр — училище нравов, и забота о нем — долг московского правительства, то есть главнокомандующего фельдмаршала Салтыкова и всех чиновников его.

Во дворец к Салтыкову и поехал Сумароков поговорить о театральных нуждах.

Граф Петр Семенович принял его как просителя и заставил подождать в приемной.

— Чем могу служить вам, государь мой? — спросил он, не предлагая Сумарокову сесть. Граф был наслышан о петербургских сплетнях и знал, что к поэту при дворе относятся насмешливо.

— Хочу с вашим сиятельством молвить слово о московском театре и бедственном его состоянии, — без обиняков начал Сумароков. — Содержится театр здесь как захудалая контора, привилегий не имеет, и при таких непорядках поднять его невозможно. Театр должно поставить как подобает и не только подпискою деньги с дворян собирать, что полицмейстер делает, а в государственный штат ввести.

— Какие привилегии? — удивился граф Салтыков. — Театр ведь не фабрика и для того в казенной субсидии не нуждается.

— Нет, ваше сиятельство, — возразил Сумароков, — фабрика — театр, да еще и самая полезнейшая, ибо выделывает она разумы и какого-нибудь недоросля в прямого человека превратить может. А лучше сказать — театр есть школа бродягам по жизни человеческой, сиречь всем нам, грешным.

— А, вы это в поэтическом смысле, — усмехнулся граф, — а я в буквальном, в финансовом. Денег у меня для пустых забав не сыщется.

— И в театре денег нет, там одни убытки. А вместо помощи вы каждый вечер посылаете собирать на Воспитательный дом. Унтер-офицер ходит за кулисы, в то время как дают трагедию, стучит шпагой, ищет кассира. Когда увидел я это, мне театр показался не Парнасом, а таможнею, и я потерял охоту о драмах помышлять.

— Собираем по приказу государыни, — сказал Салтыков. — Воспитательный дом не дешево стоит.

— Актерам есть нечего. Иные уж поехали в Петербург. Их оттуда будто из чужого государства переманивают. А в Москве театр надобнее, чем в Петербурге, ибо и народа и глупостей здесь больше. Ежели хотите знать, по запущенности своих нравов и вредных привычек ста Мольеров требует Москва, а я при других моих упражнениях один только.

— Неужто ж, Александр Петрович, с Мольером себя равняете? — ядовито спросил Салтыков.

— Мы с Мольером одно дело творим, — ответил Сумароков, — и в этом я с ним равняюсь. О таланте Мольеровом вся Европа известна, обо мне же судить нелицеприятно будет потомство. Я, граф, кладу себе еще три года на сочинения. Но если это последнее мое к театру усердие останется суетно, принужден буду проститься с музами и замолчать вечно.

— Вы напрасно грозитесь, — сказал Салтыков. — Не вы, так другой кто для театра напишет. Нынче сочинителей довольно.

— Это в Париже довольно — там Расины, Вольтеры, Мольеры, — а у нас писатели очень безграмотны, переводы скаредны, подлинники еще хуже, актеров приходится созидать. Ибо одного Сумарокова и одного Дмитревского к совершенству театра еще недостаточно. Да и Дмитревский, — продолжал Сумароков, не удержав желания повеличаться, — без моих наставлений в Париже ничему б не научился. Ведь язык французский с нашим в декламации — как снег с огнем или хотя немного и поменьше.

Сумароков замолчал. Салтыков барабанил пальцами по столу.

— Впрочем, ваше сиятельство, — вскинулся опять Сумароков, — набирайте себе кого знаете, а я вам не слуга. Мое стремление с тридцать лет к театру, я неожиданный в наши времена показал успех. Но как начал по доброй своей воле, так могу и закончить. Грубости слушать не обязан и о вашем к театру московскому небрежении буду писать государыне. За сим честь имею кланяться.

Он щелкнул каблуками и вышел из кабинета.

— Пиши, пиши! — злорадно сказал Салтыков. — Мы тоже не лыком шиты. Знаем, как тебя в Петербурге привечают…

Сумароков под горячую руку изложил в письме к Екатерине свои мысли о московском театре и отправил почтой конверт Козицкому с просьбой передать императрице. В следующие дни он послал ей еще несколько очень взволнованных писем, требуя быстрейшей помощи театру.

Екатерина, посмеиваясь над нетерпеливостью Сумарокова, все же отдала распоряжение фельдмаршалу Салтыкову отказать в антрепризе полковнику Титову и разрешить актерам переход к иностранным содержателям театра в Москве — Бельмонти и Чинти. Императрица предоставила им исключительное право давать в Москве публичные балы-маскарады, комедии, серьезные и комические оперы, играть на любом языке, — однако с соблюдением строгой благопристойности и с предварительным цензурованием пьес. Для постройки здания театра отводилось место в городе. За это антрепренеры были обязаны четвертую долю доходов отдавать все тому же Воспитательному дому — приюту подкинутых младенцев, внебрачных детей.

Перед московским театром как будто бы открывалась благоприятная перспектива. Но Сумароков нажил себе нового могущественного врага — главнокомандующего графа Салтыкова.

