Про жизнь академика Евгения Викторовича Тарле можно сказать, что была она выстроена расчетом делового человека и страстью ученого. Историческая наука в Советском Союзе с появлением в ней Тарле засияла красками весны и лета, настолько его труды выбивались из череды логично-холодных исследований историков. О Наполеоне и о нашествии Наполеона на Россию, о падении абсолютизма в Западной Европе, о Европе в эпоху империализма, о Екатерине Второй и ее дипломатии, о русском флоте и внешней политике Петра Первого, о Крымской войне — его книги.
ОГПУ постучалось в двери его квартиры в доме на набережной Мойки в Ленинграде 28 января 1930 года. Взяли его по так называемому академическому делу.
Дело это строилось на версии чекистов, будто профессора и академики из ленинградских научных институтов создали некую контрреволюционную организацию под названием «Всенародный союз борьбы за возрождение свободной России». И, конечно, этот союз хотел свергнуть советскую власть и восстановить монархию. Подвигла чекистов на эту легенду проверка архивов Академии наук. Тогда там нашли документы антисоветских партий — эсеров и конституционных демократов (кадетов), материалы Учредительного собрания, документы петербургского жандармского управления, частично архивы П.Б. Струве и А.Ф. Керенского, документы об отречении царя Николая Второго, архив бывшего шефа жандармов В.Ф. Джунковского. А в комиссию по проверке архивного дела тогда входил небезызвестный нам Яков Агранов, начальник секретно-политического управления ОГПУ СССР, который мог придать любому делу политическую заостренность, размах, масштабность. Он-то и озадачил ленинградских чекистов тем, чтобы они превратили дело проверки — в контрреволюционное дело. Центральной фигурой этого дела был определен академик Сергей Федорович Платонов, что был к тому времени секретарем отделения гуманитарных наук Академии наук СССР. И курировал он тогда археографическую комиссию, библиотеку Академии наук с ее архивом, Пушкинский дом, Толстовский музей. До Первой мировой войны заведовал кафедрой русской истории Петербургского университета, в революцию спасал государственные и научные архивы царской империи. Ну чем не подходящая фигура на роль контрреволюционного лидера?
С ним арестовали еще с десяток профессоров, среди которых оказался и академик Тарле. Ведь он к тому же возглавлял историко-экономическую секцию Центрального архива Российской Федерации. Заведовал он этой секцией по рекомендации Платонова.
Вообще-то они были дружны — Платонов и Тарле. Евгения Викторовича Тарле можно назвать другом платоновской семьи, он опекал дочерей Платонова, Нину и Наталью, ибо обе пытались найти себя в исторической науке, в той ее части, где друг семьи чувствовал себя первым знатоком. Какого-то идейного и научного родства с Платоновым у него не складывалось, но для дочерей он был кумиром. Мог очаровать! Но не самого Платонова.
Давно уже заметил Сергей Федорович особенность коллеги: в одном месте он монархист, в другом — парламентский демократ, в третьем — друг советской власти. Чего не скажешь о самом Платонове.
Его, платоновская, позиция, не раз декларируемая, не раз подтвержденная в научных и публицистических спорах и с академической кафедры, и в дружеских компаниях — была одна: государственный порядок, крепкая власть, единство и суверенитет страны. Единство в том числе и историческое, связь новой истории России с ее тысячелетним прошлым. И здесь оппонентом его был не Тарле, а «красный» академик Покровский, для которого история — это классовая борьба, от Александра Невского до Керенского, где русское национальное растворяется в интернациональном.
Получается, что школа Покровского против школы Платонова?
И Покровский, что был главой Центрархива, в котором служил Тарле, двинул предложение: проверить организацию архивного дела в Академии наук. Предложение это плачевно обернулось для Платонова и Тарле.
Оба оказались в следственной тюрьме. По статусу академиков уважили — определили каждого в одиночную камеру. Сидя на нарах, Платонов все больше предается размышлениям о силах политики, исторических параллелях, трагедии исторических персонажей и своей персоны тоже.
А что делает Тарле в одиночке? После недолгих размышлений он действует. Уже после первых допросов затребовал бумагу и пишет заявление на имя начальника секретно-оперативного управления Ленинградского ОГПУ С.Г. Жупахина:
«Уважаемый Сергей Георгиевич! Я желал бы дать дополнительные ответы на поставленные вопросы и вполне принимаю Вашу формулировку по первому вопросу. Сверх того, хотел бы дополнить одно из моих прежних показаний. Очень обяжете, если сегодня вызовите на допрос». И подпись — «академик», обязательно «академик», Тарле1.
Его вызывали, слушали, оформляли показания. А потом, как и другим, предъявили обвинение: «активно участвовал в создании контрреволюционной монархической организации, ставившей своей целью свержение советской власти и установление в СССР конституционно-монархического строя путем склонения иностранных государств к вооруженному вмешательству в дела СССР, руководил и участвовал в организованных организацией нелегальных кружках контрреволюционно настроенной интеллигенции и лично вел переговоры с представителями внешней политики иностранных государств с целью склонения их к разрыву дипломатических отношений с СССР и интервенции»2.
После такого обвинения, только — к стенке. Но Тарле борется. Он сотрудничает со следствием, помогает чекистам «доказать» эту убийственную версию о создании контрреволюционной организации, что намеревалась свергнуть советскую власть.
«Организация, насколько я могу судить, зародилась в 1926 г., собирались у Платонова, бывали Рождественский, Лихачев, Богословский, Андреев, Васенко, потом Измайлов. Разговор шел на общественно-политические и на университетско-академические темы… Своими мыслями и предположениями члены организации делились непосредственно с Платоновым, который вообще не любил собраний, обсуждений и т.п., а всегда и во всех положениях, не только в данном случае, любил действовать келейно, с глазу на глаз, путем отдельных своих разговоров с отдельными людьми. Это — интриган и по натуре, и по всем ухваткам… Привлекши меня, Платонов спешил, где было нужно, впихнуть мое имя. Я спешу прибавить, что, говоря это, нисколько не желаю умалить свою вину, что я позволил себя привлечь людям, с которыми и по настроениям, и по симпатиям, и по всему прошлому ровно ничего общего не имел. Правда, за последний год я стал очень отходить от них, некоторые (Рождественский, Измайлов) стали мне определенно противны, с самим Платоновым я виделся очень редко и, конечно, я бы ушел от них вовсе»3.
Тянет к стенке он Платонова, и коллег своих тянет.
А следователи недовольны: ничего новенького, подтверждаете уже известные факты от других. Хитрите, Евгений Викторович! Ведь вы же помочь хотели.
Снова хватается за перо. Пишет все тому же Жупахину.
«Глубокоуважаемый Сергей Георгиевич! Я в полном смысле потрясен тем, что Вы поняли мои слова так, что я только “подтверждаю” чужие показания! Я хотел сказать, что мои показания подтверждаются по существу другими. И я ведь тотчас же поправился и разъяснил. И на другой день, когда снова приехали оба начальника, снова категорически повторил, что мои показания совершенно самостоятельны и ни от каких других показаний независимы. Но если хоть невольно, каким-нибудь неловким построением фразы, я возбудил Ваше неудовольствие, — простите, это значит вышло совершенно помимо моей воли и намерения»4.
Но это все эмоции, переживания тонкой души. А следователи в догадках: даст Тарле новый сюжет для дела академиков, или нет? Опять начнет интеллигентским многословием очищать душу?
Но Тарле дает, он ведь понимает, что от него хотят. Он заявляет о существовании в контрреволюционной организации военной группы, готовившей вооруженное восстание. В этой группе — бывшие офицеры, один из них зять Платонова. Тарле называет их поименно, ибо он их знал, так как они работали вместе с ним в библиотеке Академии наук, в архиве.
В его деле его собственноручные показания:
«Относительно вооружения организации я узнал от Платонова и Измайлова лично. Они рассказывали мне, что оружие прибудет из Германии, когда оно понадобится. Переговоры об этом вел Платонов с Отто Гетчем. Имелось в виду, что оружие будет доставлено в Ленинград морем и будет храниться в Ленинграде, Москве и провинциальных городах с расчетом, чтобы в случае вооруженного восстания могли бы произойти выступления одновременно в нескольких пунктах»5.
Складно излагает академик-историк. Когда в деле появляется легенда о вооруженном восстании, дело явно скатывается к тому, чтобы подвести участников его к высшей мере «социальной защиты» — расстрелу. Тут уже Тарле не только тянет коллег своих к стенке, он их прям-таки толкает к ней под зрачок ружейного ствола.
Но чекистские следователи удовлетворены. Такой материал! Академик, можно сказать, спас дело. А каким вдохновением дышит следственное заключение?!
Чувствуя настроение этих архитекторов дела, Тарле вновь требует бумагу и чернила. Из-под его пера появляется удивительный документ в свою защиту. Он обращает внимание начальника 4-го отделения секретно-политического отдела Стромина на необходимость государственного подхода в определении вины его. Мотив его заявления прочитывается сразу. Подумайте, товарищи следователи, что полезнее для государства — убийство меня или дарование мне жизни, чтобы я своим талантом историка послужил стране и советской власти, поставил историю на службу государству и воспитанию людей.
Он пишет:
«Ведь там, где окончательно будет решаться моя участь, — меня не будет, и единственными моими защитниками будут — если захотят что-либо привести в мою защиту — мои следователи. Обращаясь к вам… я и хочу уточнить некоторые факты, которыми воспользоваться Вам подскажет, может быть, чувство беспристрастия и справедливости. Подводя, перед лицом своей совести, мысленный итог тому, что я делал, я вижу ясно одно: в то самое время, как по непростительной слабости, по совершенно ошибочному несерьезному отношению к платоновской организации — я позволил себя впутать в это дело, дал возможность эксплуатировать свое имя, словом, — делал то, что, правда, не только не имело, но и не могло иметь, к счастью, никаких реальных последствий (по глубокому моему убеждению, тогда же выражавшемуся), но в чем я горько и глубоко раскаиваюсь, — в это самое время я был главным действующим лицом нескольких выступлений, имевших определенный политический характер и шедших всегда и всецело на пользу советской власти. И это были уж не разговоры, но акты, поступки — и притом такие, какие, кроме меня, едва ли кто-нибудь мог выполнить, по целому ряду условий; причем правильную оценку значения этих выступлений дали наиболее квалифицированные представители самой же советской власти. Напомню и уточню факты»6.
Он говорит о том, что его ставят очень высоко во Франции, особенно после выхода в 1927 году в Париже большого труда о континентальной блокаде при Наполеоне. Большой успех имело его выступление в Стокгольме на собрании Шведско-русского общества, что значительно способствовало работе советского полпредства в Швеции.
