— Должен признаться, — заговорил Феликс, — я ви­дел у дяди Костаке кое-какие счета, из которых следует, что я трачу около тысячи лей в месяц и строю дом из кирпича, сложенного во дворе.

— Дорогой Феликс, я искренне стыжусь всего этого. Я предупреждала, что папа странный человек, у него мно­го недостатков. Из-за этого я тоже немало выстрадала, и поэтому, как ты сам видишь, у меня столько всяких ка­призов. Но папу я люблю. Меня он тоже любит по-своему, как любит он и тебя. Папа присвоил мамино имущество, пользуется и твоим, но по-своему любит нас. Тетя Аглае не брала у меня ничего, но она ненавидит меня. Тебе тоже нужен защитник. Стэникэ хитрый, он во все сует нос. А чтобы защитить твои интересы, именно твои, нужен человек с большим весом, со связями. Ты только не сер­дись, клянусь, что это для твоего же блага, не пытайся все истолковать превратно. Сходи незаметно к Паскалополу и скажи ему, чтобы он пришел сюда как будто слу­чайно, прошу тебя.

— Хорошо, я пойду! — решительно ответил Феликс.

Отилия поцеловала его. Феликс взял шляпу, осторож­но спустился по лестнице и вышел на улицу через пус­тынный двор Аглае. По дороге он вынужден был при­знаться себе, что Отилия права. Только через Паскалопола можно было помочь дяде Костаке. Его желание взять девушку под защиту было наивным и в то же время тира­ническим, потому что сковывало ее цепью обязанностей.

Паскалопола он встретил на лестнице как раз в тот мо­мент, когда тот собирался уходить. Известие поразило по­мещика, и он пригласил Феликса в дом.

— Ему плохо? Он в сознании? Говорит?

— Он в сознании и немного говорит. Мне показалось, что он всех боится.

— Бедный Костаке! — сказал Паскалопол, прохажива­ясь взад-вперед по комнате. — Нужно пригласить врача, но сделать это так, чтобы Аглае не почувствовала нашего активного вмешательства. Домнул Феликс, вы умный мо­лодой человек, вы на пороге совершеннолетия. Я знаю, что вы любите Отилию, и я вам искренне поведал о своих чувствах к ней. Я прошу вас, разрешите мне вам помочь. Вы сами, если бедный Костаке вскоре скончается, будете нуждаться в поддержке. Я приглашу своего адвоката, ведь мне известно ваше положение. Возможно, Костаке немно­го злоупотребил вашими доходами, но что касается того, как он распоряжался капиталом, то, смею вас уверить, он строго соблюдал ваши интересы. Костаке немного скупо­ват, но в душе он порядочный человек. Я очень тревожусь за Отилию. Вы знаете ее: она девушка гордая, независи­мая. Она принимала от меня кое-какие услуги как от ста­рого друга дома, но мне было бы тяжело обидеть ее, предлагая их теперь. Могу ли я, пожилой человек, наме­кать, что готов на ней жениться? Теперь, когда Отилия может оказаться одна, в горе, это было бы тягостным принуждением. Вы, как человек молодой, находитесь со­всем в иной ситуации...

— Я тоже, — Феликс опустил голову, — разделяю ва­ше мнение, что проявлять к ней сейчас любое внимание означало бы злоупотреблять ее положением.

— Так, так... Вполне понятно, что я надеюсь на вы­здоровление бедного Костаке. Может быть, он уже поду­мал, как обеспечить будущее Отилии. А мы в первую очередь позаботимся о враче. Подождите, я попытаюсь кое-что сделать.

Помещик подошел к телефону, попросил доктора Стратулата, рассказал ему о случившемся (по тону, каким он с ним разговаривал, было понятно, что тот близкий друг Паскалопола) и спросил, можно ли заехать за ним в ко­ляске в шесть часов.

— Да? Прекрасно. Тогда я приеду! — заключил по­мещик, вешая трубку.

— Дорогой домнул Феликс, вы идите вперед и сделай­те вид, что со мной не встречались, однако скажите, что именно сегодня меня ждал к себе Костаке. А я приеду с доктором Стратулатом, как будто случайно, и если это окажется возможно, мы заберем Костаке в санаторий, дабы быть уверенными в хорошем уходе за ним и избавить бедную Отилию от стольких треволнений.

Феликс ушел. Он спешил скорее добраться домой, чтобы не оставлять долго Отилию одну. Дорогой он вспо­мнил о Вейсмане и подумал, что тот с его отзывчивой душой мог бы сделать доброе дело. Он знал, что Вейсман переехал и жил теперь где-то в районе улицы Лабиринт. Найдя записанный на бумажке адрес, Феликс сел в про­летку и вскоре оказался на улочке, застроенной лачугами, похожими на заброшенные лавчонки. На всей улице был один-единственный большой двор, нечто вроде старинного подворья, с двухэтажным устрашающе грязным домом в форме подковы, напоминающим гостиницу или публичный дом. Посредине двора высились кучи мусора. По двору бегали собаки и ребятишки. Все этажи дома были окру­жены стеклянной галереей с разбитыми стеклами, которую поддерживали прогнившие лоснящиеся столбы. Сделав несколько первых неуверенных шагов, Феликс стал поды­маться по грязной деревянной лестнице и очутился на верхней галерее, где играли и шумно носились оборванные ребятишки. Пол трещал под их ногами, а из коридора тя­нуло острым запахом испражнений. Вся эта обстановка по­казалась ему такой унизительной, что Феликс хотел было уйти, пока его не увидел Вейсман, но из дверей высунулось несколько голов. Босая простоволосая молодая женщина вышла прямо ему навстречу. Бородатый старый еврей за­кричал на нее:

— Иди назад, Фани! Зачем выходишь, когда не име­ешь туфель? Что я могу сделать, если у тебя нет туфель? Что вы ищете, домнул? — обратился он к Феликсу, в то время как в дверях и окнах, выходивших на галерею, по­явились многочисленные лица.

— Я ищу студента Вейсмана!

— Хе-хе, есть такой Вейсман, есть, живет в том конце с теткой. Я могу позвать ее, потому что он ушел. Но он должен прийти. Конечно, он должен прийти.

Обрадованный, что не застал Вейсмана, Феликс запро­тестовал:

— Нет, не нужно!

— А как вас зовут, вы тоже не хотите сказать? Когда он придет, я передам ему. Конечно, я ему передам! Разве не могу я оказать такую услугу соседу?

— Передайте, что был его товарищ, Феликс, и просил прийти к нему домой как можно скорее.

— Считайте, что уже сделано, — сказал старик, прово­жая юношу вниз. — Может быть, вы хотите что-нибудь купить, может быть, мебель, может быть, платье, хорошие чулки, граммофонные пластинки? У меня есть возмож­ность. Для вас я все достану.

Феликс отрицательно покачал головой. Опечаленный старик понизил голос:

— Я знаю, что вы ищете! Имеем прекрасных девушек, настоящих принцесс, родители у них померли, бедняжки.

Юноша ускорил шаги. Старик, потеряв всякую надеж­ду, крикнул ему вдогонку:

— Знаете, сколько нас здесь живет? Нас здесь две­сти квартирантов, не сойти мне с этого места, и на всех один клозет!

Напуганный Феликс сел в поджидавшую его пролетку и махнул рукой извозчику, чтобы тот погонял. Он сошел на улице Рахова и быстро зашагал к дому. Во двор, ко­торый, как ему показалось, имел уже какой-то кладбищен­ский, безутешный вид, через открытые окна столовой до­носились обрывки разговоров. Когда Феликс вошел, все сидели вокруг стола, играли в карты и болтали, окружен­ные завесой дыма, как будто ничего не случилось. Дядя Костаке на своем диване закашлялся, но лицо его каза­лось посветлевшим и почти здоровым. Сидевшая рядом с ним на стуле Отилия поправляла то пузырь со льдом, то одеяло, спрашивая шепотом, не лучше ли ему.

— Эх, проклятая карта, — воскликнул Стэникэ, бросая какую-то фигуру, — это все, что у меня есть. Всегда так бывает, когда играю с Олимпией. Играть с женой — плохая примета.

Настороженный Василиад сидел, покусывая костяной мундштук и прикрываясь веером своих карт. Временами он бросал вороватые взгляды на остальных.

— Втихомолку работает, жулик, — дружески поддевал его Стэникэ. — Ты — старая лиса, я тебя знаю. Вот уж целый час все выигрываешь. Ни за что ни про что полу­чил денежки с дяди Костаке, а теперь нас обираешь.

— Стэникэ, не болтай! Играй, если играешь. Твой ход, — проговорила Аглае.

— Хожу, хожу, черт побери! Эту партию я проиграл. Хоть бы капельку повезло. Теперь мы все в руках моей тещи, она — золотой мешок. Я больше не играю.

Аурика захныкала:

— Ну почему же мы не будем больше играть? Что же еще делать? Ведь так скучно сидеть здесь и сторожить!

Стэникэ произнес тихо, одними губами:

— Ты сторожишь свое приданое, девочка. Теща осып­лет нас деньгами, если... понимаешь меня?

Аглае сделала предостерегающий жест, призывая его быть осторожнее, но Стэникэ только сморщил нос — де­скать, это неважно.

Молчаливая, суровая Олимпия стасовала карты и про­тянула колоду доктору Василиаду, чтобы тот снял. Иг­ра началась снова, и разговор возобновился. Рассеянный Феликс не следил за беседой, но время от времени до него доносились обрывки фраз, и только по голосу он опре­делял, кому они принадлежали, потому что игроки витали в клубах дыма, словно боги в облаках.

А г л а е. У меня начались ревматические боли, рань­ше этого никогда не бывало. Мне кажется, все это от пе­реживаний. Ничто так не старит, как переживания. Я де­лаю впрыскивания йода, но пока никакой пользы не вижу, хотя их так рекламируют. Мне одна дама советовала поехать на воды в Пучиоаса. Вот когда кончатся наконец все наши неприятности, я соберусь и поеду.

С т э н и к э. Хорошо бы съесть чего-нибудь вкусного, чего-нибудь пикантного. Чем-то таким знакомым пахнет из этого буфета, так и щекочет ноздри, только не знаю, что это может быть.

А у р и к а. Если не везет, значит, все напрасно. Мо­жешь быть красивой, иметь большое приданое, выезжать в свет, а мужчины все равно не будут на тебя смотреть. Нужно родиться счастливой. Какое-то время я еще могу надеяться, а там — прощай все. Нет больше мужчин-ры­царей, какие были раньше. Теперь тебя приглашают, ты идешь с ними, а потом они притворяются, что и знать ни­чего не знают.

Ст э н и к э. Мы присматривали как-то за дядюшкой три дня и три ночи подряд, пока не свалились от устало­сти, а больной все не умирал. А когда проснулись на чет­вертый день, он был уже холодный.

Т и т и. Я сделаю уменьшенную копию и буду рисо­вать только карандашом номер один.

В а с и л и а д. У меня бывают пациенты, которые пона­прасну будят среди ночи, чтобы я засвидетельствовал смерть. «Не могли вы подождать до утра?» — говорю я. «Сделайте ему укол, домнул доктор, может, он очнется от обморока». — «Он мертв, доамна, не видите, что ли?» Вот так я и мучаюсь.

О л и м п и я. Мужчины двух дней не могут обойтись без женщин и вина. Ласковыми они бывают месяц до свадьбы и месяц после свадьбы, а потом опять предаются своим страстям. И ведь хоть бы что-нибудь представляли из себя эти женщины, за которыми они бегают! И выби­рают-то самых падших, самых низких! Например, Джорджета — что ты в ней увидел такого, Стэникэ, за что пре­возносишь ее до небес?

А г л а е. Ребенок должен слушать свою мать, потому что никто, кроме матери, не желает ему добра. Любовь?! Чепуха! В наше время этого не было. После свадьбы при­дет и любовь.

С т э н и к э. Мой тесть был еще смирный, можно ска­зать, не буйный, но бывают такие, что делаются совсем не­выносимыми. Я знал одного судейского чиновника, на ко­торого нашло как-то ночью. Поверишь ли, он вел себя как в зоологическом саду, свистел по-птичьи, хлопал крыль­ями, чтобы улететь, и клевал с полу. Ему взбрело в голо­ву, что он соловей.

В а с и л и а д. Теперь врач, чтобы не умереть с голоду, должен потворствовать капризам пациента. Пациент про­слышал про какое-то лечение, про уколы и прочие штуки, и если ему их не пропишешь, он скажет, что ты ничего не понимаешь. Реклама разных лекарственных средств нас убивает.

С т э н и к э. Если бы наш род не был таким огром­ным, то, клянусь честью, я был бы теперь миллионером, а Олимпия жила бы только в Ницце. У меня богатых дядю­шек и тетушек столько, сколько волос на голове. Но у всех есть дети и внуки, так что жди, пока это очередь до тебя дойдет. Я и без них обойдусь. Быть счастливым в жизни, как говорит Аурика, — это все. Один бьется с малых лет, учится, зарабатывает чахотку, а другому прямо на голову сваливается готовенькое наследство.

А г л а е. В нашем роду все были бережливыми и дер­жались друг за друга. Только Костаке не знаю, в кого уро­дился, всегда был замкнутым и скрытничал с родственни­ками, чтобы никто не знал, как идут у него дела.

А у р и к а. Красота — это еще не все. Бывают безо­бразные женщины, которые нравятся мужчинам. У них есть шик, но для этого нужно много денег.

Т и т и. Я больше не играю, скучно. Пойду лучше по­качаюсь.

А г л а е. Олимпия, и ты, Аурика, смотрите в оба, чтобы кто-нибудь не взял какой-нибудь бумажки или ве­щи, чтоб и булавочной головки не пропало. Я здесь за все несу ответственность, как единственная близкая родствен­ница.

В а с и л и а д. Все меры, которые принимают при апо­плексии, при закупорке сосудов, я считаю бесполезными. Раньше или позже больной все равно умрет. Одно только беспокойство семье. Конечно, бывают исключения, когда, например, больной должен подписать завещание.

О л и м п и я. Мне кажется, мама, нужно его спросить, написал ли он завещание и куда положил, чтобы мы по­том не искали как сумасшедшие.

Все это карканье Феликс слушал без особого внима­ния, глядя на Отилию и на больного. Но последние слова Олимпии возмутили его своей жестокостью, особенно по­тому, что по лицу дяди Костаке видно было, что он все понимает. До него донесся и ответ Аглае:

— Помолчи, а то он услышит. Это мы потом посмот­рим.

Уже смеркалось, когда раздался цокот подков и шум колес.

— Кажется, кто-то приехал, — заметил Стэникэ.— Раз в коляске, значит, Паскалопол.