2

Журнальное поветрие в Петербурге между тем продолжалось.

Сумароков купил в апреле номера нового еженедельного журнала «Смесь», а в мае стали выходить листы «Трутня». Издатели весьма непочтительно отзывались о журнале императрицы. «Трутень» вступил с ним в жестокий спор, наговорил колкостей и рьяно защищал свое право печатать сатиру на лица, критиковать пороки отдельных вельмож, чиновников, судей.

В «Смеси», печатавшей много переводных статей, попадались подчас острые сатиры. У читателя, например, спрашивали: кто полезнее обществу, простой ли мещанин, который дает на своей фабрике работу двумстам человек и снабжает соотечественников товарами, или превосходительный Надмен, чьи достоинства состоят только в том, что на своем веку он застрелил шесть диких уток и затравил сто двадцать зайцев? Ответ подсказывался самой постановкой вопроса: мещанин, владелец мануфактуры, полезнее родовитого лоботряса Надмена.

Автор статьи «Речь о существе простого народа» иронически рассуждал о различиях между крестьянами и благородными. Говорят, что крестьяне очень много работают, уподобляясь лошадям, и труд составляет для них первую потребность, подобно тому как для шелковичных червей естественно испускать шелк. Поэтому напрасно искать у крестьян разуму с помощью которого дворяне живут в роскошных домах, спят на мягких постелях, наслаждаются вкусной пищей. Разумные люди, они знают, что для благополучия необходимо иметь высокий чин, выгодное место, сильных защитников, и, заручившись всем этим, принимаются грабить и просителей и казну, не опасаясь закона. Крестьяне же так не поступают, и, следовательно, их нельзя называть разумными.

Усомнившись в справедливости таких рассуждений, автор обратился к ученому анатомисту. «Сей искусный человек, — пишет он, — к великому моему удивлению, показал мне в крестьянской голове все составы, жилы и прочее, способствующие к составлению понятия, и через свой микроскоп увидел, что крестьянин умел мыслить основательно о многих полезных вещах». Наоборот, в голове знатного человека ученый нашел требование чести без малейших заслуг, высокомерие, смешанное с подлостью, любовные мечтания, худое понятие о дружбе и пустую родословную. Нет, нельзя сомневаться в том, что простой народ одарен разумом, хотя князья и бояре утверждают противное.

Правда, в журнале «Смесь» появилась пасквильная элегия. Сумароков читал ее еще в рукописи, принесенной чьим-то лакеем, но не пережил обиду и очень рассердился на журналиста. Это не сатира, но кляуза, сплетня, донос, мелкая личность, которой порядочный человек постеснялся бы. Что ж, перо не всегда бывает в чистых руках, с этим приходится мириться. Имя там не названо, а в Москве петербургские сплетни разбирать не будут — своих довольно.

Издателя «Трутня», Николая Ивановича Новикова, Сумароков знал. Этот молодой человек был сыном алатырского воеводы, учился в гимназии при Московском университете, служил в Измайловском полку, оттуда перешел в секретари Комиссии о сочинении Нового уложения, а затем взял отставку и сделался издателем. Он с большим уважением относился к Сумарокову и не скрывал этого в своем журнале. Эпиграф для него был выбран из сумароковской притчи: «Они работают, а вы их труд ядите», — то есть трутни пользуются медом, что собирают пчелы.

В предисловии к журналу Новиков опять напомнил о Сумарокове, привел его стих: «Без пользы в свете жить — тягчить лишь только землю», — и назвал славным российским стихотворцем. Сумароков был благодарен ему за память и с гордостью подумал о том, что десять лет назад он первый открыл дорогу сатирическим журналам в России своей «Трудолюбивой пчелой». Этого не забыл Николай Иванович, и за то ему спасибо. В «Трутне» он тоже хорошо пишет и остроту слога имеет немалую. Как смешны объявленьица наподобие тех, что печатают «Санкт-Петербургские ведомости»! Сатирическое жало уколет любителей иностранщины, тупых балбесов, проживающих за границей отцовские денежки, модников и вертопрахов:

«Молодого российского поросенка, который ездил по чужим землям для просвещения своего разума и, который, объездив с пользою, возвратился уже совершенною свиньею, желающие смотреть, могут его видеть безденежно по многим улицам сего города»…

Новиков хотел исправить нравы сограждан. Он серьезно смотрит на обязанности сатирика, и «Всякая всячина» знает, что делает, когда на него нападает. Ей пуще всего желается представить нынешнее царствование воплощением рая на земле, а все грехи приписать предыдущему государю, Петру Федоровичу. Понимаем вас, ваше величество, госпожа «Всякая всячина»! Вы требуете человеколюбия, кротости, снисхождения к слабостям, да тут же и команду подаете: «Впредь о том никому не рассуждать, чего кто не смыслит». А люди разумеют не меньше вашего, и Новиков вам отвечает:

