Джорджета прижалась щекой к щеке Феликса, обхватила его за талию и баюкала, как ребенка, шепча:
— Глупенький ты! Я понимаю, за что тебя любила Отилия! Стэникэ — редкий негодяй, разве это для меня новость? Теперь он вбил себе в голову, что ему надо оставить жену и жениться на другой, более светской женщине. Он предложил мне выйти за него, а генерал пусть подарит мне дом, но запишет на его имя. Он говорил всякие глупости: уедем в Аргентину, не знаю куда еще, в конце концов просто бредил. Я вышла бы за кого угодно, разумеется, не за такого мальчика, как ты, которому я лишь испортила бы жизнь, а за кого угодно, только для приличия, даже если бы потом развелась. Но Стэникэ — это несерьезно, и кроме того, я не простила бы себе, что заставила страдать бедную женщину. Негодяи эти мужчины, канальи!
Джорджета настояла на том, чтобы Феликс отправился домой и не попадался на глаза Стэникэ. Для большей безопасности она отвела его в кабинет Иоргу, где очень довольный дядя Костаке грыз орехи, которыми была
доверху наполнена тарелка. Иоргу, по-видимому, был в полном восторге и бросал на Феликса благодарные взгляды. Он проводил дядю Костаке и Феликса до самой двери и усадил их в экипаж, приказав знакомому извозчику отвезти за его, Иоргу, счет.
— Вы договорились? — спросил Феликс.
— Ага! — ответил дядя Костаке, грызя орехи, которыми он набил себе карманы. Затем, продолжая жевать, пояснил. — Если в этой стране больше нет законов и нельзя оставить свое имущество кому ты сам желаешь, то уж лучше все продать. Даю кому хочу, а они пусть убираются к черту.
И, выплюнув на мостовую скорлупу ореха, он шумно высморкался.
«Может быть, старик и не такой скверный, как я думал,— размышлял, лежа в постели, Феликс. — Скупость — его мания, но Отилию он любит и все время помнит о ней».
Он взял научный трактат и попытался читать, но мысли его витали далеко. Он вел несколько беспорядочный, неподходящий для серьезных занятий образ жизни. Слишком много сильных чувств испытал он за последнее время. Не прошло и года, как он, приехав из скучной провинциальной глуши, попал сюда, в столицу, — и уже изведал любовь духовную и физическую, людскую злобу, жадность, равнодушие, зависть, честолюбие. Он пользовался свободой, но был одинок, заброшен, неспокоен, ни от кого не видел помощи. Он верил в Отилию, а Отилия предала его. Джорджета была «первоклассная девушка», она сама советовала ему не принимать ее всерьез. Раз здесь его ничто больше не привязывает, он может в будущем году, когда станет совершеннолетним, уехать во Францию и продолжать учение там. На жизнь ему хватило бы дохода, который дает дом в Яссах. Феликс опять поднес к глазам книгу, как вдруг до него донеслись женские голоса. Ему показалось, что он узнал голос Марины, потом послышались тяжелые шаги на лестнице, и кто-то с силой стукнул кулаком в дверь.
— Домнул Феликс, домнул Феликс, — в панике кричал тоненький голос.
— Кто там?
— Это я, Аурика... Папа умирает! Идемте, прошу вас, спускайтесь скорее!
Феликс в смятении вскочил с постели, накинул на плечи пиджак и приотворил дверь. Он увидел дрожащую Аурику в пальто поверх ночной рубашки.
— Ради бога идемте, ему очень плохо, я послала Марину за врачом!
Феликс начал торопливо одеваться, но оттого, что он спешил, все валилось у него из рук. Ему попалась тетрадь Симиона, и он быстро перелистал ее. Она была исписана взятыми по большей части из библии бессвязными словами, выведенными красивым, но дрожащим почерком, и походила на школьную тетрадку с упражнениями по чистописанию. Феликсу пришло в голову, что в будущем его как врача смогут среди ночи вызывать к больным. У него испортилось настроение, и медицинская карьера показалась ему вовсе не такой уж привлекательной. Он тут же решил целиком посвятить себя науке.
Наконец он спустился вниз. Костаке тоже вышел, в сюртуке, надетом поверх сорочки, и в шерстяном колпаке. Он выглядел до такой степени комично, что Феликс не мог сдержать улыбку. Старик курил, выпуская густые клубы дыма, и в темноте они были похожи на белое облако.
— Пойди же посмотри, что с беднягой Симионом,
сказал он.
Феликс прошел через двор в соседний дом и в столовой, где со стола еще не были убраны остатки ужина, наткнулся на стоявшего к нему спиной Стэникэ, который курил и разглядывал шкафы. «От этого человека никуда не денешься», — подумал Феликс. Увидев его, Стэникэ подмигнул и шепотом сказал:
— Совсем плохо, кончается старикашка. Безусловно, это апоплексия. Его разбил паралич. Я сидел здесь с ним за столом до одиннадцати часов, потом он ушел, и я услышал, как Аурика кричит, что старику худо.
Появилась хмурая Аглае. Вид у нее был не испуганный, а сердитый.
— Он как будто уже пришел в себя, я натерла его ароматическим уксусом, — сказала она. — Ел как буйвол, вот в чем все дело. Я устала до смерти, этот человек вгонит меня в гроб. А идиотка Марина все не идет с доктором. Надо было послать Тити. Уж и не знаю, в кого уродился этот мальчик, такой он бесчувственный. Даже встать не пожелал. Спит как убитый.
— Случай тяжелый, — с готовностью удостоверил Стэникэ. — Если в этом возрасте теряют сознание, то, конечно, это может быть только удар. Очнуться-то он очнулся, но в каком он состоянии — это еще неизвестно! Может быть, у него отнялась рука или нога — вот классические случаи.
— Храни меня пресвятая богородица от такой напасти. Чем это, так уж лучше прибрал бы его совсем господь.
— Мы отвезем его в больницу.
Аглае мрачно взглянула в лицо Стэникэ.
— Не держать же его здесь, вместе с детьми! За свои грехи пусть сам и расплачивается.
Феликс раскаивался, что пришел. Послышались шаги, и в сопровождении Марины вошел высокий, степенный мужчина с бородкой. Он был явно недоволен, что его подняли среди ночи, и глядел на все с профессиональной безучастностью врача.
— Где больной? — спросил он.
Аглае повела его в спальню, за ними проследовал Стэникэ, взглядом позвав за собой и Феликса. Шествие замыкала Марина, остановившаяся на пороге. В просторной полутемной спальне между окнами стояли две широкие кровати орехового дерева с высокими спинками. На ночном столике несла вахту лампа под абажуром. Олимпия сидела на краю кровати, взяв за руку больного, на лицо которого падала тень. Бледная, ненакрашенная Аурика держалась в стороне. В тяжелом воздухе непроветренной спальни стоял резкий запах ароматического уксуса. Доктор сделал знак, чтобы открыли окно, и сел на край кровати на место Олимпии, остальные с любопытством окружили его.
Симион лежал на спине, подняв кверху бородку, и еле слышно дышал. Поросшая густыми, как щетка, волосами грудь была обнажена, голая жилистая нога высовывалась из-под одеяла. Доктор уложил больного поудобнее на подушку, приподнял ему веки и осмотрел глаза, затем пощупал пульс. Считая про себя, он спросил:
— Как это произошло?
Он встал из-за стола, пошел спать и упал. Я не видела, как это случилось. Он слишком плотно поел. Он вообще слишком много ест, домнул доктор. Кто-то мне сказал, что, может быть, у него диабет.
Доктор, не обращая никакого внимания на слова Аглае, приготовил шприц.
— Анализы делали?
— Делали, домнул доктор, — выскочил Стэникэ. Аглае подала листок с анализами, доктор хмуро прочел его и строго сказал:
— Никакого диабета у него нет.
Когда игла вонзилась в одну из впалых ягодиц Симиона, он слабо застонал, затем шевельнул головой и, не подымая век, взглянул на доктора.
— Как вы себя чувствуете? — спросил врач. Симион внимательно вглядывался в него, но не отвечал.
— Вы не можете говорить? — крикнул тот. — Привстаньте...
Симион слегка приподнялся, глуповато улыбнулся, пожевал губами, но не произнес ни слова.
— Вероятно, афазия, — сказал как бы про себя доктор.
— Это что такое? — спросила Аглае.
Доктор с презрением посмотрел на нее и ответил:
— Он потерял дар речи. Надеюсь, что только на время.
— Как так? Это опасно? — с досадой спрашивала Аглае.
— Все зависит от случая. Сейчас этого еще нельзя знать. Надо, чтобы он спокойно лежал в постели и, главное, чтобы кто-нибудь дежурил около него, — это всего важнее. — Через некоторое время вызовите меня.
Доктор попросил воды, чтобы вымыть руки, и хладнокровно совершил омовение, искоса поглядывая по сторонам в ожидании гонорара. Стэникэ взял Аглае под руку и вывел в соседнюю комнату.
Надо заплатить доктору за ночной визит. Дайте двадцать лей, я ему заплачу. Монетами в пять лей, чтобы казалось больше.
— Ско-о-олько? — возмутилась Аглае.
— Солидный врач меньше не возьмет, — объяснил Стэникэ.
Аглае, ворча, достала деньги.
— Нашел время хворать — как раз когда у меня всякие огорчения с детьми.
Стэникэ, не слушая ее, взял деньги и пошел навстречу доктору, который собрался уходить. Стэникэ вежливо подхватил его под руку и повел к двери. Со стороны это
выглядело довольно смешно: подчеркнутая жестикуляция Стэникэ составляла резкий контраст со столь же подчеркнуто суровой манерой доктора. Выйдя за дверь, Стэникэ сунул в руку доктора деньги и счел необходимым получить информацию.
— Домнул доктор, мы очень хорошо сознаем, что он в опасности, но надо быть стойкими. Больной немолод, теперь мы готовы ко всему. Говорите мне прямо, режьте по живому телу, что уж там, ведь я мужчина.
Доктор попытался отделаться от всяких объяснений и, торопливо шагая к воротам, что оскорбило Стэникэ, сказал:
— Это удар, сопровождающийся приступом афазии, так я полагаю. Внешне он кажется очень легким, но именно такие бывают опасны. До более подробного освидетельствования больного нельзя поставить определенный диагноз. Возможно, это и что-нибудь другое. Не могу предсказать заранее. Надо следить за ним, посмотреть, сколько будет продолжаться приступ.
— В таком случае его положение тяжелое, домнул доктор?
Доктор пожал плечами, поднял воротник, так как дул слабый ветерок, и ушел, не отвечая.
«Жулики эти врачи! Только даром деньги берут...»
В глубине души Стэникэ разволновался, по его телу пробежала дрожь. Значит, Симион может умереть... Он ощутил невообразимую нежность к больному и возгордился этим.
«Вот канальи! — думал он. — Аглае, тещенька моя,— ведьма, сердца у нее нет. Муж умирает, а она торгуется с доктором. А у самой карманы набиты деньгами. Моя Олимпия — равнодушное животное, ничего не просит, ни о чем не думает, пусть хоть все умрут и не оставят ей ни гроша. Я связал свою жизнь с бесчувственным существом. А Тити, наверное, качается сейчас, когда его отец умирает. Что за кретин!»
Идя к дому, Стэникэ сделал еще немало подобных сравнений, хотя уже позабыл, чем они были вызваны. Олимпия собралась уходить. Феликс тоже. Симион заснул, и Аглае заявила, что надо оставить его в покое, потому что, черт побери, у него ничего нет. Просто несварение желудка!
— Куда ты идешь? — спросил Стэникэ Олимпию.
— Домой, куда же мне еще идти? Сколько можно сидеть в гостях?
— Но ведь твой отец болен! Ты разве не слышала, что за ним нужно смотреть?
— Найдется кому за ним присмотреть, не беспокойся. Есть Аурика, есть Тити. Мне надоело все время бродяжничать. Вообще хорошо бы и тебе побольше сидеть дома. Замужняя женщина я или нет?
Стэникэ пытался умилостивить жену, которая, воинственно выдвинув челюсть, смотрела поверх его головы.
— Дорогая Олимпия, ты же знаешь, что я как адвокат должен бегать, должен бывать повсюду. Раз у нас нет состояния, как у других... Не правда ли, домнул Феликс?
— При чем здесь домнул Феликс? Я с тобой говорю. Я буду просить домнула Феликса, с которым ты часто встречаешься, понаблюдать за тобой и сказать мне, с какими это женщинами ты постоянно бываешь, кто эта Джорджета, о которой я со всех сторон слышу.
— Вот, извольте! — изумился Стэникэ, взглянув на Феликса. — Эта женщина знать ничего не желает. Я вроде доктора, понимаешь? У меня контакт со всеми классами общества. Если артистка просит меня о помощи, не повернуться же к ней спиной?
— Какая там артистка, какая артистка? — оборвала его Олимпия. — Она...
Стэникэ принял целомудренно-негодующий вид.
— Дорогая, ты никогда не была такой нервной. В присутствии домнула Феликса, теперь, когда у нас в семье несчастье, ты устраиваешь мне сцены! Ты права, мы поговорим дома.
Все трое вышли во двор Костаке, так как Стэникэ настаивал, что надо проводить Феликса. Неожиданно они услышали отчаянный скрип, хриплый шепот заставил их вздрогнуть:
— Ну? Что случилось?
Это спрашивал, приоткрыв готическую дверь, дядя Костаке. Стэникэ немедленно нырнул в дом, обрадовавшись случаю избавиться от попреков Олимпии.
— Что случилось? Ему стало немного нехорошо, но в чем дело — одному богу известно! А что сказал доктор?
— Доктор! — вскинулся Стэникэ. — Жулик! Приходит, ощупывает тебя и говорит, что ничего точно не знает. Вы избрали хорошее ремесло, дружок! Он сказал, что будет видно позднее. Катар, удар — что-то в этом роде.
— Удар, — подтвердил Феликс.
— Вот-вот. И берет за это двадцать лей. Дают же дураки. А я дал только десять.
Стэникэ вытащил из кармана две серебряные монеты, подбросил их на ладони и сунул в карман.
— Дай сюда! — жадно сказала Олимпия.
— Погоди, дома! — возразил Стэникэ.