Отилия вздрогнула, а Феликс, чтобы устранить всякие подозрения, соврал, как и было договорено:

— Наверно, это он. Я слышал, что он собирался за­ехать сегодня. Ведь он не знает, что дядя Костаке забо­лел.

Паскалопол, преднамеренно оставив в коляске докто­ра Стратулата, появился в дверях и, увидев Аглае и всех остальных, поклонился и сказал:

— Добрый вечер. Целую ручки, доамна Аглае. Кос­таке здесь? Мы договорились поехать вместе в город.

Аглае открыла было рот, намереваясь что-то сказать, как вдруг старик плаксиво закричал: «Зде-е-сь!» — и сде­лал попытку встать с постели. Но едва нога коснулась по­ла, он почувствовал такую слабость, что с болезненной гримасой снова откинулся на подушку.

— Что такое? Что случилось? — притворился уди­вленным Паскалопол, хотя видно было, что ему противно ломать комедию.

— Плохо, — сообщил Стэникэ, — старость подошла. Что вы хотите? Кровоизлияние...

Паскалопол поцеловал руку Отилии, доверчиво смот­ревшей на него, и, успокаивая ее взглядом, проговорил:

— А я как раз катался с доктором Стратулатом. Кос­таке его знает. Мы сговорились встретиться, чтобы побе­седовать кое о чем. Какое совпадение! Разрешите при­гласить его?

— Его осматривал доктор Василиад! — тихо и непри­язненно отозвалась Олимпия.

— Более широкая консультация ни в коем случае не помешает. Стратулат — профессор университета. Надеюсь, что вас это не будет шокировать, — помещик с подчеркну­той вежливостью поклонился доктору.

Паскалопол пошел за Стратулатом, а Аглае подала знак, чтобы убрали карты. Строгая, массивная фигура доктора подействовала на картежников устрашающе. Они как стояли, так и замерли и уже не отпускали никаких колких замечаний. Доктор взглянул на лежавшего на ди­ване Костаке, потом окинул взглядом комнату и сказал:

— Для больного атмосфера тут невозможная. Он всег­да здесь спит?

— Нет, у него есть спальня. Но он захотел, чтобы его положили в столовой.

— Так-так. Пусть больного перенесут в его комнату. Там я его и осмотрю.

Старик, услыхав слова доктора, снова сделал попытку подняться. При этом послышалось какое-то бряцанье. Фе­ликс и Стэникэ подняли его на руки, как малого ребенка, и тогда все увидели, что старик, одетый в ситцевые под­штанники с одеялом на плечах, наподобие королевской ман­тии, зажимает под мышкой жестянку с деньгами, а в ру­ке, словно колокольчик, держит связку ключей. Стратулат невольно фыркнул из-под усов. Через несколько минут док­тор и Паскалопол направились в комнату больного. За ними двинулись и все остальные, но Стратулат сурово за­явил, что при таком серьезном осмотре необходима полней­шая тишина. Даже Стэникэ, который уже проник в ком­нату и притворился, что не расслышал замечания доктора, был оттуда изгнан, а Паскалопол, чтобы не давать ника­кого повода к подозрениям, сам остался в коридоре. Но через некоторое время Стратулат позвал его, чтобы полу­чить какие-то якобы нужные ему сведения.

Он обрисовал ему положение. У старика было легкое кровоизлияние в мозг и небольшой паралич руки и ноги, что указывало на разрыв маленького кровеносного сосуда, но все это должно пройти, если больному будет обеспечен покой. Конечно, не исключена возможность второго удара, но, поскольку Костаке еще крепок, несмотря на свой тще­душный вид, удар этот можно предотвратить. Доктор знал, что старик вообще заикается, и не придал никакого зна­чения его спотыкающейся речи, он только никак не мог понять, что так упорно хочет сказать Костаке.

— Послушай сам, чего ему надо! — позвал он Паскалопола.

— Что такое, Костаке? Скажи мне, только не волнуй­ся ты так, — сочувственно обратился к старику Паскало­пол.

Костаке, у которого от гнева смешно дрожало все лицо, плаксиво заговорил:

— Во-воры... по-подстерегают меня, что-чтобы меня о-обокрасть... захватить на-наследство. По-пока я не умер... вы-выгони их в-всех, всех, чтоб никого я не видел, кроме мо-моей де-девочки и Феликса, я хочу дать мо-моей де-де-вочке все, что ей надлежит, я до-должен поручить тебе... Ты мой ве-верный друг... Я не хочу знать ни сестры, ни племянников, вон все из моего дома!

— Костаке, бога ради, не надо так волноваться. До­верься мне. Мы сделаем все как нужно, а теперь лежи спо­койно, и все будет хорошо. Завтра поговорим.

Стратулат считал, что дома за Костаке не может быть хорошего ухода, и советовал поместить его в санаторий. Старик испуганно посмотрел на Паскалопола и запротесто­вал: у него нет денег на санаторий, и он не может оставить дом. Мягкая ирония помещика заставила Костаке замол­чать, и, может быть, подумав немного, он бы и согласился. Но, выйдя из комнаты, доктор натолкнулся на яростное сопротивление Аглае, которая требовала, чтобы ее брат на­ходился здесь, под ее наблюдением, а не среди чужих. Стэникэ же, наоборот, проклинал про себя упрямство тещи, потому что он быстро составил план, как во время отсут­ствия старика тщательно обшарить все комнаты. В конце концов Стратулат пожал плечами, порекомендовал соблю­дать тишину в комнате больного, прописал несколько успо­каивающих средств и направился к коляске. Паскалопол попрощался со стариком и Отилией, которой с глубоким сочувствием пожал руку, правда, из осторожности не ска­зав ей ни слова. Он уже хотел уходить, когда его вдруг позвал Костаке. Паскалопол приблизился к его постели, и старик, убедившись, что другие не слышат, прошептал на ухо помещику:

— При-приходи завтра, вы-выгони всех, я хо-хочу пе­редать тебе приданое де-девочки!

— Что ты скажешь? — спросил Паскалопол Стратулата, когда они уже сидели в коляске.

— Обыкновенный удар, без серьезных последствий. У меня такое впечатление, что он переутомился, долго про­был на солнце. Пока, я думаю, он вне опасности, но если хочет чем-нибудь распорядиться, пусть не откладывает. При втором ударе он может скоропостижно умереть.

Аглае и вся ее шайка пренебрежительно отнеслись к совету Стратулата поместить Костаке в санаторий. Док­тор Василиад, чувствовавший себя оскорбленным тем не­доверием, какое Паскалопол выразил к его знаниям, ста­рался укрепить их в этом решении. Он заявил, что боль­ного старика, привыкшего к определенной обстановке, не нужно удалять из дома, где ему даже стены помогают це­пляться за жизнь. Больница деморализует и убивает. По­этому многие предпочитают умирать в своей собственной постели. Стэникэ немедленно поддержал эту теорию, хотя нежелание Аглае поместить Костаке в санаторий только что вызывало у него раздражение.

— Браво, Василиад! Я и не знал, что ты философ! Ты совершенно прав. Ты наш домашний врач, опытный, пони­мающий. Как будто университетские профессора знают больше, чем написано в книгах! Медицина—это практика, а не теория.

Про себя же Стэникэ подумал, что все-таки удобнее обыскивать комнаты, если старика не увезут. Так, у него будет предлог все время навещать этот дом. Поэтому, ког­да Олимпия, как обычно вялая и сонная, начала зевать и сказала: «Нам пора домой, а то мне спать хочется», — Стэникэ решительно запротестовал:

— Что? Оставить беспомощного больного на двух ма­лых детей? Есть ли у тебя голова на плечах, Олимпия? Это тяжелая болезнь, в любую минуту ему может стать плохо. А если он ночью сойдет с постели, упадет и разобьется? Наш долг оберегать его, охранять, потому что он наш дядя. И Василиада я прошу тоже остаться. Он ле­чащий врач, вы понимаете, мы ему за это платим.

— Остаюсь, остаюсь, — согласился Василиад.

Аглае не высказала никаких возражений. Командова­ние домом она взяла на себя, а ее служанка и Марина по­могали ей. В столовой снова накрыли стол, пригласили также Феликса и Отилию, но не очень настаивали, когда те отказались. Диваны стали кроватями, на полу в комна­тах расстелили тюфяки, и весь дом превратился в спальню. Стэникэ непременно хотел спать в гостиной, где стоял ко­мод, а Аглае — в столовой. Служанке Аглае приказала лечь при входе, у порога. Таким образом, после затянув­шегося ужина дом стал территорией, оккупированной Стэ­никэ, Олимпией, Аглае, Аурикой, Тити, доктором и слу­жанкой, так что никто не мог проникнуть сюда, минуя ко­го-нибудь из них. Лампы не потушили, а только немного привернули фитили. Вскоре все погрузились в глубокий сон и дом наполнился храпом. Не спал один Стэникэ. Он побродил по двору, внимательно осматривая все, обошел комнаты, а потом заперся на ключ в гостиной. Опустив­шись на четвереньки, он принялся заглядывать под мебель, исследуя каждое кресло и диван, ощупывая их в надежде, не зашуршит ли там что-нибудь. Он поворачивал карти­ны, простукивал доски, открывал даже печные дверцы и, не найдя ничего, принялся ковырять сложенной вдвое про­волокой, которую припас заранее, в замках ящиков комода. Но язычки внутри замков были длинные и хорошо прижи­мались пружинами, так что все усилия Стэникэ оказались напрасными. Раздосадованный, он снял ботинки, лег на ма­трац, брошенный прямо на пол, и почти мгновенно заснул.

Феликсу удалось убедить Отилию, что лучше всего лечь спать: ей нужно отдохнуть, чтобы завтра она смог­ла ухаживать за дядей Костаке. Он даже уговорил ее по­есть, не выходя из комнаты, а не довольствоваться одним шоколадом. Сам он обещал спать одетым, чтобы быть го­товым к любой неожиданности. Выйдя во двор часов око­ло одиннадцати, он столкнулся нос к носу с Вейсманом. Тот поздно вернулся домой, узнал о приглашении Фелик­са и поспешил к нему, даже не спросив, зачем его звали. Слабый свет во всех комнатах удивил его, и он раздумы­вал, стоит ли ему входить и через какую дверь. Феликс коротко рассказал ему о случившемся, сообщил о диагно­зе и советах Стратулата и высказал свое негодование по поводу того, что остальные родственники, занятые только самими собой, не выполнили ни одного предписания врача. Вейсман попросил две леи, исчез, вернулся через десять минут и предложил Феликсу подняться наверх. Они про­шли через столовую, где с присвистом храпела Аглае, а Олимпия вторила ей, и направились к спальне Костаке. Войдя, они увидели, что старику удалось сползти с посте­ли и теперь он пытается выбраться из комнаты, в то вре­мя как Марина, оставленная присматривать за ним, спит как убитая, сидя на стуле.

— Куда вы хотите идти? — спросил Вейсман. — Это нехорошо.

— Я хо-хочу лежать в столовой, — недовольно отве­тил старик, — я хочу им сказать... Что здесь, ночлежка?

— Подождите, поговорите с нами, — весело сказал Вейсман. — А я-то зачем пришел? — и он осторожно подтолкнул дядюшку Костаке к кровати, на которую тот и опустился со звоном, потому что все время держал пса мышкой жестянку с деньгами, а в руке ключи.

— Да положите вы эту жестянку, прошу вас! — наста­ивал студент.

Дядюшка Костаке вопрошающе посмотрел на Феликса, потом, послушавшись, засунул жестянку глубоко под по­душку, а ключи привязал к поясу.

— Вот это мне нравится, когда меня слушают! — ска­зал Вейсман.—Я пришел, чтобы вас немножко полечить, чтобы выполнить указания доктора. Завтра, если будете умным, сможете идти пьянствовать!

— Хе-хе! — развеселившись, засмеялся Костаке, рас­крывая щербатый рот.

Студенты опять положили на голову старику пузырь со льдом, потом Вейсман, стянув с него толстые чулки, поставил ему на ступни горчичники. От них Костаке стало щекотно, и это привело его в хорошее расположение духа.

Феликса удивило то возбуждение, которое охватило ста­рика, и его болтливость.

— В подобных случаях, — пояснил Вейсман, уверен­ный в том, что старик не поймет, — наблюдается некото­рая эйфория!

— А уколов мне не будете делать? — спросил вдруг дядюшка Костаке.

— Зачем вам делать уколы, раз они не нужны? У ме­ня даже шприца нет!

— Если тебе нужен шприц, — сказал старик, прикры­вая глаза, — я дешево продам.

Студенты рассмеялись. Феликс в глубине души был доволен этим проявлением жадности: это свидетельство­вало о том, что умственные способности старика не нару­шены, и предвещало, на радость Отилии, его скорое выздоровление. Все попытки уговорить Костаке уснуть ни к чему не привели. Обычно такой замкнутый, он вдруг обрел вкус к разговорам. Двум юношам, сидевшим на стульях по обе стороны кровати с огромными деревянны­ми спинками, он поведал о своей молодости. Сейчас язык у него, казалось, был лучше подвешен, чем обычно.