«Мое выступление и особенно бесчисленные статьи об этом выступлении в стокгольмских газетах (потрудитесь просмотреть их: март и апрель 1929 года!), речь академика Арнё, после моего выступления сказавшего, что Советский Союз, имея таких ученых, как академик Тарле, может не бояться никаких сравнений с любой страной в области науки… (В декабре 1929 г. я избран образованным в Лондоне Обществом англо-советского культурного сближения — президентом этого общества.) Я и предоставляю Вам нелицеприятно взвесить: что перевешивает в моей прошлой деятельности, с точки зрения советской власти, вред или польза? (С точки зрения фактической, реальной, с точки зрения результатов)»7.
Наконец, Тарле обращает внимание чекистов на то, что он регулярно выступает с лекциями о текущей международной политике в советских аудиториях.
«Чем же объясняется, что меня (и именно меня, замены они не хотели) звали читать на такие острые темы? Весьма просто: тем, что я давал им материал и систему для массы вопросов, которые их интересовали. Худ я или хорош, но знаний у меня много — они требовались и шли в оборот. Читал я и на Александро-Невском судостроительном заводе (несколько лет тому назад), тоже по инициативе коммунистов, коллектива, и рабочие слушали меня так, что за полчаса до срока уже все места бывали заняты. И опять ставлю вопрос: была ли от меня польза или ее не было?»8.
Возвращаясь к своему следственному делу, он пишет:
«Я посвящу всю свою жизнь тому, чтобы изгладить само воспоминание об этом деле. Я признаю, что если Платонов мог эксплуатировать мое имя для своей безумной и в основе нелепой политической интриги, то потому, что я сам дал к тому повод и я ничего не беру назад из всего сказанного… ни одного слова, ни одного оттенка мысли. Мое раскаяние остается полным. Раскаяние и желание загладить все»9.
Это послание он заканчивает так:
«Я ничего не сказал тут о главном содержании моей жизни, о научных трудах, которые я пишу в парижских архивах и которые печатает Институт Маркса и Энгельса в Москве, — многотомная история рабочего класса во Франции. Я тут говорил только о политике. В будущем — я вижу свою реабилитацию в широчайшем развитии тех своих выступлений, о которых шла тут речь, как внутри, так и вне Союза, и в усилении своей научной работы. Вот что я хотел, чтобы тоже вспомнили из моего совсем недавнего прошлого. Если Вы… находите это письмо ненужным — порвите его. Думаю, что едва ли Вы найдете справедливым совсем игнорировать его содержание»10.
Отправив написанное, Тарле предался размышлениям весьма практического свойства. Письмо в свою пользу мало что даст, ибо чиновники от государственной безопасности, состряпавшие дело академиков, совсем не государственники, а недалекие карьеристы, которым верить нельзя. Поэтому надо обращаться прямо к руководителям ОГПУ.
И в течение августа и сентября 1930 года из-под его пера выходят четыре заявления, которые он направляет в коллегию этого ведомства. Изменился смысл новых посланий. В них акцент не столько на заслуги и таланты свои, сколько на планы, на предложения, на идеи, что в пользу советского режима.
А предлагает он немало. Издание дипломатических документов начала века, издание книг по истории профсоюзного движения в Западной Европе, проведение в СССР Всемирного съезда архивистов, создание в Академии наук Института конъюнктурных экономических и политических исследований зарубежных стран.
И в конце этих своих посланий он опять обращает внимание на роль своей личности:
«Мой авторитет в данный момент, поскольку речь идет об осуществлении моих обеих программ и этого дополнения к ним, является уже не только моим личным достоянием, но и достоянием СССР, полезностью для СССР. Если вы спасете меня и мое имя в этот момент, то последствием будет самая неустанная, обширнейшая по захвату и размерам моя деятельность, которая — вспомните мои программы — сейчас во всей полноте мало кому доступна… Не отдавайте советской общественности моего имени как имени человека, замешанном в проклятом платоновском деле: вам не очень долго придется ждать того, как это имя будет вписано там, где делается пересчет лиц, активно помогших социалистической реконструкции народной жизни. Тут внимание к моральному интересу человека, пощада его доброго имени — соединяется с прямой политической целесообразностью. Верните мне теперь же свободу, не предавайте моего имени опубликованию и шельмованию — и последствия вы увидите и услышите очень скоро»11.
«Пересчет лиц, политическая целесообразность». Вот какие понятия соответственно моменту породил профессорский ум — ум делового человека, не парализованный страхом. Эти понятия отразили совершенно новое поведение человека профессорского звания, против которого создали целое дело. Он не столько возмущался, не столько каялся, сколько изо всех сил доказывал полезность свою для государства, политическую (заметьте, — не нравственную!) нецелесообразность его наказания. И сила его сопротивления исходила из уверенности в своем профессионализме и таланте как ученого-историка.
Судьбу Тарле коллегия ОГПУ решила просто: пять лет ссылки в далекие области СССР. Ему назначили Казахстан, город Алма-Ату.
Помогли заявления о своей ценности? Доказательств прямых нет. Но надо знать, что в эти годы в ОГПУ работали не только исполнители. Определенную часть руководителей составляли люди, относимые к интеллигенции, самые яркие — Менжинский, глава ОГПУ, Артузов — начальник контрразведывательного отдела, да и сам Агранов, хотя и не из интеллигентов, но умом не обделенный.
Алма-Ата так Алма-Ата. Тоже вариант.
В этом городе Тарле появился в сентябре 1931 года. В гостинице «Джетысу» он остановился на пару дней. А на третий — съехал, найдя комнату в доме одного из преподавателей местного педагогического института.
А не предложить ли этому институту и самого себя, пришла ему тогда мысль. И вот профессор, академик — историк из Ленинграда, просится на кафедру истории. Обком партии, что контролировал направление на работу учителей и преподавателей, не возражал. Даже способствовал, чтобы взяли на кафедру. Казахским обкомом тогда руководил Федор Исаевич Голощекин, в душе больше благоволивший Ленину и Троцкому, нежели Сталину. Хотя раскулачивание местных баев вел железной рукой, в 1939 году его все же расстреляли за принадлежность к троцкистам. К Тарле, появившемуся тогда в Алма-Ате, он отнесся с пониманием. Поэтому пединститут, главное тогда высшее учебное заведение города, был для Тарле открыт.
Думал, что ограничится чтением лекций. А до научной работы руки не дойдут, ведь эта работа для историка — копание в книгах и архивах. А где они в Алма-Ате, сугубо провинциальном городе? Но здесь вмешался случай.
В начале 1928 года в Алма-Ату приехал Троцкий, город был ему определен как место ссылки. Но недолго он в нем обустраивался, уже через год выслали его за пределы СССР, в Турцию. И ему разрешили забрать с собой свой архив. Опрометчивое решение, и Сталин скоро убедится в этом. Но тогда, уезжая из Алма-Аты, Троцкий увозил с собой целый вагон архивных документов, из-за чего пришлось ему оставить свою библиотеку. Для нее требовался еще один вагон, он просил, но ему так и не дали. И вот это собрание уникальных книг, оставшееся от опального революционера, переместилось в библиотеку пединститута. И Тарле воспользовался этим собранием, когда писал научные статьи и начал работать над фундаментальной монографией «Наполеон».
Там, на кафедре, Тарле познакомился с неким преподавателем по фамилии Казанзак, бывшим помощником Карла Радека — соратником Троцкого. Казанзак тоже был ссыльным, может поэтому между ним и Тарле возникла определенная привязанность. И когда Тарле сказал, что работает над книгой «Наполеон», Казанзак стал горячо убеждать его, что предисловие к ней, соединяющее ту эпоху с современностью, лучше, чем Карл Радек, не напишет никто. И Тарле согласился. Потом это стоило ему пренеприятнейших переживаний. Но об этом ниже.
В пединституте он читал курс новейшей истории. Этим курсом он произвел впечатление не только на студентов. Его с удовольствием приходили послушать преподаватели. Скоро он читал лекции по направлению обкома партии на предприятиях и в учреждениях Алма-Аты. Он стал известен в кругах местной интеллигенции, и не просто известен — он стал заметной фигурой.
Но что самое интересное, он не порывает связь с органами безопасности, сотрудничает с ними. Свидетельство тому — записка от Агранова на имя председателя Менжинского. В ней о Тарле: «Систематически по своей личной инициативе давал сведения о настроениях в среде научно-технической интеллигенции»12.
Но наступает время, когда Тарле понимает, что его потенциал как историка-исследователя в Алма-Ате исчерпан. Алма-Ата не Ленинград, который мекка для ученого. И Тарле ищет возможность возвращения в этот город. Первое, что он делает, — обращается в прокуратуру СССР с заявлением, в котором решительно отказывается от своих показаний в следственном деле о контрреволюционной организации, признав их вынужденно ложными.
Заявление возымело действие. Председатель ОГПУ В.Р. Менжинский затребовал от своих подчиненных справку по делу Тарле. И была попытка с их стороны спасти честь мундира. Справку писал Агранов, и вывод он сделал такой:
«Заявление Тарле, в котором он отказывается от своих показаний, носит лживый характер и является очередным этапом в его недостойном поведении»13.
Но выводу Агранова в верхах не вняли. Вмешались высшие силы. За Тарле заступились. В числе заступников — вдова первого русского марксиста Александра Плеханова, жена Максима Горького — Зинаида Пешкова и известный нам секретарь Алма-Атинского обкома партии Федор Голощекин. Именно Голощекин и подсказал Тарле написать о своем деле в Генеральную прокуратуру. Но в конечном счете ситуацию переломил нарком просвещения, старый большевик Андрей Бубнов. Ему, руководителю образования, нужен был Тарле с его фундаментальной гуманитарной подготовкой и талантом историка. Нужен был, чтобы ответить на ожидаемые вызовы партийной власти, касающиеся преподавания истории в школах, университетах и педагогических институтах. И Сталин понимает его.
В октябре 1932 года Тарле вызвали в Москву. Здесь он узнал о своем помиловании. Решение об этом было вынесено от имени Президиума ВЦИК СССР. Его сразу принял Бубнов. При этом произнес слова, которые вдохновляют и долго помнятся: «Такая силища, как Тарле, должна с нами работать»14.
Помилованный и прощеный Тарле возвращается в Ленинград. Теперь он профессор Ленинградского института истории, философии и лингвистики. Но главное в Ленинграде — архивы, библиотеки, научная среда. Это совершенно новые условия для исследований, чего он был по большей части лишен в Алма-Ате, при всем теплом к ней расположении.
В сентябре 1934 года в Ленинградском университете открывается исторический факультет. Это следствие озабоченности Сталина и Кирова, тогда партийного лидера Ленинграда и секретаря ЦК партии, состоянием исторической науки и преподаванием истории. На этом факультете создается кафедра новой и новейшей истории, профессором которой назначается Тарле.
