Бам!.. Бам!.. Бам!..
Малиновый перезвон церковных колоколов звучал, казался, отовсюду.
Я стоял рядом с Чаком-гимназистом на замощенной площади Богдана Хмельницкого напротив Присутственных мест.
— В Софии звонят и в Михайловском Златоверхом, — сказал Чак и кивнул в сторону фуникулера, где, огороженный такой же стеной, как и София, сверкал золоченными куполами собор и возвышалась трехъярусная звонница с голубым куполом, по которому были раскиданы золотые звезды.
— Идем спустимся на Подол, а там уже трамваем на Куреневку.
За Присутственными местами, напротив Первого Киевского коммерческого училища (теперь это средняя школа N 6), окаймленный деревьями, стоял памятник.
— Памятник княгине Ольге, — сказал Чак. — Работа Ивана Петровича Кавалеридзе, — известного киевского скульптора, кинорежиссера и драматурга, который, к слову, учился в той же седьмой гимназии, что и я, только на несколько лет раньше.
На высоком постаменте стояла княгиня, а по сторонам от неё на низких постаментах — справа, как пояснил Чак, — первые славянские просветители Кирилл и Мефодий, который держит рукопись — азбуку, слева — Андрей Первозванный с посохом, тот самый библейский апостол, первый из о котором вспоминает киевский летописец Нестор в своей «Повести временных лет», что ему якобы две тысячи лет назад вздумалось отправиться из Херсонеса, или, как его еще называли, Корсуня (это теперь Севастополь), в Рим, двинулся от почему-то вверх по Днепру (географии что ли не знал) и на месте нынешнего Киева вышел специально на берег, ткнул посохом и сказал ученикам, что были с ним:
— Парни! Вот, чтобы вы знали, будет тут великий город! Честное слово! Я вам говорю!
И поскакал дальше через Новгород на Рим.
А прошло еще лет пятьсот, и Кий, Щек, Хорив и сестричка их Лыбедь, хотя и не были христианами и про апостола Андрея Первозванного и мысли не было, в самом деле основали тут город и назвали его в честь старшего брата — Киев. Так пишет Нестор.
Мимо Михайловского Златоверхого монастыря, тарахтя по ухабистой дороге, ехала сельская подвода. С одной рядком, свесивши ноги и держась руками обеими руками за грядку[6], с напряженными лицами, смотря прямо перед собой, сидели трое откормленных монахов. От тряски всё у монахов тряслось и подпрыгивало: и бороды, и щёки, и красные носы, и кресты на груди, и запыленные сапоги, что выглядывали из-под длинных черных подрясников.
Миновав Михайловский монастырь, мы подошли к фуникулеру.
«Михайловский механический подъём. Инженер А.А.Абрагамсон» — прочитал я вывеску на верхнем павильоне.
Чак опустил монетку, турникет клацнул, пропуская его. Я пролетел следом. Зашли мы в вагончик и двинулись вниз.
Из оконца «механического подъёма» видно было Днепр, по которому, хлопая колесами по воде, пароходик с высокой трубой тянул баржу.
Труханов остров с хатками и улицами рабочей слободки был какой-то непривычный. И просторы заднепровские, без Воскресенских и Русановских белых жилых массивов, без заводских труб, ровные, лесисто-зеленые, тоже были непривычны.
Только панорам Подола с множеством крыш как будто знакома, хотя, конечно, дома были ниже и больше торчало крестов.
«Механический подъём» спустил нас не до самого низу, как это делаться теперь, а примерно до половины склона.
Оттуда мы уже пешком дошли до суетливого, шумного Подола. Тут стоял неимоверный гвалт. Скрипели возы, понукали извозчики коней, и на сотни голосов восклицали, кричали, торговались, смеялись и ругались.
Куда там даже тому Евбазу!
Весь Подол был запружен возами, заставлен нескончаемыми лавками и ларьками, над ними натянуты грязные брезентовые тенты и черные зонты.
Посредине Подольской площади возвышалось каменное строение с колоннами и архангелом вверху.