— И отец и дед мой, — говорил он, — жили долго. Де­ду моему было больше девяноста лет, когда он умер, да и умер он не своей смертью. Отправился как-то осенью, при­мерно в это же время или чуть позднее, на охоту по на­правлению к Питешть, в горы. Верхом на лошади, ружье за плечами. Ездил он хорошо и держался прямо, хоть и был стариком. Лошадь что-то почуяла в лесу и испугалась, а дед держался рукой за дерево, понимаешь, лошадь рва­нулась, дед мой упал и расшибся. Отец поднял его, пере­вернул, а он и не шевелится. С полчаса он кропил его во­дой и, увидев, что тот не дышит, решил, что он умер. Сел на лошадь и в село — позвать людей с телегой, чтобы пе­ревезти тело. Приезжают они, а он здоров, стоит себе на камне и смотрит в ружейный ствол. Кто его знает, что он там разглядывал. Только лошадиный топот напугал его, дрогнула, видно, рука, ружье-то и бух! Так он и застре­лил себя. Отец, да простит его бог, жил бы еще дольше (ведь ему было всего семьдесят восемь лет), если бы не жадничал. Свиную кожу очень любил, сырую, так чтобы только щетина была подпалена. Зарезал однажды дядя с материнской стороны свинью, отец все ел и ел кожу, пока она комом в горле не стала. Наши-то пришли из-за Дуная, как дед мой рассказывал, чтобы от турецкого ига избавиться. Богатые были македонцы. Пришли они сюда, продали своих овец, получили денежки, и купили все братья сообща большое имение под Джурджу. Поэтому их и прозвали Джурджувяну. Но дед мой больше жил в го­роде, а отец и вовсе разделался с имением и накупил до­мов. Ох, и много же у нас было новых домов! Когда я был мальчиком, помню, я видел целый шкаф больших, словно церковных, ключей, и каждый был помечен, чтобы знать, от какого дома. Один из братьев моего деда, как говорили старики, сделался гайдуком и бродил по горам, грабя мо­нахов, которых он терпеть не мог. Потом ушел в Трансильванию, там следы его и затерялись. Правильно он де­лал, правда? Монах! Что делает монах? Сидит себе да понапрасну еду переводит. Чтобы я отдал ему деньги, за­работанные своим потом?! Господь бог и так меня видит, знает, что ни у кого я не крал, все трудом нажил. Т-т-ру-дился и ко-копил. В-вот и вся философия. Взять этот дом... Я был маленьким, когда отец его построил. Строили ему мастера итальянцы, целую груду одежды извел он на них, пока они вывели дом под крышу. Ого, зато дом этот креп­кий, старинный, на доброй извести и из сухого кирпича, такому век стоять, не то что теперешние скорлупки, кото­рые вы называете домами. Почему я купил старый кир­пич? Он в десять раз лучше нового — я видел, как стро­ился этот дом, когда был ребенком... Пятьдесят лет назад мы жили здесь словно в лесу. По ночам деревья шумели и гнулись, как в деревне. Строений было мало, и мы, куча ребятишек, выбирались из дома, пробегали позади казарм, где теперь улица 13 Сентября, переваливали через холм, огибали Котрочень, пересекали шоссе Болинтин и выходи­ли к Дымбовице у Чурел, там мы купались, а потом шли через Крынгашь и возвращались с другого берега Дымбовицы через Мальмезон уже к вечеру. Мы все больше игра­ли вверх по улице Рахова, на Жаркалец, на Тутунарь или ниже, туда, к улице Веселие, где были одни виноградники. Осенью мы там всегда виноград воровали. Во дворе у нас была конюшня, потому что отец держал выезд, а мы брали лошадей и ездили верхом, огибая Бухарест по виноград­никам, до самых Тей. Теперь молодежь понапрасну время тратит, не умеет веселиться. Я вам расскажу, что мы од­нажды сделали. Отправились мы верхами через мост Каличилор, где теперь улица Рахова, и дорогой на Джурджу. Пока лошади не устали, все ехали за одной девушкой гре­чанкой, которая сидела со своим отцом, торговцем, в кры­той повозке. Грек, когда вернулся, нажаловался отцу, и с тех пор мне не давали лошади. Потом ходили мы целой толпой по церквам, когда раздавали артос [32], к Антиму, к Святым Апостолам, к Михай-Водэ и даже дальше. Станем все в очередь, в один миг опустошим блюдо и переходим в другую церковь. Так и делали, пока священники не при­метили этого и не поставили пономарей подстерегать нас. Обманывали мы и старух, которые раздавали свечки. На­бьемся в церковь, толкаемся, будто друг друга не знаем, а когда расхватаем все свечки у бабы, зажжем их, выстро­имся в два ряда, идем и гнусавим на церковный лад. И просвирки мы ели, только нужно было все время в разные церкви ходить да посылать одного кого-нибудь узнать, кто в тот день служит. Эх, а больше всего любил я ходить на поминки! Говядина, птица, козлятина тогда не очень-то были в чести. Любили жир, а не растительное масло, а свиное сало ели копченое. В пост готовили плов с тахином и котлеты из икры. Весной выходили погулять на травку в Бордеи или в Лакул Тейлор. А вот я вам рас­скажу, как я свадьбу справлял с покойной моей женой, с первой, а не с матерью Отилии. Когда я на ней женился, сравнялось мне двадцать лет и Куза-Водэ еще не был свергнут с престола. Вскоре после этого пришел Карл. Не­весты я и в глаза не видал, потому что такой был обы­чай, и за девушку и про приданое — все решали родители. Все было готово: столы накрыты, свечи зажжены (забыл сказать, что отец мой еще и воском торговал), батюшка в церкви ждет, как вдруг остановилась у ворот карета, а вслед за ней крытая подвода, с которой слуги начали сгру­жать тюки, кресла и другое добро. Это было приданое. Невесту теща моя привела за руку. Ей было всего тринадцать лет, маленькая такая, даже толком и не знала, что такое замужество. В первую ночь расплакалась: не хочу, дескать, спать одна, без матери, так и пришлось теще мо­ей остаться ночевать. Потом я ее приласкал, приручил к себе, а она все скачет на одной ножке и играть хочет, даже и в мыслях не держит, хе-хе, чего мне от нее надобно. Когда она забеременела — ведь и у меня было дитя, только не выжило, — она все в куклы играла. Да и она, бед­няжка, долго не протянула, двадцати одного года сконча­лась после восьми лет замужества. Потом лет двадцать был я вдовцом, пока не женился на матери Отилии. Она тоже была молодая, лег двадцати, а Отилии годик всего исполнился. Взял, значит, я ее вдовую, муж у нее умер на второй год после свадьбы. Не знаю почему, только и со второй женой мне не повезло. Прожил я с ней всего пять лет. Коли суждено человеку жить, так он и живет назло всем докторам, и нечего с этими врачами якшаться. Отилия на мать свою похожа. Та такая же была гордая — дом блюла, но уж ты в ее дела не мешайся. И на рояле хорошо играла, инструмент-то от нее остался. Вот так и справляли раньше свадьбы. А доктора как тогда, так и сейчас ничего не знают. Только двое и было настоящих: доктор Обеденару и Драш. Обеденару ездил в карете или верхом, всегда в перчатках и в цилиндре. А Драш прямо чудеса творил, о нем все помнят. Вот послушайте как он вылечил одного, которому втемяшилось, что ему в голову щегол залетел и поет в ухо. Сказал ему раз, сказал два, что ничего у него в голове нету, а человек твердит свое — и все тут, ничего, дескать, доктор не понимает. Тогда Драш притворился, что выслушал его хорошенько и гово­рит: «Пожалуй, ты и прав, вроде и я слышу. Приходи завтра, я его выгоню». На другой день достал доктор щег­ла у одного птицелова, который их на смолу ловил, и спря­тал потихоньку в рукав. Завел он того больного в пустую комнату, отвесил ему здоровенную оплеуху, а сам неза­метно выпустил из рукава щегла. «Видал, как он полетел? Теперь ты здоров». Тот и поверил. Хе-хе-хе-хе!.. Завтра-послезавтра, когда встану с постели, начну я строить та­кой дом, какого в Бухаресте и не видывали, из крепкого кирпича, сухих балок, только бы дешевых рабочих найти!

Так разглагольствовал старик далеко за полночь, по­ка не пропел петух. Наконец он устал и заснул. Пузырь со льдом навис ему на глаза, словно феска. Вейсман ушел, а Феликс, щадя Отилию, бодрствовал до рассвета. Наутро дядя Костаке выглядел совсем здоровым, только чувство­вал усталость и боль в ноге, когда наступал на нее. Вой­дя к старику, Стэникэ застал его восседающим с суровым видом на ночном горшке. Под мышкой он держал жестян­ку с деньгами, а в руке — ключи. Воздух в комнате был спертый, вся кровать испачкана горчицей. В столовой со­брался небольшой военный совет, на котором Олимпия и Аурика высказали мнение, что, поскольку старику стало лучше, всем нужно хотя бы на время вернуться домой. Аг­лае воспротивилась, согласившись, однако, чтобы каждый по очереди отлучался с поста. Она сходила домой пере­одеться и уже через полчаса вернулась, чтобы отпустить Тити, Аурику и Олимпию. Дом был оккупирован, поло­жение становилось совершенно невыносимым. Феликс со страхом думал: что же станет с Отилией, если так будет продолжаться? Когда у старика попросили денег на до­машние расходы, он отказал, заявив, чти есть он не хочет, хватит ему и чашки молока, «если останется от других». Феликс сам дал деньги Марине, умоляя не говорить об этом Отилии. Он был уверен, что иначе девушка ни к чему не прикоснется. Аглае тщательным образом обследовала весь дом, не обойдя так же и комнат Отилии и Феликса. А Стэникэ втихомолку обшаривал и выстукивал стены и мебель в поисках тайника, остерегаясь даже Олимпии. Как-то раз она открыла дверь в гостиную, где находился Стэ­никэ. Он набросился на нее:

— Что ты ходишь за мной по пятам? Столько всяких волнений, ни минуты покоя, с мыслями не дадут собраться!

Но когда она вошла и прикрыла за собой дверь, он шепотом подозвал ее, быстро огляделся, снял со стены миниатюру в рамке из слоновой кости, к которой уже дав­но присматривался, и сунул ее Олимпии за корсаж:

— Спрячь хорошенько, чтобы теща не увидела. Это — произведение искусства, оно должно остаться в семье.

Паскалопол приехал к обеду и застал всю компанию за столом. Даже Василиад на правах домашнего врача на­ходился тут же. Паскалопол осведомился у старика, что тот собирался сказать ему или поручить, и Костаке, на этот раз уже во всеуслышание, заявил, что пока ничего сделать не может, потому что в доме хозяйничают посто­ронние, но скоро он встанет и наведет порядок. Через несколько дней он «сообщит» ему нечто важное, касаю­щееся «его девочки». На третий день, когда «оккупан­ты» проснулись, они увидели, что дядюшка Костаке раз­гуливает по двору, заложив руки за спину, и осматривает груды кирпича. Он так зло посмотрел на всех и выгля­дел таким здоровым, что они поняли, насколько смешно было бы теперь держать его под арестом. Тити, Аурика и Олимпия ушли, а Аглае обратилась к брату с вопросом:

— Как ты себя чувствуешь, Костаке? Остаться мне здесь, чтобы помочь тебе? Как-никак нужен уход, а эта Марина ничего не понимает.

Дядя Костаке сухо ответил:

— Я ни в чем не нуждаюсь. За домом есть кому при­смотреть!

Разочарованный Стэникэ изобразил восторг:

— Браво, дядюшка Костаке, ура! Да вы сами всех док­торов схороните. Что они смыслят! Это они убили моего ангелочка! Как это так — вы и вдруг больны! Просто пере­утомились, маленький солнечный удар. Чего бы я не дал, чтобы иметь ваше здоровье!

На следующий день дядя Костаке выгнал всех из дому и даже Феликса с Отилией попросил уйти до вечера. Отилия ушла спокойная, она радовалась, что «папа» вы­здоровел. Она немного проводила Феликса, потом они рас­стались. Феликс был уверен, что она направилась к Паскалополу.

Старик закрыл все двери и окна, опустил шторы, и, так же как в прошлый раз, в столовой послышались удары мо­лотка. Стэникэ уже не нужно было подсматривать в окно, потому что он находился в доме. Когда Феликс ушел, он успел спрятаться в его комнате, прежде чем Костаке запер все двери. В одних носках спустился он по лестнице и стал подглядывать в столовую через замочную скважину. Правда, ничего особенного он там не увидел, но по ха­рактеру звуков мог сделать некоторые выводы.

Старик забыл отпереть черный ход, и Стэникэ снова пришлось укрыться в комнате Феликса. Он улегся на его постель, а когда явился юноша, сказал, что пришел всего лишь час назад, чтобы спросить его кое о чем, и заснул. Феликс, не увидев тут ничего подозрительного, не счел нужным сообщать об этом дяде Костаке. Да тот все равно ничего бы не заподозрил, просто решил бы, что отпер дверь черного хода раньше. Стэникэ на этот раз был очень скрытен, и даже Олимпии, которая до новой передислокации стала лагерем в родительском доме, он ни словом не обмолвился о том, что видел. Дядюшка Костаке, одетый и завернутый в одеяло, все время сидел теперь в столовой, превратив диван в постель. Рядом с ним лежали коробка с табаком, жестянка с деньгами и ключи. Двери во всех комнатах он запер, а если ему что-нибудь бывало нужно, посылал только Отилию или Феликса, им он доверял. С Аглае он помирился, но посматривал на нее подозритель­но, так как она по нескольку раз на день являлась в дом под предлогом заботы о брате и отдавала всякие распоря­жения по хозяйству. Остальные родичи по наущению Аг­лае тоже забегали время от времени. Что касается Стэ­никэ, то он почти постоянно торчал в комнатах, частенько вместе с Василиадом, и если даже казалось, что его нет, он все равно слонялся где-нибудь поблизости. Как-то раз Отилия застала его на кухне, где он распивал кофе. Он заявил, что только Марина умеет сохранять настоящий аромат кофе, у тещи оно противное. Паскалопол был так­тичен и приезжал редко. Он договорился с дядей Костаке, что тот известит, когда будет нуждаться в его помощи. Не желая возбуждать у Аглае подозрения, будто преследует здесь какую-то цель, он держался с некоторой церемонной холодностью по отношению к Отилии, которая оставалась печальной, но неизменно спокойной. Для Феликса это было неопровержимым доказательством того, что она встречается с Паскалополом. В конце концов Отилия, видя что Феликс ходит мрачный, сама заговорила с ним:

— Феликс, я заметила, что ты меня в чем-то подозре­ваешь. Это так глупо! Я очень боюсь за папу, мне трудно привыкнуть к мысли, что я его потеряю. Как бы незави­сима я ни была, я все-таки девушка и нуждаюсь в покрови­тельстве. Папа меня ничему не научил, в делах я ничего не понимаю. Твое положение совсем другое, и в твоей пре­данности я не сомневаюсь ни на минуту. Но у тебя самого нет жизненного опыта, мы оба нуждаемся в более взрос­лом друге, таком, как Паскалопол. Он вовсе ни в чем не заинтересован, наоборот, ему неприятны всякие кривотол­ки о нем, но его все уважают, даже тетя Аглае считается с ним. Ты не знаешь, что они за люди (Отилия указала на дом Аглае) и почему я боюсь их. Мне-то все равно: буду давать уроки музыки, может быть, ты возьмешь меня замуж (Феликс одобрительно кивнул, но Отилия продол­жала говорить все так же сурово, словно не придавала ни­какого значения своим словам), но мне жаль папу. Если папа тяжело заболеет и будет прикован к постели, знаешь, что они могут сделать? Растащат все вещи из дома, оста­вят одни голые стены. Ты сам, своими глазами видел, как все расселись за столом, не обращая на нас никакого внима­ния. Они еще стеснялись, потому что не знали, как все обер­нется, но с радостью выгнали бы на улицу и тебя и меня. Ты должен набраться терпения, чтобы отстоять свои пра­ва. Даже со своей родной матерью Аглае не церемонилась. Та долгое время болела, ее разбил паралич. Видя, что она не умирает, они вытащили из дому все вещи и оставили ее одну. У папы была еще младшая сестра, которая овдовела. Она тоже была наполовину парализована, видно, у них это наследственное. Так как у нее не было никакого имущест­ва, ее поместили в больницу, где она и умерла чуть ли не от голода. Врачи, узнав, что у нее есть богатые брат и се­стра, заставили ее просить у них помощи. Наняли извоз­чика, довезли ее до дома Аглае и высадили. Увидев это, Аглае велела всем в доме попрятаться, а сама так и не вы­шла на улицу, несмотря на крики сестры. Извозчик сжа­лился над больной и, проклиная всех, отвез ее обратно в больницу. Чтобы опять не повторилась такая история, они составили письмо, как будто от каких-то знакомых, узнав­ших об этом случае от соседей, в котором сообщали, что ни одного близкого родственника у нее не осталось, но что они из сострадания будут время от времени посылать ей еду. И знаешь, что они делали? Отвозили сверток кому-то в Китила, тот передавал его какому-то железнодорожнику, а железнодорожник — извозчику, у которого кто-то рабо­тал в больнице, так что там никак не могли узнать, отку­да и от кого приходит этот пакет. Вот какие они люди, дорогой мой. Поэтому, если я и обращаюсь к старшему, опытному другу, я делаю это больше в интересах папы и твоих, чем в своих. А теперь я попрошу тебя сейчас же отправиться к Паскалополу и попросить его прийти после обеда. Его зовет папа, у них уже был уговор.