Но кафедрой и факультетом руководит его научный враг — профессор Зайдель. Тот самый Зайдель, что был директором Института истории Коммунистической академии, и который вскоре после ареста Тарле в 1930 году, выступил с докладом «Тарле как историк». В этом докладе Зайдель, как верный ученик академика Покровского, причислил Тарле к историкам, связанным с «буржуазной исторической наукой» и стоящим на позициях русского национализма. Такими выступлениями Зайдель и коллеги иже с ним — Пионтковский, Цвибак, — идеологически обосновали процесс над Платоновым, Тарле и другими историками. Да, именно тот будущий процесс, наименованный как «Академическое дело». Сергей Пионтковский, первый историк партии, писал в те дни в своем дневнике: «Никак не могу приспособиться»15. Это он о размышлениях по части выбора линии, которой надобно бы держаться в исторической науке. По поводу Пионтковского брат Ленина — Николай Ильич Ульянов сказал, как отрезал: «Гнусная личность, сексот и доносчик, погубивший в 30-х годах немало ученых и сам расстрелянный в конце концов»16.
Итак, Зайдель. Самый близкий враг. Как же работать с ним на одной кафедре, на одном факультете, да еще под его началом? «Ясно, отношений добрых не будет, жди какой-нибудь гадости, подвоха ежедневно и в перспективе; придется как-то приспосабливаться», — так мог думать Тарле после представления заведующему кафедрой.
Но Зайдель тоже был озабочен. Он понимал, что за возвращением Тарле в Ленинград и назначением его профессором к нему на кафедру стоят определенные люди. И скорее всего не соратники Зиновьева, Каменева и Покровского. Он догадывается о более существенном — изменились взгляды высшей власти на историю страны, на преподавание ее. И он прав в своих догадках. Сталин уже не принимал концепцию Покровского, растворившего историю России в классовых формациях. Теперь у Сталина иной взгляд на историю и историков. Уже в марте 1934 года последовало решение Политбюро по вопросам изучения истории, а следом постановление об организации исторических факультетов в университетах. И нарком просвещения Бубнов уже предлагает авторов учебников.
Но если бы Зайдель знал, что Бубнову было поручено вызвать из ссылки профессора Тарле, чтобы он участвовал в совещании по реорганизации университетов и по преподаванию истории, настроение его было бы отравлено бесповоротно. А Тарле не только участвовал, но и работал над проектом постановления Политбюро «О преподавании гражданской истории в школах СССР». Этот проект, прежде чем он был принят, трижды отредактировал Сталин. А уже в июле 1934 года Бубнов представил Сталину концепции двух учебников «История СССР» и «Новая история». Эти концепции Сталин обсуждал с Кировым и Ждановым, верными соратниками и идеологами партии. Замечания, поправки, предложения — были, но сущность концепции осталась от Тарле.
Спустя годы он напишет, что Сталин в 1934 году выступил против Покровского и школы Покровского, и это способствовало утверждению «новой» истории:
«Навсегда памятное, имевшее такие положительные последствия выступление в 1934 г. против Покровского и школы Покровского было не исключительно, но прежде всего направлено против исторической бессодержательности, против выхолощенности и полного научного бесплодия этой школы, против ее поползновений игнорировать факты, подменять конкретную историю с ее плотью и кровью голыми социологическими схемами. Все губительные невежественные нелепости, которые сеяла эта школа и в преподавании, и в своей мнимо “научной” литературе, — происходили (поскольку они являлись вообще плодом искреннего заблуждения), именно из того антимарксистского, антинаучного игнорирования живой, фактической ткани истории, против которого Сталин не переставал никогда бороться»17.
А написал Тарле эти строки в 1947 году в своей статье «Об исторических высказываниях товарища Сталина», на публикацию которой так и не дал разрешения начальник управления пропаганды и агитации ЦК партии Александров. Но об этом дальше.
А 1 декабря 1934 года некто Николаев, исключенный из партии, убивает Кирова. Убивает по личным мотивам. Сталин относит это убийство к выступлению классового врага — деятелей-сторонников Троцкого. Этим путем идет и следствие, умножая аресты.
Арестовывают и Зайделя. А вместе с ним и тех, кто пять лет назад возводил «дело» Платонова и Тарле — историков, и следователей заодно.
Тот же вопрос, как стать полезным власти и государству, не давал покоя в те дни и Тарле. За что браться, над чем работать ему, исследователю истории, самому имевшему непростую историю, подмоченную в глазах власти.
Как это ни парадоксально, он все чаще приходил к мысли, что сейчас надо браться только за то, что связано с политикой, поставить историю на службу политике.
А какая ключевая проблема во внешней политике сейчас?
Пожалуй, Гитлер и набирающая мощь нацистская Германия. В ее политических кругах все более привычной становится идея от Гитлера: Германии следует обратить взоры на восток.
Туда же, на восток, стремился Наполеон. Это стремление — удел могущественных империй Европы, какой была полтора столетия назад Франция. А теперь в империи выходит Германия. Но если Наполеону не удалось завоевать огромную страну на востоке, то у германского фюрера это может получиться, считали в Германии.
«Майн кампф» («Моя борьба») Гитлера была вне чтения Тарле в условиях того времени. Но газеты, в общем-то, рассказывали о событиях и настроениях в Германии. И Тарле с его взглядом историка представлял, куда движется эта страна.
И он принимает решение писать книгу под названием «Наполеон», наброски к которой он еще делал в Алма-Ате. Пишет на одном дыхании, пишет вдохновенно, имея цель и концепцию. Он так пишет о Наполеоне, этом выдающемся государственном деятеле и полководце эпохи становления капитализма, как никто до него не писал. Он создает образ французского императора, используя свои ранние работы, материалы из российских и европейских архивов, к которым имел доступ в 20-е годы, мемуары современников Наполеона.
И вот книга закончена. И она, как он говорит, «представляет собой не популяризацию, а результат самостоятельного исследования, сжатую сводку тех выводов, к которым автор пришел после изучения как архивных, так и изданных материалов»18.
Но книга написана языком писателя, блестящего стилиста, ее читаешь как роман. И поэтому она выходит в издательстве «Молодая гвардия» в серии «Жизнь замечательных людей». Это было в 1936 году. Читающая публика в восторге от книги, ее скоро переводят и за рубежом.
Но интересно мнение ученых людей. Они принимают концепцию книги, ее стилистику, ее язык. Академик Д.М. Петрушевский пишет Тарле: «Вашего “Наполеона” прочел с большим увлечением. Это настоящий шедевр исторической науки и искусства… Это общее мнение всех, кто читал Вашу книгу»19.
Так какая же концепция была у этой книги, сделавшая ее заметным явлением в науке? Лучше всего сказать словами самого Тарле: «Историческая обстановка, при которой началась, развивалась и окончилась изумительная карьера Наполеона, была такова, что ему суждено было отчасти в истории Франции, а особенно в истории покоренных им стран играть долгое время определенно прогрессивную роль»20. Эта прогрессивная роль была в том, что Наполеон укреплял и совершенствовал систему буржуазного государственного устройства во Франции и пресекал все попытки реставрации средневековых порядков, исходящие от феодальной реакции. «Главными мотивами наполеоновской экономической политики были желание сделать французскую промышленность главенствующей на земном шаре и неразрывно с этим связанное стремление изгнать Англию со всех европейских рынков»21. Именно этому была подчинена внешняя политика французского императора, которую Тарле называл захватнической, имеющая цель — стремление к мировому господству. Когда германские историки поставили Гитлера и Наполеона на одну доску, Тарле четко обозначил отличие между этими фигурами, жестко констатируя, что Наполеон был сыном восходящего класса буржуазии, а Гитлер — плесенью, порожденной загнивающим реакционным империализмом. Это была первая оценка Гитлера, данная историком и взятая на вооружение советской идеологией.
А вот мнение литературного критика и драматурга. А.М. Борщаговский пишет: «Для людей моего поколения автор “Наполеона” всегда будет стоять в ряду крупнейших мастеров слова и тонких художников»22.
И наконец, мнение политика, которому, в общем-то, и предназначалась книга. Политиком этим был Сталин. Возьмем его слова о книге Тарле из газеты «Известия»: «Книга профессора Тарле о Наполеоне по сравнению с работами других буржуазных историков является, безусловно, одной из лучших»23.
Такая сдержанная оценка Сталина, несомненно, говорит о том, что и выбор темы книги, и концепция ее были сделаны Тарле безукоризненно точно. Но что же предшествовало этому безымянному письму Сталина в «Известиях» о книге «Наполеон»?
А предшествовала все та же борьба Тарле за убеждение власти в своей полезности ей и государству. Он продолжал биться за свое «я» ученого, используя малейший повод.
Вернемся в 1934 год. Невод репрессий шел тупым углом, заглатывая и троцкистов, и соратников Зиновьева, бывшего партийного лидера Ленинграда, и соратников Каменева, бывшего главы правительства, и представителей исторической школы академика Петровского, умершего за год до этих событий, да так и не сумевшего доказать полезность его школы власти и стране.
И в этой ситуации смелость Тарле была удивительна. В марте 1934 года, работая по поручению отдела науки и образования ЦК партии над проектом постановления Политбюро по поводу преподавания истории. И одновременно он пытается решить свой вопрос. Он обращается к помощнику Сталина: «Уважаемый тов. Поскребышев, прилагаю краткое изложение того, о чем хотел поговорить с Вами и хотел бы довести до сведения Иосифа Виссарионовича…»24
Так о чем же хлопочет Тарле в письме, предназначенном Сталину?
«Сейчас партия и Наркомпрос поставили вопрос о необходимости немедленного принятия мер к подъему уровня исторического образования в СССР. Справедливо при этом указано на абсолютно неудовлетворительные учебники, на отсутствие подготовленных преподавателей на всех ступенях школы и т.д. Среди людей, которые признаны небесполезными в связи с предпринимаемою реорганизацией, оказался ныне и я. Всецело сочувствуя предпринимаемым работам на этом, пока заброшенном участке великой культурной работы, производимой советской властью, и уже принимаясь за работу — я с полной искренностью должен указать, что ничем не мотивированное ложное мое положение, длящееся исключительно по инерции, связывает меня по рукам и ногам во всем, в том числе и в предстоящих моих усилиях быть полезным Наркомпросу и партии. Я состою в настоящий момент профессором вузов, профессором Института красной профессуры, я пишу о советском строительстве в американских газетах, меня избирают единогласно в вице-президенты Общества англо-советского сближения, меня зовут преподавать в Высший коммун[истический] институт просвещ[ения] (ВКИП), но я до сих пор не восстановлен в звании члена Всесоюзной Академии наук, с меня до сих пор не снято несправедливо, по необоснованному недоразумению наложенное пятно. И у нас, и в ученых кругах Запада просто понять не могут (и постоянно возвращаются к этому вопросу), почему до сих пор не ликвидирована эта явная неувязка, подрывающая не только мою личную работу, но и ослабляющая международный престиж исторического отделения Академии, поскольку там осталось ужасающе мало, так мало, как нигде в мире, — всего два (тт. Волгин и Лукин) специалиста по истории Запада и поскольку поэтому каждый член на учете. Я состою членом Колумбийской академии политических наук в Соед[иненных] Штатах, членом трех главных французских ассоциаций, занимающихся историей, постоянным сотрудником шести ученых журналов Франции, Англии, Соед[иненных] Штатов, членом Общества друзей Советской России во Франции, вице-президентом Общества англо-советского культурного сближения. Не тайна, что меня собираются сделать почетным доктором Сорбонны — честь, которой пока удостоен лишь акад. И.П. Павлов. Я хочу всецело связать свое имя с великим социалистическим строительством, — я прошу только об элементарной справедливости, об устранении вредной для дела неувязки, мешающей моей работе, т.е. о восстановлении меня в Академии, куда я был избран в 1927 г. Евгений Тарле»25.