Под этим строением (или ротондою, как называют её архитекторы) был фонтан, где какой-то дядечка боролся со львом.
— Знаменитый подольский фонтан «Самсон», или «Филициал» — шепнул мне Чак имхо, чтобы не привлекать ничьего внимания. — Восемнадцатый век. Автор — известный киевский архитектор Григорович-Барский, который и родился на Подоле. Этот фонтан недавно отреставрировали специально к 1500-летию Киева.
Возле фонтана толпились, толкаясь, люди, в основном калеки, плеща на себя водой, которая считалась, наверно, исцеляющей.
Сели мы на маленький дребезжащий трамвай, и потащил он нас через весь Подол на Куреневку, мимо грязной немощеной подольской улочки с разбитыми ухабистыми колеями, мимо деревянных скособоченных домишек, крытых жестью, с крылечками под крышей, с оконцами, с белыми вышитыми занавесками на окнах.
За Кирилловской церковью запестрели сады, началась Куреневка.
Мы сошли с трамвая и направились тихими улочками мимо знаменитых куреневских садов и огородов, которые снабжали продавцов всех киевских базаров фруктами и овощами.
Адреса старого Хихини мы не знали. Нужно было спрашивать.
Но тогдашняя куреневка не отличалась от обычного села.
Тут все друг друга хорошо знали. И первая же встреченная девушка, с будто аккуратно выпиленной щербинкой в переднем зубе, у которой Чак спросил, сразу и показала нам дорогу.
Хихиня жил на поросшем дерезой горбе над оврагом, в плохонькой, крытой камышом хатке-курене[7], может, в одном из последних козацких куреней, которые когда-то дали название Куреневке.
Впритык к хате росла старая высокая развесистая груша, которая уже почти не плодоносила. Только одна ветка была густо усеяна мелкими желтенькими «лимонками».
Больше деревьев в усадьбе не было. За хатою — небольшой огород. Зато весь двор засажен цветами. И розы, и астры, и флоксы, и бархатцы… Чего только не было, как поздней осенью.
Девушка, которой было по дороге, пока шли, успела рассказать Чаку, что старый Хихиня — чудак-одиночка, живет один, бедствует, перебивается, как это говорят, с хлеба на воду, но всегда веселый, всегда поёт, выращивает цветы и раздаёт людям. Особенно если увидит, что кто-то грустит.
Люди считают его полоумным, но любят. Звали его Федот, но все на Куреневке называют его Хихиня (за то, что всё время хихикает).
Показав курень Хихини, девушка попрощалась и пошла по улице дальше, даже не спросив зачем гимназисту вдруг понадобился старый куреневский чудак.
Мы еще не знали, что будем делать. Точного плана не было. Да и вправду — не придешь же так просто и не спросишь: «А скажите-ка, дедушка, пожалуйста, где растет зелье-веселье, смех-трава, которая делает людей веселыми и остроумными, способными радостно смеяться и всех веселить?»
Если бы можно было — давно бы уже люди знали тайну этого зелья-веселья.
Сперва надо хотя бы просто взглянуть на старика, который вроде знает это удивительную тайну. Дома ли он сейчас? Может, пошел побродить по лесам, по оврагам, долинам, без цели и нужды, просто так меряя ногами землю.
Во дворе у хаты никого не было. И не слышно ничего. Безлюдно.
И вдруг…
— Посмотрите! — тихо (хотя никто и не мог меня услышать) позвал я Чака. — Там кто-то крадется!
Чак присел за кустом дерезы.
Дело в том, что я взлетел немного вверх, чтобы разведать, и увидел, как от оврага, по-воровски озираясь, пригнувшись подкрадывался к куреню какой-то господинчик в котелке. На старого Хихиню он был не похож — молодой, чистенький, хорошо одетый.
Всё так же, как вор, озираясь, господинчик зашел на подворье, остановился, замер, прислушиваясь, — сделал стойку, как охотничий пес, даже ногу одну поднял. Потом на цыпочках подошёл к двери. Двери была незакрыта. Она тихо скрипнула, когда господинчик, открыв её, зашел внутрь. Действия господинчика были явно подозрительны. «Неужели шпик?» — подумал я.