Когда помещик явился, старик заставил Отилию и Фе­ликса сначала тщательно осмотреть весь двор, а потом подняться наверх. После этого, оставшись наедине с Паскалополом, дядя Костаке жалобно заговорил, посасывая окурок:

— Я скопил немного денег для Отилии. Об этом ни­кто не знает. Будь я здоров, я бы построил ей домик, вон там. Может, я его еще и построю. Но что ее — то ее.

— Вот как? Прекрасно. Я знал, что ты порядочный человек! Но как ты думаешь передать их ей? Ты, конеч­но, еще долго проживешь. Мне говорил Стратулат, что у тебя ничего опасного нет. Но знаешь ли, в определенном возрасте человек должен привести свои дела в порядок. Вот я, например, давно составил завещание.

— Не нужно завещания, — запротестовал старик, — я еще не умираю, чтобы составлять завещание. Разве обяза­тельно кто-то должен знать, что я даю своей де-девочке? После продажи домов я отложил триста тысяч лей. Аглае получит этот дом, чтобы не говорили, что я не забочусь о племянниках. Потом, когда я умру, они его получат, а Отилике я хочу дать сейчас, но так, чтобы никто не знал, кроме меня и тебя. Я передам деньги тебе, а ты по секре­ту положишь их в банк на ее имя.

— Хорошо, Костаке, так тоже хорошо, даже очень хорошо, потому что не будет никаких разговоров!

— Значит, — старик затянулся сигаретой, — у де-де-вочки есть приданое.

— Прекрасно! И когда ты думаешь положить деньги в банк?

Старик испуганно замахал руками на Паскалопола, чтобы тот молчал, и показал пальцем на окно. Паскалопол, угадав желание старика, выглянул во двор.

— Иди сюда, — прошептал Костаке.

Паскалопол подошел к дивану, поверх которого был положен тюфяк. Старик ухватился за угол тюфяка, тот что был ближе к стене, и жестом попросил Паскалопола помочь ему его поднять. Помещик потянул, опрокинув дядю Костаке, который никак не желал сойти с дивана, точно клушка со своих яиц. Под матрацем оказался пакет, завернутый в газетную бумагу и перевязанный бе­чевкой. Паскалопол вытащил пакет и подал старику. Тот, довольный, распаковал его, завалив все одеяло газетами и связанной во многих местах веревкой, и извлек три пачки банкнотов, тоже перетянутых бечевкой.

— Вот они! — пробормотал старик, внимательно осма­тривая края пачек, не порвались бы банкноты.

— Очень хорошо, Костаке! Я пойду в банк, с которым всегда имею дело. Банк вполне солидный. Положу деньги и открою секретный счет, а тебе принесу из банка письмо на имя Отилии, чтобы не было никаких осложнений.

— Н-н-нет! Н-н-не сейчас! — запротестовал, к удивле­нию помещика, Костаке. — Я должен еще получить деньги и хочу отвезти их все вместе. Может быть, я и сам поеду с тобой. Дело не спешное. Деньги я держу при себе, чтобы не украли эти жулики. Только ты один знаешь, где они находятся. Когда я почувствую, что мне плохо, я дам тебе знать, ты возьмешь их и сделаешь, как я сказал.

— Пусть будет по-твоему! — разочарованно проговорил Паскалопол. — Но подумай, смогу ли я, каким бы старым другом я ни был, прийти и взять из-под тюфяка деньги, если ты, избави бог, заболеешь? Когда тебе было плохо, здесь выставили караул по всем правилам военного искусства. Ты хоть бы дал мне расписку, что взял у меня в долг столько-то денег, чтобы я мог получить их из наследства... Но и это весьма подозрительно. Нет, на такую сделку я не пойду. Пусть я буду лицом, передающим деньги в банк. Это более надежно, дорогой Костаке, более благородно и больше соответствует деликатности Отилии. Как я сумею убедить ее принять от меня деньги, когда ничем не смогу доказать, что они действительно принадлежат ей?

— Нет-нет-нет! Де-девочка не должна знать, а то узнают и другие, будут оскорблять ее.

— Что же делать?

Некоторое время дядя Костаке раздумывал, посасы­вая сигарету, потом как будто решился:

— Я тебе дам деньги, но по-попозже. Я их еще раз пе­ресчитаю, сведу как следует все счета. А тебе передам завтра-послезавтра, когда ты сюда придешь. Ты знаешь, где они — вот здесь, под тюфяком. Сейчас я чувствую себя хорошо, я здоров, может, я найду рабочих и даже дом построю, как умею.

Старик снова завернул банкноты в газету, перевязал бечевкой и с помощью Паскалопола положил под тюфяк. Через некоторое время помещик, видя, что больше ничего сделать нельзя, ушел. Открывая дверь, он столкнулся со Стэникэ. Дядя Костаке обрушился на адвоката:

— Ты чего подслушиваешь у дверей? Не нужны мне шпионы в моем собственном доме! Пусть каждый сидит у себя. Ты, что, думаешь я здесь деньги держу?

Стэникэ сделал оскорбленный жест и выразительно посмотрел на Паскалопола.

— Вот видите, какой вы, дорогой дядюшка — ведь, откровенно вам сказать, я вас по простоте душевной чту как родного дядю. Я только что пришел, только-только, чтобы посмотреть, как вы себя чувствуете, ведь люди мы, а не звери. Вот видите, я не сержусь на вас, наоборот. Ваша живость — признак здоровья. Долой врачей-идио­тов! Лучше вставайте с постели и пойдем прогуляемся, нужно поразмять кости, выпить стакан хорошего вина. Может, вы не хотите тратиться, у вас нет дома денег? Это бывает. При всей моей бедности я могу достать, услужу вам, ведь вы самый платежеспособный человек в мире.

При этих словах испуг, написанный на лице ста­рика, почти совсем исчез.

— Когда мне понадобится, я у тебя попрошу, — заныл он. — Дома у меня нет денег, кроме тех, что были в ко­робке. Я попрошу у тебя, если не смогу выйти в город.

Не отвечая ему, Стэникэ повернулся к Паскалополу и сказал:

— Посмотрите, домнул, какая прекрасная осень, в иные годы в это время уже шел снег. Все меняется, даже климат!

Но помещик взмахнул на прощанье тростью и вышел.

Сидя в коляске, Паскалопол долго раздумывал, опер­шись подбородком на серебряный набалдашник трости, изображавший голову борзой собаки. Старик, как всегда, вел себя благородно и был полон добрых намерений, но про­являл хитроумие скупца, когда заходила речь о материаль­ной стороне дела. Может случиться, что он умрет прежде, чем решит обеспечить Отилию. Он, Паскалопол, готов ради Отилии пойти на все, вплоть до самопожертвования, и в свою очередь пользуется хотя и не совсем осознанной, но верной ее любовью. Он бы хотел видеть ее своей женой или дочерью. Пусть даже ни тем, ни другим, он был согласен на любое положение, лишь бы иметь право находиться с ней рядом. Паскалополу пришла было в голову необычная мысль о фиктивном браке, при котором Отилия сохра­няла бы полную свободу. Он смог бы по крайней мере прой­тись хоть раз в неделю под руку с этой грациозной де­вушкой. Но разве можно сейчас, когда старик чуть не умер, окружать вниманием Отилию, ставя ее этим в неловкое по­ложение, вызывая сплетни со стороны других? Если дя­дюшка Костаке ничего не оставит девушке, то он, Паскало­пол, не сможет опекать и поддерживать ее, словно дочь, не сможет удовлетворять ее маленькие капризы, которым он до сих пор потворствовал на правах старинного друга до­ма, потому что Отилия будет воспринимать это как состра­дание и пожелает жить на свои собственные средства. Про­сить ее выйти за него замуж было бы в этом случае неде­ликатно. Может быть, Отилия, привыкшая к роскоши, с отчаяния и согласилась бы в конце концов, но такой брак навсегда остался бы омраченным тенью принуждения. И он, Паскалопол, никогда бы не имел возможности понять, дей­ствительно любит его Отилия или лишь принимает его участие. Утешительной для него могла быть только дружба и любовь свободной девушки, имеющей собственное прида­ное. Тогда он мог бы в любое время пригласить ее в свой дом в гости, а у нее не было бы повода заподозрить его в принуждении или сострадании. Костаке во что бы то ни стало хотел оставить Отилии деньги. Триста тысяч лей — сумма значительная. Даже ста тысяч было бы достаточно, хотя бы для того, чтобы выйти замуж. Сто тысяч лей при пяти процентах дохода составят пять тысяч лей годовых, чего вполне хватило бы для такой девушки, как Отилия, которая может также давать уроки музыки. Но что, если старик будет все время откладывать передачу денег и как-нибудь ночью умрет? Ведь явится Аглае и найдет деньги. «Что за человек, что за человек этот Костаке!»

Паскалопол направился прямо домой, облачился в ки­тайский халат, приказал принести бутылку «Виши». Вы­пив стакан воды, подсластив ее предварительно сиропом, он принялся расхаживать по комнатам, немного поиграл на флейте, исполнив с небольшими паузами менуэт D-dur-Di-vertimento Моцарта, потом обратился к своим счетным кни­гам, внимательно изучил их, опять стал ходить, заложив руки за спину, похлопывая ладонью о ладонь и тщательно обдумывая что-то, потом еще налил стакан «Виши». Нако­нец решительно подошел к бюро, на котором стояла пи­шущая машинка, и написал следующее письмо:

Бухарест, 9 октября 1910 года.

Местное.

В Аграрный банк

Прошу вас абсолютно конфиденциально открыть в вашем банке счет на имя Отилии Мэркулеску, переведя на этот счет с дебета моего счета 100 000 лей. Депозит этой суммы, надеюсь, будет обеспечен теми же 5%, как и мой депозит. Остав­ляю за собой право известить вас о сроке, когда вы сможете выплатить проценты или разрешить изъя­тие капитала владелице основной суммы, которую до того времени прошу ни о чем не ставить в изве­стность. Происхождение кредита остается строго секретным. Буду иметь честь сделать лично неко­торые пояснения.

С особым уважением

Леонида Паскалопол.

Леонида вынул листок из машинки, поставил подпись от руки, запечатал конверт, надписал адрес и отложил конверт в сторону. Потом взял другой лист, вставил в ма­шинку и напечатал:

Бухарест, 9 октября 1910 года.

Местное.

В Аграрный банк

Настоящим уполномачиваю вас в срок, о кото­ром вам будет сообщено мною лично или моим до­веренным лицом, уведомить домнишоару Отилию Мэркулеску о наличии в вашем банке кредита в 100 000 леи и выплатить ей проценты или выдать вклад, полной владелицей которого она является, поскольку вклад сделан из сумм, доверенных мне, но по праву принадлежащих ей.

С особым уважением

Леонида Паскалопол.

Паскалопол запечатал и второй конверт, позвонил ла­кею, отдал ему первое письмо, чтобы тот отнес его в банк, и приказал вызвать к следующему дню адвоката. Потом взял флейту, уселся по-турецки на софу под лампадой и усердно начал выводить менуэт Моцарта.

Дня через два помещик отправился к старику с прось­бой отпустить Отилию погулять с ним по шоссе, чтобы не­много развлечь ее после стольких волнений. Скорее в шут­ку, чем всерьез, Паскалопол спросил дядю Костаке:

— Ну а когда же ты позовешь меня, чтобы передать приданое Отилии?

— Позову, позову, — проговорил Костаке, опустив глаза и свертывая сигарету.

— Послушай, Костаке, — пошутил Паскалопол, — ты боишься выпустить деньги из рук. Разве ты не слышал, что люди, которые еще при жизни делают себе гроб или заранее копают могилу, дольше не умирают? Избавь себя от этой заботы и живи, как молодой!

— Отдам, отдам, — бормотал старик. — Что ее — то ее.

— Это, конечно, так, — произнес Паскалопол, имея в виду счет в банке. А довольный Костаке улыбался, счи­тая, что речь идет о пакете, лежавшем под тюфяком.

Сидя в коляске, помещик взял руку Отилии в свои ла­дони и заговорил полушутливо, полусерьезно:

— Я должен сообщить тебе кое-что весьма секретное с условием, что ты пообещаешь никому ничего не говорить. Костаке порядочный человек, как я и ожидал, и он наме­рен с моей помощью положить в банк для тебя более чем достаточную сумму. Все эти дома, эти развалины, тебе не нужны. Таким образом, ты будешь избавлена от столкно­вений с кукоаной Аглае, а не зная о существовании денег, никто не сможет ни в чем тебя упрекнуть. Он собирается это сделать, но ты знаешь, как тяжел на подъем Костаке, хотя у него и добрая душа. Все же я заполучил хороший аванс, и еще раз прошу тебя ничего не говорить ему, во­обще никому не говорить, иначе ты все испортишь. Я по­лучил от него сто тысяч лей, и мне поручено положить их в банк на твое имя. Сейчас ты не можешь воспользоваться ими, потому что, если люди узнают, что у тебя есть деньги, начнутся всякие пересуды. Костаке станут внушать, чтобы он тебе ничего больше не давал. Но ты сможешь воспользоваться этими деньгами, когда лишишься всякой другой помощи. Итак, теперь ты девушка независимая, с приданым, которым нельзя пренебрегать. Чего только не купишь на сто тысяч лей! Целое именье. Теперь я могу ухаживать за тобою на правах жениха, — галантно приба­вил Паскалопол, целуя ей ладонь и тыльную сторону ру­ки. — Теперь ты представляешь завидную партию. Если ты не хочешь принимать меня как претендента на твою руку, то я навсегда останусь добрым другом, который по-преж­нему будет потворствовать всем твоим капризам и с кото­рым ты будешь вести себя непринужденно. Ты можешь быть моей воспитанницей, мы можем блуждать с тобой по белу свету, как уже и прежде делали. Ты не будешь передо мной в долгу, потому что у тебя самой столько де­нег, сколько необходимо, чтобы прожить такой грациозной особе, как ты. Ты довольна?