В этот раз Тарле ответа так и не дождался. Но он продолжает биться за свое реноме академика. Оказывается, это действительно для него, как ученого, величайший стимул. А повод скоро нашелся. Летом 1935 года он получил приглашение из парижского университета (Сорбонны) прочесть несколько лекций, посвященных результатам его исследований по истории Франции. И Тарле обращается к председателю советского правительства В.М. Молотову с просьбой решить вопрос о чтении им лекций в Сорбонне. При этом он просит о личной встрече, чтобы объяснить, что хотя он и состоит профессором, но положение его не нормально, ибо он не восстановлен в Академии. Молотов интересуется мнением Бубнова, наркома просвещения. Бубнов, который только с помощью Тарле решал вопросы реформы исторического образования, боится ответственности. Он пишет:
«Считаю нецелесообразным разрешать поездку проф. Тарле Е.В. в Сорбонну для чтения лекций. Личное мое мнение о Тарле, что это человек скользкий и политически притаившийся, хотя на словах он чуть ли не марксист. Я запрашивал о нем мнение НКВД и Управление университетов НКП. И там, и здесь считают, что разрешать проф. Тарле поездку за границу нельзя»26.
И Тарле было отказано в поездке, а косвенно и в решении вопроса о восстановлении в Академии.
А через два года судьба преподносит ему третий случай, которым он воспользуется, чтобы вернуться в академики. Хотя случай предвещал трагический исход. Его книга «Наполеон», имевшая огромный успех, вдруг получила разгромные рецензии одновременно в «Правде» и в «Известиях» в один и тот же день — 10 июня 1937 года, одна рецензия за подписью некоего «А. Константинова», другая — за подписью «Дм. Кутузова». Гадать, почему рецензенты обрушились на книгу и ее автора, не стоит. Все потому, что предисловие к книге написано Карлом Радеком, которого порекомендовал Тарле для этого случая коллега по кафедре алма-атинского пединститута, известный нам Казанзаг. Там, в Алма-Ате, он, бывший помощник Радека, отбывал ссылку. Но знакомство Тарле с Казанзагом относилось к 1930 году. А теперь 1937-й. В Москве только что закончился процесс над деятелями «троцкистско-зиновьевского блока», среди которых и Карл Радек. Большая часть обвинений подсудимых строилась на его показаниях, представлявших обвиняемых «шпионами, врагами народа». За это Радеку дали десять лет лагерей, и также объявили «врагом народа».
В тот день, 10 июня, у Тарле впервые защемило сердце, такого не было даже в момент ареста восемь лет назад. Но отвернувшаяся было судьба вновь поворачивается к нему. И все это в течение одних суток. 11 июня те же газеты опубликовали редакционное опровержение. Текст в обоих изданиях был один и тот же: «Профессор Е.В. Тарле, как известно не марксист, книга его “Наполеон” содержит немало существенных ошибок. Это, однако, не давало никаких оснований автору назвать проф. Е.В. Тарле фальсификатором истории и связать его имя с именем редактора его книги, врага народа, троцкистского бандита Радека. Это тем более недопустимо, что книга проф. Е.В. Тарле о Наполеоне по сравнению с работами других буржуазных историков является, безусловно, одной из лучших»27. Судя по стилю, историки допускают, что этот текст принадлежал Сталину.
А 30 июня, через девятнадцать дней после публикации этого редакционного опровержения, Тарле получает письмо от самого вождя. В нем он пишет:
«Т-щу Тарле. Мне казалось, что редакционные замечания “Известий” и “Правды”, дезавуирующие критику Константинова и Кутузова, исчерпали вопрос, затронутый в Вашем письме насчет Вашего права ответить в печати на критику этих товарищей антикритикой. Я узнал, однако, недавно, что редакционные замечания этих газет Вас не удовлетворили. Если это верно, можно было бы, безусловно, удовлетворить Ваше требование насчет антикритики. За Вами остается право остановиться на форме антикритики, наиболее Вас удовлетворяющей (выступление в газете или в виде предисловия к новому изданию “Наполеона”). И. Сталин»28.
Да, Сталин принял «Наполеона», он ставит вопрос о новом издании. Его, Тарле, «Наполеон» что-то значит для политики страны. И выбор его в отношении героев истории применительно ко времени правилен и точен. Его стратегия исторических тем и героев вписывается в идеологию и политику власти.
А может, власть ориентируется на его видение истории, на его стратегию истории? Мог он задавать себе этот вопрос? При его научном тщеславии, возможно, и мог. А разве эта стратегия недостойна возвращения ему звания академика? Вот этот вопрос уж точно возник у него.
Только через девять с половиной месяцев, 15 апреля 1938 года, он написал письмо Сталину как ответ на его июньское послание. Выдерживал вождя?
А ведь гвоздь письма — напоминание о том, что он надеется на восстановление его, Тарле, в академическом звании.
«Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович! — пишет Тарле. — Ваше отношение к одной из моих работ, выразившееся в Вашем письме от 28 июня 1937 года (Тарле называет эту дату. — Э.М.), получением которого я горжусь, дает мне смелость обратиться к Вам для разрешения дела, имеющего, как мне кажется, и некоторый общественный интерес. Президиум Академии наук СССР желает предложить общему собранию Академии восстановить меня в качестве члена Академии и испрашивает у Совнаркома разрешение поставить этот вопрос ввиду близкого уже срока созыва общего собрания, но ответа пока не последовало. Не буду распространяться о деле, по которому я был в 1930 году привлечен органами ГПУ, скажу только, что я лишь на первом допросе узнал о существовании какой-то “организации Платонова”, за мнимое участие в которой я и привлекался. Прибавлю, что на четвертый день по приезде на место ссылки в гор. Алма-Ата я был уже назначен штатным профессором по истории империализма в Казахском университете, а по прошествии 10 месяцев был уже переведен профессором в Ленинградский университет… С меня не только давно снята “судимость”, но не далее как в текущем 1938 году я по приглашению дирекции школы комсостава НКВД в Ленинграде (имени Куйбышева) дважды выступал с лекциями о шпионаже и диверсиях в капиталистических странах. Я писал и пишу в “Известиях”, в “Комсомольской правде”, и в “Красной звезде”, в журнале “В помощь партучебе”, в “Молодой гвардии”, в “Пионере”. И неся огромную научную и общественную нагрузку, я до сих пор чувствую себя каким-то ошельмованным и не реабилитированным. Пока я не восстановлен в звании, которого я был лишен в 1930 году, моя работа (а я могу и хочу работать с партией и правительством) подрывается и лишается должного авторитета и значения. “Вы Академии очень нужны!”, — заявил мне и уполномочил сослаться на его мнение президент Академии В.Л. Комаров. Но, конечно, Академия не может в данном случае сделать то, что хочет, пока она не осведомлена о неимении возражений со стороны власти. Между тем вся эта большая и разнообразная работа, научная и общественная, которую я делаю теперь для Академии по прямому и настойчивому желанию Академии, становится для меня в моральном отношении все тягостнее и станет в конце концов прямо непереносимой, пока дело о моем восстановлении не будет урегулировано. Я, беспартийный большевик, человек, выступавший неоднократно в печати как комментатор сталинской Конституции, постоянно выступающий с лекциями и докладами по упорным требованиям парткомов и комсомольских организаций, чувствую себя вправе добиваться своей полной реабилитации, и для меня теперь единственной ее формой является восстановление в Академии наук в качестве действительного члена, на том месте, которое до сих пор не замещено вследствие крайне скудного у нас числа специалистов по новой истории. Глубоко Вас почитающий Евгений Тарле»29.
И резолюция Сталина: «т. Молотову. По-моему Тарле можно восстановить. Я за включение его в состав членов Ак. наук». Потом было решение Политбюро и 29 сентября 1938 года Тарле восстановлен в правах действительного члена Академии наук СССР на общем собрании академии.
Он своего добился, он снова академик. И его мастерство историка, его профессиональное «я» непререкаемо среди коллег по профессии. Хотя некоторые при его имени скрипят зубами.
Свое «я» Тарле отстаивал еще в одном случае, на сей раз не столько профессиональное, сколько личностно-национальное. Дело было уже в 1951 году, 1 сентября. В этот день начала учебного года он, патриарх исторической науки, академик, трижды лауреат Сталинской премии, читал так называемую актовую лекцию студентам-первокурсникам Московского института международных отношений. Когда 77-летний академик в любимом им темно-синем костюме-«тройке», в накрахмаленной белой рубашке появился в зале в сопровождении институтского руководства, староста курса, из служивших в армии, скомандовал: «Курс! Для встречи академика Тарле — встать!». Грохнув крышками столов, студенты вскочили и замерли. По выражению лица Тарле было понятно, что сие приветствие ему неприятно. Взойдя на кафедру, он сказал, обращаясь к залу: «Спасибо, садитесь». А потом повернулся к старосте и произнес: «Замечу, я не француз, а еврей, и моя фамилия произносится как Тарле, с ударением на первом слоге». Надо было видеть, какое впечатление произвела эта реплика на студентов. То было время ожесточенной борьбы против космополитизма, заигрывания с Западом, антисемитской кампании, начавшейся с дела врачей, заподозренных в связях с американской сионистской организацией «Джойнт».
Что же Тарле хотел сказать своей поправкой к словам старосты? Что он не космополит, не имеет никаких корней французских? Да, он еврей, и не скрывает этого. Но он советский еврей, честно служащий своей родине. А именно таких евреев тогда выделял Сталин. И Тарле это понимал.
После «Наполеона», не мешкая, Тарле принимается за следующий труд под названием «Нашествие Наполеона на Россию. 1812». В этой последовательности обнажается логика его концепции, если ее рассматривать в контексте международных событий времени 30-х годов прошлого века — крепнущая Германия и ее фашистский лидер Гитлер, жаждущий завоевать Европу и покорить земли на востоке.
До начала Второй мировой войны оставался один год, когда вышла в свет книга о нашествии, именно нашествии, Наполеона на Россию. Здесь нашествие как насилие, как вторжение, нападение. Читающий «Наполеона», а затем и «Нашествие Наполеона», по замыслу автора этих творений, так или иначе должен прийти к мысли: а возможно ли нашествие Гитлера, «этой плесени загнивающего капитализма», на СССР? Какое оно будет, это гитлеровское нашествие, и как с ним совладать? Тарле очень хотел, чтобы эти вопросы стучались в сознание мыслящей публики.