Никогда не видел живых полицейских шпиков.
Пользуясь своей невидимостью, я направился за ним в хату.
Нервничая, он суетливо шарил по хате, что-то ища: заглядывал во все углы, за печь, в подпол, дрожащими руками распахнул незакрытый сундук, старинный, почернелый, в котором лежали какие-то тряпки, долго рылся в тряпках.
Икон в хате не было. Вместо них в углу висела небольшая картина — козак Мамай, скрестив ноги, играл на кобзе, сидя под дубом. Рядом стоял конь.
Господинчик зашарил рукой за картинкой.
И вдруг кто-то заиграл на сопелке и послышался смех:
— Хи-хи-хи-хи-хи….
Господинчик так и замер перед картиной. Смех звучал непонятно откуда.
Даже я рот раскрыл от удивления. Казалось, что смеется козак Мамай с картины.
Господинчик панически закрутил головой во все стороны, оглядываясь.
И наконец увидел: с потолка, из квадратного отверстия, что вело на чердак, выглядывала голова — большая, седая, с большим носом, с толстыми губами, растянутыми в улыбке.
— Хи-хи-хи-хи-хи!.. Здравствуйте, пан! Хи-хи-хи-хи!
Голова исчезла, вместо неё с чердака свесились большие потресканные босые ноги, и в хату легко даже не спрыгнул, а просто слез без всякой лестницы высокий костлявый дед в домотканых штанах и рубашке. В руках он держал сопелку.
Седая короткая борода у деда Хихини росла не сплошь, а словно на опушке, отдельными кустиками, и это делало его лицо совсем комичным.
— Дедушка! Это… вы? — растерянно прошептал господинчик. — А вы же… вы…
Это был Рыжий Август. Я узнал его, едва он заговорил, — по голосу. Я видел его дважды — один раз в гриме клоуна, тогда, в цирке, и во второй во время окупации, когда лицо его было изуродовано шрамом. И никогда бы не не подумал, что этот чистенький господинчик — это он.
Но это был он.
— Не поехал я, хи-хи-хи-хи… Не поехал, — торжествующе смеялся Хихиня. — Остался. Хи-хи-хи-хи. Ты думал, что обдурил меня, отослав старого за семенами, — знаешь, что цветы я люблю, а сам, смотри… Эх ты! Ищейка! Ну что, нашел что-нибудь? Хи-хи-хи-хи!
Рыжий Август подполз на коленях к старику и заскулил, как щенок.
— Дедушка! Не губите! Не губите меня! Дайте мне зелье-веселье! Дайте, умоляю! У вас же есть. Есть! Я знаю. Ни у кого нет, а у вас есть. Недаром люди говорят. Недаром. Вы один знаете, какое оно, где растет, где его собирать. Откройте мне, дедушка, эту тайну, прошу, Христом-богом молю! Не для себя, для публики.
— Дурень ты, человече! Дурень и корыстолюбец. Нет от тебя пользы, как от гнилой колоды. А на сухое дерево и ворона не сядет. Ты и артистом стал, циркачом, не потому что людей веселить любишь, а чтобы деньги загребать.
— Какие деньги? Публика меня не любит. Управляющий цирком выгнать хочет. Спасите меня! Умоляю!
— Да нет у меня никакого зелья-веселья. Говорил же.
— А почему же вы такой веселый всегда? Почему? Просто так не бывает.
— Характер такой, дурень. Легкий характер. Легко мне от этого моего характера и тяжело одновременно. Видишь, живу, как нищий.
— А почему же люди говорят? Зря говорить никогда не будут!