Наконец они ушли. Феликс вернулся в свою комнату и взял принадлежавший еще его отцу учебник общей патологии. Он перелистывал его, стараясь отыскать случай Симиона. Приступ афазии мог быть простым кровоизлиянием в мозг, но мог быть вызван и какой-то другой болезнью. Феликс отвергал даже самую мысль об этом другом заболевании. Это невозможно! Такой рохля, как Симион! Он опять взял тетрадку старика и перелистал ее. Между написанными в ней словами не было никакой логической связи, хотя какая-то нить ассоциаций как будто скрепляла их. Возможно, Симион упражнялся в каллиграфии — ведь он любил ручной труд. Но он дал ему, Феликсу, эту тетрадь как нечто такое, что может осчастливить человечество. Значит, он молол вздор? А может быть, просто перепутал тетради? Отилия говорила, что у Симиона в молодости бывали приключения. По правде сказать, если бы все окружающие не уверяли, будто Симион всегда вел себя подобным образом, Феликс мог бы клятвенно подтвердить, что старик помешан. Эта мысль увлекла Феликса. Он быстро соскочил с постели и, стоя босиком, вытащил из шкафа груду тетрадок по курсу психиатрии, прочитанному профессором, который его отличал. Он не был обязан посещать этот курс, но все-таки ходил на лекции и купил эти литографированные тетради. Он стал просматривать те лекции, которые слушал совсем недавно, весной, — они как раз касались данного вопроса. В его уме начала складываться определенная гипотеза. Феликс испытывал удовлетворение сыщика, напавшего на верный след. Он лег спать далеко за полночь, утомленный волнениями пережитого дня, и проснулся лишь около полудня, когда солнце уже стояло высоко.
Ночью ему приснилось, что вместо Джорджеты с ним Отилия. Он глубоко опечалился, ему казалось, что он осквернил ее святой образ. Феликс с ожесточением вымылся холодной водой, словно хотел смыть всякое воспоминание об этом сне. Идти в город уже было поздно, и он спустился вниз, чтобы прогуляться по саду. Вспомнив о Симионе, он спросил Марину:
— Как старик?
— Э, старик! Вы когда-нибудь слыхали, чтобы черт умер? — презрительно ответила она. — Поглядите, старик расхаживает по двору.
Феликс остолбенел. Взглянув поверх забора, он увидел крайне возбужденного Симиона, который в самом деле ходил по саду, заложив руки за спину и глядя в землю. Феликс решил подойти к нему и спросить, как его здоровье. Заметив юношу, Симион с кошачьей ловкостью подскочил к нему.
— Ты видел? — спросил он. — Свершилось великое чудо! Я был мертв — и я воскрес.
— Это правда, вы совершенно здоровы! — подтвердил Феликс.
У изможденного, почти совсем седого старика был неприятный пристальный взгляд фанатика. Все же слова его показались юноше разумными. Симион пророческим тоном продолжал:
— Я снова воскрес. Этого не случалось тысячу девятьсот десять лет. Я скажу тебе великую тайну! Тс-сс! А то еще кто-нибудь убьет нас. Я доверю тебе большую тайну, скажу, кто я такой...
Феликс сделал вид, что ему некогда, и поспешил домой.
— Приходи, я дам тебе таланты! — крикнул ему вдогонку Симион.
Феликс все больше убеждался, что старик не в своем уме. Накануне вечером он поставил диагноз и теперь с любопытством ожидал, что будет дальше. Он решил посоветоваться с профессором. Аглае равнодушно сказала ему, что у Симиона ничего нет, он вечно так кривляется. Когда Феликс попытался внушить ей беспокойство, сказав, что Симион странно изменился и все-таки следует позвать врача, она презрительно рассмеялась:
Вы не знаете Симиона. Он всю жизнь был немножко свихнувшийся. Если бы я каждый раз звала докторов... Ему стало плохо, и все тут.
Но так или иначе, поведение Симиона все же заставляло Аглае задумываться. Симион осмотрел свою одежду, и ему показалось, что она слишком коротка. Он шарил по всем шкафам, вытаскивал белье и костюмы и жаловался, что враги «убивают» одежду, бьют, режут и мучают ее, преследуя таким образом скрывающуюся в ней душу.
— Ты рехнулся, — кричала Аглае,— уж и не знаю, что мне делать с тобой! Весь дом перевернул вверх дном. Никто не укорачивал твои костюмы, они и были такие.
— Вы их мучаете! — хныкал Симион.
В сущности, он докучал только Аглае, так как Аурика возобновила свои прогулки по проспекту Виктории, а смирный Тити непонимающе смотрел вокруг и раскачивался у печки, сложив руки, как молящийся католик. Когда начинался скандал, Аглае приказывала сыну уйти в свою комнату, где никто не нарушал его покоя. Симион без конца твердил о святом духе, об Иисусе, о преследовании бога на земле и так далее в таком же роде, но никогда не заходил в своих разглагольствованиях так далеко, чтобы можно было обличить его сумасшествие. На обычные темы он говорил как вполне здоровый человек, и все его жизненные отправления совершались относительно нормально. Он много ел и спал как убитый. Феликс из интереса к психиатрии задался целью подробнее расспросить его обо всем. Возможность с кем-то побеседовать чрезвычайно обрадовала Симиона.
— Отчего вы все жалуетесь? — спросил его Феликс.— Кто вас обижает?
— Ты не видел, они укоротили платье, бьют божьи вещи. Когда бьют их, то бьют меня!
— Как вы можете верить, будто неодушевленные предметы страдают и будто они имеют к вам какое-то касательство?
Симион, словно удивляясь, так серьезно посмотрел на Феликса, что юноша опешил.
— Что сказал Христос апостолам на горе Галилейской? Вот я с вами каждый день до конца света, аминь. С тех пор Христос рассеян повсюду, там, где мы даже не ожидаем. Но люди его гонят, и истязают, и распинают. Так распинают и меня и мою одежду!
Феликс вынужден был признать, что в странных речах старика есть своя логика. Возможно, Симион был одержим маниакальными идеями в духе средневекового мистицизма. Он продолжал допрашивать его:
— В таком случае вы — часть божества?
Симион, по-видимому, растерялся от такой проницательности.
— Я носитель слова господня, вечный Иисус, который постоянно воскресает. Вчера я воскрес.
«Он безумен, — подумал Феликс, — форменным образом безумен».
— Теперь я понимаю, вы Иисус Христос, — громко сказал он.
Симион поглядел на него с таким недоумением и обидой, как будто Феликс над ним издевался. Сконфуженный юноша решил, что его мнение ошибочно и что он допустил
промах.
— За кого ты меня принимаешь, дружок? Э-э, хитрец ты этакий... Я был Иисусом, мы все были Иисусом после того, как дух снова рассеялся по земле. Но его гнали, и он убежал из мира и вернется только на страшный суд. Теперь все голо, мертво. Я, моя одежда, трава — ничто не заключает в себе духа святого.
Как ни странно, необычная манера Симиона спорить нравилась Феликсу. Разумеется, Симион нес околесицу, но его слова казались не лишенными логики. В Иисусе совершилось откровение господне, люди распяли эту ипостась бога, жертва спасителя распространила ее в мире, приобщив всякое дыхание к божеству, но человечество не знало о божественности созданий и полностью изгнало Дух из вселенной.
— Значит, вы думаете, что искупление было тщетным? Это интересно!
— А? — не понимая, воскликнул пораженный Симион. — Убили мою одежду, крадут все мои слова!
«Несомненно, он безумен», — сказал себе Феликс.
XIII
Стэникэ позволил Олимпии увести его домой, хотя не скрывал своей досады. Он был неспособен на грубость и даже не умел сопротивляться чужой воле. По этой причине он считал себя добросердечным и действительно становился таким на то время, пока им владело чувство. К сожалению, его непостоянное сердце было охвачено пылким стремлением к переменам и богатству. Он то вдруг окружал Олимпию беспредельным вниманием, посвящал себя вечной любви к ней, то, соскучившись, мечтал о другой, более ловкой женщине. Во всяком случае, его трогала судьба Олимпии после возможного развода, И он обещал сам себе расстаться с ней неслыханно благородным образом, так что его «первая большая любовь» ни в чем не пострадает и они останутся друзьями. Разумеется, Стэникэ не предавался этим рассуждениям в присутствии жены, а его тонкие намеки не доходили до лишенной чуткости Олимпии. Поэтому Стэникэ считал себя непонятым и мучеником.
— Моя любимая, — начал он по дороге, обнимая Олимпию за талию, — знаю, я рассеян, я небрежен с тобой. Скажи мне прямо в лицо, осуди меня, любовь моя.
— Дорогой, — заметила довольно кислым тоном Олимпия,— я замужняя женщина, у нас есть дом; хороший он или плохой, но я считаю, что надо сидеть у себя дома. А ты вечно тащишь меня на целый день к маме. Чего тебе в конце концов нужно?
Стэникэ сразу стал серьезен и дипломатичен.
— Любовь моя, вот как получается, когда ты не удостаиваешь меня беседой. Я защищаю твои интересы, беспокоюсь о них. Я нахожусь там, чтобы наблюдать и принимать меры.
— Какие можно принимать меры? Папа дал тебе дом и деньги, это все, больше мы ничего не получим. Мама еще упрямее, чем он. Она думает о Тити и об Аурике, ты не вытянешь у нее ни гроша.
— Да, да... Люди не вечны, знаешь ли... Не хочу тебя огорчать, это предположение отдаленное, но когда-нибудь умрет и она. Я намерен посоветовать ей, как устроить все наиболее выгодно, как упрочить состояние, из которого, может быть, и тебе в один прекрасный день кое-что достанется.
— Оставь, пожалуйста, мама лучше, чем ты полагаешь, разбирается в том, как устроить все наиболее выгодно. Да кроме того, ты адвокат, тебе известно, что раз я получила приданое, то впредь уже не имею никаких прав на наследство.
— Ты не поняла меня. Существует дядя Костаке, человек состоятельный и пока что не имеющий ни одного прямого наследника, кроме вас. Тут и у тебя есть права — разумеется, косвенные.
Олимпия как будто заинтересовалась, но видела все в мрачном свете:
— Все дело в этой взбалмошной Отилии. Не думаю, чтобы дядя пустил ее по миру.
А я чем занимаюсь? — с оскорбленным видом сказал Стэникэ. — Я за этим слежу, тку паутину.
— Лучше бы ты занимался своими делами. Мне надоело вечно околачиваться у чужих.
Стэникэ и Олимпия дошли до своего дома. Войдя в комнату, Олимпия бросила на стул горжетку из лисы и с утомленным видом стала раздеваться. В спальне, наспех обставленной разнокалиберной мебелью, было не прибрано, как обычно у людей, не ведущих хозяйства. Олимпия сняла платье и, оставшись в нижней юбке, обернула косу вокруг головы. Ее мощная грудь и спина были обнажены. Стэникэ, расчувствовавшись, подкрался к ней и крепко поцеловал в плечо.
— Ах, не тронь меня, я ужасно устала, — оборонялась Олимпия.
Огорченный Стэникэ нашел другой выход своим чувствам:
— Олимпия, сокровище мое, возможно, что ты уже не любишь меня. (Олимпия сбросила ботинки, расстегнув головной шпилькой пуговицы на них.) Это вполне объяснимо. Что я такое? Ничтожество, неудачник! Что я дал тебе? Ничего. Твоя молодость, твоя красота заслуживали большего. Но я жертвую собой. Я отступаю перед твоим будущим, считай, что меня никогда не было. (Олимпия вытянулась на спине и зевнула.) Скажи мне одно слово — и ты свободна. Я останусь твоим вечным благодарным рабом, ибо, что бы там ни было, ты была моей первой великой любовью и останешься единственной. (Олимпия скрестила ноги на одеяле и глядела в пространство поверх спинки кровати.) Возможно, ты не хочешь развода из-за людских толков, возможно, не так уж презираешь меня, еще способна терпеть мое присутствие. Но все равно ты можешь быть счастлива. Возможно, ты любишь кого-нибудь, скажи мне, как брату...
— Что? — строго спросила Олимпия, взглянув на него в упор.
Стэникэ слегка смутился.
— Я говорю, возможно, ты кого-нибудь любишь, стремишься к кому-то другому, бывают такие случаи. Я человек интеллигентный, мы с тобой люди современные. Каждый из нас будет искать счастья, которое его устраивает, но не разрушит того, которое есть сейчас. Я человек занятой, неподходящий для тебя. Я возвращаю тебе свободу. Мы будем встречаться, жить вместе, бывать на людях, никто ничего не узнает о том, что у нас происходит. Это разумно, это культурно.
— Значит, я завожу себе любовника, ты — любовницу, и мы превращаем свой дом в дом свиданий? — растягивая слова, насмешливо сказала Олимпия.
— Ты преувеличиваешь. Я подразумевал совсем не это. Ты вправе любить красоту и роскошь, которых я не в силах тебе дать.
— В таком случае я возьму любовника, который даст мне роскошь, и ты будешь жить на его счет? Да?
— Олимпия, красавица моя, — сказал Стэникэ, залезая в постель, — ты растрогала меня до глубины души. Я связан с тобой навеки, наш союз будет примером постоянства и верности. Позволь мне трудиться для тебя, создать алтарь, достойный твоей красоты. Ты увидишь, кто такой Стэникэ!
— Погаси лампу, — приказала Олимпия.
Стэникэ со вздохом повиновался. Его мысли шли гораздо дальше, чем слова. Он думал об Отилии, обвиняя себя в том, что не сумел подойти к ней, размышлял о Джорджете. Женитьба на Джорджете пока не представлялась ему выгодной. Это повредило бы его связям. Гораздо лучше ей выйти за генерала или, хотя бы для проформы, за кого-либо другого, чтобы потом он, Стэникэ, мог использовать ее в своих целях. Эта мысль крепко укоренилась в его уме. Замужняя, а позднее овдовевшая Джорджета — это жемчужина. Надо же когда-нибудь освободить ее от сомнительного положения артистки. Стэникэ отвернулся от Олимпии, которая уже лежала к нему спиной, укутался поплотнее одеялом- и немедленно уснул.
Когда Феликс через некоторое время пришел к Джорджете, его ждала там неожиданная новость.
— Вот, посмотри, — сказала Джорджета, показывая на свой карандашный портрет, несколько вымученный, пресный, но академически правильный, — узнаешь, кто это рисовал?
Феликс стал раздумывать, интуиция изменила ему, и он никак не мог угадать.