Западная философия вкупе с политологией в лице Карла Ясперса, Раймонда Арона, Ханны Арендт так и не решились использовать столь неожиданное политическое определение Гитлера — «плесень капитализма». Как можно увязать Гитлера со святым источником — капитализмом?! Вот почему в «Нашествии Наполеона» Тарле сначала делает анализ политических причин той Отечественной войны России. Он прежде всего показывает, как обострились разногласия в отношении Великого герцогства Варшавского, превращенного Францией в плацдарм нападения на Россию.
«Заставить Россию экономически подчиниться интересам крупной французской буржуазии — создать против России вечную угрозу в виде вассальной, всецело зависимой от французов Польши, к которой присоединить Литву и Белоруссию — вот основная цель»30.
Именно этой цели желал достичь Наполеон в войне 1812 года, утверждал Тарле. И Польша, именно Польша будет играть особую роль в столкновении России с агрессором в эту и иные эпохи. К этому прозрачному выводу приходит мысль читающего.
А что же Наполеон как агрессор? Как он принимал решение о походе в Россию? Какие аргументы взвешивал? Обратимся к тексту Тарле.
«Слышал что-то Наполеон и о традиционном духе соперничества, некоторой оппозиции, который существовал в Москве относительно Петербурга, и в этом долгом разговоре с Дарю (государственный секретарь, главный интендант армии Наполеона. — Авт.) император безмерно преувеличил значение этой московской дворянской фронды, этих ворчливых выходок членов московского Английского клуба против петербургского двора и петербургских сановников: «Москва ненавидит Петербург, я воспользуюсь этим соперничеством, последствия подобного соревнования неисчислимы». Очевидно, великосветские шпионы Наполеона, с давних пор доносившие ему обо всем, что делается и говорится в обеих русских столицах, придавали преувеличенное значение тому, что они подслушали среди резких на язык московских бар и опальных бюрократических тузов, проживавших в Москве. Выслушав все это, Дарю продолжал возражать, потому что эта аргументация Наполеона (которой император явно стремился убедить самого себя) нисколько его не успокоила. Дарю обратил внимание Наполеона на то, что до сих пор «война была для его величества игрой, в которой его величество всегда выигрывал». Но теперь от дезертирства, от болезней, от голодовки великая армия уже уменьшилась на одну треть. «Если уже сейчас тут, в Витебске, не хватает припасов, то что же будет дальше?» — говорил Дарю. Фуражировки не удаются: «Офицеры, которых посылают за припасами, не возвращаются, а если и возвращаются, то с пустыми руками». Еще на гвардию хватает мяса и муки, но на остальную армию не хватает, и в войсках ропот. Есть у великой армии и громадный обоз, и гурта быков, и походные госпитали, но все это остается далеко позади, отстает, решительно не имея возможности угнаться за армией. И больные, и раненые остаются без лекарств, без ухода. Нужно остановиться… Бертье (начальник императорского штаба. — Авт.) поддержал это мнение и поддакивал Дарю, но не очень отваживался на самостоятельные речи. В этом долгом разговоре, где император явственно больше спорил со своим внутренним голосом, тайно говорившим ему то самое, что вслух говорил Дарю, Наполеон вдруг с большой горячностью стал вспоминать о шведском походе времен Петра Великого. «Я хорошо вижу, что вы думаете о Карле XII!» — воскликнул он, хотя никто и не помышлял говорить ему о Карле XII. Это он сам вспомнил, конечно, о шведском короле, о своем прямом предшественнике в деле нашествия на Россию, и, как во всем этом роковом разговоре, император и в данном случае возражал не Дарю, а самому себе. Пример Карла XII, рассуждал Наполеон, ничего не доказывает: шведский король не был достаточно подходящим человеком для подобного предприятия. Наконец, нельзя из одного случая (т.е. из гибели шведов) выводить общее правило: «Не правило рождает успех, но успех создает правило, и если он, Наполеон, добьется успеха своими дальнейшими маршами, то потом из его нового успеха создадут новые принципы», — так он говорил. Привычка не считаться ни с какими прецедентами, диктовать истории, а не учиться у нее, уверенность, что никакие общие мерки и правила в применении именно к нему лично не имеют ни малейшей силы и смысла, так и сквозят в каждом слове Наполеона. Да, знаменитый шведский полководец погиб, но он сам виноват: зачем, будучи «только» Карлом XII, он взялся за дело, которое под силу только одному Наполеону и больше никому?
Разговор кончился»31.
Ставшие известными через много лет словесные эскапады Гитлера перед своими генералами будто вырастают из монологов Наполеона.
А какой же это народ, на который поднял меч Наполеон? Как они, Наполеон, его маршалы, чиновники правительства, представляли русских? Это их представление Тарле вложил в уста государственного секретаря, главного интенданта великой армии, графа Дарю: «Теперь, после Витебска, уже начинается коренная Россия, где население будет встречать завоевателя еще более враждебно: это — почти дикие народы, не имеющие собственности, не имеющие потребностей. Что у них можно отнять? Чем их можно соблазнить? Единственное их благо — это их жизнь, и они ее унесут в бесконечные пространства»32.
Вот в отношении этих «диких народов, не имеющих собственности», война Наполеона имела прогрессивный характер, несла освобождение от феодального гнета и не преследовала цель территориальных захватов, доказывали французские историки. Альбер Сорель, в частности. И среди отечественных историков бродило мнение, что поход Наполеона в Россию (не нашествие, заметьте) способствовал бы утверждению прогрессивных принципов капитализма, которые уже давно пустили корни в Европе. Но русские, мол, повели себя не так.
По этим мнениям Тарле бьет фактами. Что же это за прогрессивный характер войны, если французская армия отличалась в России зверствами и насилием: «Армия Наполеона нигде решительно, даже в Египте, даже в Сирии, не вела себя так необузданно, не убивала и не истязала населения так нагло и жестоко, как именно в России»33.
Почему же были так жестоки французы к русским?
Потому что русские сопротивлялись. Тарле подчеркивает: «Французы мстили за пожары деревень, сел и городов, за сожжение Москвы, за непримиримую вражду со стороны русского народа, которую они ощущали от начала до конца в течение всего своего пребывания в России»34.
Так еще никто из историков не рассматривал Отечественную войну 1812 года.
Тарле обращает внимание на истоки того русского гнева, что заставлял крестьян браться за оружие. «Потом началось отступление великой армии, и началось оно с бессмысленного взрыва Кремля, что довело до бешенства гнев возвращающегося в Москву народа, нашедшего весь город в развалинах. На этот заключительный акт — взрыв Кремля — посмотрели как на злобное издевательство. Отступление сопровождалось планомерным, по приказу Наполеона, сожжением и городов и сел, через которые двигалась французская армия. Крестьяне, находя убитых русских пленных по обе стороны дороги, тут же приносили клятву не щадить врагов»35.
Таким поведением наполеоновская армия не только вызвала возмущение русских людей, но и породила народную войну, в которой ожесточение и ненависть стали основным оружием.
Но прежде народной войны против наполеоновского нашествия уже была профессиональная война, которую Тарле связывает с действиями регулярной русской армии. Он рассказывает о тяжелых арьергардных боях русских частей, об обороне Смоленска, о битве на Бородинском поле. После Бородинского сражения началось дело народной войны. «Бородино оказалось в конечном счете великой моральной победой русского народа над европейским диктатором. Именно на бородинских полях начато было то неимоверно трудное дело низвержения Наполеона, которому суждено было завершиться спустя три года на равнине Ватерлоо»36.
Тарле, когда писал «Нашествие Наполеона», видел перед собой прежде всего аудиторию интеллигенции. К ней была обращена его книга. На это обращает внимание советский посол в Англии в годы Второй мировой войны академик И. Майский: «Почти одновременно с “Войной и миром” была опубликована и книга Тарле о нашествии Наполеона на Россию. Конечно, она не имела такой широкой аудитории, как роман Толстого. Ее читали главным образом в кругах интеллигенции — особенно политики, журналисты, историки, военные. Читали внимательно и невольно делали сравнение с событиями Второй мировой войны. И так как этот слой читателей играл большую роль в парламенте, в прессе, в армии и флоте, в различных государственных учреждениях, то психологический эффект произведения Тарле был, пожалуй, не менее силен, чем эффект великой эпопеи Льва Николаевича»37.
«Нашествие Наполеона» действительно помогло сломать неверие «определенных кругов английского общества в непобедимость Советского Союза» в начальный период Отечественной войны.
Все же как историк Тарле был не столько пропагандистом, сколько исследователем. А исследователь убеждает лучше, хотя и вызывает небывалое раздражение оппонентов.
Тарле входил в отборочную комиссию по работам историков, претендующим на Сталинские премии. В начале 1944 года комиссия, обсуждая очередные работы претендентов, споткнулась на книге «История Казахской ССР с древнейших времен до наших дней», вышедшей в Алма-Ате в 1943 году под редакцией А. Панкратовой и М. Абдукалыкова. Тарле был против выдвижения ее на премию. И вот как он это объяснил, выступая в феврале 1944 года на заседании ученого совета Ленинградского университета, который работал в то время в Саратове, куда эвакуировался в начале войны. Оказывается, в книге, посвященной присоединению Казахстана к России, говорилось о борьбе казахов с русскими захватчиков, причем борьба эта была чуть ли не героической.
Так это было или не так? Можно и здесь искать правду. Но более важен вопрос, как интерпретировать присоединение Казахстана к России? И тут Тарле обращается к «кавказской истории». Он говорит с трибуны ученого совета: «Хорошо, Шамиль и его приверженцы героически сражались за то дело, которое они считали правым, все это так. Но уместно ли в 1943—1944 гг. или в 1935—1939 гг., или когда хотите оплакивать окончательные результаты этой войны? Ведь история живет секундами, которые были. Спорить сегодня, прогресс или регресс в том, что кавказские племена живут теперь под Сталинской Конституцией, а не под “теократией Шамиля” нелепо. Продвижение России в Крым и на Кавказ было необходимо»38.
Он уточняет: «…диалектика требует, чтобы мы смотрели на историю с точки зрения 1944 года»39.
И тут же кивок в сторону Средней Азии: «Плюс или минус, что Хива и Бухара со Средней Азией теперь с нами, а не находятся в прежнем дорусском положении»40.
Вывод, который делает Тарле, определенно показывает, какое отношение имеют все эти истории, — и кавказская, и среднеазиатская, и казахская, — к судьбе страны, которая решалась в те военные годы: если «мы начинаем побеждать этого мерзкого врага (гитлеровский фашизм. — Э.М.), который на нас напал, то один из факторов этой победы заключается в этой громадной территории; это один из моментов, который сейчас является одним из спасающих нас факторов. Говорить об этом факторе, о тех, кто создал этот фактор, как о каком-то недоразумении… совершенно не приходится»41.
Громадная территория России — это приобретение предков, это создание ими огромного ресурсного потенциала страны, работающего на ее будущее. Завоевания предков помогли выстоять и в войну 1812 года, и в войну 1941 года. И доклад, в котором он говорит об этом, называется «О роли территориального расширения России в XIX—XX веках».