— Почему говорят! Хорошо, скажу! Предок мой, говорят (есть такая семейная легенда), который жил вот тут на Куреневке, запорожский козак Тимоха Смеян, вроде на самом деле знал секрет зелья-веселья, смех-травы. Не зря и фамилия, говорят, такая была — Смеян. Может, не без него и то знаменитое письмо запорожцев турецкому султану писался. Да и жил он во времена Богдана Хмельницкого и Ивана Серка. В семнадцатом столетии. Может, сбегаешь к нему, порасспрашиваешь? Хи-хи-хи-хи…
— Дурите вы меня, дедушка… Просто не хотите открывать секрет. Я вам заплачу. Возьмите вот. — Рыжий Август выдернул из кармана пачку ассигнаций. — Заплачу! Сколько хотите?
— Вот видишь, — засмеялся старик. А ты говорил: «Какие деньги?» Ну вот что. Забирай это паскудство и сам убирайся. Из-за тебя в хате дышать нечем стало. Фу!..
Дед Хихиня наклонился, брезгливо взял Рыжего Августа, как нагадившего щенка, поднял и понес на вытянутых руках к дверям. Толкнул им дверь, перенес через порог и осторожно положил на землю.
Брезгливо отряхнул руки и весело засмеялся.
Я взглянул на Рыжего Августа — до чего жалкий: котелок съехал на глаза, штанины задрались, и из них торчали худые, белые, испещренные синими жилками ноги.
Стоя на четвереньках, он и в самом деле был похож на побитого пса.
Вдруг всхлипнул:
— Я… я за эти деньги, может, стал, а вы…
И вдруг, как на пружинах, подскочил (всё-таки он был циркачом!) и кинулся на деда. В его руке блеснул нож.
Но дед с невиданной для своего возраста ловкостью перехватил его руку, выкрутил так, что аж хрустнуло, — нож выпал на землю.
И снова Рыжий Август стоял на карачках перед дедом скрюченный, перекособоченный от боли и страха.
А дед спокойно смотрел на него и презрительно смеялся:
— А ты и вправду убийца. Только жалкий. Убийца-неудачник. Нужно бы мне было тебя раздавить как блоху. Потому ты же и меня убить хотел. Но я брезгую. Одно только скажу, — улыбка сразу пропала с его носатого и губастого лица, и оно стало страшным, — брысь из Киева! Чтобы и духу твоего вонючего не было! Я тебя отпускаю и даю полчаса. Нанимай коней и скачи на край света! Я наследник запорожцев. А козаки слов на ветер не бросали. Кыш!
Он повернул Рыжего Августа спиной к себе и лягнул его своей здоровенной босой ногой по спине. Рыжий Август сразу кинулся бежать.
А вслед ему катилось дедово веселое:
— Хи-хи-хи-хи!
Я почему-то подумал, что это, может, была последняя реприза Рыжего Августа, последний смех, который он вызвал у зрителя.
Теперь понятно, почему так неожиданно и загадочно исчез Рыжий Август, не сказав никому ничего, даже вещей своих не забрал.
Страх перед дедовой местью погнал его из Киева. Деньги у него были, и это его спасло. В цирке он уже не выступал. Занялся коммерцией в Сибири. Стал владельцем ювелирных магазинов, а потом… Да разве мог знать Хихиня кем станет Рыжий Август потом?
Старый Хихиня отсмеялся, сплюнул и начал ухаживать за цветами, высокий, костлявый, могучий, как та старая груша, что высилась над его куренем.
И, поливая цветы, дед весело напевал:
— Ой, уже чумак дочумаковался. Продал штаны да и за бока взялся.
Еще подыгрывал себе на сопелке, которую держал одной рукой.
Он мне очень понравился, этот старый Хихиня.
И хотя был он совсем не похож на моего дедушку Гришу, кое-то у них было общее — характер у них был похожий. И улыбка у них одинаково лучилась морщинками от глаз.
Я с нежностью смотрел на старого Хихиню, понимая, что сейчас, наверно, придется расстаться с ним и никогда больше его не увижу. Так мне не хотелось разлучаться! Так хотелось хоть словом перекинуться с ним.
Я подошел к Чаку, который все еще прятался за кустом дерезы, и рассказал ему то, что происходило в хате, что говорил дед о своем предке Тимохе Смеяне.
