Сегодня Сурена в школе нет. Сегодня у него с утра съёмочный день.
Уже на первом уроке я почувствовал — снова что-то в классе произошло. Да к тому-же, что-то связанное со мной. Девчонки перешептывались, посматривая в мою сторону и тихо ойкали, прикрывая ладонями рты. Мальчишки тоже смотрели как-то не так, как всегда. А Игорь Дмитруха ходил хмурый и сердито зыркал на меня исподлобья, словно я был в чем-то виноват перед ним.
Вот такой он! Сам меня обижает на каждом шагу и еще дуется, как мышь на крупу.
Я не знал, что думать.
«А может, — вдруг мелькнуло в голове, — может, они о чем-то узнали?..»
Но как они могли узнать? Как? Видели меня вместе c Чаком? Ну и что? А Елисея Петровича не могли они видеть. Не могли! Потому что он воображаемый.
Весь первый урок я ломал голову. А на перемене всё выяснилось.
Когда мы, теряя свои вещи, перебегали из одного кабинета в другой, Туся Мороз не выдержала и зашептала, оглядываясь:
— Ой! Слушай! Такое случилось! Такое случилось! Вчера после уроков Сурен по секрету сказал Лене Монькину знаешь что? Ужас! Оказывается, Сурен по-армянски знаешь что? Муха! Представляешь? Муха! «По-нашему, — говорит, — муха делает „Дж-ж-ж“, а по-нашему „с-с-с-с“. Поэтому и называется — с-сурен…» Представляешь? А Игорь тебя при нем… всё время… Представляешь? Так неудобно! Игорь теперь так переживает. Ужас!
— Хи-хи! — как-то само собой хохотнуло у меня внутри. Так вот почему Сурен тогда посмотрел на меня странно и и не сказал ни слова!
Сурен — муха! Ха-ха!
Будто теплая волна объяла меня и подняла вверх.
Игорь переживает. Ну и пусть! Пусть переживает, карабас!
А я не переживал? Ж-ж-ж… Пусть теперь ему пожужжит! Пусть у него свербит, как у меня свербело! Пусть!
«Какое „здравствуйте“, такое и „доброго здоровья“», — говорит мой дед Гриша.
А как же, неудобно! А как же!
Сурен!
Такой мальчик! Из Армении приехал. В кино снимается. И вообще…
А тут ему какой-то, извините, Дмитруха под самый нос мухой жужжит, дразниться.
А как же, неудобно! Есть из-за чего переживать? Есть?
Как мало нужно человеку, чтобы у него стало хорошо и весело на душе.
Я озирался вокруг, и все вокруг казались мне такими симпатичными. И добрыми. И хорощими. Даже это Спасокукоцкий и Кукуевицкий, которые еще вчера язвительно дразнили меня, выслуживаясь перед Игорем Дмитрухой. Я уже простил им. А недовольного Игоря Дмитруху мне уже было жаль. Он же так старался подружиться с Суреном, уж так обнимал его за плечи…Ну откуда же, откуда же он мог знать, что Сурен по-армянски означает «муха»… Бедный Игорь!
Туся Мороз смотрела на меня и улыбалась. Глаза её горели сквозь очки. Она радовалась вместе со мной. И мне было очень приятно. И я еще раз подумал, что она похожа на Терезу.
Мне очень захотелось рассказать ей о Чаке и о наших с ним удивительных странствиях, её одной. Но я сдержался. Я не имел права. Это была не только моя тайна. Это была тайна старого Чака.
С Чаком мы договорились встретиться в четыре на площади Богдана Хмельницкого, в том самом скверике у медного льва. Чак снова чем-то занимался в Литературном музее.
Я немного опоздал, минут на десять… «Засиделся на старте», — как говорят на спортсмены. Больше, чем ожидал, просидел над уроками. Не выходила у меня задачка. А я настойчивый, не люблю, когда у меня что-то не выходит. И пока эту проклятую задачку не додавил, из-за стола не встал.
Рядом с Чаком на лавке сидел Елисей Петрович, подмышкой у него была книжка, но уже другая — «Вечера на хуторе близ Диканьки» Николая Васильевича Гоголя.
— Извините, здравствуйте, я… — подбегая и едва переводя дух, начал я, но Елисей Петрович перебил меня:
— Знаю! Не выходила задачка, но ты её додавил. Молодец! Привет!
— А… откуда вы знаете? — растерянно спросил я.
— Ну-у, — обижено склонил голову набок Елисей Петрович и взглянул на Чака, словно приглашая его в свидетели.
И я почувствовал неловкость, вспомнив, с кем имею дело.
— Извините, я просто не подумал.
— То те же! — наставительно сказал леший. — Ну, идем быстрее. А то у меня не так уж и много времени.
Мы сели на восемнадцатый троллейбус и поехали на Куреневку.