Это не так, возмутилось сообщество историков. Побеждаем в войне, благодаря советской власти, партии и героизму народа, утверждали оппоненты Тарле.
Все так, возражал он, и власть, и партия, и героизм, но еще и предки помогли, и героизм их, и территории, обретенные ими. Говорил, как исследователь, кем и был в первую очередь. И при этом предлагал не забывать известные слова Сталина: «Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков — Александра Невского, Димитрия Донского, Кузьмы Минина, Димитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова!»
Не могли успокоиться историки, писали критические статьи, в частности на его книгу «Крымская война», выступали с обвинениями, некоторые опускались до доносов. Укоряли его в ошибках, в прямолинейности, в идеализации царской России, в прославлении самодержавия, в отождествлении народа и царской власти, объединенных понятием российской государственности.
А он продолжал ломать исторические стереотипы и конструкции в контексте того времени.
Он говорил, что не Россия — душитель польской независимости, а сами поляки: «Вы найдете в некоторых документах, как поляки распродавали свое Отечество тому, кто больше даст. Но и там не все написано»42.
Он говорил, что не русские душили Финляндию, русские создали государственность Финляндии, дав ей Конституцию, пожертвовав ей Выборгскую область, а она ответила черной неблагодарностью43.
Ему пеняли за его позицию — не использовать в научных трудах такие стереотипы в отношении дореволюционной России, как «жандарм Европы» и «тюрьма народов».
Откуда брал силу сопротивляться? На том же ученом совете по книге «История Казахской ССР» им было сказано: «Люди, которые не пишут историю, а делают ее, думают так»44.
Может, он состоял в духовном заговоре с этими людьми, что делали тогда историю? И это придавало ему силы?
Кто хотел — услышал.
А он исходил из того, что история не мертвая наука, а наука сражающаяся. И это, по его разумению, должны были понимать историки.
Через четыре дня после капитуляции фашистской Германии, 12 мая 1945 г., премьер-министр Великобритании сэр У. Черчилль пишет письмо Президенту США Г. Трумэну, в котором называет освобождение Красной армией европейских стран от гитлеровского нашествия продвижением московитов в центр Европы45. Какой-то в этом есть оттенок и нацистской пропаганды, которая в последний год войны представляла наступление Красной армии, освобождение ею стран Европы от гитлеровского фашизма как нашествие степных племен, племен варваров, крушащих западную цивилизацию.
Образ для солдат Красной армии, освобождающих европейские страны от нашествия Гитлера, Черчилль выбрал запоминающийся — московиты, рвущиеся в центр Европы. Скорее всего, именно в связи с этим в последние месяцы войны у британского премьера родилась идея, которую он скоро предъявит миру в своей исторической речи. К этой идее его подтолкнул страх, порожденный наступлением Красной армии, ведомой диктатором Сталиным. В интерпретации нацистской пропаганды — наступлением диких степных орд, мародерствующих, все сжигающих и всех насилующих на своем пути по Европе — колыбели мировой цивилизации46.
5 марта 1946 г. в Вестминстерском колледже маленького провинциального американского городка Фултона (штат Миссури) Черчилль (уже в ранге экс-премьера Великобритании) произнес свою известную речь под названием «Мускулы мира». Эта стратегическая речь на то время самого большого политического интеллектуала Запада была согласована и с тогдашними руководителями Великобритании, и с президентом США. Программное выступление Черчилля явно демонстрировало озабоченность западного мира ростом морального авторитета Советского Союза после разгрома гитлеровской Германии, появлением его войск в Европе и стремлением СССР обезопасить свои границы.
Прозорливый политик Черчилль, холодно воспринимавший И.В. Сталина и стоявшую за ним страну, все же понимал, что престиж Советского Союза вырос на крови советских солдат, перемоловших около 80 процентов самой сильной армии — гитлеровской. Разгром подавляющей массы гитлеровских войск на советской территории позволил СССР войти в Европу и освободить от гитлеровского порабощения Польшу, Венгрию, Чехословакию, Австрию, Румынию, Болгарию, Югославию, почти половину Германии и взять Берлин. Советский Союз в роли освободителя Европы становился, по мнению руководящей элиты Великобритании и США, опасен для западного мира.
Фултонская речь Черчилля выразила все его страхи, комплексы, рефлексии в отношении Советского Союза. Она и сейчас поражает своей политической ясностью и агрессивностью, звучит как меморандум о начале холодной войны против СССР.
На программную и ультимативную речь Черчилля последовала реакция Сталина. Через девять дней после фултонской премьеры Черчилля он выступил в газете «Правда». Но за два дня до его выступления в газете «Известия» выступил академик Тарле со статьей под названием «По поводу речи Черчилля». Явно это выступление состоялось по поручению Сталина.
Для чего Сталину нужно было, чтобы первым ответил Черчиллю академик Тарле? Для того чтобы академик-историк в своем коммуникационном поединке с Черчиллем создал такой образ его речи и образ его самого, который произвел бы впечатление на мировую и советскую аудиторию в ракурсе, нужном Сталину. Сложная задача.
В политике символы играют не меньшую роль, чем концепции. А Тарле для английского истеблишмента, впрочем, как и американского, был символом — автором «Наполеона» и «Нашествия Наполеона на Россию». Вспомним об этом рассказ советского посла в Британии И. Майского. Поэтому появление имени Тарле под статьей «По поводу речи Черчилля» в «Известиях» недвусмысленно говорило, что он, Тарле, указывает на очередного агрессора в отношении России после Наполеона и Гитлера, агрессора, правда, пока потенциального.
Тарле должен был выступить в роли пресс-секретаря Сталина, пресс-секретаря в ранге академика, что говорило бы об уровне компетенции такого помощника по связям с общественностью. Роль и задача любого пресс-секретаря — это разъяснение, интерпретация, оценка события или какого-либо заявления с позиции босса, по-нашему — хозяина. Эта интерпретация рассчитана на публику, на внутреннее и мировое общественное мнение. И она тем убедительнее, чем более компетентен, доказателен, историко- и литературоцентричен пресс-секретарь в сравнении с оппонентом. В данном случае сошлись достойные противники. Черчилль с его журналистским прошлым, навыком публициста, инстинктом историка и политика, — и Тарле с его знанием истории, с его литературным кругозором, опытом публициста и аналитика исторических событий и фигур.
И вот какая получилась полемика по накалу эмоций47.
Черчилль:
«В чем же заключается наша генеральная стратегическая концепция, которую нам с вами нужно принять сегодня? Не в чем ином, как в обеспечении безопасности и благоденствия, свободы и процветания всех мужчин и всех женщин во всех домах и во всех семьях на всей земле».
Тарле:
«Черчилль восклицает: “Таковы основы свободы, которые должны иметь место у каждого очага”. Мы бы не сказали, что очень уж уютны и “свободны” сейчас (в 1946 г. — Авт.) очаги в Калькутте, Бомбее, Дели, Александрии, Каире, т.е. там, где живут под английской властью не несколько десятков миллионов, а несколько сот миллионов людей. Вполне удовлетворяют м-ра Черчилля также та свобода и истинная обеспеченность личности, которые царят у испанского “очага”. Для осуждения испанского гангстера у Черчилля в его вдохновенном гимне свободе не нашлось ни единого слова порицания. Да и как мог бы он говорить о Франко, которого навязали несчастному испанскому народу Гитлер, Муссолини, лорд Плимут и который продолжает пытать в своих застенках тысячи несчастных людей только потому, что его твердой рукой поддержал Черчилль. Мы теперь документально знаем, что сам Франко считал безусловно неизбежным свое немедленное устранение в случае победы “свободолюбивых” держав. “Наш долг… не заключается в насильственном вмешательстве во внутренние дела стран, которых мы не покорили во время войны”, — сказал Черчилль. Но ведь, например, Грецию вы не покоряли, однако в Греции пустили же в ход и автоматы, и даже морскую артиллерию! Вы оправдывали тогда свое вооруженное, насильническое вмешательство тем, что Греция — важная для Британии средиземноморская позиция, где вам должно поэтому утвердить любой ценой своих людей. Греки никак не могли взять этого в толк. Им все казалось, что они не британская позиция, а греческая нация. Что же оставалось с ними делать при такой их досадной непонятливости, как не начать палить в них с миноносцев ядрами?
“Необходимо, чтобы постоянство мысли, неуклонность цели и великая простота решений руководили и направляли народы, говорящие на английском языке”, — поучает в своей фултонской речи оратор. Что верно, то верно! Греки испытали на себе эту “великую простоту” и “неуклонность” черчиллевских решений. Уж что может быть проще неуклонной стрельбы ядрами по демонстрантам (особенно безоружным)!»
Черчилль:
«Мы не должны допустить повторения подобной катастрофы (имеется в виду Вторая мировая война. — Авт.), и добиться этого сегодня, в 1946 году, возможно лишь путем налаживания нормальных отношений и всеобъемлющего взаимопонимания с Россией под эгидой Организации Объединенных Наций. Поддержание таких отношений в течение многих и многих мирных лет должно обеспечиваться не только авторитетом ООН, но и всей мощью США, Великобритании и других англоязычных стран и их союзников…
Мне трудно представить, чтобы обеспечение эффективных мер по предотвращению новой войны и развитию тесного сотрудничества между народами было возможно без создания того, что я бы назвал братским союзом англоязычных стран. Под этим я имею в виду особые отношения между Великобританией и Британским Содружеством наций, с одной стороны, и Соединенными Штатами Америки, с другой… Это должно сочетаться с такими мерами по обеспечению взаимной безопасности, как совместное использование всех имеющихся у каждой из наших стран в различных точках земного шара военно-морских и военно-воздушных баз, что позволит удвоить мобильность как американских, так и британских военно-морских и военно-воздушных сил…
Уже дважды Америка вынуждена была посылать миллионы своих сынов за Атлантический океан, где они находили войну и хаос, но отныне война и хаос сами будут находить ту страну, где хотели бы воцариться, в какой бы точке Земли она ни находилась…
Соединенные Штаты Америки находятся сегодня на вершине могущества, являясь самой мощной в мире державой, и это можно расценить как своего рода испытательный момент для американской демократии, ибо превосходство в силе означает и огромную ответственность перед будущим».
Тарле:
«Черчилль призывает Соединенные Штаты заключить, не теряя ни минуты времени, теснейшее военное соглашение с Великобританией в противовес Советскому Союзу.
Уже успели (в Америке, но не в Англии) отметить и то, что Черчилль в этой будущей борьбе, разжечь которую он изо всех сил стремится, явственно отводит первое место Америке, но не Англии. Что касается Англии, то, по-видимому, Черчилль скромно довольствуется для своей страны ролью, так сказать, инициатора. Он прямо этого не говорит, но вывод, который можно сделать из его слов, именно таков: все греховные действия, в которых он укоряет Советский Союз, нарушают интересы только Англии, а вовсе не Америки. Следовательно, в идеале дело должно ему рисоваться так: Советский Союз где-нибудь непременно обидит Англию, а тогда горячо любимые британцами заатлантические братья вскипят негодованием и бросятся на выручку. Кровные узы, связывающие Англию с Северной Америкой, несомненны, и любовь англичан к близким кровным родственникам, да еще вдобавок таким богатым, кажется Черчиллю вполне естественной. Но так как он прежде всего человек традиций (его одна шведская газета даже назвала человеком традиций не XIX, a XVIII столетия), то странно, что ему не пришло в голову, что русско-американские отношения — это тоже своего рода старая традиция! Да еще такая, о которой и американская и русская историческая наука давно уже имеет вполне определенное мнение, прочно основанное на фактах.