— Домнул Тити Туля, твой милый кузен или что-то в этом роде.
— Но как ты с ним познакомилась?
— Ах, ты не знаешь, — ответила Джорджета, — это целая история. Стэникэ ни с того ни с сего привел его ко мне, чтобы он непременно сделал мой портрет. Этот мямля смотрит не отрываясь, все время глотает слюну, доводит прямо до головной боли. Бог знает сколько раз он сюда приходил, пока закончил эту чертовщину. И ни капли не похоже! Разве я такая старая? Он начал подсаживаться ко мне поближе, брать меня за руку, а сам все молчит. Я ужасно смеялась. Хоть зарежь меня, я не стала бы спать в одном доме с этим медведем. Но он, бедняга, кажется, человек порядочный, правда?
— Да, — подтвердил Феликс.
— И из хорошей семьи?
— Безусловно.
— В конце концов, это меня не интересует! Но я не знаю, как от него избавиться. Неудобно обойтись с ним грубо, мне его жаль, он смотрит на меня такими глазами! Боже мой, я девушка добрая!
— Чего же он хочет? — осведомился Феликс, в котором заговорил эгоист.
— Чего он хочет? Бог его ведает. Я представляю себе, чего он хочет, но это невозможно. Будь спокоен.
Тити и в самом деле опять утратил свою безмятежность. Чуть ли не каждый день он под каким-нибудь предлогом звонил у дверей Джорджеты, садился с глупой улыбкой на стул и, ничего не говоря, пытался дотронуться до ее руки. Он приносил ей рисунки в рамочках и развешивал их по стенам. Не лишенная вкуса Джорджета снимала их, как только Тити уходил, но, услышав о его визите, спешила снова повесить на место. Все это начинало ей надоедать, и она решила попросить Стэникэ положить конец этой игре. В ответ Стэникэ напустился на Джорджету:
— Неблагодарная, ты не понимаешь, что я хочу тебе добра, жертвую собственным счастьем, ведь идеал моей жизни — чтобы ты стала моей женой. Ты знаешь, как любит тебя этот мальчик? Безумно! Можешь мне говорить что угодно. Он тряпка? Признаю. Некрасив, неумен? Согласен. Но он — тот человек, который тебе нужен. Генерал на тебе не женится, ему не позволит родня. Они отдадут его под опеку. Ты гораздо больше получишь от него, если все останется так, как сейчас. А насколько ты выиграла бы, выйдя замуж! Доамна Туля. Великолепно. Этот мальчик? Он женится на тебе немедленно. Согласие семьи я гарантирую. Устроишь свадьбу по всем правилам, войдешь в общество, а потом, если тебе не понравится, бросишь его.
— Разве я могу так поступить? У меня есть совесть, я не так коварна. Раз я выйду замуж, я хочу оставаться с мужем, конечно, если он не заставит меня вести слишком строгий образ жизни.
— Правильно. Тити — золотой парень, но человек он ничтожный, художник, ходит по жизни, как слепой. Позволь мне руководить тобой. Ты будешь меня благословлять.
В душе Джорджета подсмеивалась над Тити, но он казался ей кротким и порядочным. Мысль о замужестве внезапно воодушевила ее. Она несколько раз шутливо намекнула генералу, что могла бы выйти за него, но тот взял ее за подбородок и галантно сказал:
— Ты заслуживаешь лучшего, чем такой инвалид, как я.
Пожалуй, Стэникэ прав. Выйдя замуж, она попадет в другой круг. Если они не поладят, всегда можно развестись, Тити на это согласится. Увлекшись этой перспективой, Джорджета стала приветливее с Тити. А тот, выучив наизусть урок, полученный в первом браке, торжественно объявил, что предлагает ей руку и сердце.
— Что? — спросила развеселившаяся Джорджета. Тити, весь в поту, повторил предложение.
— А что говорят ваши родители?
Теперь Тити, уверенный в благожелательном отношении Аглае, решился ничего не делать тайком.
— Мои родители это одобряют. Только надо, чтобы они с вами познакомились.
Джорджета засмеялась. Рассудок подсказывал ей, что она делает глупость, но странное чувство толкало ее на неверный путь. В один прекрасный день она позволила Стэникэ и Тити отвезти ее к Аглае. Феликс об этом ничего не знал. Симион принял Джорджету с распростертыми объятиями и сказал апостольским тоном:
— Будь благословен твой приход на Масличную гору! Удивленная девушка вопросительно посмотрела на Стэникэ, но тот повел ее дальше. Аглае с подчеркнутым вниманием, словно опасаясь обмана, оглядела Джорджету с ног до головы. Зато Аурика впала в экстаз.
— Ах, как вы красивы, домнишоара! — воскликнула она. — Мама, это будет счастьем для Тити.
Аглае допросила Джорджету обо всем, прозрачно намекнула, что ее невестка должна быть порядочной девушкой, а не развратницей, выпытывала, есть ли у нее приданое. Стэникэ проявил необычайное присутствие духа, он лгал, отвечал за Джорджету, приукрашивал факты, генерал в его устах превратился в «дядю генерала», шантан — в театр. Джорджета являлась чудом благоразумия, выдающейся актрисой, которая вместе с Тити создаст типичную артистическую семью. Джорджета после такого допроса пожалела о своем визите, хотя и испытывала странное удовольствие от того, что к ней относятся серьезно, вводят ее в семью, целуют в щеку. Она как бы играла в неизданной пьесе. Тити с мрачным видом, который предвещал бычье упрямство, так хорошо известное Аглае, заявил:
— Мама, я хочу жениться на домнишоаре Джорджете.
— Милая, не я выхожу замуж, а он женится, — сказала Аглае. — Вы ему нравитесь — его дело. Будьте счастливы, это самое главное. Я не спрашиваю, кто вы и откуда пришли.
В безразличии Аглае таилось жало, которое укололо Джорджету, и именно поэтому она решила во что бы то ни стало переменить свое положение. После этой встречи Стэникэ принялся раздувать пламя с обеих сторон. Джорджета, говорил он в одном месте, имеет приданое, кое-какие деньги (что было правдой) и генерала-покровителя. Тити, говорил он в другом, получит дом и некоторую сумму денег — что опять-таки было правдой. Аглае так свыклась с мыслью об этой женитьбе, что, хотя неизвестно какими путями, узнала кое-что о Джорджете, начала одобрительно относиться к сватовству Тити. Она гордилась, что в их семью войдет «артистка». Тити разумный мальчик, он слушает маму. Стоило кому-нибудь хоть немного усомниться в порядочности Джорджеты, как Аглае язвительно заявила:
— Лучше девушка, которая раньше любила, меняла мужчин, а теперь притихла и сидит дома, чем эти распутницы под маской святоши. Мне она нравится. Я виню не ее, а мужчин, которые кружат головы красивым девушкам.
— Мама, какая она красивая!—в восторге восклицала Аурика. — Почему я не родилась такой же?
Она решила брать у Джорджеты уроки кокетства. Таким образом, пока Джорджета упивалась мечтами о семейной жизни, семья Туля превозносила женщин полусвета.
Наконец Феликс узнал из уст Стэникэ об этой истории.
— Тити убил бобра, — сказал Стэникэ Феликсу. — Он женится на Джорджете. Первоклассная девочка!
У Феликса потемнело в глазах. Он и сам не понимал, почему это его так задело, ведь, в конце концов, Джорджету он не любил, и их связь никого ни к чему не обязывала. Но в отсутствие Отилии он отчасти перенес на Джорджету свою склонность к дружбе с женщинами. Он считал гнусным, что такая умная, хотя и легких нравов девушка, как Джорджета, может бросить взгляд на Тити и тем самым как бы сравнить Тити с ним, Феликсом. Его унизили, он снова обманут в своих чувствах. Обдумав все хорошенько, Феликс сознался себе, что он ревнив и завистлив, что он злится на Тити. Сперва он решил, что разумнее всего не вмешиваться в это дело. Однако затем он увидел, что сложившееся положение тяжелее, чем могло показаться на первый взгляд. Он не в силах был бы смотреть в глаза Тити и остальным, он считал бы себя в заговоре с Джорджетой. Она являлась его любовницей и, несомненно, продолжала бы оставаться ею и дальше, ибо он не мог предположить, что отныне она станет неприступной. Со всех точек зрения этот брак выглядел нелепым. И Феликс, мужское самолюбие которого было уязвлено, тотчас же сумел уверить себя, что он обязан открыть Джорджете глаза. Обвинив девушку в недостойном молчании (она в свою защиту говорила, что ничего еще не решено й что все это болтовня Стэникэ), он спросил ее:
— Ты хорошо знаешь обстановку, в которой живет Тити, знаешь, что он за человек?
— Нет! Я думаю, он не преступник. Ты меня пугаешь...
— Тити уже был женат.
Джорджета поразилась. Замысел Стэникэ, направленный якобы к ее пользе, на поверку оказался лишь махинацией с целью пристроить юного балбеса, который сидит на шее у родителей.
— Слышали вы что-нибудь подобное? Расскажи мне все, Феликс!
Феликс, ничего не преувеличивая, но с иронией и нарочитой бесстрастностью изложил все, что ему было известно о Тити: о браке с Аной, о его упрямстве, психозах (среди которых не забыл и качания), о беспрекословном подчинении приказам Аглае. Высказал и свое мнение, что Симион — сумасшедший и что над Тити тяготеет фактор наследственности. Все матримониальные фантазии Джорджеты, которые питались только тщеславием девушки, ведущей беспорядочный образ жизни, разлетелись в один миг. Она хохотала до слез.
— У каждого свои причуды, Феликс, — сказала она.— Я, Джорджета, девушка без предрассудков, которой ничего не стоит вскружить голову трем генералам одновременно, я — замужем за рисовальщиком? Но это абсурд! Ты мой друг, Феликс. А Стэникэ я выгоню вон.
Тем не менее Джорджета не выгнала Стэникэ — настолько невинная у него была физиономия, когда он в тот же день явился к ней. Он сразу учуял, куда ветер дует.
— Послушай, Стэникэ, ты все еще настаиваешь, чтобы я вышла за твоего медведя?
— Я? Вы пренебрегаете моими добрыми чувствами к вам! Я смотрю на тебя с Феликсом. Какая молодость, какая красота! Завидую вам... Любите, пользуйтесь жизнью, пошлите к чертям все условности. Знаешь, зачем я пришел? Я пришел по-братски спросить тебя, ты непременно хочешь выйти за Тити? Они ухватились за это, приняли всерьез. Там я пошутил, но тебя обязан предупредить. Этот Тити не такой, как кажется, он — мул. И теща моя тоже не святая. Для меня явилось бы честью, если бы ты стала моей родственницей, но прежде всего я хочу быть твоим другом. Не правда ли, домнул Феликс?
— Вот что, друг мой, — сказала Джорджета, — виляй как угодно, я больше не буду слушать тебя. Скажи своему претенденту, что я ему отказываю, а теще — что я...
Феликс укоризненно взглянул на нее, он полагал, что в своем цинизме она переходит некоторые границы. Стэникэ сказал:
— Вот так я по доброте душевной растрачиваю свои силы. Можно иметь самые честные намерения, но стоит хоть раз ошибиться, сделать ложный шаг — и наживешь себе врагов.
Стэникэ побродил по квартире, потрогал безделушки, поглядел в окно, наконец, не зная о чем поговорить, простился и ушел. Однако в дверях он внезапно обернулся.
— Дай мне двадцать лей, — сказал он Джорджете, — и пусть благословит тебя бог.
Джорджета вынула из шкатулки, золотую монету и бросила ему. Стэникэ на лету поймал деньги.
— У меня на душе стало легче, — заключил он, вздыхая. — Сегодня я сделал доброе дело!
В этот вечер Джорджета пожелала, чтобы Феликс остался у нее. Он остался. Однако, хотя его мужской эгоизм и был удовлетворен, он втайне страдал от того, что уступил своим мелким, ничтожным побуждениям. Лежа в постели, Джорджета заставляла Феликса рассказывать о себе. Она хотела знать его намерения, его планы на будущее. Эти вопросы, чем-то похожие на вопросы Отилии, напомнили Феликсу, что он изменяет дорогому ему образу. Он попытался забыться, рассказывая Джорджете о своих стремлениях. Сказал, что хочет стать выдающимся врачом, ученым, что университет для него — путь к будущей научной деятельности. Он мечтает что-то открыть, разгадать тайны науки, внести свой вклад в развитие медицины. Горячо говорил о том, что долг его поколения — заниматься созидательным трудом, о том, как удручает его тот факт, что ни в одной области мировой культуры не встретишь имен румынских ученых. Он сознавал себя способным на сверхчеловеческие усилия.
Джорджета держала руку на его плече, завороженная тем, что наконец-то мужчина удостаивает ее глубокомысленной беседой. Она обладала довольно живым умом и читала много французских книг, правда, не слишком высокого художественного качества. Ее быстрые ответы нравились генералу, который любил болтать с ней, но разговоры с Джорджетой всегда ограничивались фривольными темами.
— Мне нравится твой энтузиазм, — сказала Джорджета, — но в жизни есть и другие радости. Позднее тебе наскучит так много учиться и ты захочешь жить полной жизнью. Я предвижу, что ты сделаешь блистательную партию, женишься на богатой девушке, займешься политикой, станешь депутатом, возможно, пойдешь и еще дальше. Умный мальчик, вроде тебя, может добиться чего угодно.
Феликс был разочарован прозаичностью взглядов Джорджеты и ничего не ответил. Она вдруг показалась ему очень пошлой.
— Отчего ты так смотришь на меня?—спросила его Джорджета.
— Я смотрю... так... В конце концов, естественно, что я смотрю на тебя, когда говорю.
— Ты как будто хотел мне что-то сказать.
— Видишь ли, — вдруг решился Феликс, — мне надо идти. Я забыл сказать тебе, что у меня завтра много дел, я должен готовиться к экзаменам.
Мысль, что он проведет у Джорджеты целую ночь, мучила его, все представлялось ему лживым, и он искал предлог для бегства.
— Послушай, Феликс, имей мужество сказать мне прямо! Ты боишься остаться у меня, думаешь, что это неприлично?
— Нет, нет, — смущенно возразил Феликс, — все так и есть, как я тебе говорю.