«Многие слабой совести люди никогда не упоминают имя порока, не прибавив к оному человеколюбия… Они говорят, что слабости человекам обыкновенны, и что должно оные прикрывать человеколюбием; следовательно, они порокам сшили из человеколюбия кафтан; но таких людей человеколюбие приличнее называть пороколюбием. По моему мнению больше человеколюбив тот, кто исправляет пороки, нежели тот, кто оным снисходит, или (сказать по-русски) потакает…»

Каждую неделю в Москву прибывали новые листы петербургских изданий. «Всякая всячина» охуляла «Трутень», именовала его статьи «ругательствами», писала, что он истребляет милосердие, за все да про все кнутом сечет. Новиков отвечал остроумно, спокойно и продолжал печатать в журнале сатирические статьи. Читая их, Сумароков вспоминал горячие речи Козельского в Комиссии о сочинении Нового уложения, дышавшие сочувствием крепостному крестьянству и болью за его обиды.

В «Трутне» Новиков напечатал переписку барина с крестьянами, поистине страшную в своей беспощадной правдивости. Староста в письме докладывает господину деревенские новости. Оброк собран, да недоимки велики — был падеж скота, хлеб не родился, мужики скудны. Неплательщиков секут на сходе, но денег у них после этого не прибавляется. Донимает соседний помещик Нахрапцев — землю отрезал по самые гумна, курицу некуда выпустить. Как быть с Филаткой? Он лето прохворал, хлеба не сеял, работать в доме некому, лошади пали.

Староста пересылает барину письмо Филатки, составленное деревенским грамотеем. Четверо ребятишек, на сходе сечен, корову продали, но денег, чтобы покрыть недоимку, все равно не хватает, и есть нечего. Мир, видя такую бедность, дал Филатке корову и заплатил подушные, однако, чтобы снова встать на ноги, нужна помощь от барина.

«Прикажи, государь, — просит Филатка, — в недоимке меня простить и дать вашу господскую лошадь, хотя бы мне мало-помалу исправиться. Неужто у твоей милости каменное сердце, что ты над моим сиротством не сжалишься?»

За сердце берут читателя крестьянские просьбы и жалобы. Но барин остался непреклонным, Новиков приводит его приказ, подробно перечисляющий, что должны платить крестьяне, Филатке объявлено, чтобы он впредь пустыми челобитными помещика не утруждал, платил бы оброк бездоимочно, а старосту за то, что он мягко с мужиками обходится, приказано сместить, высечь нещадно и взыскать сто рублей штрафа.

Императрица уверяла своих заграничных друзей, что крестьянам в России живется — лучше не надо, и если не едят они куриц, то лишь потому, что предпочитают им индеек. Новиков впервые написал о том, как несчастны крестьяне и как равнодушны к их страданиям господа.

В июле к «Трутню» присоединился новый союзник. Литератор Федор Александрович Эмин приступил в Петербурге к изданию ежемесячного журнала «Адская почта, или Переписка хромоногого беса с кривым». Бесы пересказывали друг другу различные случаи и анекдоты из жизни столичного общества, и многий знатные люди могли узнавать себя в изображении сатирического пера издателя бесовских переписок.

Сумароков не терпел Эмина и считал его сочинителем гнусной элегии, напечатанной в «Смеси», но не мог не оценить поддержки, которую «Адская почта» оказала «Трутню». Эмин упрекал «Всякую всячину» в том, что она справедливую критику называет злонравием, и предупредил ее: «Знай, что от всеснедающего времени ничто укрыться не может. Оно когда-нибудь пожрет и твою слабую политику. Когда твои политические белила и румяна сойдут, тогда настоящее бытие твоих мыслей всем видным соделается…»

Так оно и случилось.

3

С новыми содержателями московского театра Бельмонти и Чинти Сумароков заключил условие — пьес его без согласия автора не играть. Ом будет сам готовить актеров, смотреть, чтобы роли были вытвержены и театральные махины состояли в исправности.

Театр помещался в казенной постройке на поле перед Головинским дворцом. Так назывался дворец в Лефортове, за рекой Яузой, когда-то купленный Петром I у наследников адмирала Федора Головина. Здание горело несколько раз дотла, его опять возводили архитекторы Растрелли, Коробов, Успенский. Прислуга русских самодержцев небрежно обращалась с огнем, и дворцу предстояли новые пожары.

Трагедия Сумарокова «Синав и Трувор» еще не ставилась в Москве. Бельмонти упросил автора подготовить этот спектакль.

Сумароков принялся работать с актерами. Труппу созывать на репетицию было нетрудно — в трагедии участвовало всего четыре действующих лица.

Актеры ленились и кое-как, с голоса, разучивали текст. Сумароков помнил трагедию наизусть и воодушевленно читал стихи. Показывая, как произносить реплики, он увлекался, забывал о времени и декламировал пьесу страница за страницей, обычно до конца действия. Лишь тогда его удавалось прервать и возвратить на землю, в темноту сцены, пахнущую сыростью и клеевой краской.