Чак внимательно выслушал, задумался.
— Скажите, а можно я немного поговорю с дедом Хихиней? — спросил я. — Однако придётся, наверно, вернуться нам сейчас назад в своё время. Можно?
— Ну что же… Давай. Идем, — решительно сказал Чак.
Я почувствовал, как налилось тяжестью мое тело, почувствовал под ногами земную твердь и сразу же оцарапался о дерезу.
В глазах старого Хихини появилось удивление, когда он увидел нас.
— Здравствуйте, дедушка! — хриплым от волнения голосом спросил я. — Здорово вы этого Рыжего Августа… Так ему и надо.
— А!.. Здорово, мальчики! — смешно открыл губастый рот дед. — Вы что — с неба упали? Как же это я вас не заметил?
— Почти, — весело сказал я. — Из тысяча девятьсот восемьдесят второго года мы.
— А-а… Ясно, — улыбнулся дед. — А почему это вам захотелось аж на семьдесят лет назад скакнуть?
— Да нас вот та самая смех-трава интересует. Зелье-веселье.
— И вас тоже. Ага.
— Скажите, а вы правду говорили Рыжему Августу или только так, чтобы отцепился?
— О чём?
— Ну, о том, что не знаете секрета смех-травы, про предка своего Тимоху Смеяна, который вроде знает тот секрет.
— А вы слышали?
— Я — нет, — сказал Чак. — А он слышал. Он невидим был.
— Ага. Ясно. Если невидимый, тогда мог.
— Так что? Правду вы говорили или…
— Правду. Я вообще не вру никогда и врунов не люблю. Поэтому и вам поверил. Потому что чувствую отчего-то, что не обманываете.
— Не врем, — как можно серьезней сказал я.
— Но теперь вы скажите, как там у вас в восемьдесят втором?
— Хорошо. Только… уроков много задают.
— Ясно. Уроков во все времена много задают. А царь какой? Как зовут?
— Нет никакого царя. Николай Второй — это же последний российский царь.
— Да ну!
— Точно! Через пять лет, в семнадцатом, революция грянет. И царя скинут. А потом помещиков и капиталистов. Народная власть будет, советская.
— Эх! Хотелось бы одним глазком взглянуть!
— Да посмотрите обоими. Пять лет не так уж и долго.
— Да старый я, всё-таки шестьдесят седьмой уже.
— Ну так что? — отозвался Чак. — Мне вот восемьдесят два.
— Смотри, как сохранились, — ехидно произнес Хихиня, и прищурившись оглядывал мальчишескую фигуру Чака в гимназической форме.
— Да не смотрите на него сейчас, — вступился я. — Сейчас ему двенадцать, как и мне. Потому что это же семьдесят лет назад. А меня совсем нет. Поэтому я и невидимым был. И материализовался, чтобы с вами поговорит. Специально. Вот еще немного поговорим и исчезнем.
Толстые губы Хихини округлились бубликом.
— Во-он оно что! Ясно.
Он всё-таки был необыкновенный дед, этот Хихиня. Его ничто не удивляло. Даже такая удивительная вещь, как люди из будущего. Чудаков ничто не удивляет.
— Слушайте! — вдруг просветлел он. — Не знаю, как вы это делаете, но раз так, то сгоняйте, мальчишки, к моему предку Тимохе Смеяну, в тысяча шестьсот сорок восьмой год, и узнаете у него секрет зелья-веселья. Я бы и сам…
Он не договорил, потому что в это время его перебил звонкий женский голос:
— Ой, глядите, чтобы сами вы в Кирилловку не попали!
Мы обернулись.
Из-за хаты, раскрасневшись, с цепом[8] в руках, вынырнула та самая девушка, что привела Чака сюда.
— Ах вы бессовестные! — накинулась она на нас. — Издеваетесь над дедом! Насмехаетесь! Я всё-всё слышала! Ах вы! Вот я вас! Она махнула цепом.
Я не успел уклониться, и цеп ударил меня по голове. Бомм!.. В глазах у меня потемнело.