— Бедный папа, — растроганно проговорила Отилия. — Я знала, что он прекрасный человек! Мне не нужно ни бана, но, я рада, что он думает обо мне. Сегодня вече­ром я ему сыграю на рояле!

А дома Феликс сидел за столом, подперев голову ру­ками. Перед ним лежала тетрадь, в которую он, размыш­ляя, как и Паскалопол, об Отилии, записывал следующие строки:

«Я обидел Отилию, беспрестанно говоря ей о покрови­тельстве и о деньгах. Не нужно так хвастать своим состо­янием, которого я ничем не заслужил, и колоть людям этим глаза. Я должен вести себя скромно и сдержанно, чтобы не подчеркивать тяжелого положения Отилии. Я должен сказать ей правду, что мне необходимо ее присутствие».

XIX

— Не знаю, что и делать с этим Костаке, — говорила Аглае за столом, когда собрались все домашние, в том чи­сле и Стэникэ. — Никогда я так не злилась, как сейчас. Завтра-послезавтра, избави бог, помрет, потому что чего другого и ждать, когда у человека уже был удар, а я сов­сем не знаю, в каком состоянии у него дела. Ресторан он продал Иоргу, а как поступил с деньгами? Куда он их дел? Может, положил в какой-нибудь банк? Но кто об этом знает? А может, держит дома, в суматохе и украсть ведь могут. На Марину положиться нельзя, она украдет, не сморгнув глазом, я уже ее однажды накрыла. А ты, домнул, все хвалился, что, мол, обо всем разузнаешь, — обра­тилась она к Стэникэ, — а сделать, как я вижу, ничего не сделал.

— Должен признаться, — сказал Стэникэ, скромный как никогда, — я ничего не смог выведать.

— Потом хотела бы я знать, составил он завещание или нет. Но как это сделать, если он ничего не говорит? А вдруг я не найду завещания или кто-нибудь его украдет?

— В таком случае, дорогая теща, — сказал Стэни­кэ, — вы единственная законная наследница и получите все, то есть, я хочу сказать, все, что будет в наличии.

— Оставь ты меня в покое, — прикрикнула на него Аглае, как будто Стэникэ был виноват в том, что не ока­залось завещания. — Дом будет мой, я и подумать не могу, что он попадет в чужие руки. Но деньги, денежки, которые Костаке собрал, продавая прекрасные дома, кому они до­станутся?

— Отилике! — заявил Стэникэ невозмутимо и немно­го вызывающе.

— Прошу тебя, оставь свои шутки. На карту постав­лено будущее, будущее детей и твоей Олимпии. Была б у тебя совесть, ты не смеялся бы.

— У меня нет совести! — шутливо воскликнул Стэни­кэ. — Весьма сожалею. Я стою на страже и днем и ночью, но невозможного сделать не могу. В конце концов, и у меня есть сердце, я гуманный человек, не могу же я пойти к старику и заговорить с ним о завещании и о наследстве! Это все равно, что спросить, какой гроб ему нужен.

Аглае не позволила себя разжалобить подобным про­явлением гуманности и издала новый приказ:

— Ни на минуту не спускайте глаз с того дома. Кто-нибудь один пусть неотлучно стоит во дворе у забора — сейчас еще совсем тепло, словно летом; другой пусть время от времени заходит в дом и спрашивает Костаке, как он себя чувствует, не надо ли ему чего-нибудь. Смотрите, чтобы никто ничего не утащил из дому, чтобы не вынесла никакого свертка. Чуть что — немедленно зовите меня. Хорошо бы выведать у Костаке, но только осторожно, со­ставил ли он завещание.

Тити, неспособный к дипломатическим маневрам, до­вольствовался тем, что отправлялся гулять на соседний двор, делая вид, что занят своими набросками, или являлся в дом и осматривал стены в комнатах, якобы собираясь сделать акварельную копию с картины или фотографии. Но дядя Костаке разрешал ему находиться только в столо­вой, а в другие комнаты отпускал лишь с Феликсом, чтобы они, взяв, что нужно, тут же возвращались обратно. Од­нажды старик от скуки попросил Тити рассказать, что тот видел в кинематографе, где сам он никогда не бывал. Тити, любивший рассказывать, начал:

— Сначала показывают колодец с воротом, потом при­ходит девушка с большим ведром, потом появляются ста­рик и старуха, которые разговаривают между собой, потом показывают, как девушка тащит ведро, старуха кричит на нее, а старик бьет кнутом, потом показывают девушку, за­пертую в пустой комнате, как она ест корку хлеба, потом ночь, и девушка открывает окно.

— Что это? Что это значит? — спросил раздраженно Костаке. — Это вот и показывают в кинематографе?

— Да! — наивно ответил Тити.

— Если так, то это безобразие! — заключил старик и не пожелал больше слушать.

Ему и в голову не пришло, что Тити ничего не смыслит в фабуле фильмов и передает лишь чередование отдельных сцен, которые не в состоянии связать друг с другом, потому что даже надписей, сделанных на французском языке, не понимает. Когда фильм ему особенно нравился, Тити доставал себе программку с рисунками или фото­графиями актеров из коллекции Патэ-Фрер и копировал их пастелью или акварелью.

Олимпия, заявившись в дом Костаке, только и могла сказать старику, что Аглае, Аурика и другие «так любят вас, дядюшка», но эти слова вызвали лишь недоверчивое ворчанье. Аурика толковала ему о трагедии несчастных де­вушек и рассказывала историю одной девицы «и некраси­вой и неумной», которую богатый дядя одарил приданым, тем и помог ей выйти замуж. Костаке надрывно кашлял, сосал сигарету, но своего мнения об обязанностях дядюшек не высказывал. Аглае поняла, что серьезный вопрос дол­жен быть обсужден ею непосредственно со стариком, и вот однажды, суровая, как судья, она уселась напротив него и произнесла следующую речь:

— Костаке, я должна поговорить с тобой как сестра, по­тому что, как я вижу, ты совсем не предусмотрителен. Мы уже люди пожилые, и надеяться нам не на что. Есть жизнь, есть и смерть, чего я могу еще ждать? Что за­втра меня зароют в могилу? (Старик побледнел.) Чело­век с головой приводит свои дела в порядок, заботится и о своей душе. Избави бог, придет смерть, ты же по­мнишь, как ты тогда свалился...

— Оставь меня в по-покое, оставь меня в по-покое! — надрывно закричал старик на безжалостную Аглае.

— Чего тебя оставлять в покое, когда я правду тебе говорю! Умрешь, и никто не знает, где искать деньги, что­бы все справить по-христиански. Старые люди ходят в церковь, исповедуются, откладывают на похороны, загодя готовят чистое платье...

— Оставь меня в покое, я еще н-не умер! Уходи отсюда, не умер я еще! — вновь закричал мертвенно-блед­ный Костаке.

— Напрасно ты злишься. Я сестра и обязана посове­товать, как лучше сделать. У тебя есть имущество, есть дома, деньги. Я тебе сестра, но ничего не знаю о твоих делах. Где бумаги на твою недвижимость, куда ты поло­жил деньги от продажи, какое у тебя имущество, какие обязательства — ничего не знаю. Может, кто-нибудь чужой заберет все, а я, сестра, не смогу и слова сказать, потому что ничего не ведаю. Подумай, у тебя есть племянники, есть Тити, которого надо поддерживать, пока он не встанет на ноги, Аурику нужно выдать замуж. Олимпия тоже еле перебивается. Откуда я на все это возьму средства? Сам знаешь, что у меня есть. Пенсия этого человека, которого я и по имени-то не хочу называть? Ведь это насмешка одна. Твой долг оставить все твоей семье. Ну отложи там две-три тысячи для этой девчонки, чтобы и у нее было что-нибудь, пока она не определится, ведь она уже на выданье. Ты ведь не обязан заботиться о девушке, которая тебе вовсе и не дочь. Я даже вообразить не могу, что ты по­ступишь по-другому. Но ты должен заранее все привести в порядок, рассказать мне обо всех своих денежных делах, чтобы я знала, откуда взять деньги, если вдруг понадо­бится. Бояться тут тебе нечего, никто не умирал от того, что приводил дела в порядок. Наоборот, я видала люден, которые причащались, составляли завещание, а потом жили себе долгие годы. Слушай, Костаке, скажи мне: со­ставил ты завещание или думаешь составлять?

— Это мое дело, составил я его или нет, — сердито про­говорил дядюшка Костаке.

Все попытки подобного рода оказывались бесплодными, и Аглае приходилось довольствоваться осторожными на­поминаниями, что неплохо было бы старику «иногда поду­мать и о своей душе».

— Душа — это чепуха! — заявил Стэникэ перед всем семейством, собравшимся вокруг дивана дяди Костаке а день святого Димитрия. — Глупости, предрассудки, чтобы попы денежки загребали. Гнать их надо. Бросьте вы это. Мы живем в век прогресса и просвещения, над этим даже грудные младенцы смеются.

Аглае перекрестилась в знак протеста, а Олимпия ка­залась явно скандализованной, хотя и не была в состоянии привести какой-нибудь довод против Стэникэ. Дядя Костаке, жуя сигарету, был внимателен и хмур.

— Что такое душа? — вопрошал Стэникэ с торжеству­ющей иронией — Скажите мне, что такое душа? Душа — значит дышать, то есть дыхание, anima, как говорили ла­тиняне. Дышишь — имеешь душу! Больше не дышишь — превратился в прах. Вы хотите, чтобы у съеденного вами цыпленка не было души, а вы, дорогая теща, отправились бы в рай? Или мы все продолжаем жить после смерти, и червь и человек, или ничего этого вовсе нет. Но клянусь честью, у бога есть и другие дела, кроме того, чтобы хра­нить ваши души. Скажи им, — кивнул Стэникэ Феликсу,— что такое человек. Когда я был студентом, один мой при­ятель медик повел меня в морг при больнице. И что вы думаете? В маленьком домишке с большими окнами стояло несколько сосновых столов из тонких досок, слегка про­гнувшихся посредине, в столе — дыра, а под ней — ведро. Какой-то человек быстро прокалывал спицей грудь и жи­вот мертвеца. Кишки синие, как хорошо сложенные жгуты, ребра аккуратно отвернуты на обе стороны, а снизу на них жир. Потом я видел своими собственными глазами, как трупы грузили в фургон. Один держал за голову, другой за ноги. Раскачают и бросят наверх, как на бойне. Это и есть человек. Душа? Где душа? В голове? В груди? В ногах? В чем она, душа?

— Брось, Стэникэ, свои глупости! — упрекнула его Олимпия, показывая глазами на старика, которого такие разговоры явно волновали.

Но это только подлило масла в огонь. Упрямый Стэ­никэ разошелся еще больше.

— Могу вам сказать, куда вы отправитесь после смерти. Я видел, как выкапывали мертвеца, чтобы пере­нести в другое место. От него остались только одни кости, облепленные землей, да волосы, потому что они не гниют.

Дядюшка Костаке испуганно провел рукой по голове, но, не обнаружив на ней ни единого волоска, облегченно вздохнул, как будто избавился от смерти.

Но Стэникэ не долго предавался вольнодумству. Остав­шись со стариком наедине, он впал в другую крайность. Невольно выдавая свои тайные мысли, которые поглощали его целиком, он нарочно старался говорить со стариком только о смерти:

— Дорогой дядюшка, религия имеет свой смысл, иначе за нее не боролось бы столько великих умов. Я раньше совсем не то говорил, но это чтобы попортить кровь моей теще, а в сердце своем, могу сказать откровенно, — я ве­рую. Я видел людей науки, ученых, которые ходят в цер­ковь. Так и знайте: религия и наука идут рука об руку, и каждая своими средствами, верой и разумом, утверждает могущество божества. С той поры, как умер Релишор, я глубоко все обдумал, вопрошал свою душу и понял: наша нация благодаря вере защитила себя от турок, татар и дру­гих врагов. Румын — православный христианин. Я румын и, следовательно, молюсь богу. И потом, знаете что? Су­ществуют таинственные силы, которые не может постичь ни один ученый. Например, что мы такое перед всемогу­щим богом? Ничто! Я видел людей, стоявших одной ногой в могиле, которых все знаменитые врачи уже обрекли на смерть, а они вдруг воскресали благодаря молитве. Я каз­ню себя за то, что не причастил своего ангелочка. Что еще можно сказать, если даже великие умы иногда пасуют перед тайною мирозданья и возвращаются к народной муд­рости? В глубине души я всегда был православным хри­стианином, а теперь осуществлю это на практике: буду по­ститься, соблюдать обряды и как просвещенный человек подам пример новым поколениям. Вы слушаете меня, дядюшка? Я хочу сообщить вам конфиденциально. Один старый священник, человек ученый, святой человек, пове­дал мне, что ничто так не укрепляет душу, как исповедь. Это великое таинство. Правда, я могу дать этому и научное объяснение. Хе-хе, Стэникэ не такой уж глупый человек, напрасно вы пытаетесь над ним подсмеиваться. Хотите услышать научное объяснение? Каждый человек в от­личие от животного имеет моральное сознание, которое ока­зывает на него давление, как только он попытается сделать подлость. Например, я богатый человек, а другой из-за меня страдает, тогда моя совесть начинает работать помимо моей воли и отравляет мне кровь. Но едва я скажу духов­нику: «Святой отец, я заставил такого-то человека стра­дать, я грешник», — и совесть облегчится, очистится кровь, честное слово! Вот поэтому-то старухи так долго и живут. Батюшка мне много еще чего говорил, и действительно, он прав: человек копит до определенного времени, а потом ко­пить уже не имеет никакого смысла. Много вы еще прожи­вете? Ну, скажем, пятнадцать-двадцать лет. («Завтра бы тебя закопать!» — подумал про себя Стэникэ.) У вас мет ни ребят, ни щенят, ни поросят! Так транжирьте, домнул, деньги направо и налево, гуляйте, кутите, это по-христиан­ски, ибо благодаря вам будет жить и благословлять вас ру­мынский купец. Впрочем, существует и экономический за­кон: богатство — это обращение капитала. Включайтесь в обращение, домнул. Иначе что же получится, а? После вашей воздержанной жизни, после монашеского существо­вания явится моя теща, присвоит все, что у вас есть, и будет развлекаться на ваши деньги! Конечно, она ваша сестра, но у нее своя доля, а у вас своя. У каждого свой талант, как говорится в священном писании. Вы были работящим, порядочным человеком, приумножили то, что вам было дано, и это ваша заслуга. А придет Тити, развалится, по­ложив нога на ногу, в вашем кресле и проест вместе с женщинами все, что вы скопили за свой век честным трудом. Такова жизнь.