Московские служители Мельпомены не привыкли к режиссуре. Они играли как бог на душу положит, за славой не гнались, только бы жалованье не задерживали. Публика в театре бывала неохотно, полный зал рисовался Бельмонти в мечтах, и он возлагал большие надежды на Сумарокова. Но актерам было все равно, есть ли зрители или нет, а Сумароков им надоел. Они считали, что прочесть монологи Синава, Трувора, Ильмены, Гостомысла могут не хуже автора, и потому пропускали репетиции, сказываясь больными.

Особенно мешала Сумарокову актриса Элиза Иванова, игравшая роль Ильмены, а усмирить ее режиссер не мог. Элиза приобрела благосклонность главнокомандующего Москвы графа Салтыкова, часто гостила в его городском дворце и наезжала в подмосковное имение Марфино.

Салтыков построил в Марфине новый дом с двумя флигелями, два театра, два двухэтажных псарных корпуса и разбил парк. В дальнем павильоне находила свой приют Элиза, приезжавшая повеселить старика и пожаловаться ему на тиранство Сумарокова.

Фельдмаршал зачастил в театр. Он расспрашивал Бельмонти о Сумарокове, выговаривал за мусор на сцене и сдобным голосом ворковал с красоткой Элизой, задерживая порой течение спектакля.

Сумароков гордился вниманием фельдмаршала к театру, но, как был недогадлив, причины видел не там, где следует, а в тех пунктах, что изложил он, беседуя с графом. И то, что ошибался в своих мнениях, узнал очень скоро.

Однажды играли «Семиру». Актеры вяло бубнили стихи и лишь изредка невольно оживлялись искусным диалогом. Но тогда они начинали декламировать напыщенно, чересчур громко, с пафосом и слезою. Эта манера чтения была противна Сумарокову. Его стихи требовали спокойного и сильного произнесения. Мысли, сосредоточенные в них, ясные и простые, убеждали зрителей логикой изложения, а не высокостью слов.

«Семира» слыла хорошим спектаклем, и если она идет с таким скрипом, что могло ждать «Синава»? Репетиции не ладились, а между тем трагедия на днях должна быть играна…

Сумароков стоял за кулисами, поминутно нюхал табак, забывал чихать.

В театр приехал фельдмаршал. Из дверей, ведших в актерские каморки, выскочили два адъютанта, а вслед за ними на сцену поднялся граф Салтыков в парадном мундире со звездой.

В театральной зале зрители разговаривали, шумели, пересаживались с места на место, грызли каленые орехи, отчего происходила немолчная трескотня. Под ногами хрустели скорлупки. В одной ложе поставили на барьер деревянного щелкуна-медведя. Дамы совали ему в рот орешки и нажимали на хвост — рычаг, поджимавший орех к нёбу медвежьей пасти. Кавалеры играючи пробовали закладывать вместо орехов дамские пальчики, что вызывало визг и восклицания.

«Истинно говорит пословица: для потехи — грызи орехи, — думал Сумароков. — Господа уверены, что если за вход заплачено, то можно в партере на кулачки биться, а в ложах рассказывать истории своей недели громогласно и после рты набивать орехами. Но ведь и в Москве многие ездят в театр не для того, чтобы слушать соседские сплетни, а грызенье орехов не приносит радости ни зрителям разумным, ни актерам, ни автору, трудившемуся для просвещения публики. Уж его-то служба награды, а не наказания стоит».

За дверями залы послышались ругань, беготня, плач и пьяные вопли:

— Ой, больно! Ой, матушка! Ой, дьяволы!

Сумароков заткнул уши.

— Варвары! — простонал он. — У стен храма Мельпомены полицейские секут подвыпивших кучеров! Представление в пущем жаре своем, а партер и ложи слушают не Синава и Трувора, но крики хожалых! Можно ли такое вынести, не умереть драматическому автору?! Умру и я или писать перестану!

И верно, публика почти не смотрела на сцену. Зрители повертывали головы ко входной двери, вслух обсуждали ход экзекуции, кое-кто вышел узнать, не его ли кучеру достается от чинов московской полиции. Лакеи с шубами в руках потихоньку проникали в зал и устраивались в задних рядах посмотреть на барскую забаву.

— Тьфу, пропасть! — выругался Сумароков и подошел к Салтыкову.

Главнокомандующий Москвы, полуобняв Элизу, поправлял колье на высокой груди актрисы и не спешил закончить свой труд.

— Ваше сиятельство, — сказал Сумароков, в рассеянности наступив на ногу Элизе, — как докладывал я вам, театр московский в расстройке и мою трагедию «Синав» придется до лучших времен отложить. Сколь ни бьюсь, прямого толка не вижу.

— Что? — спросил Салтыков. — Что высказать изволили?

— «Синава», говорю, нельзя играть, — повторил Сумароков.

— Не потерплю! — крикнул фельдмаршал, кося глазом на актрису. — Будешь играть как миленький! Не беда, если актеры перепутают твои тарабарские вирши. Спектакль назначен, отменять поздно.

— Тарабарские вирши?! — воскликнул Сумароков, и голос его прокатился по зале. — Да знаете ли вы, государь мой, как о «Синаве» в журнале «Меркюр де Франс» писано? Сия трагедия — новинка не только на российском театре, но и в общем мире драматическом. Она дышит простотою греческих трагедий. Вот как! Дышит!