Он быстро оделся, стесняясь взгляда Джорджеты, которая следила за ним и терзалась сильнейшими подозрениями. Поступок Феликса был несколько оскорбителен, но она принудила себя верить, что он не лжет. Она не допускала и мысли, что от нее может убежать какой-нибудь юноша.
Когда Феликс вместе с Джорджетой вышел в переднюю, он увидел там пожилого человека, который, грустно улыбаясь, снимал перчатки. Никто не слышал, как он пришел.
— Ах, генерал! — вскрикнула Джорджета.
— Oui, mon enfant, c'est justement ton gйnйral. Тебя это удивляет? Я увидел в твоих окнах свет. Ce n'est pas de ma faute... [14]
Феликс побелел, и генерал, который все еще улыбался, сейчас же это заметил. Генерал был приятный седоусый старик, одетый весьма тщательно, в костюме табачного цвета, с широким, заложенным в три складки черным шелковым галстуком и в котелке.
— Это твой молодой друг? Я очень рад. Разрешите представиться, генерал Пэсэреску.
И генерал, по-военному щелкнув каблуками и поклонившись, вежливо протянул Феликсу руку.
— О, я виноват, мне просто нечего было делать,— искренно сожалея, сказал он без всякой иронии. — Я помешал вам. Домнишоара Джорджета проказница, она не сообщает мне свои точные приемные часы.
Обрадовавшись, что дело приняло такой оборот, Джорджета побежала одеваться.
— Как вы сказали вас зовут, молодой человек? — спросил генерал.
— Сима.
— Какой Сима?
Сын доктора Сима, из Ясс.
— Того, который служил в армии?
— Да.
— Но я знал Иосифа Сима, вашего отца. О, какая неожиданность!
Генерал внимательнее посмотрел на Феликса и взял его за подбородок; очевидно, юноша чрезвычайно понравился ему. Для Феликса этот жест был невыносим. Отилия, Джорджета, мужчины, женщины — все берут его за подбородок, точно он малое дитя.
— Поздравляю вас, милый мой! — засмеялся, не зная, что сказать, генерал.
Вся передняя пропахла духами генерала. Феликс двинулся к двери.
— Боже мой, вы не должны уходить, — запротестовал старик. — Я не хочу вам мешать. Сию минуту я уйду.
— Мне надо сейчас же идти, меня ждут, — в отчаянии сказал Феликс.
— Вот как? — удивился благовоспитанный генерал.— Знаете, домнишоара Джорджета прелестная девушка, она заслуживает нашей дружбы, — прибавил он. — Вы хорошо делаете, что навещаете ее. Она скучает. Видите ли, мы, старики, приходим из самолюбия, для того, чтобы показать себя людям. А искусством развлекать девушек обладаете только вы, юноши.
Хотя в словах старика не звучало никакой насмешки, Феликс готов был провалиться сквозь землю.
— Идите сюда, дорогая домнишоара, молодой человек хочет с вами проститься.
Появилась уже одетая Джорджета, и они вдвоем разыграли комедию учтивого расставанья. Генерал вошел в гостиную и сел на стул, а Феликс как безумный побежал по лестнице.
— Очаровательный юноша, — сказал генерал Джорд-жете.— Смотри, не испорти этого мальчика. И прошу тебя, не ставь его в такое неловкое положение, не задерживай до того часа, когда могу прийти я. Бедный ребенок!
Джорджета уселась на колени к генералу.
Феликс в это время не шел, а летел. В душе его бушевала буря. Он приехал в Бухарест с думами об упорном труде, с широкими замыслами, нашел девушку, о которой мечтал, поклялся ей в любви и уважении на всю жизнь, а теперь дошел до того, что проводит ночи у подозрительной особы. Конечно, Джорджета красива, но она всего лишь кокотка. Возможно, размышлял он, она насмехалась над его наивностью, желала изведать свежее чувство. Поэтому она и намеревалась выйти за Тити. Он, Феликс, соперник Тити! Какое скандальное положение! А позорная встреча с генералом! Если бы тот чем-нибудь оскорбил его, задел, он мог бы по крайней мере быть горд, что пользуется благосклонностью, за которую надо бороться. Но и генерал и он — оба были сконфужены встречей, следовательно, это компрометировало обоих. Преувеличивая тяжесть положения, Феликс решил, что он пал морально, и пообещал себе пройти курс лечения аскетизмом. Он зароется в книги, блистательно сдаст экзамены, докажет Отилии, что умеет держать слово. Он снова стал думать обо всем, что было связано с Отилией. Правда, она уехала, но он ничем не мог доказать, что это было с ее стороны предательством. Она писала ему, вскоре она, вероятно, вернется. Какое значение имеет поездка на месяц-другой за границу? Отилия всегда вела себя так, и если дядя Костаке не видел в этом большого греха, то у него, Феликса, еще меньше прав подозревать здесь что-то предосудительное. Сколько раз сплетни порождали в его душе сомнения, а потом в них не оказывалось ни слова правды! Такая ли Отилия, какой он ее себе представлял, или нет — но она не переставала быть его идеалом женщины. Он должен верить в нее, а если она впоследствии и развеет его иллюзии, все равно надо создать культ Отилии, пусть даже бесполезный, без этого он, Феликс, не может существовать. Он должен непременно пройти этот искус постоянства и преданности, чтобы проверить и испытать свои душевные силы. Он должен оставаться чистым до тех самых пор, когда исполнится величайшее событие его жизни. Придя домой, Феликс осторожно поднялся по черной лестнице, проклиная скрипучие ступеньки, и тотчас же разделся. Едва он лег в постель, ему снова вспомнилась Джорджета, ведь он только что лежал в ее постели. Образ белозубой, сияющей здоровьем Джорджеты смеялся над всеми его суровыми планами. Она сидела в сорочке (бретелька немного сползла) и, положив на его плечо белую руку, говорила: «Видишь, как ты неблагодарен! Я предложила тебе то, чего домогались многие, я отвергла богатство, испортила себе будущее. Я сделала тебя, застенчивого студентика, мужчиной, который может гордиться своей любовницей. Что ж такого, если у меня есть любовники? Привязанность генерала доказывает, что я не какая-нибудь кокотка, которая торгует своей благосклонностью. Разве ты видел меня с кем-нибудь другим, разве кто-нибудь тебе хвастал, что обладал мной? Я делаю то же самое, что делает множество женщин, но не скрываю этого и у меня есть преимущество — красота. А разве твоя Отилия не обнимает Паскалопола, не позволяет ему содержать себя? Все великое, что совершено в этом мире, совершено с помощью таких женщин, как я. Покровительствовали гениям куртизанки, а не порядочные женщины. Я дарю тебе любовь, все радости и не требую никаких обязательств, потому что я куртизанка, ты это знаешь. И если ты когда-нибудь меня покинешь, я прощу тебя и не стану осуждать. Не будь глупцом! Я понимаю, что ты уважаешь Отилию, люби ее, прославляй, это совсем другое дело. Но ведь ты медик! Зачем делать нелепости и из-за того, что ты любишь Отилию, отказываться от счастья, которое даю тебе я? Это значило бы обременять свои чувства, питать нечистые мысли о ней. Тебе кажется, что ты поклоняешься Отилии, а на самом деле ты ее желаешь. Ты молод, переживаешь любовный кризис. Как по-твоему, почему Отилия убежала? Каждая умная девушка чувствует волнение юноши. Она убежала, потому что боится тебя и любит. С Паскалополом все обстоит совершенно иначе, он человек пожилой, он безвреден так же, как мой генерал.
Я не влюблена в тебя, оттого что не хочу ни к кому привязываться, я легкомысленна. Ты мне только симпатичен, с тобой мне хочется поболтать как с молодым человеком, своим ровесником. Генерал позволяет мне это, он не сердится! Разве ты не видел, как он смотрел на тебя? Для стариков, которые содержат нас, подобные сцены — гарантия того, что мы не так уж безгранично владеем их душой. Знаю, ты боишься, как бы не подумали, будто ты извлекаешь из этого пользу, будто ты... (помнишь, я тебе говорила). Почему? Ведь я не даю тебе денег! Я молода, все желают меня. Твоя щепетильность никак не предвещает, что ты станешь крупным врачом. Врач должен быть свободен от предрассудков, видеть жизнь без прикрас, а для этого он должен познать ее. Тебе следовало бы заниматься литературой. Ты — наивный поэт».
Феликс укрылся с головой одеялом, он хотел, чтобы тьма задушила тревожившее его видение. Стараясь отогнать его, си напряг всю свою волю, вызывая образ, который приносил ему очищение. Брошенное быстро промелькнувшим в полутьме Симионом имя «Иисус» всплыло в памяти Феликса, и он попытался его удержать, но все вдруг приняло чудовищные, испугавшие юношу формы. Появилась белая тень и двинулась навстречу другой, которая, иронически усмехаясь, ждала ее, и все сплелось, перепуталось... Феликс высунул голову из-под одеяла и открыл глаза, желая избавиться от зловеще усмехавшихся призраков и трезво стать лицом к лицу со своими сомнениями. Он нашел в себе силы твердо решить, что если Отилия воплощает его духовные стремления, то Джорджета может, ничем не мешая ей, оставаться его подругой. Он будет врачом, человеком серьезным, ему не пристало предаваться мистическим грезам. Правда, связь с Джорджетой может несколько уронить его достоинство, если Тити будет волочиться за ней, а слегка насмешливая снисходительность генерала тягостна. Он подумал, что ему следует, хотя бы на время, отказаться от встреч с девушкой. Но чем сильнее крепло это решение, тем больше желал он Джорджету. Он чувствовал, что поступил с ней грубо, что его бегство было обидным для ее самолюбия. Это бегство, размышлял Феликс, исследуя себя как медик, обнаруживает, что он болезненно застенчив, что он не сумел воспитать в себе волю. Надо отдалиться от Джорджеты, совладать с влиянием ее красоты. Так или иначе, он обязан загладить свою вину перед ней. Надо вежливо расстаться с девушкой после того, как он попросит прощения за свой поспешный уход (тайная мысль нашептывала ему даже, что он может еще раз доказать Джорджете, как он ценит ее физическое обаяние). И он умиротворенно закрыл глаза, подчинившись наконец призывам Джорджеты, которая в тот момент, когда он засыпал, превратилась в Отилию.
На другое утро дядя Костаке попросил Феликса сходить к Аглае и взять у нее ключи от дома на улице Штирбей-Водэ. Феликс нехотя согласился.
Аглае напала на Феликса, словно во всем виноват был он:
— Да чего он пристает с ключами? Нет у него их, что ли?
Феликс пожал плечами, с неудовольствием глядя на сидевшее кружком семейство: Аглае, Аурику, Тити и неотлучно пребывавших здесь Стэникэ с Олимпией. Тити, за столиком у окна, угрюмо копировал акварелью рисунок с открытки, делая вид, что не заметил вошедшего и целиком поглощен своим занятием. Феликс почувствовал атмосферу оскорбительного любопытства и ожесточенной вражды и немедленно ушел бы, если бы не должен был получить ключи. Аурика без всякой подготовки открыла бой.
— Бедненький Тити очень сердится, что ваша приятельница, домнишоара Джорджета, так отвратительно поступила с ним, — сказала она. — Она велела передать ему, что у нее нет охоты выходить замуж, и вообще так грубо выразилась. Странно, она производила впечатление крайне утонченной девушки. Как вам это покажется?
За этим скрывалось столь многое, что Феликс потупился, стараясь избежать холодного взора Аурики.
— Э, виновата не девушка, виноват тот, кто научил ее этому! — саркастическим тоном сказала Аглае. — Бросьте, мы знаем...
— Кто научил ее? — машинально переспросил Феликс.
— Видите, домнул Феликс, какой вы! — ехидно заметила Аурика. — Уж будто вам неизвестно? Мы определенно знаем, что Джорджета сделала это ради вас. Мы ничего не говорим, может быть, вы расположены к ней, но не надо было ей сбивать с толку бедного Тити.
Тити, не отрываясь от рисунка, все более и более нервно орудовал кистью. Слушая обвинения Аурики, Феликс застыл на месте. Он вынужден был признать, что в них есть доля истины.
— Я не имею ничего общего с домнишоарой Джорджетой, — смущенно пролепетал он, — я ее едва знаю... Случайно... Тут недоразумение... Кто вам это сказал?
— Кто нам сказа-а-ал? — ядовито протянула Аглае. — Вот кто нам сказал! Говорите же!
И она ткнула пальцем на Стэникэ, который за все это время не проронил ни слова и рассматривал стены. Услышав это, он с извиняющимся видом взглянул на Феликса.
— Я сказал... то есть я слышал... Я не говорил, что именно домнул Феликс. В конце концов, зачем мы будем кого-то обвинять... Надо было послушать меня и не путаться с такой особой, как Джорджета. Она просто... Всему свету известно.
У окна неожиданно послышался грохот. Тити стукнул кулаком по столу и вскочил на ноги, лицо у него стало совсем восковое.
— Это ложь, вы мне сказали, что застали там Феликса и что они вместе смеялись надо мной. Отилия — продажная тварь, она спала с Феликсом, а теперь спит с Паскалополом. Я не позволю, понимаете...
Тити снова стукнул по столу, бумаги разлетелись. Возмущенный Феликс попытался возразить:
— Очень прискорбно, что вы так говорите об Отилии.
— Отилия — шлюха, — орал как безумный Тити, колотя кулаком по столу.
— Мне не следует даже разговаривать с домнулом Тити, который способен на такую чудовищную клевету, — прибавил Феликс.
Гнев Феликса как будто произвел на всех впечатление, только Стэникэ, сделав таинственную физиономию: «тут, мол, большой секрет, я не могу вам объяснить», — отчаянными жестами умолял его замолчать. Олимпия сказала:
— Не слушайте вы Стэникэ! Он вечно всюду сует нос!
Феликс направился к двери, но, когда он проходил мимо столика Тити, тот раздраженно дернулся. Подумав, что Тити хочет его ударить, Феликс закрыл грудь рукой. Тити зацепился за ковер, поскользнулся и упал спиной на стол, опрокинув его. Не разобравшись, в чем дело, остальные приняли случайное падение Тити за драку. Стэникэ тут же подбежал к Феликсу и схватил его за руки, а Аглае, вскочив, крепко обняла Тити, продолжавшего кричать во все горло:
— Отилия — шлюха, так и знайте!