Старик прекрасно понимал маневры Аглае и Стэникэ и не давал себя запугать разговорами о деньгах. Но непре­станные напоминания о смерти внушали ему ужас. Вместе с прояснением ума исчезла и беспричинная радость, в ду­ше его угнездился страх. Он никогда не думал о смерти, не ходил в церковь, не придерживался определенных убежде­ний в этой области, потому что душа его была целиком по­глощена реальностью существования. Дядюшка Костаке верил в реальность кирпичей, сложенных во дворе, табака, денег, увязанных в пакет, и даже рая не мог вообразить без этих вещей. Страх его был слепым, инстинктивным и сопро­вождался предчувствием, преследовавшим его, как галлю­цинация, что наступит момент, когда его ограбят, лишат всего, выбросят из дому, а он будет все видеть, но не смо­жет даже пошевелиться. Смерть дядя Костаке представлял себе как повальный грабеж и полный и вечный паралич. Большего наказания, чем наблюдать все это и не быть в состоянии что-нибудь сделать, казалось, и не могло суще­ствовать. По ночам ему снилось, что он хочет убежать, но его засосала липкая грязь или все члены сковывает непонят­ное оцепенение. А то ему представлялся скандал с Аглае и ее чадами. Ему чудилось, что воры связывают ему ноги веревкой и он падает куда-то вниз головой. Чаще всего ему снились большие черные жуки. Когда он засыпал после обе­да, ему все время мерещились похоронные дроги, запря­женные множеством лошадей, которые переезжают его.

В начале ноября, когда погода испортилась и город от бесконечных дождей и тумана приобрел печальный вид, дя­дя Костаке, которому страх придал силы, решил выбраться из дому. Прежде всего нужно было принять меры предо­сторожности, чтобы никто не украл деньги. В одном из шкафов он нашел кусок толстого полотна, какое идет на па­латки, и попросил Отилию сшить плотный мешочек. Потом поручил пристрочить к брюкам сзади внутренний карман, застегивающийся на три пуговицы. Он остался доволен ее работой, но для большей верности прошелся по шву еще раз крупными стежками, прихватив даже сукно. В мешочек он высыпал мелочь, которую обычно держал дома в жестянке, а в карман сунул пачку бумаг. Чтобы как-нибудь не рас­стегнулись пуговицы, он закрепил карман еще двумя англий­скими булавками, а брюки подпоясал широким ремнем (подтяжек он никогда не носил). В таком виде дядюшка Костаке довольно часто выходил в город. Вечером он пря­тал мешочек под подушку, а брюки клал под тюфяк. Заме­тив, что старик бывает в городе, Стэникэ решил подстеречь его, скорее из любопытства, чем из прямого расчета. Ему посчастливилось застигнуть дядю Костаке, как раз когда тот выходил из дому. Хотя было всего пять часов, но на улице уже стемнело и густой влажный туман не позволял видеть на большое расстояние. Запахнувшись в толстое, позеленевшее от старости пальто, старик шел мелкими шаж­ками, опустив голову и поглядывая по сторонам. Он напра­вился к улице Святых Апостолов, потом миновал мост, по­стоял немного в нерешительности («Весьма возможно, что старый хрен ищет любовных приключений», — сказал про себя преследователь), свернул на проспект Виктории, в сторону почты («В банк направляется, тут-то я его и пой­маю»,— подумал Стэникэ), затем поднялся по бульвару вверх, прошел мимо памятника Брэтиану и остановился пе­ред двухэтажным домом, напротив министерства государ­ственных имуществ и земледелия. («Какого черта он здесь ищет? — удивился Стэникэ. — Очень может быть, что у не­го есть адвокат!») После некоторого колебания старик ис­чез в доме. Стэникэ быстро подошел к дому и увидел при входе вывеску врача («Вот комедия!»). Не раздумывая, Стэникэ, крадучись, словно вор, поднялся по лестнице и оказался наверху как раз вовремя, чтобы заметить, как старик входил именно в квартиру врача, а не куда-нибудь еще. («Голову даю на отсечение, что у него секретная бо­лезнь еще с молодых лет и он лечится!») В восторге от своего открытия Стэникэ, не дожидаясь, когда старик вый­дет, быстро вернулся на конке домой, то есть к Аглае.

Вы знаете, куда ходит дядюшка Костаке? — спро­сил он с загадочным видом.

— Куда?

— К врачу! У него, видимо, секретная болезнь!

— Ничего у него нету, — заверила Аглае, — это мне хорошо известно. Всю жизнь был здоровым. Просто стал следить за собой!

Предположение Аглае было правильно. Начав дорожить жизнью, старик захотел узнать, что у него за болезнь, а так как ему казалось, что врачи, приглашаемые домой, его обманывают, он решил проконсультироваться с доктором, у которого не могло быть никаких предубеждений. С этой целью он разузнал у Феликса, какой из врачей самый хо­роший и самый дешевый. Врач, к которому он пришел, по­нравился старику. У него было властное и немного хмурое лицо, на вид ему можно было дать лет пятьдесят. Говорил он мало, но вежливо и даже доброжелательно.

— На что жалуетесь? — спросил он дядю Костаке.

— Ни-ни на что н-не жалуюсь. Я уже пожилой и хочу знать, здоров ли я и что нужно делать, чтобы не заболеть.

— Прекрасно. Вы предусмотрительны. Прошу вас, раз­деньтесь.

Доктор внимательно, но без излишних подробностей осмотрел дядюшку Костаке. Он выслушал его, прощупал печень, послушал сердце и заявил:

При внешнем осмотре я у вас ничего не нахожу, по всем признакам вы здоровы. Только сердце работает не­много более напряженно.

— Значит, у меня ничего нету? — старик захотел окон­чательно в этом увериться.

— Вы человек пожилой, — улыбнулся доктор, — а это тоже болезнь. Однако разрешите спросить, — прибавил он, глядя в глаза старику, — не было ли у вас удара, чего-ни­будь вроде потери сознания, сильных болей в затылке?

Захваченный врасплох, старик сознался:

— Да-да, я упал, голова сильно закружилась.

— Вот видите! Этого нельзя больше допускать. Нужно соблюдать диету, не курить, не употреблять спирт­ных напитков, вести размеренный образ жизни. Я вам выпишу рецепт, но знайте, что в первую очередь все за­висит от режима. Выбирайте неутомительные развлече­ния, ведите себя сдержанно, не волнуйтесь. У вас есть какое-нибудь состояние?

— Е-есть... небольшое... что мне нужно, имеется! — пробормотал дядюшка Костаке, инстинктивно хватаясь за карман.

— Ну, тем лучше!

— А... а у меня ничего нету? — еще раз переспросил Костаке.

— Ничего, мой домнул, — ласково ответил врач, — ничего, кроме немолодого организма, который надо ща­дить. Я сам бы подвергся опасности кровоизлияния, если бы позволил себе какое-нибудь безрассудство. Таким об­разом, соблюдайте умеренность, чтобы и впредь пользо­ваться сопротивляемостью вашего организма.

— И... и курить мне нельзя?

— Нет.

Старик плотно запахнул на груди пальто и направил­ся к двери, сопровождаемый спокойным взглядом врача. Выходя, он вспомнил, что нужно заплатить доктору. Фе­ликс говорил, что врач берет двадцать лей. После дол­гих поисков в карманах дядя Костаке извлек две моне­ты по пять лей, одну из них положил на стол, а другую зажал в кулаке, ожидая, что доктор как-то даст понять, что этого достаточно. Но доктор был непроницаем. Тогда Костаке положил и вторую монету и, не оглядываясь, за­семенил вон.

Доктор выписал старику рецепт, и тот после некото­рых колебаний решил заказать лекарство. Он спустился вниз по бульвару и остановился перед аптекой напротив кинематографа «Минерва».

«Здесь, наверно, дорого! — подумал дядя Костаке, топчась перед стеклянной дверью, ослепленный шкафами в стиле барокко и фарфоровыми банками. Он пошел даль­ше, вниз, и наткнулся на москательную лавочку, где тор­говали также аптекарскими товарами. Считая, что здесь все дешевле, дядя Костаке вошел. Хозяин выразил со­жаление, что не сумеет ему помочь. Он мог бы пригото­вить более простое лекарство, порошки, а здесь была про­писана микстура, для которой у него не хватало состав­ных частей.

Дядюшка Костаке направился по проспекту Виктории к почте. Он знал одну аптеку на улице Липскань. Он во­шел туда и подал рецепт, его попросили немного подо­ждать. Не успел аптекарь взять в руки флакон, как дядя Костаке испуганно спросил:

— Сначала я бы хотел узнать, сколько это будет стоить.

Слегка удивленный, аптекарь взглянул на него, по­рылся в прейскуранте, подсчитал и заявил, что это лекар­ство будет стоить две леи и пятьдесят бань.

— Э-это слишком дорого! А подешевле нельзя?

— Конечно, нет. О чем вы говорите? Разве вы не знаете, что у нас твердые цены?

— Да? Тогда я не буду заказывать, — раздумал дядя Костаке.

Аптекарь бросил ему рецепт и занялся другим посети­телем. Старик тихо побрел к улице Святых Апосто­лов, где находилась еще одна аптека. Там он просто спросил:

— Сколько будет стоить это лекарство?

Две леи восемьдесят бань! — ответила аптекарша, посмотрев на листок.

Дядя Костаке взял рецепт и вышел. Подумав немного, он медленно вернулся на улицу Липскань к первому ап­текарю, где и заказал лекарство. Он сэкономил тридцать бань. На обратном пути Костаке заметил свет в малень­кой церквушке около тира. Он очень устал и решил зайти туда. Несколько старух читали акафисты, долго крести­лись перед иконами и громко целовали их. Дьячок клевал носом на клиросе, гнусавя бесконечную литанию. Дядя Костаке, завороженный сиянием алтаря и невнятным бормотаньем дьячка, почувствовал, как его охватывает благо­честие, и начал широко креститься правой рукой, в то время как левой ощупывал место, где лежали деньги. Он думал, что бог не может не обратить на него внимания, по­скольку он заботится о будущем Отилии и обещает ей столько денег, и, главное, что бог не позволит ему уме­реть раньше, чем Отилия станет самостоятельной, потому что отеческое покровительство лучше, чем деньги. Такой опытный человек, как он, мог бы, например, положить определенную сумму в банк и со временем составить для Отилии из процентов новый капитал, не затрагивая са­мого вклада. Никто бы не был обижен: ни Аглае, кото­рой достался бы основной капитал, ни Отилия, временно воспользовавшаяся им. С облегченным сердцем уходил дядюшка Костаке из церкви. Благочестиво помолившись, он, пятясь, вышел из храма. Сознание того, что он такой добрый, наполнило его радостью. Старуха, укутанная в платок до самого рта, протянула ему руку, причитая:

— Подайте милостынку, да поможет вам святая Пят­ница, чей праздник сегодня, и матерь божия!

Старик сунул руку в карман, вытащил несколько мо­нет, но увидев, что все они по десять-двадцать бань и нет ни одной монетки в пять, кроме позеленевшей пара, устыдился давать эту пара и сказал:

— Поверь, бабка, нет мелочи!

— Эх, — напористо заговорила старуха, — нет у тебя, боярин, так пусть и не будет! Если у вас, у бояр, нету, У кого же им быть — у меня, что ли? Поэтому-то ваша молитва и не доходит до бога Больше всего Костаке напугала мысль, что нищенка может знать о том, что у него есть при себе деньги. Он дал старухе десять бань, и та недовольно взяла их, даже «спасибо» пробормотала как-то пренебрежительно.

Дядюшка Костаке тайком передал лекарство Отилии и просил давать ему микстуру регулярно, как было напи­сано в рецепте. Он заявил, что ему необходимо соблю­дать диету, и проконсультировался с Феликсом. Из его вопросов можно было понять, что представление о диете было у него весьма своеобразное. Он даже стал более сговорчивым в отношении расходов и выделил для стола довольно значительную сумму. Для него было наслажде­нием задавать Феликсу и Отилии самые различные во­просы о здоровье, ожидать, что девушка поднесет ему ко рту ложечку лекарства. Он смеялся от удовольствия, когда Отилия его обнимала. Однако старик возлагал чрез­мерные надежды на рекомендации врача. После каждого приема лекарства он радужно мечтал, что оно придаст ему невиданную силу, воображая, что действие лекарства произведет внезапный эффект. Жадный по натуре, он и к диете относился, как к лекарству. Он стал есть овощи, но наедался до отвала, думая, что в них заключена какая-то целительная сила. Феликс пытался объяснить ему, что диета прописана для того, чтобы дать отдых организму, что в его возрасте нет необходимости принимать такое количество пищи. Старик был упрям. Он хорошо слышал, как доктор сказал, что ему полезны овощи и зелень. Если они полезны, значит, нужно есть их как можно больше, чтобы был результат. А результат оказался такой, что дядя Костаке начал толстеть. Стэникэ полностью под­держивал его.

— Кушайте, дядюшка. Если врач сказал, значит, он знает. Если есть аппетит, это все. А вот у меня нет ап­петита!

— А почему нет? — спросил старик, интересовавшийся теперь всем, что касалось здоровья.

— Почему нет? — воскликнул Стэникэ. — Есть не хочется, потому что жить не хочется! Зачем жить, ради кого жить? Смысл существования человека в том, чтобы иметь семью, детей, в которых повторится твоя жизнь, которые продолжат твой род. Бог меня наказал, он об­рек меня на бездетность, а может, он открывает мне глаза и говорит: «Стэникэ, будь смелым, не подчиняйся сентиментальностям, мысли зрело». Я все обдумаю, а по­том сделаю что-нибудь такое.

Стэникэ держал старика в вечном страхе, без конца рассказывая ему о смерти разных людей.

— Дядюшка Костаке, вы не слышали? Полковник-то, полковник Константинеску, тот, что жил в верхнем конце, около улицы Арионоайи, у которого вы еще просили ко­ловорот...

— Ну и что?

— Умер сегодня ночью!

— Отчего он умер? — испуганно спрашивал старик, надеясь, что произошел несчастный случай, которого мож­но избежать.