— Право, твоя простота хуже воровства. Пойдем к Бельмонти. Я назло тебе велю играть «Синава» послезавтра.

Фельдмаршал схватил Сумарокова за руку и потащил, в пылу ссоры забыв, что отступает он к рампе. Сумароков освободил руку. Салтыков, удерживая равновесие, сделал шаг — и очутился перед глазами зрителей.

Зал необыкновенно оживился, Салтыков был популярен. Актеры умолкли, за ними утихли и зрители. Всем было интересно, какое участие в сумароковской пьесе принимает главнокомандующий.

— Занавес! — как всегда с опозданием, скомандовали за сценой.

— Не надо, постойте! — добродушно сказал Салтыков. Нимало не смутившись, он поправил парик, стукнув ладонью по темени, и поклонился публике. — Здравствуйте, господа!

Зрители вставали с мест и кланялись главнокомандующему.

— Здравия желаем, ваше сиятельство! — раздалось в ответ.

— С благополучным прибытием! — крикнули из последнего ряда.

Салтыков, улыбаясь, погрозил публике пальцем и, прижав его к губам, на цыпочках проследовал за кулисы.

На следующий день была назначена генеральная репетиция «Синава».

Когда Сумароков приехал в театр, актеры уже собрались. Не хватало только Элизы Ивановой, игравшей Ильмену. Бельмонти сказал, что вечером, после «Семиры», она уехала с фельдмаршалом, вероятно, в Марфино, и просил обождать.

Сумароков распалился гневом, накричал на Бельмонти и потом, чтобы остыть, долго прохаживался по зале, вертя в руках табакерку.

Прошло полчаса, час — Элиза не появлялась.

— Ждать дольше не буду. Я за нее прочитаю, — сказал Сумароков Бельмонти и поднялся на сцену. — Готовы, господа актеры? Начинаем!

Гостомысл, знатнейший боярин новгородский, как значился он в списке действующих лиц, в щеголеватом театральном кафтане с кружевными манжетами, шелковых панталонах и востроносых туфлях, украшенных стальными пряжками, утробным басом возгласил первую строку трагедии:

Пришло желанное, Ильмена, мною время…

Сумарокову не понравилась интонация Гостомысла, однако он приберег до поры свое замечание, чтобы не задерживать репетицию, и с чувством прочитал за Ильмену ее реплику. Гостомысл кое-как ответил и затем, путаясь и перевирая текст, произнес монолог, вводивший зрителей в суть событий, по ходу которых Ильмена должна стать женой Синава, провозглашенного новгородцами князем.

Режиссер кусал губы, но продолжал репетицию. Терпеливость его казалась диковинной. Было ясно, что спектакль совсем не готов, однако Сумароков желал еще раз убедить в этом Бельмонти, себя и актеров.

В середине третьего акта приехал главнокомандующий. Элизы, с ним не было. Бельмонти узнал от кучера, что актриса пьяна и осталась в Марфине, но сказать о том Сумарокову не осмелился.

Салтыков уселся в кресле на сцене. Актеры, увидев его, встрепенулись. Сумароков раздражал их своими придирками, и в присутствии начальства они и готовились выпустить когти. Сумароков суетливо располагал мизансцены, не забывая вести роль героини, а в свободные минуты слушал собственные стихи, отстукивая ногой ямбы трагедии.

Внезапно он вздрогнул. Трувор сказал:

Любовь, гнев, жалость рвут меня, его виною,

Играйте, страсти все, играйте, страсти, мною.

Кладет меч свой в ножны.

Трувор не дотронулся до шпаги, висевшей у него через плечо, и с наглым вызовом глядел на Сумарокова.

Синав тотчас откликнулся:

Кладет меч свой в ножны и говорит Ильмене:

— Я ради лишь тебя не мщу сего ему…

Фельдмаршал захохотал. Актеры, чтобы посмешить его и сорвать репетицию, читали трагедию с авторскими ремарками.

Сумароков подскочил к Синаву, потряс его за плечи, оттолкнул, бросился к Трувору — тот убежал за кулисы. Он остановился, провел рукой по лбу, криво улыбнулся и побрел прочь, шаркая подошвами по настилу подмостков.

В театре стало тихо.

— Ничего, — сказал Салтыков, — к завтраму Элиза проспится и сыграет эту трагедию. Подумаешь, какие нежности! Уж и пошутить нельзя.

Он был все же несколько смущен.

Сумароков, закрыв ладонями лицо, плакал от обиды и злости, прислонившись плечом к спинке бутафорского трона.

4

Назавтра «Синава» играли, как приказал фельдмаршал. Спектакль провалился.

Сумароков не поехал в театр. Он сидел дома и писал элегию:

Все меры превзошла теперь моя досада.

Ступайте, фурии, ступайте вон из ада,

Грызите жадно грудь, сосите кровь мою!