Феликсу было омерзительно и то, что произошло, и то, как восприняли это окружающие. Аурика и Олимпия пытались его успокоить, хотя в этом не было никакой необходимости.
— Ну не обижайтесь так, домнул Феликс! Что за ребячество! Ведь вы знаете, какой Тити нервный!
Но Феликс окончательно рассердился, оттолкнул Стэникэ и вышел из дома. Стэникэ кинулся вслед за ним.
— Дорогой, милый, напрасно вы на меня сердитесь, — кричал он, пытаясь на ходу поймать руку Феликса, — вы правы, но поставьте себя на мое место. Я ничего им не говорил. Они что-то подозревали и теперь валят все на меня. Разве я могу спорить со своей тещей? Ведь она старая женщина! Вы же умница, понимаете это! Эх, если бы я был такой, как вы, не принимал бы я эту ерунду близко к сердцу. Занимался бы своими делами — и конец. Ну и что тут такого, если он сказал, что вы живете с Отилией! Разве это плохо? Ваше счастье!
— Домнул Стэникэ, оставьте меня в покое! — оборвал его разозленный Феликс, собираясь войти к себе в дом.
— Вы опять сердитесь? — с невинным видом удивился Стэникэ. — Вот видите, что вы за человек, не знаешь, как и подойти к вам.
Феликс хлопнул дверью и быстро поднялся в свою комнату. Стэникэ постоял немного в нерешительности, подумал, затем осторожно открыл готическую дверь и на цыпочках вошел. Однако Феликс заметил его в окно застекленной галереи. Надев шляпу, он тихонько спустился вниз и через ворота вышел на улицу. Он был расстроен, совсем пал духом, и в его уме снова ожили все прежние планы бегства. Лекции немного отвлекли его, и, вернувшись домой, он с признательностью выслушал совет, который прошептал ему дядя Костаке:
— Больше не ходи туда! Так будет лучше!
Стэникэ действительно раздул все происшествие и изложил его старику в самых драматических тонах.
— Когда молодежь любит — то любит! — разглагольствовал он. — Я сам был такой же. Ваш Феликс, говорят, живет с Джсрджетой. Первоклассная девочка, ничего не скажу, Феликс молодец! Но вы не знаете, что Тити влюбился в Джорджету и захотел жениться на ней. Он привел ее сюда, к моей теще, клянусь честью, все было готово. И вдруг, ни с того, ни с сего, девушка теперь отказывается. Говорят, что ей не позволяет Феликс! Возможно, возможно! Девушка красивая, уверяю вас, чертовски красивая. И она уже не желает выходить за Тити. А этот тряпка, Тити, посмотрели бы вы, в каком он был неистовстве! Когда они с Феликсом оказались лицом к лицу, мне стало страшно. Кончено! — подумал я. — Сейчас случится что-то ужасное. И в самом деле, никто и не заметил, как они налетели друг на друга. Какая драка! Я их едва рознял! Тити вцепился в волосы Феликсу, Феликс схватил его за горло. Ну и комедия! И все из-за женщины — красивой женщины, что уж тут говорить. Дядя Костаке, послушайте меня, я адвокат. Из-за женщины совершаются преступления, братья хватают друг друга за горло, возникают войны. Женщина — вот причина всех распрей на земле.
Мрачный, сгорбившийся дядя Костаке расхаживал по комнате, упорно посасывая окурок и временами презрительно и недоверчиво поглядывал на Стэникэ. Он не придавал никакой веры его словам.
— Что вам дался этот мальчик? — сказал он наконец.— Почему вы не хотите оставить его в покое? Он ничего вам не сделал! Не надо говорить резкости ни ему, ни Отилии. Они сироты! Это грех...
Стэникэ ухватился за новую тему и начал ее развивать:
— Мне очень жаль, что я слышу от вас подобные вещи! Я обижаю сирот? Вы видите меня, я сам с малых лет остался сиротой и знаю, какое это страдание — не иметь никого близких. Я обижаю Феликса? Но я привязан к нему, как к младшему брату, я намерен помочь ему вступить в жизнь, руководить им. Что же касается Джорджеты, то он немножко виноват, что уж тут греха таить. Я ему сказал: «Друг мой, не связывайтесь с этой распутницей, она — роковая девушка». Когда он пришел просить ключи, я сделал ему знак, чтобы он в присутствии Тити был осторожен.
— Ну, дали ему ключи? — нетерпеливо спросил дядя Костаке.
— Теща их ищет. Но позвольте, зачем они вам, у вас же есть одна связка? Уж не думаете ли вы продать дом? Ведь сейчас не сезон для найма. Правильно, продавайте, самое верное — иметь деньги в кошельке. Но надо смотреть в оба, поручить это хорошему посреднику. Назовите вашу цену, и я постараюсь что-нибудь сообразить.
— Ничего я не продаю! — огрызнулся дядя Костаке.
В сущности, чутье не изменило Стэникэ, Костаке хотел продать дом на улице Штирбей-Водэ, так же как и остальную недвижимость. Этот старый дом он купил у Симиона много лет назад, когда тот нуждался в деньгах для уплаты по векселям, срок которых истекал. Аглае дала согласие на эту продажу, надеясь, что дома все равно достанутся ей и перейдут к Аурике или Тити. То, что Костаке потребовал ключи (у нее на чердаке валялась забытая связка ржавых ключей), разъярило ее. Костаке просил ключи потому, что жильцы потеряли многие из них, а он не хотел тратить деньги на изготовление новых.
— Не продаете? — спросил Стэникэ. — И так неплохо. Деньги разойдутся, а недвижимость — это ценность надежная. Чем больше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь, что вы правы. Не продавайте. А если захотите что-нибудь предпринять, посоветуйтесь со мною. Ведь я адвокат, всякие увертки знаю, и все сделаю вам бесплатно. Дадите мне там какие-нибудь пустяки на разъезды.
Вернувшись в синедрион, заседавший в доме Аглае, Стэникэ гремел:
— Дорогая теща, происходят чрезвычайно подозрительные вещи. Вам не удалось избежать того, чего я опасался. Дядя Костаке продал ресторан, сейчас, несомненно, собирается продать дома на улице Штирбей, завтра он продаст все. Что вы тогда будете делать, то есть, что тогда будем делать мы, поскольку вы разрешили мне посвятить себя интересам вашей дочери Олимпии? Кто-то дает старику советы, своей головой он до этого не додумался бы. Продаст все, превратит в деньги и откажет кому захочет.
— Я подам на него прокурору, — закричала Аглае. — Человек, который ни с того ни с сего начинает все продавать, не в своем уме.
— Вот идея, — цинично сказал Стэникэ. — Потребуем для него опеки, как для неспособного отдавать отчет в своих действиях. Только, видите ли, нет налицо прямых наследников, имуществу которых грозила бы опасность. К тому же дядя Костаке не кричит, никого не бьет и не проигрывает деньги в карты. Люди, которые подтвердят все что угодно, найдутся всегда, как не найтись, но вы-то, его сестра, можете пойти и объявить, что ваш брат — сумасшедший?
— Могу! — в бешенстве сказала Аглае.
— Вы пойдете, но вам не поверят! Явится Отилия, явится Феликс, явится Паскалопол и так далее, и тому подобное и докажут, что вы клевещете. Это годится для глупых баб, а не для дяди Костаке, он хитрее, чем мы полагали. Вы станете всеобщим посмешищем, а он разозлится и ничего не оставит вам по завещанию.
— Он пишет завещание? — усомнилась Аглае.
— Должно быть, пишет! Если он все продаст, то у вас не останется другого выхода, как наладить хорошие отношения с ним и в особенности с Отилией!
— С Отилией? Никогда!
— Что ж, дело ваше!
— И при чем здесь Отилия, скажи пожалуйста, что это — имущество Отилии? Ты думаешь, что Отилия откажется от денег? Тогда зачем же она к нему льнет?
— Вот в этом и заключается ваша тактическая ошибка. Отилия строит глазки Паскалополу, а Паскалопол — Отилии? Ну и что? Почему вы разгневались, скажите на милость, почему начали прохаживаться на их счет? Вы что, сами хотели выйти за Паскалопола? Если нет, то какое вам дело, за кого выйдет Отилия? Как человек с широким кругозором, как защитник ваших интересов, я в восторге от этой перспективы. Паскалопол стар, он снимет с себя последнюю рубашку, чтобы заполучить Отилию. А она гонится за деньгами — ведь он-то богат. Дядя Костаке скряга, он будет в свою очередь доволен, что не придется ничего давать девушке. Он будет сидеть на деньгах, пока в один прекрасный день — бац! — ведь мы все не вечны. И тогда вы остаетесь единственной наследницей! А вы что натворили? Поссорились с дядей Костаке, все добивались от него чего-то, вот он вам и мстит. Мы видывали скупердяев, которые умирали на рогоже и оставляли все имущество на приюты, государству!
Аглае внезапно побледнела.
— Да, да, государству!
— Для этого надо быть сумасшедшим!
— Ну, это единственная форма безумия, за которую государство не сажает тебя в сумасшедший дом.
Аргументы Стэникэ произвели сильное впечатление на членов семейного совета. Укрощенная Аглае повесила голову.
— Мама, пожалуй, он прав, — лениво сказала Олимпия. — В этих делах он не дурак!
— Я прав, уважаемые, — громко заверил Стэникэ, расхаживая большими шагами по комнате, — разве я когда-нибудь бываю неправ?
— Что же, по-вашему, мне надо теперь делать? — насмешливо спросила Аглае. — Упасть на колени перед Отилией и просить у нее прощенья?
— Будет вам! Отилия не злопамятна. Вы сделаете вид, что не сердитесь, что все забыли, и пойдете к дяде Костаке, ведь он вам брат! А главное — никаких колкостей по адресу Паскалопола. Наоборот, надо поощрять его намерение жениться на Отилии, приносить ему поздравления. Паскалопол вас расцелует, когда услышит, что вы хвалите Отилию, и дядя Костаке тоже будет рад такой комбинации.
Стэникэ еще несколько раз прошелся по комнате. Его осенила новая идея.
— Знаете что? У меня великолепная мысль. Адрес Отилии в Париже нам известен. Напишем ей открытку, словно ничего не случилось, сообщим что дядя Костаке болен. Она девушка чувствительная.
— Пишите сами! Я не буду писать!
— Мы напишем, но и вы подпишетесь. Стэникэ и вправду составил следующее послание:
Дорогая наша Отилия!
Мы чрезвычайно обрадовались, узнав, что ты в Париже. Ты имеешь полное право веселиться, пока молода. Мы сильно скучаем по тебе и домнулу Паскалополу. Нам тебя очень недостает. Если кто-нибудь из нас случайно тебя обидел, не обращай на это внимания, старики всегда раздражительны. Дядя Костаке страдает без тебя, хотя и не говорит этого. Феликс развлекается — он забывает скорее, как и все юноши. Нас очень огорчает здоровье Симиона, он все еще болен. Да со стариками нельзя и рассчитывать на что-нибудь другое. Приезжайте, вас с нетерпением ждут ваши
Стэник э, Аглае, Олимпия, Аурика, Тити.
Стэникэ заставил всех подписаться. Он умышленно, желая еще теснее связать Отилию с Паскалополом, намекнул на равнодушие Феликса и постарался заронить в душу девушки тревогу за дядю Костаке. На открытке он надписал: «Домнишоаре Отилии Паскалопол».
— А она не рассердится? — спросила Аурика.
— Ну вот еще! Назовите меня: «Стэникэ Рациу, депутат» — и увидите, как я рассержусь. Надо быть психологом.
Стэникэ взял открытку и вышел, чтобы отправиться в город. В прихожей он заметил, что на улице дождь. Положив открытку на столик, он вернулся за зонтом. В это время Симион подкрался к столику, осмотрел письмо с обеих сторон, затем сунул палец в рот, послюнил место возле подписей и химическим карандашом размашисто подписался: «Иисус Христос». Стэникэ, больше ни разу не взглянул на открытку, сунул ее в карман, а потом опустил в почтовый ящик.
XIV
Что больше всего огорчало Феликса, порождая в нем даже некоторую мизантропию, так это всеобщее, не исключая и его университетских коллег, безразличие ко всему отвлеченному, ко всему возвышенному, не имеющему непосредственной земной цели. Еще в Яссах, в интернате, он горячо обсуждал с товарищами, порой даже лежа в постели, после того как гасили свет, проблемы, в которых никто из них толком не разбирался, но которые волновали их и заставляли гордиться своей причастностью к философии. Проблемы эти чаще всего ставились в форме вопроса (что такое жизнь? что такое смерть?), то есть так, как они встречались в брошюрах. Один из учеников как-то задал вопрос: «Что такое женщина?» Каждый постарался ответить наиболее экстравагантно, но никто не допустил ни малейшей непристойной шутки, даже намека на проблему пола. Были среди учеников и такие, кто брал журналы, выискивал в них проблемы, неведомые другим, с тем чтобы разрешить их опять-таки с помощью журналов, изумляя остальных участников спора, жаждавших узнать, откуда позаимствованы эти мысли. Однажды ночью рассуждали о боге. Дождь лил как из ведра, громыхал гром; более пугливые и менее ярые спорщики вздрагивали и даже крестились под одеялом, будучи уверены, что подобный разговор в такое время может навлечь на них беду. Говорили по очереди, припоминая заплесневевшие положения из учебника (в последнем классе они немножко изучали историю философии): бог это есть первопричина и конечная цель всего, в нем объяснение всему, что превосходит возможности нашего познания, в нем смысл жизни. Один ученик, сын священника, заявил, что «бог — это догма, не подлежащая обсуждению» и что «все мы должны верить в то, что выше нашего понимания», но тот, кто затеял весь этот спор, только пренебрежительно скривил губы.
— Объясни сам, если ты такой умный! — обиделся попович. — Тоже нашелся, задирает нос, словно что-то знает!
— Что ж,— ответил философ,— бог — это я, ты, земля, небо, — все, что существует в мире. Все является частицей бога, хотя мы и ограничены местом и сроком жизни (это называется пространством и временем), тогда как бог бесконечен!