— Отчего умирают люди его комплекции? Хватил удар. Удар и больше ничего. Сидел он за столом часов до одиннадцати с какими-то гостями, а когда встал — трах! Завтра похороны. Не беспокойтесь, я пойду, все разу­знаю.

Стэникэ действительно ходил и возвращался, опять принося новости.

— Злополучный этот год! — заявлял он печально.— На кладбище везут десятками, сотнями. Все детей и ста­риков. Осень страшно влияет на легкие, на голову. Ба­калейщик, торговавший на углу, у которого мы брали постное масло, тоже умер. Я его и больным-то ни разу не видал. Так, ни с того ни с сего. Не хотите пойти посмот­реть? Бог знает, что с ним приключилось, только лицо у него почернело, как головешка, даже не узнать. Жена говорит, три дня он боролся со смертью.

Дядя Костаке всячески старался не слушать рассказов Стэникэ, но тот выкладывал их один за другим, не давая ему опомниться.

Старик стал суеверен, впал в ипохондрию, начал жа­ловаться на подлинные и воображаемые боли. Ему ка­залось, что у него стреляет в ушах, что плохо желудок работает, что сердце иногда останавливается, потому что он не слышит его биения. Он принимал самые ужасные слабительные и с суровым видом целыми часами проси­живал прямо посреди комнаты на горшке, ожидая, что это принесет ему облегчение. С помощью различных умо­заключений он сам нашел причины своего плохого само­чувствия, определил средства для устранения их и со­ставил фантастическое меню. Когда кончилась микстур он не захотел вновь заказывать ее, ссылаясь на то, что доктор ничего ему об этом не говорил. Однако, после того как ему однажды ночью приснилось, что все кир­пичи, лежавшие во дворе, валятся на него под звуки воен­ного оркестра, он решил снова посетить врача.

— Что мне теперь делать, домнул доктор? — спро­сил он.

— Как что делать? Ничего! Ведите спокойный образ жизни.

Старик рассказал о всех своих страданиях. Доктор улыбнулся, похлопал его по плечу и приободрил:

— Ничего. Это несчастья нашего возраста. Чтобы не обращать на них внимания, гуляйте, развлекайтесь, ста­райтесь рассеяться в обществе молодых людей, днем, когда хорошая погода, бывайте чаще на свежем воздухе в Чишмиджиу, на шоссе, только не простужайтесь.

Почти с религиозным благоговением выслушал дядя Костаке советы врача, хотя и остался немного разо­чарован, потому что ему не прописали лекарств. Отилия, как только узнала об этих советах, решила развле­кать старика. Благодаря бесконечной любезности Паскалопола дядя Костаке и Отилия теперь почти ежедневно совершали прогулки в коляске, встречаясь очень ча­сто с помещиком. Феликс опять сделался мрачен. Осо­бенно на него подействовало обещание Паскалопола снова приехать играть в карты, чтобы рассеять Костаке. Своей женской интуицией Отилия, в душе которой отсут­ствие всяких предрассудков уживалось с суевериями, по­чувствовала, что старику необходима вера во что-нибудь незыблемое. Она зашла в бывшую комнату своей матери. Здесь перед иконами висела серебряная лампадка, кото­рую никогда не зажигали. Отилия вычистила ее и пере­несла в столовую, где дядюшка Костаке, ради экономии дров, устроил себе жилье, наполнила ее маслом и зажгла. Старик удивленно посмотрел на Отилию, ни словом не одобрил ее, но и не протестовал, а как-то раз даже сам пришел к девушке и озабоченно сообщил ей:

— Потухла лампадка, нужно ее зажечь!

Когда по мере сгорания масла огонь достигал нали­той на Дне воды и начинал трещать, Костаке вздраги­вал, словно слышал какой-то шепот, полный зловещего смысла. Но несмотря на все мелкие треволнения, он во­все не выглядел подавленным. Нет. В глубине души он был уверен, что слова доктора нужно понимать в благо­приятном смысле: не может человек умереть, если врач говорит, что он здоров.

Впрочем, он ничего не понимал в медицине — ведь он никогда не болел — ив том, что с ним произошло, видел только упадок сил, следствие жары или усталости. Он вспомнил, что, будучи ребенком, он чем-то заболел и у него был сильный жар (что это была за болезнь, он так и не знал), но потом выздоровел, и теперь тоже считал: раз уж принято лекарство, значит он снова обрел свою прежнюю силу. Каких-либо понятий об изнашивании ор­ганизма у него не было. Планы, которые он молча обду­мывал, становились все более грандиозными и простира­лись все дальше и дальше.

Феликс достиг наконец совершеннолетия и теперь мог самостоятельно распоряжаться доходами, получаемыми от банка. Тут-то он узнал, что и Аглае принимала участие в опеке над ним. Все было оформлено с помощью адвоката, который хоть и был человеком порядочным и внимательным, однако удержал в качестве гонорара до­вольно крупную сумму. Феликс ходил грустный, словно его ожидало изгнание, но старик поспешил выразить уве­ренность, что юноша останется жить у него «на преж­них условиях». Отилии было стыдно, но она старалась не вмешиваться во все эти дела, а Феликс всячески убе­ждал себя, что никакого дурного побуждения у Костаке быть не могло, пока девушка откровенно не заявила ему:

— Отец немного наживается на тебе. Это маленькая, но очень противная слабость, от которой я теперь уже не могу его отучить, ведь он совсем старик. Раз уж ты остался, признаюсь тебе, что я очень этому рада.

Феликс набрался храбрости и поцеловал ее в щеку. Поскольку вчерашние опекуны не опротестовали финан­совых отчетов, из которых явствовало, что все проценты с капитала израсходованы полностью, дядя Костаке стал считать себя законным хозяином гвоздей, балок, кирпичей и вновь принялся перетаскивать их с места на место. Он нашел двух рабочих, двух оборванцев с воро­ватыми глазами. Уединившись с ними в передних комна­тах, он повел долгие переговоры о строительстве, несмотря на мороз, который ударил в начале декабря. Его замысел обнаружился, когда люди стали выносить из гостиной и соседней с нею комнаты мебель и перетаскивать ее в боковую пристройку. Дядя Костаке решил осуществить свой план, обещавший ему немалые доходы. Две комнаты по фасаду он хотел разгородить стенами в полкирпича и сделать из них четыре, а также разделить деревянной пе­регородкой переднюю, с тем чтобы каждое помещение имело отдельный вход. Он рассчитал, что мог бы сдавать меблированные комнаты по меньшей мере по сорок лей в месяц, получая в год квартирной платы почти две тысячи лей. Две тысячи лей, помноженные на десять (то есть на десять лет), дадут двадцать тысяч лей. Для Отилики, думал он, это хорошая сумма, если прибавить к ней и про­центы от денег, которые он положит в банк. Люди на­чали работу, перепачкав весь дом, поставили перегородки, но то ли из-за мороза, то ли из-за материала стены оста­вались мокрыми, в красноватых пятнах, словно были по­крыты болячками. Дом был, и правда, построен основа­тельно, но полы настланы на деревянные балки, которые, хотя и были когда-то крепкими, все же сдали от времени. Непредусмотренная тяжесть, воздвигнутая посредине комнаты, прогнула балки и раздавила устои, на которые они опирались, так что через несколько дней полы осели и стали вогнутыми, будто седло. Крепления между сте­нами и потолком разошлись, и образовалась кривая щель. Дядя Костаке вышел из себя и заявил, что рабочие «жу-жулики». Начались и денежные конфликты: старик вдруг с возмущением открыл, что с него запрашивают больше, чем, как ему казалось, следовало бы заплатить по дого­воренности. Рабочие ушли недовольные, ругая его послед­ними словами, а дядя Костаке решил, что весною, когда наступит хорошая погода, он найдет других, более поря­дочных рабочих и сам будет строить вместе с ними. Раздосадованный убытками, которые, по его мнению, он понес из-за того, что пропустил выгодный момент, старик ломал голову, как бы возместить потери. Отилия за­стала его как раз в тот момент, когда он излагал свои предложения совершенно смешавшемуся Феликсу:

— Нам нужно составить контракт на год-два. Это для твоей же пользы: ты будешь уверен, что не потеряешь комнаты. Что делать, а вдруг явится другой, предложит больше и снимет ее? Хочешь, я тебе сдам еще одну ком­нату рядом или в передней части дома, чтобы тебе было удобнее? Она будет стоить еще сорок лей.

В действительности Феликс и так платил за пансион невероятную сумму, хотя мог на несколько десятков лей превосходно прожить в любом месте, если бы его не удер­живала любовь к Отилии.

— Папа, папа, — вмешалась Отилия. Ей было стыдно, но из жалости к старику она сдерживалась и говорила ласковым голосом. — Зачем ты это делаешь, папа? Ты и так получаешь от Феликса больше чем достаточно, за­чем тебе еще нужен договор? И это вместо того, чтобы он жил у нас как гость? Мне стыдно садиться за стол, когда я подумаю, что за все платит он один.

Старик, казалось, раскаялся, что сделал такое пред­ложение, но вскоре вновь принялся за свои проекты. Откуда-то он узнал, что существуют банки, которые про­изводят страхование жизни в пользу наследников. Нужно вносить ежегодно некоторую сумму, а после определен­ного срока указанный наследник, если с застраховавшим что-либо случится, может получить деньги. Костаке пред­ставил себе всю выгоду этой сделки и расхаживал по дому весьма довольный, предвкушая превосходную комбинацию. Он мог бы застраховать себя на определенную сумму в пользу Отилии, о будущем которой искренне заботился, и, таким образом, не давать ей непосредственно ни одного бана. А деньги он бы использовал для постройки доход­ного дома с маленькими дешевыми квартирками, которые выгоднее, чем большие. Однако в банке его подняли на смех:

— Страхование в таком возрасте!

Удивленный старик ушел, так и не поняв, почему че­ловек в его годы не может застраховаться. Тогда ему пришла в голову мысль, что в доме у него слишком много вещей и их надо распродать. Кое-что ему удалось сбыть скупщикам всякого старья. Но когда на дом явился еврей-маклер, намереваясь купить все оптом, неожиданно ворва­лась разъяренная Аглае:

— Что это ты делаешь, Костаке?

— А что я делаю?

— Об этом я тебя и спрашиваю! Ты принялся рас­продавать вещи?

— Ну и что же? Разве я должен перед кем-нибудь от­читываться?

— Я предложил прекрасную цену! — почтительно ска­зал маклер.

— Вон отсюда! — набросилась на него Аглае. — Что тебе здесь, толкучка?

Маклер исчез, а Костаке так рассвирепел, что на лбу его выступили вены, словно прожилки на большом капустном листе. Он завизжал невероятно высоким голо­сом, прерываемым смешным низким хрипом:

— Что я не имею права делать в своем доме что хочу? Чего тебе нужно?

— А то мне нужно, что я не желаю, чтобы старую мебель, доставшуюся еще от родителей, ты продавал про­хвосту маклеру, который все заберет задарма!

— А тебе какое дело, если он задарма возьмет?

— Значит, есть дело!

— Нет тебе никакого дела!

— Нет есть, я — сестра!

— А если ты сестра, так у тебя есть право опекать меня?

— Раз ты выжил из ума, у меня есть право поме­шать тебе делать глупости, которым тебя неведомо кто учит.

Дядюшка Костаке почувствовал, что задыхается.

— Я делаю глупости? Я выжил из ума? Я не могу в своем доме поступать, как хочу, со своими вещами, не могу продать, что хочу и кому хочу? Все продам, и дом и вещи, все продам и никому ничего не оставлю. Лучше я все больнице откажу.

Аглае, испугавшись угрозы, стала мягче:

— Я тебе не говорила, что ты не можешь продавать. Я сказала, что тебя водят за нос эти подлые маклеры. Если хочешь продать — продавай, я тебе не препятствую, только давай порасспросим, подыщем хоть бы порядоч­ную семью, которая купит по человеческой цене. Я тебе это по доброте говорю, для твоей же пользы.

— Не нуждаюсь я в твоей доброте! — продолжал упор­ствовать уже наполовину убежденный дядя Костаке.

В результате подобных столкновений в голове старика зародилась неожиданная идея. Будущее Отилии он обе­спечил (так воображал он, принимая желаемое за свер­шившееся), а сам он еще полон сил и здоровья (как ска­зал врач) и оставаться «всю жизнь» одному означало терпеть горе, болезни, вмешательство Аглае. Поэтому старик решил, что может взять себе, как он выразился, «экономку». У него была старая знакомая, которую он на­вещал с той поры, как овдовел. Она ему нравилась своей скромностью в денежных вопросах. Он решил, что мог бы взять ее в дом «вместо жены», чтобы она сдавала его комнаты и присматривала за хозяйством. О женитьбе он вовсе и не помышлял, и не только потому, что боялся расходов, а просто считал: раз женщина живет в доме, этим она уже превращается в жену. Мысль о том, чтобы оформить все по закону, была совершенно чужда старику, и в этом крылась одна из причин того, почему он не удо­черил Отилию, хотя и относился к ней, как к родной дочери.

В один прекрасный день Отилия и Феликс увидели в доме опрятно одетую женщину, производившую на пер­вый взгляд впечатление совсем простой. Волосы ее были собраны в тугой пучок, придерживаемый с помощью ма­ленького гребня и шпилек. Ей можно было дать лет сорок-пятьдесят. Была она не толстая, но слегка округ­лившаяся на хороших хлебах, лицо же ее имело неприят­ный пергаментный оттенок. У молодых людей эта жен­щина сразу же вызвала неприязнь своей медовой льсти­востью. Она вмешивалась во все, лицемерно обижаясь на каждый намек, и проявляла смешную заботливость по от­ношению к старику. Однако Костаке был этим доволен и радостно смеялся во весь рот. Когда старик сел за стол, «экономка», которую звали Паулина, завязала ему на шее салфетку, словно ребенку.

— Вот так, — приговаривала она, и в ее заискиваю­щей ласковости слышался также упрек по адресу осталь­ных, — вот так салфеточка и не упадет.

Отилия расхохоталась, но Паулина приняла этот смех с притворным безразличием, бросилась на кухню и, вернувшись оттуда с Мариной, надавала ей кучу пору­чений, которые та выслушала с презрительной миной. Паулина принесла дядюшке Костаке вареные яйца, и тот жадно протянул руку, чтобы схватить их, но мнимая жена не позволила. Она потребовала у Марины тарелочку («Быстро, быстро, доамна Марина, домнул не должен ждать!»), поставила ее перед стариком и ложечкой стала извлекать содержимое яиц. В нетерпении старик по­спешил обмакнуть кусок хлеба в желток, но Паулина ласковым жестом сиделки остановила его и слегка посо­лила яйца.