Елисей Петрович снова примостился на поручнях и раскрыл Гоголя. Взглянув на меня, он погладил рукой страничку и сказал:
— Прекрасный писатель! Здорово он нашем брате пишет. Всегда с восхищением перечитываю…
Всю дорогу он хохотал, аж стонал от удовольствия. Мы сошли у парка имени Фрунзе.
— Ну, давайте точные данные, — сказал Елисей Петрович. — Я историю не очень хорошо знаю, могу напутать.
— Нам нужен предок Хихини, козак-запорожец Тимоха Смеян, который жил во времена Богдана Хмельницкого вот тут на Куреневке, — сказал Чак. — Раз он был запорожец, то жил он тут, уверен, лишь зимой. Принадлежал, наверно, к так называемым козакам-зимовщикам, которые летом жили в Запорожье, а осенью разъезжались по разным городам и селам. Были такие зимовки и в Киеве на Куреневке. А время, наверно, нужно выбрать — осень 1647 года, потому что весною следующего года началась освободительная война украинского народа 1648–1654 годов под руководством Богдана Хмельницкого, которая закончилась воссоединением Украины и России. Козаки были всё время в походах, и отыскать в том водовороте Тимоху Смеяна просто невозможно.
— Ясно! — сказал Елисей Петрович, приставил свой времявизор к глазам и забормотал: — Так… так… Смеян, говорите, Тимоха… Раз Смеян, то должен смеяться, я так понимаю. А раз предок Хихини, то должен быть на него похож. Такой же носатый и губастый. Так… так… О! Кажется, есть. Правильно! Тимохой называют. И губастый, и носатый. Он!
Елисей Петрович отнял времявизор от глаза.
— Приготовились…
И снова меня одурманило…
А когда я пришел в себя, то увидел, что мы стоим напротив какого-то подворья. На подворье у костра кружком сидели за ужином козаки. Снятый уже с огня, парил в большом казане кулеш. Козаки, держа в одной руке деревянную ложку, а в другой ломоть хлеба, загребали ложками кулеш и, подставляя хлеб, чтобы не капало, несли ко рту.
Они, наверно, только что приехали, потому что были утомленными, с обветренными запыленными лицами.
Были среди них, как пояснил мне Чак, и «знатные козаки» — «общество», в дорогих жупанах, в красных сапогах, с дорогим оружием, и «простые козачки» в простых шароварах, с обычным оружием, и голытьба, бедняки, «у которых ни самопала, ни муки и одежды не спрашивай».
Это был традиционный общий ужин после возвращения из Запорожья. А назавтра «высшее общество» разойдется по своим богатым хатам, что, как пасхальные яйца, красуются среди буйных садов и просторных огородов. «простые козачки» — по куреням. А голытьба — в батраки к «высшему обществу» за кусок хлеба.
Но это будет завтра.
А сегодня они еще сидят кружком все без разбора вокруг одного казана. И Иван Пушкаренко, красавец-великан чернобровый, и Лукьян Хурдига, со шрамом от турецкой сабли на лбу, и Павло Бородавченко, и Богдан Тетеря, пышноусый, белобровый, оба дочерна загорелые. Это голытьба, беднота, в латаных-перелатанных рубашках, в рванных шароварах.
А рядом «простые козачки» — Терентий Бухало и Лаврентий Нетудычихайло, с хохлами на ухо закрученными, с бычьими затылками.
А дальше «лучшие люди» — Василь Свербигуз, Микола Криворотенко, Павло Бридак, предок, наверно, того богатейшего на Куреневке кулака, у которого «занял» Хихиня картошку. Все откормленны, все чисто одеты.
В центре внимания — Тимоха Смеян. Ошибиться было тяжело — такой же, как и Хихиня, губастый, носатый, здоровый, с длинными и большими, как грабли, руками. Бывают же так похожи люди, что и в прапраправнуке можно узнать прапрапрадеда так же легко, как по сыну отца.
Тимоха Смеян, наверно, что-то сказал веселое, и вся компания дружно взорвалась смехом, да так, что пламя распласталось от этого козацкого хохота.
И тут на подворье внезапно появились две фигуры в черных рясах, подпоясанных веревками, одна высокая, худая, вторая низкая, дородная. У обоих на голове выбриты кругленькие лысинки — так называемые тонзуры.
— Монахи-доминиканцы, или, как тогда говорили, — доминикане, — пояснил мне Чак. — Из Николаевского доминиканского монастыря, что на Подоле. Доминиканам принадлежала тогда местность в длину от Днепра и Вышгорода, через Оболонь, Куреневку, мимо Белгородки, до самого Гостомеля, а в ширину от речки Сирец на Куреневке до речки Горенки. И всё время они с магистратом и козаками спорили из-за этих земель, из-за границ.