Это упрощенное определение ни у кого не вызвало смеха, все были взволнованы. За окном сверкали молнии. Только один из подростков недоверчиво спросил:
— Откуда ты это взял, ведь не сам же придумал? Попович сделал замечание, которое многим показалось весьма обоснованным:
— Хорошо. Мы считаем, что бог, будучи бесконечной благостью, противостоит злу, то есть дьяволу, который является бунтовщиком, не признающим нашего небесного отца. Если бог — это весь мир, тогда, значит, и убийца — частица бога и то, что он делает, он делает по воле божьей. Разве это возможно? Ты просто «еретик».
Сын теолога произнес все это с безграничным высокомерием, а его противник откровенно сознался в своем невежестве:
— Видишь ли, сам я как-то и не подумал. Но в этом есть свой смысл. И в книжке, которую я читал, такая философия называлась пантеизмом.
Тогда все решили обратиться к преподавателю Думбравэ, которому доверяли больше, чем кому бы то ни было, потому что он был разговорчив, ласков и склонен ко всяким высоким материям. Старик с черными как смоль волосами, он говорил с резким молдавским акцентом и носил бородку лопаточкой, как у Майореску [15].
— Господин Думбравэ, — как-то на уроке поднялся один из подростков (они тогда учились в шестом классе), — мои товарищи обращаются к вам через меня с просьбой объяснить, что такое бог.
Думбравэ остолбенел и забормотал:
— Да вы что, рехнулись, что ли? Ай-яй-яй! Потерпите вы хоть годик, пока поумнеете. Вы чего хотите? Чтобы я со священником воевал?
Однако в общих чертах он объяснил им некоторые стороны этой проблемы.
Феликс вспоминал те годы, и ему становилось грустно. Ему мерещились великие идеалы и проблемы, в нем бурлила энергия. Отилия с первого взгляда понравилась ему: казалось, она пресыщена всякими умствованиями, не желает говорить о том, что знает, и в то же время в ней есть какая-то хрупкая, почти ботичеллевская утонченность. Ей Феликс мог бы посвятить себя, пожертвовать для нее собою. С самого начала Отилия представилась ему как конечная цель, как вечно желаемое и вечно ускользающее вознаграждение за его достоинства. Он желал бы совершить что-нибудь великое из-за Отилии и ради Отилии. Разлука с девушкой сама по себе не мучила его, она даже устраивала его в некотором смысле, потому что он, как монах, предвкушал радость явиться перед ней когда-нибудь духовно более совершенным. Однако его огорчало, что она уехала с Паскалополом. Это бросало некоторую тень на Отилию. Дева Мария обожаема всеми, но не принадлежит никому. Когда девушка принимает ухаживания пожилого мужчины и разъезжает с ним по заграницам, это невольно заставляет думать о ее заурядных стремлениях и подозревать в ней полную неспособность оценить величие мужского самопожертвования. Ему было приятно видеть Отилию монахиней, отрешившейся от всего земного. Тогда бы и он остался аскетом из уважения и преклонения перед нею.
Но и Джорджету Феликс не презирал. Он признавался себе, что она ему нравится, будит в нем желание. Но его злило, что, будучи интеллектуально ниже Отилии, она как женщина не пала до самого дна. Он хотел бы видеть Джорджету такой же красивой, как она есть, но еще более циничной, более глупой. Он желал бы видеть ее падшей и заблудшей, похожей на проституток из романов Достоевского, у которых, несмотря на их падение, еще теплится в душе сознание человеческого достоинства. Тогда бы он посвятил ей свою жизнь, но не так, как Отилии. Он бы спас ее, поднял до себя, врачуя ее тело и душу. Сейчас Джорджета его немного раздражала. Она была чарующе прекрасна и бесконечно здорова. При всем своем цинизме она обладала здравым смыслом и буржуазными принципами. Она не только не нуждалась в спасителях, но сама смотрела на Феликса по-матерински, проявляя внимание к его занятиям и репутации, жалуя его своей благосклонностью. Такое отношение было для него невыносимо, тем более что Феликсу казалось, что он видит насмешливый огонек в глазах девушки. Смеялась ли Джорджета про себя над Наивностью Феликса, смотревшего на нее, как на икону, или, наоборот, она была более благородна, чем он воображал, и лукаво наблюдала, как он пытается найти себя в мире женщин?
Сильнее, чем физиологическую и психологическую потребность обладать женщиной и любить, Феликс чувствовал необходимость разговаривать о женщинах, найти для себя метафизическую точку опоры, чтобы упорядочить мир своих чувств. Его удручали вечные колкие намеки и пошлые замечания коллег: «Я тебя видел с хорошенькой дамой», «Тебе здорово повезло», «Предпринимаешь какие-нибудь шаги?», «Надеюсь, что все это не только платонически?»
Обуреваемый такими мыслями, он медленно шел по набережной Дымбовицы, когда, раскрыв объятия, его остановил Вейсман, один из коллег по университету. Феликс редко с ним разговаривал и даже едва был знаком, но совсем не удивился фамильярности студента.
— Как поживаешь? — спросил его Вейсман.— Гуляешь? Погружен в задумчивость и созерцание! Стихи сочиняешь?
— Что ты! — запротестовал Феликс.
— А почему бы не сочинять? Думаешь, я не писал? Разве это зазорно? Одно время я был так сентиментален, «то целые тетради исписывал стихами.
— И печатал? — спросил Феликс.
— Какое там печатать! Я читал их одному приятелю, самому умному юноше в мире, самому тонкому. Он мне тоже читал свои стихи, а потом я свои рвал и бросал в огонь. У этого юноши огромный талант, больше чем у Гейне.
— А как его зовут?
— Как зовут? Барбу Немцяну! Ты должен его знать, он сейчас уже знаменитый поэт.
Феликс признался, что не слышал о нем. Это удивило Вейсмана.
— Дорогой Сима, ты обязательно должен познакомиться с этим юношей, он наш самый крупный современный поэт. Я устрою тебе с ним встречу. Принесу тебе и журналы, в которых он печатается, чтобы и ты смог прочитать его стихи. Зачем лишать себя лирического опьянения?
Вейсман говорил необычайно оживленно. Время от времени он останавливался и, прислонясь к парапету набережной, жестикулировал, чтобы еще больше подчеркнуть . выразительность стихов, которые читал драматическим шепотом, как бы вытягивая их рукой изо рта и плотоядно причмокивая губами, словно откусывал кусочки персика. Он засыпал Феликса вопросами — знает ли он такого-то или такого-то румынского или иностранного поэта, и Феликс, к своему стыду, должен был признаться, что у него нет обширных познаний в этой области.
— Послушай, какое дивное стихотворение:
Бывают вечера — душа в цветы вселится,
В тревожном воздухе раскаянье витает,
На медленной волне вздох сердце поднимает,
И на устах оно бессильно умирает.
Бывают вечера — душа в цветы вселится
И негой женскою я обречен томиться.
Вейсман декламировал, растягивая слова, почти пел, то приближаясь к Феликсу, то удаляясь, как это делают скрипачи цыгане в Венгрии и Австрии.
— Ну как? Нравится тебе? Такое изумительное стихотворение! Надеюсь, ты знаешь чье оно! Как? Не знаешь? Это Альбер Самэн, самый великий французский поэт, он больше Ламартина, это же знаменитость.
О Самэне Феликс слышал и даже припомнил, что видел среди книг Отилии потрепанный томик «В саду инфанты». Но читать не читал, потому что до сих пор стихи его не привлекали. Его интересовали романы, в которых изображались мужественные, волевые люди, их непреклонность в достижении цели. Он любил читать биографии великих людей и вообще все книги, трактовавшие проблему воспитания воли. В этом году, учась на первом курсе, он мало читал беллетристики и очень много медицинских книг. Он предпочитал не разбрасываться, а глубоко вникать в определенный предмет.
Однако сейчас душа его звенела. Декламация Вейсмана, останавливавшая прохожих, нравилась ему, и он решил прочитать дома Самэна.
— Ты любил когда-нибудь? — неожиданно спросил Вейсман, после того как долго и пространно рассуждал о русской поэзии, о Некрасове и Бальмонте.
— Думаю, что да, — после некоторого колебания ответил Феликс.
Вейсман недоверчиво посмотрел на него и со свойственной ему горячностью пустился по пути признаний:
— Как я — ты не любил! Это невозможно! Я любил феноменально, так, как один раз в столетие может любить человек. Богатства моей души хватило бы, чтобы одарить великого поэта. Я любил необычайную девушку, настоящего ангела, нервную, впечатлительную девушку, у которой, я тебе скажу, душа вибрировала, как дорогая скрипка под смычком Энеску, настоящую Марию Башкирцеву [16]. Я провел с ней божественные часы, мы утопали в волнах святого опьянения телом. Затем мы решили вместе покончить жизнь самоубийством, заперлись в квартире и открыли газ. Но девушка в конце концов испугалась и закричала, явилась тетка, соседи и выломали дверь.
— А почему вы хотели покончить с собой?
— Почему мы хотели покончить с собой! — сурово и таинственно прошептал Вейсман. — Знакомо ли тебе страдание плоти, то отчаяние, когда достигаешь вершины опьянения, где уже и счастье невозможно? Когда оказываешься на такой вершине, тебя немедленно охватывает тоска. Нам стала противна жизнь, мы хотели продлить мгновение в вечности.
Утонченность Вейсмана казалась Феликсу несколько театральной, но его восхищала серьезность, с какой тот разыгрывал беспричинную трагедию. В его душе вновь воскресли те чувства, которые он испытывал в интернате лицея, где ночи напролет велись ожесточенные споры.
— Ты спрашиваешь, почему мы хотели покончить с собой?— продолжал Вейсман. — А ты читал Вейнингера, великого Вейнингера, крупнейшего мыслителя современности?
Феликс с досадой должен был признаться, что и Вейнингера он не читал. Он был смущен своими малыми познаниями и удивлялся эрудиции коллеги.
— Ты не читал?! Ты лишил себя самого утонченного пиршества интеллекта. Я тебе достану его книгу, я знаю, где ее можно купить с невероятной скидкой. Когда тебе понадобится что-нибудь из книг, скажи мне, и я куплю тебе по самой дешевой цене.
— А кто такой Вейнингер? — спросил охваченный искренним любопытством Феликс.
— Вейнингер? Вейнингер — это самый суровый критик женщины, из-за женщины он покончил жизнь самоубийством. По его учению женщина — это только сексуальность, в то время как мужчина сексуален лишь временами. У женщины чувственность разлита по всему телу. Я и моя возлюбленная, которая, как исключение, обладала мужественной душой интеллектуального человека, просто перепугалась, когда прочитала его книгу. Это она, оскорбленная жестокой правдой, несовместимой с ее идеалами, подала мне мысль покончить самоубийством.
— Я хочу прочитать эту книгу! — сказал Феликс.
— Ты хочешь прочитать «Geschlecht und Charakter» [17]? Превосходно. Дай мне лею, и ты ее получишь.
Феликс дал ему лею. Некоторое время они молча шли рядом, потому что хотя Феликс и любил поговорить, но стеснялся делать признания. Ему казалось неприличным назвать имя Отилии и даже Джорджеты в разговоре с посторонним или хотя бы намекнуть на их существование. Чтобы не молчать, он с безразличным видом спросил Вейсмана, как тот живет, каковы его планы, но тут же спохватился, что заставляет его выбалтывать то, чего он сам не хотел затрагивать. Но Вейсману, казалось, это вовсе не было неприятно, он тут же пустился в рассказы, нимало не смущаясь:
— У меня собачья жизнь, кручусь, как одержимый. На моей шее три сестренки и старая тетка, которых я должен содержать. Все мы ютимся в убогой комнатушке — нечто вроде помещения для кучеров над конюшней, — куда лазим по приставной лестнице. Я должен платить за квартиру, добывать им на хлеб...
— И чем же ты занимаешься?
— Чем занимаюсь? Всем, чем могу. Помогаю дантисту, делаю по дешевке впрыскивания рабочим, редактирую социалистическую газету, перевожу книги для одного издателя, даю частные уроки, — так и выкручиваюсь. Я пролетарий, который ждет освобождения своего класса в силу диалектики истории.
— Ты социалист?
— Социалист? Что такое социализм? Все великие умы, лишенные предрассудков, мыслят так же, как и я. Я научный социалист, стою за обобществление средств производства и моральное оправдание любви через отмену ее продажности, за любовь без принуждения.
Несмотря на то, что Феликс считал себя лишенным всяких предрассудков, он почувствовал некоторую неловкость, услышав эти формулы. В душе его жил буржуа, восхищавшийся спокойствием, независимостью и утонченностью Паскалопола.
— И ты думаешь, что подобные реформы возможны у нас? — спросил он.
— Ты не знаешь существа вопроса, — живо возразил Вейсман. — Эту возможность доказал у нас самый большой румынский критик.
— Майореску?
— Что там Майореску, Майореску — пигмей, Майореску все равно что мизинец на ноге у Брандеса. Я говорю о Доброджяну-Гере, величайшем румынском критике, который написал исключительную статью о Кошбуке — «Поэт крестьянства». Ты обязательно должен ее прочитать.
Вейсман говорил с такой страстностью и убежденностью, что прохожие оборачивались. Феликс не разделял его взглядов, но его захватило это неистовое кипение идей, какого он не встречал у других.
— Год или два я поживу в Румынии, где невозможно свободно мыслить. А потом поселю тетку у кого-нибудь из своих зятьев и уеду. Отправлюсь во Францию,
Феликс признался, что и он думает поехать во Францию, чтобы завершить образование, но считает долгом чести вернуться потом на родину, чтобы способствовать ее прогрессу. Он спросил Вейсмана, движет ли им та же слепая приверженность к родной земле, где он родился, которую испытывает каждый человек.
— Ты можешь так рассуждать, потому что ты православный. А я — еврей, патриотические чувства которого не считают искренними. Если я скажу, что и мне румына екая дойна надрывает душу, разве мне поверят? Боюсь, даже ты не поверишь. Многие приписывают нам особое свойство — игнорировать суверенность нации и подготавливать перевороты. А Мирабо, Дантон, спрошу я тебя, разве были евреями? И разве они действовали против родной Франции? Всех, кто думает о завтрашнем счастье человечества и заглядывает за узкие рамки настоящего, люди, обласканные этим настоящим, называют антипатриотами. Я румынский патриот, и во имя крестьянства и пролетариата я солидарен с любым добрым румыном, не эксплуатирующим чужой труд. Сейчас для буржуазного общества все, кто думает так же, как я, — безразлично, евреи это или православные,— все — предатели. Разве я виноват, что мой дух устремлен к видениям будущего? Прав я или не прав?