Традиция англо-американская начинается с восьмилетней яростной вооруженной борьбы, в которой англичане делали абсолютно все от них зависящее, чтобы закрепить свое господство над своими американскими колонистами. Эта традиция продолжается новой войной, когда англичане увенчали свою ничем, кроме алчности, не вызванную агрессию сожжением вражеской столицы, т.е. города Вашингтона. Затем та же “неуклонность цели и постоянство мысли”, которыми Черчилль так восхищается в одном месте своей речи, говоря о своих соотечественниках, побудили уже в середине XIX столетия лорда Пальмерстона занять крайне враждебную, провоцирующую позицию против правительства Соединенных Штатов, напрягавшего все усилия, чтобы спасти от распада государство. Официальная Англия всеми силами поддерживала сепаратизм южных рабовладельцев в их реакционном бунте против Линкольна, освободителя негров. Таким образом, в “традиции” англо-американских отношений всякое бывало…
Но в нашей русско-американской традиции ничего подобного никогда не было. Отношения между Россией и Америкой были неизменно дружественными,— и если взять хотя бы те же опасные для Соединенных Штатов годы.междоусобной войны, то Россия оказалась единственной из всех великих держав, занявшей резко отрицательную позицию против Пальмерстона, против Наполеона III, которые поддерживали южных рабовладельцев в их яростной вооруженной борьбе. И еще недавно кто-то из потомков адмирала Фокса, ездившего с торжественным благодарственным визитом в Россию в 1867 г., вспоминал об этом в американской печати. Прием американской эскадры в России остался в семейных воспоминаниях участников визита.
Эта традиция неизменной политической дружбы между правительствами была не единственным моральным звеном в отношениях русского народа с Америкой. Русскую классическую литературу, нашего Льва Толстого, нашего Достоевского, нашего Чехова, высоко ценят теперь в Америке, но ведь задолго до того времени, как их стали читать в Бостоне, Нью-Йорке, в Сан-Франциско, гениального Эдгара По уже читали и изучали в Петербурге, в Саратове, в Иркутске. Живопись, музыка, скульптура России, научные и технические достижения Америки всегда встречали в дружественной стране взаимно живейший отклик».
Как здесь не вспомнить, что, используя это культурное просвещение Черчилля, которое взял на себя Тарле, профессора Гарвардского университета через четыре года создали концепцию психологической войны с СССР, в которой литературный сюжет этой войны был, по сути, взят из текста Тарле. Вот он: «При определении… целей и задач, безусловно, предполагается указать советскому народу, что есть альтернатива существующему режиму… Задача № 1. Вскрыть и развивать духовные ценности, моральные и этические концепции советского народа, особенно русских, и установить идентичность этих ценностей ценностям свободного мира. Предлагаемая тематика: …в) изучение классической русской литературы, политической философии и этики показывает: Россия находилась под влиянием творческих, социальных и культурных сил, которые развивал Запад… м) романы и рассказы русских писателей очень популярны в США и в свободном мире. Во всех главных университетах изучают русскую литературу… с) о сущности Америки и свободного мира, об основных идеалах, которые мы разделяем с советским народом, дает представление американская и другая западная литература, имеющаяся в СССР: Стейнбек, Эптон Синклер, Марк Твен, Джек Лондон, Диккенс и т.д. Хотя некоторые из этих книг принадлежат к направлению “социального протеста”, они показывают демократическую веру в социальный прогресс в действии»48.
Но продолжим цитировать Тарле.
«Последняя мировая война, общая борьба против подлого и жестокого врага еще больше сблизили нас (США и СССР. — Э.М.). Что же Черчилль считает достаточно сильным, убедительным аргументом, чтобы приглашать так настойчиво (ведь он не с Фултона начал свою пропаганду) американских граждан растоптать эту стародавнюю традицию, эти культурные и политические связи и обратиться к русскому народу и всем народам Советского Союза с ультиматумами и с угрозами “новейшим видом однотипного оружия”»?
Черчилль:
«Никто не может сказать, чего можно ожидать в ближайшем будущем от Советской России и руководимого ею международного коммунистического сообщества и каковы пределы, если они вообще существуют, их экспансионистских устремлений и настойчивых стараний обратить мир в свою веру.
Коммунистические партии и их пятые колонны во всех этих странах представляют собой огромную и, увы, растущую угрозу для христианской цивилизации, и исключением являются лишь Соединенные Штаты Америки и Британское Содружество наций, где коммунистические идеи пока что не получили широкого распространения.
Протянувшись через весь континент от Штеттина на Балтийском море и до Триеста на Адриатическом море, на Европу опустился железный занавес. Столицы государств Центральной и Восточной Европы — государств, чья история насчитывает многие и многие века, — оказались по другую сторону занавеса. Варшава и Берлин, Прага и Вена, Будапешт и Белград, Бухарест и София — все эти славные столичные города со всеми своими жителями и со всем населением окружающих их городов и районов попали, как я бы это назвал, в сферу советского влияния. Влияние это проявляется в разных формах, но уйти от него не может никто. Более того, эти страны подвергаются все более ощутимому контролю, а нередко и прямому давлению со стороны Москвы…»
Тарле:
«Итак, по мнению Черчилля, Советский Союз мешает… истинной демократии. Затем — Советский Союз загородил “железной завесой” всю Восточную Европу, и — никто не знает, что там делается…
Конечно, бывает необходимо иногда и в своих зонах прибегнуть к “железному занавесу”, невзирая даже на “Великую хартию вольностей”. Например, если совсем неуместно соседи полюбопытствуют: нельзя ли поглядеть, какие немецкие батальоны подкармливаются в английской зоне в Германии? Нельзя ли послать туда комиссию? Или если нельзя послать туда, то, может быть, можно ее послать в Индонезию, чтобы узнать, почему индонезийцев уже перебито 40 тысяч человек, а они все еще противятся с пулеметами и гранатами в руках установлению у себя “свободного и безопасного очага”? …Кроме “Восточной Европы” и “железного занавеса”, есть и еще причины, почему Соединенным Штатам настойчиво рекомендуется аргументировать “новейшим однотипным оружием” в отношениях с Советским Союзом. Во-первых, Советский Союз распространяет коммунистические идеи. Правда, ни одного конкретного факта Черчилль не приводит и не может привести, но это неважно. Ему мерещится, что если Советский Союз и не распространяет свои идеи явно, то хочет распространять тайно…
Некоторых публицистов, успевших пока высказаться о речи Черчилля, смутило и привело в полное недоумение настойчивое указание на то, что нужно поскорее учинить этот пропагандируемый общий англо-саксонский вызов Советскому Союзу, пока есть еще кое-что “монопольное”, “новейшее оружие” (имеется в виду ядерное оружие. — Э.М.) (Черчилль очень хочет верить и убедить слушателей, что оно еще пока “монопольно”). Очень уж этому воинственному “частному человеку” не терпится, и он, учитывая, что его аудитория любит и знает Библию, впадает в тон ветхозаветного пророка (в стиле не то Иеремии, не то Даниила): “Могут вернуться темные века, может вернуться каменный век! Берегитесь, говорю я вам, может быть, времени мало!”
Если верить старику Бернарду Шоу, то Черчилль непременно опоздает, и тут не помогут никакие призывы, хотя бы он был пророком посильнее Иеремии и псалмопевцем слаще царя Давида. Смысл лаконичного заявления Бернарда Шоу можно было бы, кажется, изложить более распространенно следующим образом: так как Англия раньше чем лет через пять воевать все равно не сможет, то красноречие м-ра Черчилля не должно слишком волновать умы.
Мы думаем, что прежде всего Англия и не хочет воевать… А если Англия, народная, демократическая, интеллигентная Англия, не желает, чтобы ее ввергли на основании выдуманных страхов, пугая ее глупейшими фантомами, в новую катастрофу, то едва ли Америка, которая отстоит подальше Англии от этих фантомов, испугается пророческих восклицаний м-ра Черчилля…»
Черчилль:
«Ни один человек ни в одной стране на нашей земле не стал спать хуже по ночам оттого, что секрет производства атомного оружия, а также соответствующая технологическая база и сырье сосредоточены сегодня главным образом в американских руках. Но я не думаю, что все мы спали бы столь же спокойно, если бы ситуация была прямо противоположной и монополией на это ужасное средство массового уничтожения завладело — хотя бы на время — какое-нибудь коммунистическое или неофашистское государство. Одного лишь страха перед атомной бомбой было бы достаточно, чтобы они смогли навязать свободному миру, демократическому миру одну из своих тоталитарных систем, и последствия этого были бы просто чудовищны».
Тарле:
«Мы хорошо знаем: во-первых, что Советский Союз не гонится за “всемирным владычеством”, в чем его укоряет Черчилль, конечно, не веря сам в этот курьезный вздор; но мы знаем и то, что Советский Союз твердо решил обезопасить все свои границы, и, во-вторых, что в стремлении к этой законнейшей и необходимейшей цели он не поддастся ни на какие угрозы, ни на какие ухищрения, ни на какое бряцание новейшим однотипным или разнотипным оружием, а будет идти своей дорогой, не сворачивая в стороны, не покушаясь на чужие интересы и не уступая своих».
Черчилль:
«Общаясь в годы войны с нашими русскими друзьями и союзниками, я пришел к выводу, что больше всего они восхищаются силой и меньше всего уважают слабость, в особенности военную. Поэтому мы должны отказаться от изжившей себя доктрины равновесия сил, или, как ее еще называют, доктрины политического равновесия между государствами. Мы не можем и не должны строить свою политику, исходя из минимального преимущества и тем самым провоцируя кого бы то ни было померяться с нами силами».
Тарле:
«Сегодня в нескольких английских газетах проскользнули опасные и неверные слова: “Русский народ уважает силу, покажем ему, что мы сильны”.
Нет, до сих пор те, кто пытался “показать силу” русскому народу, всегда, без исключения, проигрывали на этом предприятии. Русский народ ничто не могло никогда так раздражить, как попытка запугать его. Черчилль знает лучше многих, что Гитлер похоронил себя и “третью империю” именно на такой попытке. Зачем же фултонский оратор зовет два великих англо-саксонских народа на эту роковую дорогу?»
Черчилль:
“Мы с ужасом взираем на страшные разрушения, которым подверглась Европа, во многом лишившаяся своего былого величия, и значительная часть Азии… Существует выражение “неисчислимая сумма человеческих страданий”. И в самом деле, кто может сосчитать, чему равна эта сумма?»