— А еще этим доминиканам принадлежала вся нагорная местность Старокиевской горы, на которой был разведен сад каким-то паном Кучовским, — добавил Елисей Петрович. — Весь Киев знал, что туда слетаются ведьмы.
— О! Братья-доминикане уже повалили, — повернулся к Смеяну Иван Пушкаренко. — Никак, снова к тебе, Тимоха, за зельем-весельем.
— Хи-хи! — коротко хохотнули козаки.
— Слава Иисусу! — в один голос произнесли монахи, приближаясь к компании. — С приездом, господа козаки!
— А-а! Братья-доминикане! Привет! Здравствуйте, здравствуйте! — иронично, но миролюбиво зазвучало в ответ. — День добрый брат Игнаций! Добрый день, брат Бонифаций! Приглашаем на ужин, садитесь!
Брат Игнаций и брат Бонифаций не заставили себя просить. Повытаскивали из карманов ложки и серебряные пузатые рюмки и подсели к казану.
— Налейте же им водки, раз так!
И уже появилась откуда-то бутылка, и полилась сизо-мутная жидкость в стремительно подставленные пузатенькие рюмки. Зачмокали аппетитно губами братья-доминикане.
Брат Бонифаций Пантофля[9] был уже немолодой, дородный, с обвислыми щеками и с широким мягким носом, и вправду похожим на тапочек. Всё лицо его лоснилось от жира и от сладкой улыбки.
Брат Игнаций Гусаковский лицо имел худое, обтянутое кожей. Близко и глубоко посаженные глаза смотрели хищно. Это хищное выражение еще подчеркивалось и тем, что зубы его были всё время оскалены, — короткая верхняя губа не прикрывала зубов. Точно как у Павла Голозубенецкого. Я сразу подумал: не предок ли это страшного любителя смертельных номеров? Между тем братья-доминикане выпили по третьей, раскраснелись и завели спасительную беседу.
— Во грехах погрязаете, господа козаки, во грехах! — жуя, говорил брат Игнаций. — Не успели приехать, а уже снова, видим, пустили коней и волов своих попастись на земле святого монастыря нашего у речки Горенки.
— Не хорошо сие, господа, не хорошо! — зачмокал толстыми губами брат Бонифаций. — Карает Господь неразумных десницей своей.
— Да не одурели ли вы, братья-доминикане? — удивленно всплеснул руками Терентий Бухало. — Почему это она ваша? Пастбище на берегу Горенки с деда-прадеда было наше, козацкое.
— Конечно! — подхватил Лаврентий Нетудычихайло. Зашумели и другие.
— Tectemonium paupermatic! (Как пояснил мне потом Чак, по-латыни это означает буквально «Свидетельство о бедности», а в переносном смысле — показатель чьей-то глупости. — Примечание Степы Наливайко). — презрительно скривив губы, по латыни сказал брат Игнаций брату Бонифацию и уже потом обратился к козакам: — Не гневите господа, рабы божьи! самый большой грех посягать на чужое добро, на чужую землю.
— Но кто же посягает? — вскочил Иван Пушкаренко. — Не вы ли с королем своим, со шляхтою своей пришли сюда на землю нашу, еще и…
— Дух бунтарский затмевает ум ваш! — перебил его брат Игнаций, повышая голос. — Мало вам уроков коронного войска. Или разве улыбается вам судьба Кизима и Кизименка, на кол посаженных в Киеве недавно?
— Истинно так! — мотнул головой брат Бонифаций.
— Да что же это такое? сорвался с места Лукьян Хурдига. — Неужели стерпим? Как быдло молчать будем на дерзкие эти слова.
— У-у-у! — словно один могучий выдох вырвался из козацких грудей. Все сразу рванулись козаки к братьям-доминиканам. Еще миг и затрещали бы, ломаясь, кости брата Игнация и брата Бонифация. Но…
— Стойте! — зазвучал зычный голос Тимохи Смеяна. — Стойте! Или козацкое это дело биться с сынами божьими в подрясниках?.. Поговорить же можно. Тихо. Мирно. Они же гости наши. Разве козаки гостей так встречают?
И застыли вмиг тяжелые козацкие кулаки над тонзуристыми головами братьев-доминикан.
— А наливайте же им еще водки, да выпьем с ними за доброе человеческое сердце, что дарит милость и любовь ближнему своему. Или не так говорил святой Доминик? — наклонился Тимоха Смеян к скорчившимся на земле братьям-доминиканам.
— Истинно так! — качнул головой брат Бонифаций Пантофля. Брат Игнаций Гусаковский, бледный, как сметана, только молча дернулся, не в состоянии от испуга раскрыть рот.
Лукаво переглянулся Тимоха Смеян с козаками, подмигнул им, и полилась сизая муть в пузатенькие рюмки братьев-доминикан. Поналивали козаки и в свои рюмки.