Он потрогал под камзолом грудь, как будто и вправду ощущал прикосновение чьих-то хищных зубов, привычным движением плеснул в стакан водку из полуштофа, выпил, понюхал табак и продолжал:

В сей час, в который я терзаюсь, вопию,

В сей час среди Москвы «Синава» представляют

И вот как автора достойно прославляют:

«Играйте, — говорят, — во мзду его уму,

Играйте пакостно за труд назло ему!»

Сумароков вытащил из ящика стола письмо фернейского старца и положил перед собою.

Стираются ругать меня враги и други.

Сие ли за мои, Россия, мне услуги?

От стран чужих во мзду имею не сие,

Слезами я кроплю, Вольтер, письмо твое…

Лицо его сморщилось, как будто он в самом деле собирался заплакать.

За труд мой ты, Москва, меня увидишь мертва:

Стихи мои и я наук злодеям жертва.

Сумароков поставил точку и перечитал написанное. Стихи, конечно, печатать нельзя, но и в рукописи они получат известность. Можно было бы послать элегию государыне, однако вернее написать, ей в прозе. И не откладывая, чтобы упредить доношение Салтыкова.

Так он и поступил. Но не ограничился одним письмом, а послал их дюжину. Болезненная чувствительность делала Сумарокова необычайно восприимчивым к любой мелочи, касавшейся его драматических сочинений и театра. Он забывал о спокойном коварстве августейшего адресата и одно за другим отправлял возбужденные письма, жалуясь на графа Салтыкова, на московскую публику, на пренебрежение к себе, напоминал о своих заслугах и грозил положить перо.

Он писал:

«И повару досадно, когда у него подаваемое на стол кушанье напортят, и трагедия, недожаренная или пережаренная, много вкуса теряет. Пьесы театральные не ради чтения сочиняются; так много славы погибает тогда, когда они мерзко играются…

Разве мне, поработав ради славы, приняться за сочинение романов, которые мне дохода довольно принести могут, ибо Москва до таких сочинений охотница? Но мне ли романы писать пристойно, а особливо во дни царствования премудрый Екатерины, у которой, я чаю, ни единого романа во всей ее библиотеке не сыщется? Когда владеет Август, тогда пишут Виргилий и Овидий и в почтении тогда «Энеида», а не Бовы-королевичи. А я и Бовою, выданным от себя, не обесчещуся, хотя и немного чести присовокуплю. А еще лучше, ежели я стану сочинять «Тысячу и одну ночь», или, по крайней мере, писать высокопарные оды, думая:

всхожу ко небесам

И хитрости своей не понимаю сам.

Или:

Гром на гром ударяет,

Ветры с ветрами спираются,

Фиссон шумит, Багдад пылает,

Афински стены огнь терзает,

Этна верх кавказский давит

И дух мой Пинд на Оссу ставит…

Или:

Живу любовно,

Тому причина та, что лето не грибовно.

Я ради того мешаю дело с бездельем, дабы Вашему, всегда в ваших делах упражняющемуся духу, мелкостию, говоря о ней важно, не принести докуки…»

Екатерина письма частью читала, частью слушала краткое изложение их в докладах Козицкого и недоумевала по поводу горячности Сумарокова.

— Напишите ему, — указала она в записке Козицкому, — что письма его мною получены, что я на них ответствовать не буду, для того чтобы копии с оных писем ему не наносили снова досады, и что, впрочем, желаю ему здравствовать, а не лишиться жизни, здравия и ума, как он то пишет ко мне.

Однако столкновение Сумарокова с главнокомандующим заставило императрицу вмешаться и принять сторону Салтыкова. Она выразила недовольство поведением Сумарокова и приказала ему впредь исполнять повеления московских начальников.

Получив пакет из Петербурга, Сумароков с горестью узнал, что его протест по поводу «Синава» отвергнутой поехал искать сочувствия к Михайле Матвеевичу Хераскову. Он тем более рассчитывал на внимание, что Херасков тоже подвергся немилости.

Наставник литературной молодежи, руководитель Московского университета, Херасков был видным масоном. Екатерина подозревала, что масоны могут быть пособниками Павла Петровича в его притязаниях на российский престол. Поэтому она сочла за благо перевести Хераскова поближе к себе, чтобы чаще приглядывать, и назначила поэта вице-президентом Берг-коллегии, ведавшей горной промышленностью.

Херасков ничего не понимал в горном деле, но был не одинок в таком служебном положении. Певчий Алексей Разумовский ведь состоял же фельдмаршалом русской армии, хотя по этой своей должности не занимался ничем! Главное в том, чтобы удалить Хераскова из университета.

Когда вошел Сумароков, Херасков укладывал в ящики библиотеку. Елизавета Васильевна подавала ему книги, обтирая каждую пыльной тряпкой.

Сумароков сообщил о письме, полученном от Козицкого, и описал свою ссору с фельдмаршалом Салтыковым.

— Государыня изволила сделать мне выговор. Дескать, автору делает честь, что фельдмаршал похотел увидеть его трагедию, и было пристойно удовольствовать в том первого на Москве начальника. А дальше пишет: вы, мол, более других знаете, сколь много почтения достойны заслуженные славою и сединою покрытые мужи, и для того советую вам впредь не входить в подобные споры, через что сохраните спокойство духа для сочинения, а мне всегда приятнее будет видеть представление страстей в ваших драмах, нежели читать их в письмах.