— С точки зрения логики, — произнес Феликс, может, ты и прав. Но моя душа не может перешагнуть за пределы непосредственного опыта. Это все равно, что сказать мне: напрасно ты любишь девушку, потому что через столько-то лет она состарится и умрет. Я люблю иррационально ту, которая есть сейчас, единственно существующую для меня.
— Софизм, софизм! В логике ты — мошенник! — жестикулируя, воскликнул Вейсман, готовый обрушить на голову Феликса целый поток новых доказательств. Но Феликс уже почти дошел до дома, и им нужно было расстаться. Вейсман задержал его, осмотрел костюм, пощупал материю и выразил неодобрение, хотя костюм Феликса был хорош, разве что чуть-чуть плотен для весенней погоды.
— Хочешь иметь такой же элегантный костюм, как у Деметриада из Национального театра? Давай мне этот старый и двадцать лей, и я тебе достану новый, какого ты никогда в жизни не носил!
Феликс стоял в нерешительности, но Вейсман сунул ему в руку адрес, написанный на визитной карточке.
— Возьми, возьми. Это тебя ни к чему не обязывает! Когда надумаешь, заходи. Не пожалеешь!
— Принеси мне Вейнингера! — крикнул ему вдогонку Феликс и дружески помахал рукой.
Придя домой, он сразу же отправился в комнату Отилии и отыскал книжку стихов Самэна. Он раскрыл томик я уселся на стул, потом лег на софу. Туманная шелковистая атмосфера этой книги наполнила его каким-то непонятным трепетом. По правде говоря, ему не нравились эти стихи, он находил их слишком претенциозными, но через них ему становились понятней грезы Отилии, немые бури, переживаемые девушкой. На столе он увидел наперсток и тряпичную куклу. Из книги выпала заколка для волос и зеленая ленточка. Отилия показалась ему слабым существом, воспринимающим музыку так же страстно, как цветок впитывает во мраке влагу. Девушка, которая читала такие растекающиеся стихи, не могла быть натурой демонической, наоборот, она должна была быть созерцательной натурой, поддающейся любому безрассудному страстному порыву, покорной тому, кто пленит ее. Феликс возненавидел Самэна. Он прошел в свою комнату и взял медицинскую книгу, в которой говорилось о строении женского тела. Автор с некоторым пафосом подчеркивал обреченность женщины на пассивность. В последующие дни Феликс разыскал Вейсмана и не отстал от него до тех пор, пока не получил Вейнингера. Прочел он его с увлечением, но горечь этого оригинального самоубийцы не заразила его. Наоборот, его убежденность в том, что женщина — жертва своей физиологии, существо слабое, ищущее опоры в мужчине, который должен ее оберегать и обогащать своей индивидуальностью, еще больше укрепилась. Знакомство с Вейсманом и с вопросами, занимавшими его, открыли перед Феликсом ту сторону жизни, которой он стыдился. Для своего возраста он много читал, но гордился тем, что обращал внимание только на профессиональную подготовку. Он не заглядывал в свою душу, не мучился никакими проблемами, жил, как самодовольное животное. Жизнь со всем ее многообразием подчиняется внутренним законам, и, находясь под их гнетом, любой человек может найти себе оправдание. Он был самовлюбленным эгоистом, был доволен своим определенным положением в обществе и, не ведая никаких трудностей, был равнодушен к людям. Конечно, Тити заурядный юноша, но и у него есть душа. Феликс унижал его своими учеными претензиями, больно уязвил его самолюбие, ведя себя нетактично в истории с Джорджетой. Аглае зла и враждебно ко всем настроена, но это потому, что она любит своих детей. С Паскалополом он вел себя совсем неделикатно, хотя и не имел никаких прав на Отилию. Феликс постарался внимательно проанализировать свое отношение к обеим девушкам и нашел, что он глубоко виноват перед ними. Отилию он начал преследовать, прежде чем убедился, что она любит его, компрометируя ее и ставя в двусмысленное положение. Джорджету же он просто-напросто оскорбил. Она ведь такая же, как и все девушки, хочет иметь свой домашний очаг и пользоваться уважением. Пусть она даже девица легкого поведения, все равно нельзя было так подло убегать из ее постели, где она приняла его с такой явной застенчивостью и уважением, польстившими ему. Она любила его, это было вне всяких сомнений, и считала его выше себя. Феликс решил, что, как только кончатся экзамены, он займется более глубоким и всеобъемлющим изучением жизни, а также систематическим контролем за собой, чтобы сразу обнаруживать и немедленно душить в себе всякое проявление высокомерия и жестокости по отношению к другим. Чтобы не забыть, он взял тетрадку и записал ровным почерком:
«Буду стараться быть хорошим и скромным со всеми, буду воспитывать в себе человека. Буду честолюбивым, но не высокомерным».
После долгой внутренней борьбы Феликс решил, что ему необходимо пойти к Джорджете, чтобы загладить неприятное впечатление, которое осталось у девушки. Однако его беспокоило то, что поступок, к которому он принуждал себя, заставлял его внутренне радоваться. Следовательно, принятое им решение было не чем иным, как проявлением слабости? Не означало ли оно также, что он уже не столь сильно любит Отилию? Он пытался честно разобраться в своем чувстве, и ему казалось, что он понял причину этой двойственности. Отилию он любил целомудренно, как будущую жену, Джорджета же была ему нужна физиологически. Она волновала его, он ее желал и не боялся, что может по-настоящему влюбиться. Обдумывая все это, он отправился к Джорджете, которая приняла его с грустной радостью. Феликсу показалось даже странным, что такая легкомысленная и в то же время расчетливая в своих действиях девушка, красивая, как фарфоровая кукла, и, как кукла, бесстрастная и равнодушная, может проявлять такую щепетильность в вопросах морали.
— Домнул Феликс, — сказала она, — мне искренне жаль Тити. Я совсем не хотела заставить его страдать. Но понимаете, было бы нелепо, чтобы я... В конце концов, он смешон. Виноват во всем Стэникэ. Но я тоже виновата, потому что играла им. Генерал узнал обо всем (тот же Стэникэ, по своей привычке, не удержался, чтобы не рассказать ему) и дал мне это понять. Не из ревности, не подумайте, — от доброты. Он человек добрый.
Феликса удивила эта доброта столь чуждых морали людей. Он подумал об Аглае и о Паскалополе и решил про себя, что люди, не обремененные семьей, испытавшие все земные удовольствия, должны быть более терпимы, чем остальные. Во всяком случае, его умилило суждение Джорджеты, и он пристально взглянул на нее.
— Послушай, — проговорила она,— я считаю себя красивой, обольстительной, понимаешь? Я вовсе не заносчива, но женщина чувствует, как на нее смотрят мужчины. И потом, несмотря на мое окружение, я относительно целомудренна, могу возбуждать и романтическое волнение. И вот я спрашиваю: неужели ты так робок? Или я лишена всякого интереса в глазах умного и образованного человека? Скажи мне откровенно, я не рассержусь. Почему ты бежишь от меня?
Под влиянием принятого им решения Феликс подошел к Джорджете и поцеловал ей руку. В глубине души он был взволнован и боялся, что окажется непоследовательным. Он чувствовал, что само естество, какая-то высшая сила требует, чтобы подобного рода отношения с женщиной были как-то определены. Джорджета поглядела на его вспыхнувшее лицо, заглянула в виноватые глаза и взяла юношу за подбородок. Феликс опять внутренне возмутился.
— Какие вы, молодые люди, странные — и смелые и непонятные. Почему ты тогда убежал от меня?
— Ты должна понять, что мне неудобно не ночевать дома. Дядя Костаке — человек старый, его нужно уважать. Потом — Отилия...
— Ты ее любишь, да?
Феликс ощутил особое удовольствие от возможности признаться в этом, и ему даже показалось, что таким образом он докажет свое дружеское отношение к Джорджете.
— Да, я люблю ее по-настоящему.
Джорджета быстро сжала ему руку и поцеловала его.
— Что же тогда тебе от меня нужно, раз ты так любишь Отилию?
Феликс отпрянул, обезоруженный этим аргументом. Джорджета вновь стала серьезной.
— Нет, — сказала она, — я, конечно, шучу, Если ты действительно любишь Отилию, я думаю, что она счастлива. Никакого преступления нет в том, что ты приходишь ко мне, любому мужчине это позволительно.
— Это правда? — Феликс ухватился за ее слова.— С Отилией мы знакомы давно, с детства. А тебя я люблю... по-другому. У меня тогда не было никакого плохого намерения, разреши мне загладить свою вину.
— Ах, — засмеялась Джорджета, — какой ты хитрый. Ты хочешь, чтобы я снова изменила генералу с тобой? Хорошо, я сделаю это, потому что я добрая девушка и, кроме того, питаю к тебе слабость, хотя ни на что и не притязаю. Но в конечном счете ты прав, потому что я могу быть опасной. Один юноша покончил из-за меня самоубийством. Люби меня понемножку, но не теряй головы!
Подобное нравоучение покоробило Феликса, и Джорджета заметила это. Девушка села к нему на колени и обвила рукой его шею.
— Я поступаю глупо, читая тебе мораль. Прости меня, ты внушаешь мне такое уважение, что я становлюсь педанткой. По правде говоря, ты мне нравишься, и это главное! Делай как знаешь!
Словно молния, в памяти Феликса мелькнул образ Отилии. Решение быть ей неизменно верным отодвигало непроизвольную радость от близости Джорджеты. Но он тут же поймал себя на том, что невероятно смешно в подобных условиях взвешивать свои отношения. Он положился на волю чувств, и оба они с Джорджетой были счастливы этой игрой, имевшей сладкий привкус опасности, хотя им по-настоящему ничто не угрожало. Когда он уходил, Джорджета с глубокой симпатией посмотрела на него и прошептала с ласковым укором:
— Феликс, не влюбись в меня! Будь дерзким, каким и должен быть мужчина! Я это говорю для твоего же блага.
Феликс чувствовал себя счастливым. Отрицать это было бы нелепо. Ему казалось, что он неуязвим для всего, что окружало его, в том числе и для людей, словно он был заговорен. Отилия превратилась в какое-то далекое видение, и он мог наслаждаться своей любовью к ней. Джорджета же с такой нежностью одарила его всем, что было в ее силах! Однако он испытывал недовольство собой из-за внутренней борьбы между непроизвольными порывами и врожденной потребностью следовать определенной жизненной программе. Если он будет продолжать ходить к Джорджете, то превратится в хлыща, лишенного всякой способности идти на какие-либо жертвы во имя более чистой любви; если же он не будет ходить к ней, то окажется смешным казуистом. Отилия и Джорджета слишком походили друг на друга, это было ясно, хотя ему очень хотелось найти в них различие. Вернее всего, его мучило, что все произошло с такой легкостью. Как будто не он покорил Джорджету, а она покорила его. Отилия тоже смотрела на него, как на человека, о желаниях которого даже не стоило справляться. У Феликса мелькнула мысль, которую он из врожденной стыдливости не решился развить до конца, а именно, что для проверки своей воли в достижении цели ему нужно было бы в виде опыта покорить какую-нибудь другую, неприступную девушку. Однако экзамены целиком захватили его, и он на время забыл и об Отилии и о Джорджете.
Как-то раз, когда он сидел за чтением лекций, стараясь запечатлеть в памяти страницу за страницей, дядя Костаке, потоптавшись перед дверью в его комнату, приоткрыл ее и просунул свою голову, похожую на биллиардный шар.
— Т-т-ы- н-н-никуда сегодня н-не пойдешь? — спросил он.
— Нет. Мне нужно заниматься. А что такое? Вам что-нибудь надо?
— Нет, я хотел сказать, что на улице прекрасная погода, солнце, тебе неплохо было бы подышать воздухом. Здесь т-так мрачно!
— Спасибо, — ответил Феликс, — прогулку отложу до завтра. Сегодня я хочу повторить курс.
Дядя Костаке втянул обратно голову через полуоткрытую дверь и собрался уходить. Однако, помешкав немного, он заглянул снова нерешительно.
— Т-ты ведь н-не будешь выходить из комнаты? Внизу грязно, идет кое-какой ремонт.
— Выходить я не буду! — заверил Феликс.
— И правильно сделаешь! — удовлетворенно отозвался дядя Костаке.
Хотя вопросы старика были довольно странными, Феликс не обратил на это внимания. Из всего разговора он понял только то, что на улице прекрасная погода. Действительно, было бы приятно немного прогуляться по Шоссе Киселева и, отдыхая, как-то упорядочить в памяти всю терминологию. Снизу послышался шум передвигаемой мебели, потом стук молотка. Феликс посмотрел через окна застекленной галереи и увидел, что во дворе никого нет. Дверь в комнату Марины заперта на замок — значит, старухи нет дома. Вдруг во дворе появился дядя Костаке с молотком в руке. Он взглянул на ворота, в глубь двора, огляделся по сторонам, забыв только поднять глаза вверх, потом на цыпочках, крадучись, словно вор, вернулся в дом. Опять послышался грохот мебели и скрежет, словно выдирали клещами большие гвозди. Феликс решил отправиться в город. Все равно надо было где-то пообедать, раз Марины нету дома. Он неслышно спустился по лестнице, но в столовой застыл при виде картины, которой никак не ожидал. Огромный буфет был сдвинут в сторону, а дядя Костаке стоял на коленях перед отверстием в полу, образовавшимся от вынутой доски. В этой дыре Феликс, сам того не желая, увидел жестяную коробку из-под табака, в которой блестели монеты и лежала пачка бумаг, похожих на банкноты. Трясущимися потными руками старик старался поскорее прикрыть ее сверху доской. Феликс хотел незаметно пройти к двери, но пол заскрипел у него под ногами, и дядя Костаке вскочил, бледный, сжимая в руке молоток.
— Кто т-там? Сюда нельзя!
— Это я, дядя Костаке! Я зашел сказать, что иду в город. Если вы хотели починить буфет, сказали бы мне, я бы помог.
Феликс солгал, но дядя Костаке поверил ему или сделал вид, что поверил.
— Н-нет, ничего. Немного отстала доска, я сам починю, я сумею.