— Хочу и перцу, — потребовал дядюшка Костаке.

— Перец вреден, душечка, — сказал Паулина, — от него тебе будет плохо!

Марина, остановившись в дверях, смотрела на все это, как на представление, но старик был на седьмом небе. Паулина не присела к столу, пока дядюшка Костаке не покончил с едой, потом и она сама поклевала, что попалось под руку, внимательно следя за своим подопеч­ным. Благодаря ласковым, обходительным манерам эта женщина стала вскоре заметно забирать власть в доме. С притворной заботливостью она даже Отилии не позво­лила как-то утром повидаться с дядюшкой Костаке под предлогом, что «они», дескать, не выспались и должны отдыхать. Отилия чувствовала, что наступит момент, когда она не сможет сдерживаться и вышвырнет из дома эту нахальную самозванку, но царствование Паулины и так оказалось недолговечным. Уверовав в то, что она за­воевала симпатии старика, Паулина начала постепенно высказывать свои претензии:

— Люди злые, сплетни разводят, нужно нам их опа­саться. Я вдова, у меня свои заботы. Меня бы тоже нужно отблагодарить, чтоб я знала, что не напрасно уха­живала за человеком. Сколько я видывала мужчин, об­манывавших женщин, которые годами от них все терпели.

— Чего же тебе надо? — после ряда подобных наме­ков спросил заинтригованный дядя Костаке.

— Хочу и я получить какую-нибудь благодарность. Уж если ничего другого нельзя, так хоть не обойди меня в завещании.

— На лбу старика снова вздулись вены, словно прожилки на капустном листе, и он захрипел:

— Какое завещание? Нет у меня никакого завеща­ния! Нечего мне оставлять! Какое завещание? Я еще не помер!

— Не нужно сердиться, я ведь просто так сказала, я ведь знаю, ты человек добрый.

Дядя Костаке, и без того озабоченный слишком боль­шими расходами на еду, испугался, но не знал, как изба­виться от Паулины. Врожденная трусость делала его без­вольным. Однако, увидев через окно мимическую сценку, звуки которой до него не доходили, он испытал подлин­ное удовольствие. Рассвирепевшая Марина вытолкала Паулину из кухни, угрожая ей скалкой. Экономка про­была в доме ровно столько, сколько было необходимо, чтобы поправить прическу, и исчезла навсегда. Феликс и Отилия смеялись, а дядюшка Костаке смотрел на них с комической миной человека, который сознает, что проштрафился. Стэникэ же разукрасил этот инцидент всеми цветами своего воображения:

Клянусь честью, у дядюшки Костаке есть от нее ребенок. Ребенка я видал, и не удивляйтесь, если он ос­тавит ей кой-какое наследство ради отпрыска. Вы думаете, ее выгнала Марина? Это все устроили Отилия и Феликс, которым неинтересно иметь конкурентов. Как я слышал, Марина избила ее так, что она в больницу слегла.

Отилия, усевшись на колени к старику, поглаживала его фарфоровую лысину.

— Честное слово, папа, ты старик, а ума у тебя со­всем нету. Зачем тебе нужно было приводить в дом эту женщину? Разве мы за тобой не ухаживаем, не испол­няем все твои желания?

Нижняя губа у старика отвисла, и он сидел в позе кающегося грешника.

— Подожди, я позабочусь о своей де-девочке, — твердил он, думая о воображаемых спекуляциях, — я по­забочусь.

— Папа, ты обо мне не беспокойся. — Я тебе говорю, мне ничего не надо!

Отилия была совершенно искренна, потому что совсем забыла о деньгах, которые, как сказал ей Паскалопол, были положены на ее имя.

Марина внушила дядюшке Костаке мысль о необхо­димости отслужить в доме молебен, чтобы изгнать нечи­стого духа, из-за которого с некоторых пор произошло столько несчастий. А то прямо как басурмане стали, она даже и не помнит, когда священник переступал порог их дома. В конце концов эта идея была одобрена, и как-то утром явился батюшка в сопровождении дьячка и по­па Цуйки. Этот поп Цуйка когда-то был священником в их приходе, а теперь оставался заштатным попом. Ему уже стукнуло семьдесят лет. Борода у него была острая, синеватая и напоминала малярную кисть. Пил он много Цуики, откуда и пошло его прозвище. Он ругался, часто поминая нечистого, жаловался даже в церкви при людях на свою старость и на боли в суставах и исповедовал детишек, которые корчились от смеха под епитрахилью, когда он спрашивал их, ели ли они фасоль и квашеную капусту. Пел он гнусаво, заикаясь, переходя от самых нижних регистров к устрашающему вою, что забавляло юных православных. Старухи корили его прямо в лицо, хотя вообще-то и уважали, а он с ними ругался, осыпая их именами святых, о которых никто и не слыхивал. Глав­ный священник покровительствовал ему из человеколю­бия, которое высокопарно проповедовал всем, притворно заботясь о престиже церкви. Его преподобие был высо­кий, полный мужчина с румяным лицом и широкой белой бородой, ниспадавшей на грудь. Смеялся он утробным смехом и отбивался от самых страшных еретических на­падок, парируя удары осторожными шутками, чтобы не скомпрометировать себя.

Священник в сопровождении дьячка отслужил моле­бен, наполнив дом запахом ладана, и окропил стены свя­той водой. Поп Цуйка время от времени произносил не­впопад какую-нибудь фразу из молитвы, искоса погляды­вая, не ведутся ли приготовления к выпивке. Когда его преподобие окропил святой водой всех присутствующих (дядюшка Костаке при этом согнулся вдвое от благоче­стия), он переглянулся со Стэникэ, которого прекрасно знал, и понимающе улыбнулся.

— Откуда ты изошел, сатана? — насмешливо спросил батюшка, закончив службу и стягивая епитрахиль через голову.

— А разве я, ваше преподобие, — возразил Стэникэ на церковный лад, — не могу принять участия в святом молебствии, дабы укрепить свою душу?

— Можешь, почему не можешь, свинья ты собачья. Хвалю, что вступил ты на путь истинный и следуешь им к добру. Жду тебя к исповеди и святому причастию.

Батюшка со всеми был на «ты», считая всех своими «духовными детьми», а людям, наиболее ему близким, присваивал прозвище «свинья собачья». Наконец поп Цуйка, устав от ожидания, спросил Отилию:

— Послушай, дорогая моя курочка, нет ли у тебя цуечки, а то с самого утра что-то у меня с горлом при­ключилось неладное.

И в подтверждение своих страданий старец воспроиз­вел кашель на двух согласных нотах.

— Дядюшка Костаке, — заговорил Стэникэ, — вы дол­жны поставить какое-нибудь вино и каких-нибудь там за­кусок. Таков обычай!

— Лучше цуйки! — простодушно заявил поп Цуйка. Костаке весьма хмуро поглядел на Отилию, но Стэ­никэ опередил его:

— Доставайте, дядюшка, пол [33] и попотчуем церковно­служителей.

Священник, услыхав, какие инструкции Стэникэ давал Марине, решительно вмешался:

— Послушай, ты, свинья собачья, скажи, чтобы она попросила у Кристаке того вина, которым он обычно меня снабжает, и сыру. Это к вину хорошо.

— Пусть и цуйки прихватит, моя хохлаточка, выпью ее тепленькую! — попросил старый поп.

Отилия, которой все это казалось забавным, не воз­ражала. Отослав дьячка со всеми церковными принад­лежностями домой, святые отцы в ожидании расселись на стульях.

— Хорошо время от времени освящать дома, — заго­ворил батюшка, чтобы что-то сказать. — Да не будем за­бывать о всевышнем, предержащем все в своей славной руце.

— И да выпьем немножко винца! — добавил Стэникэ.

— И винцо это доброе, свинья собачья, — отпариро­вал священник, — ибо даровано оно господом для благо­деяния и благополучия творений рук его. Но только в меру.

— Снег идет, черт возьми, — заметил поп Цуйка. — Мне прямо в рот снегу надуло. Пятнадцать лет не было такого снегу, с девяносто пятого года, когда в ноябре за­вьюжило. Видно, махнул черт хвостом, чтобы я охрип.

— Послушай, преподобный, — одернул его с притвор­ным возмущением батюшка, — я же тебе говорил, не по­минай ты имени нечистого. Грех какой, а ты ведь ста­рый священник! Нельзя так испытывать всепрощение ми­лосердного господа.

Стэникэ вдруг решил пуститься на провокацию:

— Все вы такие! Другим советуете не пить, не сквер­нословить, а сами ваши преподобия делают что хотят. Как это еще люди могут вам верить!

— Дар! — провозгласил поп Цуйка, забирая в кулак свою бороденку. — Христианин уважает во мне дар бо­жий, а не меня грешного.

— Ты, свинья собачья, — запротестовал главный свя­щенник,— видно, играет тобой сегодня сатана. Ты слы­шал, чтобы я когда-нибудь ругался, упоминал имя гос­пода бога всуе? Его преподобие уже старик, бедняга иногда и сплошает, ибо все мы полны грехов. Ты гово­ришь, что я пью, сатана? Стаканчик вина могу пригубить, поелику это дозволено и священным писанием, ибо в Пре­мудростях своих глаголет Соломон: «Коли будешь сидеть за столом всесильного, благоразумно вкушай от того, что поставлено пред тобою».

Поп Цуйка загнусавил:

— Вкушай мед, сын мой, ибо хороши соты и да усла­стится глотка твоя. — Потом озабоченно спросил: — А мно­го ли, отче, нам еще этой цуйки вкушать, ведь мне-то уж недолго жить осталось!

— Эх, преподобный, не дано нам, грешникам, знать, сколько мы проживем, и не будем гневить господа бога нашей гордыней. Господь бог знает.

Значит, — заметил Стэникэ, корча из себя вольно­думца,— ты считаешь, что бог стоит с меркой и отмери­вает нам срок жизни?

Священник изобразил на своем лице ужас и погрозил Стэникэ кулаком:

— Замкну я свои уста, коли грешник восстал против меня.

Марина и Отилия явились наконец со всякой снедью и накрыли на стол. Священник взглянул на аперитивы, перекрестился, благословил их и сказал:

— Взгляни, господи Иисусе Христе, на закусь мяс­ную и освяти ее, как освятил ты агнца, которого принес тебе Авель в жертву, а также и жирного тельца... ибо ты, вседарующий блага, и есть пища истинная и возне­сем мы твое величие вместе с отцом твоим и бесконечным и пресвятым Духом, ныне и во веки веков. Аминь!

Потом он снова перекрестился, причмокнул губами и взял толстый кусок салями. Поп Цуйка, равнодушный к еде, зажал в руках стакан и в ожидании, когда приступят к трапезе, запел:

— Не алкай вина, не тянись к беседе, не тщись по­купать мясной закуси.

— Будь ты неладен, свинья собачья, так оно и есть, честное слово, — сказал священник, обдирая кожицу с другого куска колбасы.

— Коли будешь запускать свои глаза в кувшины и стаканы, будешь потом ходить голый, аки пест.

— Хе-хе-хе! — засмеялся поп Цуйка, видя, что Оти­лия улыбается их шуткам. — Смейся, моя голубица! Помнишь ты, как я в купель тебя окунал? Эх! И тогда был чертов мороз. А цуйка эта подогрета? А то разбо­лелись мои косточки! «Как уксус ранам, а дым глазам не помогают, так и болезнь, проникнув в тело, печалит сердце».

— А ты, сын мой, почему не вкушаешь? — обратился священник к дяде Костаке. — Выпей немножко вина. У этой собачей свиньи Кристаке такое винцо, хоть к причастию подавай.

— Папа немного болел, — пояснила Отилия, — ему нельзя злоупотреблять.

— Вот как? — удивился священник, переливая вино из стакана в глотку. — А я и не знал. Но потреблять не значит злоупотреблять. Доброе вино дают и при болезни, это известно испокон веков. Правда я, как духовное лицо, не понимаю в немощах телесных. Дай, господи, здо­ровья и ума всем грешникам. Аминь!

— Послушай, дочка, осталась еще эта проклятая шту­ковина с коричкой? — спросил поп Цуйка Отилию. — А то я не распробовал, какова она на вкус. Плесни сюда. Пусть будет больше грехов, чтобы смирился я перед богом, когда он призовет меня. «Исповедуюсь я на цитре, гос­поди ты боже мой».

— Кстати о цитре, — сказал Стэникэ. — Это вино хорошо пить под музыку, а не как аперитив. Жалко, что ваши преподобия не умеют плясать.

— А почему же это, свинья ты собачья, мы не умеем плясать? «Восстань и радуйся в Сионе», — говорит пи­сание. При святом таинстве брака разве мы не пляшем? Любое честное увеселение с чистым сердцем дозволено человеку. Мне кажется, Стэникэ, если я не ошибаюсь, ты из этих новых, которые нарушают закон и заражены мерзостью безбожия. «Сказал безумец в сердце своем: нету бога».

Священник откусил кусок сыру, а поп Цуйка, обычный партнер этих невинных святых диалогов, грустно загля­нул в пустой стакан, где на дне пристала крупинка перцу, и. бросив презрительный взгляд на закуски, расставлен­ные на столе, затянул:

— «Ангельский хлеб вкушал человек и пищу, ниспо­сланную ему из их достатка».

— Так оно и есть, преподобный, ибо велика милость божия! — подтвердил священник, осеняя себя крестом.

Поп Цуйка, облагодетельствованный Отилией еще од­ним стаканом цуйки, спросил девушку, сохранилась ли у нее та «цимбала», на которой она как-то играла в его присутствии. «Цимбалой» он называл рояль. Дядюшку Костаке, которого в другое время весьма огорчили бы та­кие расходы на вина и закуски, теперь, казалось, зани­мали совсем другие мысли. Наконец он почти шепотом решился спросить у священника:

— А-а вы верите, что есть тот свет?

— Никаких сомнений. Ведь что сказал спаситель? «Блаженны нищие духом, ибо ваше есть царствие божие. Блаженны алчущие ныне, ибо насытитесь... Возрадуйтесь в тот день и возвеселитесь, ибо велика вам награда на не­бесах!»

— Значит, мало у нас надежды попасть в рай, батюшка, ибо мы сыты, — заметил Стэникэ.

— Молчи ты, свинья собачья, ведь речь идет не только о сытости чрева, а о довольстве разнообразным счастьем. А кто из смертных, сатана, может похвалиться, что он счастлив и нет у него ни в чем недостатка, раз он че­ловек? «Человек как трава, дни его — полевые цветы». А потом, ты не принимаешь в расчет великой милости господа бога, который, хоть и семижды семь раз будем мы грешить, все равно удостоит нас своей благодати.

Загрузка...