Сумароков перевел дух и занялся комментарием.

— Вот как, видите ли: надо исполнить приказ. Да разве фельдмаршал стоит над законом, а не законы над ним? Пускай он главный начальник Москвы, но музы не в его власти. Какое он имеет право ставить мои сочинения в театре по своей воле? Это мои пьесы, и они принадлежат мне. Я уважаю высокое место, которое занимает фельдмаршал, но в рассуждении муз я себя уважаю более, нежели его.

Херасков грустно улыбнулся.

— Музы нас любят, а земные боги не всегда жалуют, — молвил он, показывая на ящики с книгами. — Готовлюсь к отъезду в столицу, на новое место служения. Чем сия перемена судьбы вызвана — не ведаю, но высочайшему приказу повинуюсь и не ропщу.

— А я возроптал. Мельпомене я больше не слуга. Хочу писать сатиры. И есть на кого! Вам же в отъезде могу позавидовать. Признаться, с тоской вспоминаю Петербург и жалею, что был к нему отчасти несправедлив. Там в театре публика труд актеров и драматурга уважала. Правда и то, что присутствие высоких особ дурные страсти сдерживало. А здесь в театр съезжаются, чтобы шуметь, кричать, грызть орехи, забыв о приличиях.

— Вы очень строги, Александр Петрович, — примирительно сказал Херасков. — Не всех же зрителей должны мы винить. Шалят в театре глупцы, на которых не стоит обращать внимания.

Сумароков сделал протестующий жест.

— Беда в том, что таких шалунов по Москве гораздо много. Один крикун может оглушить, как колокол, и автора оскорбит до слез. А если закричат пять дюжин таких бездельников, самый разумный человек в театре ничего не услышит.

— Да, пожалуй, вы правы, — согласился Херасков. Он боялся раздражить Сумарокова, но не мог удержаться от советов. — Замечу только, что намерение ваше писать сатиры тоже не принесет вам спокойствия. Вы досадите людям и навлечете на себя гнев и преследования.

— Плутней и невежества не боюсь, — возразил Сумароков. — Почтенных людей уважаю, а невежи пускай меня ругают. Брань их на вороту не виснет.

Херасков сочувственно поглядел на него.

— Да разве в брани дело? — сказал он. — Есть вещи посерьезнее. Лжец ославит вас разрушителем семейного очага… Да нет, это я к слову, — поспешил прибавить он, заметив, как Сумароков изменился в лице. — Судья решит спор в пользу вашего соперника, полиция оштрафует за неподметенную мостовую, вельможа задержит вам назначенное жалованье. Мало ли чем озлобленные сатирой мелкие люди будут мешать вам!

Сумароков горделиво поднял голову.

— Я буду возвещать народу истину и сатирой чистить нравы, — ответил он. — Люди честные, видя мое старание, умножат ко мне дружбу. И, думаю, защитит меня российская Паллада, сиречь наша просвещенная государыня, если уж очень допекать примутся.

Последние слова Сумароков произнес не совсем уверенно — ведь Паллада-императрица явно к нему не благоволила.

— Так-то оно так, — сказал Херасков, — но до того, как сумеют вас защитить, пострадать придется вам многохонько. У нас так повелось, что хорошие люди живут меж собою розно и душевной чистотой своей услаждаются сами, а дурные связаны круговой порукой и друг дружке помогают, как родные братья. Пойдут они войной — достанется вам как следует, прежде чем подмога подоспеет. Да и не придет ли она слишком поздно?

— Я отвечу вам стихами, — сказал Сумароков, — как и подобает поэту:

Где я ни буду жить — в Москве, в лесу иль в поле —

Богат или убог, терпеть не буду боле

Без обличения презрительных вещей.

Пускай злодействует бессмертный мне Кащей…

Это зять мой, Аркадий Батурлин, я его Кащеем зову за непомерную скупость. Он против меня козни строит, — неразборчиво пояснил Сумароков, спеша вернуться к стихам.

Пускай Кащеиха совсем меня ограбит,

Мое имение и здравие ослабит…

А это дражайшая сестрица моя Анна Петровна. Моему злодею Бутурлину душою и телом предалась, мечтала имения лишить.

И крючкотворцы все и мыши из архив

Стремятся на меня, доколе буду жив,

Пускай плуты попрут и правду и законы…

Сумароков повысил голос и вскочил с места.

Мне сыщет истина на помощь обороны.

Он опустился на стул и закончил:

А если и умру от пагубных сетей,

Монархиня по мне покров моих детей.

С волнением и жалостью выслушал Херасков эти стихи. Он видел, что Сумароков опустился, поблек. Былая уверенность покинула его, неудачи давали себя знать. «А отчасти виною тут нерегулярный образ жизни и горячительные напитки», — подумал он, видя, как гость трясущейся рукою сыплет на кружевное жабо, крахмальное и свежее, надетое к визиту, нюхательный табак.