Феликс направился к двери, глядя в потолок, чтобы убедить старика, что ничего не заметил. Не успел он выйти, как услышал щелканье поворачиваемого в замке ключа. На улице Феликс невольно обернулся и увидел, что дядя Костаке подглядывает у окна, ушел он или нет. Старик помахал ему на прощанье рукой, как будто это давало ему уверенность, что Феликс уже не вернется «Неосторожный старик, — подумал Феликс. — Если узнает Стэникэ, он пропал».
Стэникэ ничего не узнал, но исключительное пристрастие ко всему, что хоть как-то затрагивало его интересы, заставляло адвоката беспокойно кружить возле дома, словно кошка около жаркого. Феликс никак не мог понять, чего нужно Стэникэ, да тот и сам не сумел бы этого объяснить даже в порыве откровенности. У Стэникэ не было определенной цели. Он всегда находился в возбуждении, вечно ждал какого-то решающего события, которое изменило бы всю его жизнь. Эта относительная неопределенность его деятельности порождала у него бесконечное количество идей и делала интуицию обостренной, как у подлинного художника. Стэникэ был вездесущ, раздавал наставления направо и налево, он был братом, отцом, советчиком для кого угодно и сам умилялся своими собственными сентиментальными импровизациями. Феликс часто ловил его на том, что он подсматривает через окно в комнату дяди Костаке или шарит по дому. Однако Стэникэ всегда удавалось изобразить дело таким образом, что его наглые действия воспринимались как вполне естественные, обычные поступки. Однажды Феликс застал его даже в своей комнате. Он прекрасно видел, как тот рылся в его вещах, но, когда он вошел, Стэникэ уже сидел на стуле возле стола и внимательно вчитывался в какой-то научный труд.
— Это очень интересный вопрос, — заговорил он, барабаня пальцами по книге, словно само собой разумелось, что именно за книгой он и пришел. — Когда вы сдадите экзамены, дайте мне ее почитать, я тоже хочу просветиться. Точные науки всегда были моей страстью. Но родители умерли...
Феликс с таким удивлением смотрел на него, что Стэникэ все же почувствовал необходимость объяснить свое присутствие в комнате:
— Я все гляжу на Марину, как она постарела, бедняжка. Знаете, она приходится им дальней родственницей! Ну и люди! Ты состоишь с ними в родстве, а они превращают тебя в служанку. Вы не можете даже вообразить, во скольких благородных семействах творится такое свинство! Незамужняя сестра, немного придурковатая тетка бесплатно стирают белье для всех остальных. Можно сказать, что Марина не так много делает, но если это задаром, это уже нечестно. Я бы с радостью взял ее, чтобы спасти от нищеты, но разве они позволят? И главное, она сама этого не захочет. Клянусь честью, у этой Марины должны быть деньги. Однажды она одолжила старому Костаке две тысячи лей. Черт ее знает, где она хранит деньги! Я знал одну семью, где держали такую вот старую перечницу только потому, что у нее водились денежки. Но когда она умерла, так ничего и не нашли. И знаете почему? Посмотрим, есть ли у вас нюх! Феликс пожал плечами.
— У нее был любовник, дитя мое, горбун, с которым она прижила двух ребятишек, совершенно прелестных, если судить по крайней мере по их нежному цвету лица. Не знаю, чему там вас учит медицина, но у горбунов всегда рождаются беленькие дети, пухленькие, с нежной кожей, словно тубероза или лилия, похожие на растения, выросшие в погребе. И умирают они ровно через год... Вот я и спрашиваю, у кого останется Марина, если, избави бог,— а это все равно неизбежно — умрет Костаке? Кто проиграет или выиграет? На вашем месте я бы прощупал почву, я бы разузнал, сколько у нее денег. Я ведь вижу, что Марина к вам благоволит. Вы ее можете очень просто окрутить. Для вас, для студента, она клад, и все это вам гроша не будет стоить, разве что немножечко цуйки. Зато потом будете с деньгами. Но вопрос в том, есть у нее деньги или нет. Что вы скажете?
— Я об этом не думал, — ответил Феликс, — и вообще этот вопрос преждевременный, даже для того, кто в нем заинтересован. Кто первый умрет — дядя Костаке или она? Мало ли что может случиться! Мне кажется, что оба они еще крепкие.
— Хорошо, хорошо, пусть это только предположение. Предположим, что я, уже достаточно искушенный, и вы, человек, к которому я отношусь, как к младшему брату, заключим договор. Вы — наблюдаете, я — направляю, а барыши мы поделим. Конечно, это лотерея, но лотерея беспроигрышная. Нужно только терпение. Одним этим не проживешь, но если играешь еще и в другую подобную же лотерею, придет время, когда все билеты выиграют сразу. Значит, нужно быть готовым. Вы ведь доктор, господи боже мой и должны это понимать. Что такое жизнь? Чепуха. Перевалишь за определенный возраст и начнутся болезни: ревматизм, подагра, сердце, почки. Наступит день — и трах: не один, а все скапутятся, кто в таком возрасте. Это статистика, научно обосновано. Вчера прижало Симиона (держу пари, что он преставится), завтра дядю Костаке. Да и другие не проживут до тысячи лет. Очередь наша, молодежи, садиться за стол жизни. Но нужно быть готовым и не откладывать все со дня на день. Старики, они хитрые, мошенники — это я вам говорю как адвокат, — у них неприкрытая вражда к наследникам. Старик, который за всю свою жизнь не сумел попользоваться богатством, относится к молодежи ревниво, разыгрывает фарс, оставляет, например, имущество церкви или какому-нибудь богоугодному заведению, которого никто и знать не знает. Разве хорошо, что Отилия проведет свою молодость здесь, а потом, именно тогда, когда она станет еще более очаровательной и будет нуждаться в роскоши, окажется на улице?
— Я не думаю, чтобы дядя Костаке не позаботился о ней, — проговорил слегка задетый Феликс.
Стэникэ воспользовался его минутной слабостью.
— Он может так поступить, не питайте иллюзий. У стариков своя психология. Если вы говорите, что любите ее, то ваша обязанность постараться создать здесь здоровую атмосферу, чтобы потом, при разделе наследства, восторжествовала справедливость. Ведь' не хотите же вы, чтобы моя теща наложила руку на все, что по праву принадлежит Отилии? Вы знаете, что дядя Костаке купил ресторан на приданое своей жены? Фактически он принадлежал Отилии.
Феликс жестом выразил протест и возмущение, Стэникэ продолжал:
— Для вас это дело чести, ваш моральный долг. Отилия девушка тонкая, обаятельная, ее надо оберегать от опасностей и соблазнов. В мире у нее нет ничего и никого. И знаете, что сделает Отилия, что ей останется сделать? Она упадет в объятия Паскалопола, вот что! И я ее оправдаю.
Уверенный, что он поставил точку над «и», Стэникэ с шумом захлопнул медицинский трактат. Феликс, раздраженный упоминанием о Паскалополе, помрачнел еще больше.
— Что же я могу предпринять? — проговорил он грустно.— Я не могу и не имею права ни во что вмешиваться.
Скоро я буду совершеннолетним, и мое пребывание в этом доме окончится.
— Вам и не нужно ничего делать. Вы должны довериться мне. Облегчите мою миссию, позвольте мне устроить счастье Отилии и ваше тоже. Я хотел бы помочь и дяде Костаке, научить его, как нужно вести дела. Разве вы не видите, какие глупости он творит? Он уже продал два дома за огромную сумму. Деньги он получил на руки, это я точно знаю, ведь я разговаривал с покупателями. Ну ладно. Но что же сделал дядя Костаке с деньгами? Положил их в банк? Вряд ли! Вы думаете, что я не обошел все банки? Старики не любят расставаться с деньгами! Они хотят иметь их при себе, держать их в руках, чтобы водить за нос наследников. Поэтому они и продают недвижимость. Старики, друг мой, денежки закапывают. Держу пари, что и дядя Костаке где-нибудь их закопал. Но где? Вот в чем вопрос. Вы ничего не пронюхали, не подозреваете, где это может быть?
— Нет, ни о чем подобном я и не думал!
Стэникэ недоверчиво взглянул на Феликса и, склонив голову, вежливо рассмеялся.
— Ах, мошенник, честное слово! Не очень-то я вам верю. Я пришел к убеждению, что вы тонкая штучка. Во всяком случае, в отношении дам вы мастер. Я с Джордже-той за два года не достиг того, чего вы добились в пять минут. А те, кто имеет успех у женщин, разбираются и в денежных делах вопреки общему мнению. Так, значит, вы говорите, что ничего не слышали и не видели? Я ведь вас просто так спросил, чтобы узнать, что вы об этом думаете. Где же он мог спрятать деньги?
— Я думаю, что в доме он их не держит, — сказал Феликс из чувства солидарности со стариком. — Скупцы закапывают деньги в саду.
— Ну, это в сказках, а не здесь, в городе. Вы думаете, я не облазил всего сада? Я бы и сам не поверил, что он их держит в доме. Но знаете, здесь есть тайники, которые известны только ему да моей теще. В старом доме всегда есть тайники. Можете сами убедиться: старик зимой не топит некоторых печей, хоть ты режь его, значит, он боится, как бы не сгорели деньги, спрятанные поблизости. В конце концов, вы правы, это его дело. Как постелешь, так и выспишься. Лично я ни в чем не заинтересован. Я занимаюсь всем этим просто так, из филантропии, для его же собственного блага и немножко ради Отилии. У меня, можно сказать, имеется моральное право защищать интересы нового поколения перед старым.
Так как Феликс выказывал некоторые признаки усталости, Стэникэ поднялся и уже переступил порог, но снова вернулся.
— Ведь я не сказал вам, ради чего именно явился. Завтра вечером, в девять часов Иоргу приглашает вас к себе в ресторан. Придет и дядя Костаке. У Иоргу именины дочки, он нашел предлог устроить своим знакомым обед в ознаменование того, что стал владельцем ресторана. Это основная причина. И именно вы, посредничавший, так сказать, в этой сделке, и дядя Костаке будете героями вечера. Я тоже приду, об этом нечего и говорить.
— Не думаю, что я смогу там быть.
— Отказываться нельзя. Мне велено привести вас. К черту все экзамены. Кажется, мне представится случай показать очаровательную девушку.
Уверенный в том, что аргумент его неопровержим, Стэникэ величественно удалился. И действительно, Феликс отправился в ресторан, потому что дядя Костаке хотел, чтобы его непременно кто-нибудь сопровождал. Кроме того, он говорил, что должен запереть все комнаты, так как слышал, что появились какие-то воры, которые проникают в дома и, спрятавшись там, ожидают, когда все уйдут.
В отдельном кабинете, где бесконечно довольный Иоргу приказал накрыть стол, Феликс, к своей великой досаде, неожиданно встретился с людьми, которых меньше всего хотел бы здесь увидеть. Пришла Джорджета, генерал, Олимпия и даже Тити, чтобы исполнять роль кавалера Олимпии до прихода Стэникэ, а также чтобы написать портрет Иоргу. Был там и студент Вейсман, сообщивший Феликсу, что он лечит всему семейству зубы, причем дерет с них втридорога. Жена Иоргу, непомерно толстая, с суровым, как у генерала Гинденбурга, лицом и рыжими волосами, собранными в смешной острый пучок, немка по происхождению, была женщина доброжелательная и умная. Девочки, дочки Иоргу, за столом не было. Ее давно уложили спать. Присутствовало здесь еще несколько незнакомых Феликсу людей: брат Иоргу, чересчур жизнерадостный, самодовольно похохатывающий офицер, сестра доамны Иоргу и двое пожилых элегантно одетых мужчин, которые вели себя, как завзятые старые холостяки. Один из них отрекомендовался мастером каллиграфии, и Иоргу сообщил присутствующим, что искусство гостя состоит в том, что он изготовляет надписи, афиши, меню самыми разнообразными шрифтами. Положение Феликса было весьма затруднительным. Поцеловать руку Джорджеты на глазах у Олимпии и генерала казалось ему отчаянным поступком. Но Джорджета, так же как и генерал, отнеслась к нему необычайно сердечно. Она встретила его радостными восклицаниями, а генерал во что бы то ни стало хотел усадить рядом с собой. Тити не выказал к нему никакой неприязни. Со свойственными ему спокойствием и скромностью он первый помахал Феликсу рукою в знак приветствия, словно давно забыл о случившемся. Что касается Олимпии, то и она не внесла никаких осложнений морального порядка, так как была поглощена тем, что восхищалась бесчисленными браслетами доамны Иоргу, которая с необычайной любезностью и с превеликим трудом снимала драгоценности и показывала их, желая доставить удовольствие гостям.
Однако Феликс был взволнован. Тити сидел как раз напротив него, по другую сторону стола, положив рядом с собой листы бумаги из блокнота, на которых, по всей вероятности, намеревался увековечить этот званый вечер. Для Феликса было новой пыткой — непринужденно болтать под взглядами Тити и генерала. С этим он никак не мог освоиться, как ни старался. Взгляд Тити был мрачен и выражал только таинственное отсутствие всякой мысли. Генерал был обходителен до приторности. Он взял руку Джорджеты и Феликса и, соединив их, тихо нашептывал:
— Mon jeune ami [18] — я ожидал что еще раз увижусь с вами, но мне так и не довелось. Какая жалость! Воображаю, как вы много работаете. Однако, прошу вас, не увлекайтесь чересчур занятиями. Ведь у вас еще все впереди. Что ты скажешь, — спросил он Джорджету, — он много работает?
— Я думаю, много! — ответила Джорджета.
— Вот видите! — попрекнул генерал. — Но это хорошо, это прекрасно то, что вы делаете! Однако нет необходимости забывать из-за этого друзей. Джорджета мне жаловалась, и я обязан вам сказать, что вы неглижируете ею. Est-ce qu'on nйglige une beautй comme зa? [19]
— О, генерал, вы неисправимо галантны, я хочу вас поцеловать.
— Faites, faites [20], — не сопротивлялся тот, поглаживая свои усы, заканчивающиеся колечками. Потом он сказал на ухо Феликсу: — Она очаровательная, прекрасная девушка, полная редкостной добродетели.
— Папа! — шутливо попрекнула она.
— Я говорю — добродетели в смысле совершенства,— поправился он, — она совершенная, законченная женщина, вовсе не матрона, избави боже!
— Значит, мы, бедные замужние женщины, — матроны! — решила вмешаться Олимпия, чтобы поддержать разговор.