— Ну же, будем! — произнес Тимоха Смеян, поднимая вверх рюмку.
Трясущимися руками едва донесли братья-доминикане водку до ртов. И сразу же потянулись ложками к кулешу.
— Э, нет! — выкрикнул Тимоха Смеян. — После первой только батраки закусывают. Наливаем снова!
— Истинно так! — снова мотнул головою брат Пантофля. И снова молча дернулся брат Гусаковский, еще не придя в себя.
— Ну, будем!
Осоловели глаза у братьев. И уже прошел тот смертельный страх. И уже снова вернулся к ним дар речи, и, хотя, языки у них заплетались так, что едва ворочались во рту, они уже были в состоянии говорить.
— Ба-ба-блажен муж смирный и тихий, — подняв вверх палец, пролепетал брат Игнаций. — Не бунтуйте и блаженны будете.
— И-ик-истинно та-ак! — икнув, подтвердил брат Бонифаций.
— Tectemonium paupermatic, как вы говорите, — улыбнулся Тимоха Смеян. Видно было, что и латынь он хорошо знает.
— А? — смешно вытаращил совсем уже косые глаза брат Игнаций.
— Хи-хи-хи! — мелко засмеялся брат Бонифаций, тряся своими отвислыми щеками. — Брат Игнаций натестемонился до… чертиков. Хи-хи-хи-хи-хи!
К брату Бонифацию вдруг неожиданно вернулась ловкость, он сунул руку в карман брата Игнация и выхватил оттуда кошелек:
— А это что такое, брат? Чьи это денежки, я вас спрашиваю?
— Как вы смеете, брат, лазить по чужим карманам? — как гусак, вытянул шею брат Игнаций. — Вы, брат, свинья!
— Это не я, а вы, брат, свинья! — вытаращил пучеглазые глаза брат Бонифаций. — Свинья и вор. Потому что это же кошелек брата Амброзия, что пропал у него сегодня утром.
— Это мой кошелек! У меня всегда был точно такой, как у брата Амброзия! Это могут подтвердить все братья.
— Правильно! Вот он! — торжествующе воскликнул брат Бонифаций, выхватывая из другого кармана брата Игнация другой, абсолютно похожий кошелек.
— У-у! Пантофля! — прохрипел брат Игнаций и пнул брата Бонифация.
— Гусак! — И брат Бонифаций в свою очередь пнул брата Игнация.
— Жаба старая!
— Голозубый череп!
— Чтобы ты удавился!
— Чтобы ты лопнул!
Выкрикивая проклятия и ругань, братья-доминикане то и дело били друг друга в грудь.
Козаки аж катались от хохота.
— Ну, хватит уже, хватит, — смеясь, сказал наконец Тимоха Смеян. — Эх вы, братья божьи! А еще и орден свой «нищенствующим» называете! Якобы чураетесь благ земных, богатств мирских, а оно, видишь, как выходит. Ну, погуляли и хватит. И вам, дорогие гости, пора в монастырь. И нам с дороги отдохнуть надо. Утомились. Будьте здоровы!
Ругаясь и спотыкаясь, братья-доминикане исчезли в темноте.
В последний раз захохотали им вслед козаки и сразу повалились, кто где сидел, и, уже сонно что бормоча, смежили веки. Не успел я глазом моргнуть, как уже спали богатырским сном козаки, живописно раскинувшись в разных позах вокруг догорающего костра.
И сильнее всех храпел, положив на плечо Ивану Пушкаренко, чубатую, губастую и носатую голову, Тимоха Смеян, шутник и колдун, которых было немало среди запорожцев и которым, как об этом любят рассказывать в народных легендах, помогает не кто-нибудь, а нечистая сила. Потому что от кого же этот искрометный, зажигательный, чудотворный козацкий юмор, как не от самого чертового отца, лукавого смехотворца и сатира?!
Об этом не раз говорил и мой дед Гиша, особенно после рюмки. Потому что и рюмку придумал не кто иной, как Люцифер. Это уже моя баба Галя повторяла, когда дед Гриша начинал слишком уж размахивать руками.
— Ну, теперь их и пушкой не разбудить, — сказал Елисей Петрович.
— Точно, — улыбнулся Чак, явно умиляясь картиной богатырского сна запорожцев.
— А что же делать? — спросил я. — Мы же с Тимохою Смеяном так о смех-траве и не поговорили.
— А мы бы и не смогли сегодня поговорить, — сказал Елисей Петрович. — Главное, что мы Тимоху Смеяна увидели и теперь сможем его узнать. А время для разговора еще наступит. Но это уже в другой раз. Сейчас меня ждут неотложные дела: Поступила жалоба из Голосеевского леса на компанию старшеклассников, которая вчера там гуляла и не очень по-человечески себя вела. Нужно разобраться. Поэтому, извините.