— Словом, Михайло Матвеевич, — сказал Сумароков, успокоившись, — не испугают меня козни кащеев, приказных и даже фельдмаршалов:

Доколе дряхлостью иль смертью не увяну,

Против пороков я писать не перестану!

Он ушел от Хераскова, довольный тем, что выговорился — случаев к тому бывало не много, московские дворяне с ним раззнакомились, — и жалея об отъезде почтенной и ласковой четы.

Намерение свое — писать отныне только сатиры — Сумароков не выполнил и вновь обратился к трагедии. Главной причиной послужила все та же «Евгения».

После провала «Синава» Бельмонти не мог рассчитывать на помощь Сумарокова, пьесы его не ставил, боясь гнева фельдмаршала Салтыкова, и должен был принимать свои меры для спасения театра. Надеясь привлечь публику, он подготовил слезную драму Бомарше и поставил ее в мае 1770 года. «Евгения» имела успех у московских зрителей, театр перестал пустовать.

Сумароков, укрывшись в ложе, посмотрел спектакль. Аплодисменты зала возбудили его негодование. Подлинный вкус оскорблялся. Элиза Иванова, лихо выпятив грудь, ходила по сцене, изображая какую-то вакханку, а не Евгению. Переведена пьеса Бомарше прескверно. А кто перевел? Подьячий Пушников. Подумать совестно — подьячий стал судьею Парнаса и утвердителем вкуса московской публики! Конечно, скоро преставление света будет.

— Неужели Москва более поверит подьячему, нежели господину Вольтеру и мне? — говорил Александр Петрович Вере, возвратясь из театра. — И неужели вкус московских зрителей со вкусом Пушникова сходен? Ведь у меня письмо Вольтера, отличного автора, следовательно, отличного и знатока театра. А если ни ему, ни мне в этом поверить не захотят, то я похвалю и такой вкус, когда щи с сахаром кушать будут, пить чай с солью, кофе с чесноком и с молебном совокупят панихиду.

Ворчаньем делу не поможешь. Вкус образовать надо помощью лучших образцов драматического искусства. И он будет вновь создавать эти образцы!

Сумароков сел писать трагедию, назначив ей цель — убить слезную драму.

Он взял историческую тему, однако приблизил ее к современности и написал о событиях всего полуторавековой давности — о правлении Димитрия Самозванца. Сумароков изучал исторические источники, например книгу «Синопсис», пользовался библиотекой профессора Миллера и с ним советовался, но собранными фактами распорядился на правах писателя. Он ввел вымышленных героев, по-новому представил характер князя Шуйского и дал ему в дочери Ксению, ставшую якобы предметом необузданной страсти Димитрия.

Трагедия эта — о неправильном царе, презревшем закон и погибшем от собственной гордыни.

Димитрий Самозванец в пьесе закоренелый злодей. Он понимает, насколько пагубно его правление народу, сознает себя деспотом, но упрямо движется навстречу гибели — хочет ввести в стране католическую веру и отдать народ в руки польских господ, которых уважительно называет «сынами отечества».

Для того чтобы жениться на Ксении Шуйской, Димитрий задумал отравить свою супругу, ни в чем не повинную женщину.

Перед царем должна быть истина бессловна.

Не истина — царь, — я; закон — монарша власть,

А предписание закона — царска страсть.

В сущности, Димитрий имеет смелость громко заявить о том, что давно уже стало характерной чертой русских самодержцев, было свойственно и царствующей императрице. Он отожествляет себя с государством и личные страсти считает необходимыми проявлениями государственной деятельности.

Сумароков осуждает Димитрия вовсе не за то, что тот, не принадлежа к царской фамилии, силою захватил русский трон, отстранив законных наследников. Он хорошо знает, что царь не только «помазанник божий». Символическое напутствий «вышней силы» остается лишь знаком ее доброго расположения к кандидату до тех пор, пока его не поддержат на земле реальные силы, — например, гвардия. Далее важно, чтобы монарх разумно управлял страной, не превращаясь в деспота. А если он соразмеряет свои страсти и заботится о процветании страны, его происхождение останется безразличным для народа.

Именно потому, что царь — это прежде всего человек, на котором лежит огромная ответственность за судьбы страны, он должен быть предельно честным и внимательным к людям всех званий, уметь повелевать своими страстями. Димитрий же Самозванец — тиран, презирающий добродетель, враг природы, и уничтожение его — общая и неотложная задача. Тиранам не место на престоле!

Восстание против Димитрия поднимает Шуйский. Движущей силой является народ. Он остается за сценой, но тем не менее и такое участие масс в дворцовых событиях произошло впервые на русской сцене, и сказал о нем именно Сумароков.

Кровавый злодей в царских одеждах не может вынести своего падения. «Ступай, душа, во ад и буди вечно пленна! — восклицает Димитрий, ударяя себя кинжалом в грудь. — Ах, если бы со мной погибла вся вселенна!»

Когда трагедия была готова и переписана, Сумароков отправил два экземпляра директору театра Елагину в Петербург.

Московская публика пусть любуется «Евгенией», слёзной драмой. Новую трагедию оценят в столице.

Загрузка...