Тарле:
«Теперь, поглощенный кипучей агитацией, Черчилль, конечно, не имеет уже ни времени, ни охоты вспоминать о “сумме страданий” русского народа, спасшего своими страданиями Европу, — но в свое время эта проблема английского премьера интересовала, хотя он в те времена еще не был “частным человеком” (как он отрекомендовался своим фултонским слушателям) и располагал тогда гораздо меньшим досугом для философских размышлений и обобщений, чем теперь.
Советский Союз, спасая себя и спасая континент и Англию, пролил потоки крови и испытал такие леденящие душу ужасы, которые и не снились даже наиболее пострадавшим частям Западной Европы. Говорю это потому, что по своему опыту знаю ту документацию, которую полностью обыкновенные газетные читатели не знают (особенно живущие не ближе Фултона). Повторения 1941 г. мы не допустим и даже самых скромных подготовок к нападению на наши границы мы… не потерпим».
Тарле в этой полемике создает образ Черчилля-провокатора, делающего из СССР образ зла, предающего те договоренности, что были достигнуты на Ялтинской и Потсдамской союзнических конференциях, взламывающего существующие на тот момент отношения Советского Союза и США.
Тарле, известный своим умением создавать образы политических персонажей, прокладывает дорогу Сталину, который выступает уже на фоне созданного академиком образа Черчилля. Сталин выступает как глава государства. И с позиции главы государства он говорит об интересах своей страны — Советского Союза. По этому ответу Черчиллю, опубликованному в «Правде» 14 марта 1946 года, через два дня после выступления Тарле в «Известиях», можно судить, сколь глубоко Сталин был озабочен новыми идеями недавнего соратника по борьбе с нацизмом:
«По сути дела, господин Черчилль и его друзья в Англии и США предъявляют нациям, не говорящим на английском языке, нечто вроде ультиматума: признайте наше господство добровольно, и тогда все будет в порядке, — в противном случае неизбежна война… Но нации проливали кровь в течение пяти лет жестокой войны ради свободы и независимости своих стран, а не ради того, чтобы заменить господство гитлеровцев господством Черчиллей…»
Самое удивительное, что Тарле и своим ответом Черчиллю в «Известиях», и своей книгой «Нашествие Наполеона» помог Сталину аргументированно сформулировать принцип советской внешней политики, когда тот отвечал на речь экс-премьера Великобритании. Сталин в своем ответе Черчиллю говорит:
«Господин Черчилль утверждает, что “Варшава, Берлин, Прага, Вена, Будапешт, Белград, София — все эти знаменитые города и население в их районах находятся в советской сфере и все подчиняются в той или иной форме не только советскому влиянию, но и в значительной степени увеличивающемуся контролю Москвы”. Господин Черчилль квалифицирует все это как не имеющие границ экспансионистские тенденции Советского Союза…
Во-первых, совершенно абсурдно говорить об исключительном контроле СССР в Вене и Берлине, где имеются Союзные контрольные советы из представителей четырех государств и где СССР имеет лишь часть голосов. Бывает, что иные люди не могут не клеветать, но надо все-таки знать меру. Во-вторых, нельзя забывать следующие обстоятельства. Немцы произвели вторжение в СССР через Финляндию, Польшу, Румынию, Венгрию. Немцы могли произвести вторжение через эти страны потому, что в этих странах существовали тогда правительства, враждебные Советскому Союзу… Спрашивается, что же может быть удивительного в том, что Советский Союз, желая обезопасить себя на будущее время, старается добиться того, чтобы в этих странах существовали правительства, лояльно относящиеся к Советскому Союзу? Как можно, не сойдя с ума, квалифицировать эти мирные стремления Советского Союза как экспансионистские тенденции нашего государства»49.
В своем ответе Сталин совершенно определенно следует логике «Нашествия Наполеона». Он использует синоним слова «нашествие» — «вторжение», когда говорит о нападении агрессора через страны, близлежащие к границе СССР, а ранее — России. Ровно об этом писал Тарле, имея в виду выбор Наполеоном Польши как союзника для вторжения: «Заставить Россию экономически подчиниться интересам французской крупной буржуазии и создать против России вечную угрозу в виде вассальной, всецело зависимой от французов Польши, к которой присоединить Литву и Белоруссию, — вот основная цель… Армия Наполеона прошла Германию и вскоре вошла в Польшу. “Освобождение” Польши было одним из лозунгов, но на самом деле это было лишь одной из обстановочных деталей начинающейся войны. Польша прежде всего должна была быть резервом для пополнения новыми рекрутами великой армии»50.
Прошло 150 лет и агрессор, теперь уже Гитлер, разгромив Польшу, сделал ее плацдармом нападения на СССР. Но ныне, подчеркивает Сталин, Польша стала дружественной страной, и СССР заинтересован в том, чтобы его окружали страны, где у власти правительства, лояльные Советскому Союзу. Именно на этом пытается заострить Сталин внимание своего оппонента. Ибо нашествия агрессоров, и Наполеона и Гитлера, на Россию имели целью порабощение страны, убийство и истязание населения ее. Сталин пытается обратить внимание Черчилля на самое главное, что натворил Гитлер в советской стране: уничтожил 7 миллионов человек — не солдат, а только мирных жителей (данные того времени. — Э.М.). Ни одна страна в мире не испытала такой трагедии. Ясно прорисовывается контекст его суждений: пока Британия и США берегли жизни своих солдат, тянули с открытием Второго фронта, — наших граждан убивали, а наша армия ценой огромных жертв сдерживала и перемалывала врага, вторгнувшегося с Запада. И теперь, следуя сталинской логике, СССР, смотря в будущее, должен преградить любыми средствами возможные попытки вторжения возможных агрессоров. Но ответ Сталина показал также, что, как и у элиты Запада, у правящей элиты СССР, страны, недавно пережившей ужасы германского нашествия, тоже были свои страхи, комплексы и рефлексии, на долгие годы определившие внутреннюю и внешнюю политику Союза ССР. Эти страхи и комплексы читаются и в ответе Тарле, который явно показывал, что СССР не хочет конфронтации.
Но обмен столь выразительными и воинственными заявлениями между Черчиллем и Сталиным все же положил начало холодной войне между капиталистической и социалистической системами. Потом за сорок последующих лет с обеих сторон много было разных заявлений и меморандумов, отличавшихся идейной силой, которые обеспечивали эту войну. Самые громкие превращались в доктрины: «Сдерживание мирового коммунизма», «Отбрасывание коммунизма». На основе их конструировали образы страны-противника: «США — цитадель мирового империализма, враг народов», «СССР — империя зла», «СССР — душитель прав человека» и т.п. Но первое политическое и идеологическое обеспечение этой войны прозвучало в речи Черчилля и в жестком ответе Сталина, так органично сочетавшегося с политической эмоциональностью «известинского» выступления Тарле.
Даже сегодня речь Черчилля оценивается как концентрированный образ той долгой борьбы англоязычного Запада против коммунистического Востока, что началась с концом Второй мировой войны. Борьбы, пропитанной мессианством Запада и его страхом перед нашествием московитов — страстных «степных, восточных варваров».
В июле 1934 года журнал «Большевик» решил посвятить очередной номер двадцатилетию начала Первой мировой войны. В числе планируемых к публикации материалов была статья одного из основоположников марксизма-ленинизма Фридриха Энгельса «Внешняя политика русского царизма». Написал он ее в 1890 году, в жанре политического памфлета. Теперь, спустя 43 года, эта статья была подготовлена к публикации в Институте марксизма-ленинизма в новом варианте перевода, с учетом английского и немецкого изданий. Директор института В. Адоратский в конце июня направил ее Сталину, с просьбой разрешить к публикации.
Но разрешения он так и не получил. Сталин выступил против ее публикации. Он написал целый ряд замечаний по статье и направил их Адоратскому и членам Политбюро Центрального комитета партии. Что же так встревожило Сталина?
Скорее всего то, что Энгельс в своей статье, предрекая мировую войну, всю ответственность за нее возлагает на царскую Россию. При этом он особо настаивает на субъективных факторах, которые могут провоцировать будущую войну. Кроме того, статья побуждала искать аналогии с Советским Союзом, а публикация этой статьи на фоне событий, происходящих в середине 30-х годов в Европе, явно могла вызвать нежелательные ассоциации в обществе и в партии.
Какой же образ России складывается после знакомства со статьей Энгельса? Вот цитаты из нее51.
«Русская дипломатия образует своего рода новый иезуитский орден, достаточно мощный, чтобы превозмочь в случае надобности даже царские прихоти и, широко распространяя коррупцию вокруг себя, пресечь ее в собственной среде».
«Это тайное общество, вербовавшееся первоначально из иностранных авантюристов, и подняло русское государство до его нынешнего могущества. С железной настойчивостью, неуклонно преследуя намеченную цель, не останавливаясь ни перед вероломством, ни перед предательством, ни перед убийством из-за угла, ни перед низкопоклонством, не скупясь на подкупы, не опьяняясь победами, не падая духом при поражениях, шагая через миллионы солдатских трупов и по меньшей мере через один царский труп, — эта шайка, настолько же бессовестная, насколько и талантливая, сделала больше, чем все русские армии, для того, чтобы расширить границы России от Днепра и Двины за Вислу, к Пруту, Дунаю, к Черному морю, от Дона и Волги за Кавказ, к истокам Аму-Дарьи и Сыр-Дарьи; это она сделала Россию великой, могущественной, внушающей страх, и открыла ей путь к мировому господству. Но тем самым она укрепила царскую власть и внутри страны».
«Но как могла подобная шайка авантюристов приобрести такое огромное влияние на ход европейской истории? Очень просто. Они вовсе не создали нечто новое, они только правильно использовали существующее положение вещей. Все успехи русской дипломатии имеют перед собой весьма осязаемую материальную основу».
«Представим себе Россию в середине прошлого столетия. Уже тогда — это огромная страна, заселенная племенем, исключительным по своей однородности. Население редкое, но быстро растущее, так что рост мощи страны обеспечен одним уж течением времени. Это население закостенело в умственном застое, лишено всякой инициативы, но в рамках своего унаследованного от предков быта может быть использовано решительно на что угодно; выносливое, храброе, покорное, привыкшее ко всем тяготам, оно представляло собой превосходнейший солдатский материал для войн того времени, когда сомкнутые массы решали исход боя».
«Но преемник Екатерины, Павел, был упрям, капризен, сумасброден: он ежеминутно расстраивал планы дипломатов; он становился невыносим, его надо было устранить. Среди гвардейских офицеров для этого легко было найти исполнителей; наследник престола, Александр, участвовал в заговоре и прикрывал его. Павел был задушен, и тотчас началась новая кампания во славу царя, который, благодаря самому способу его восшествия на престол, стал пожизненным рабом иезуитской шайки дипломатов. Эта шайка предоставила Наполеону окончательно разрушить Германскую империю и довести до крайнего предела царивший в ней беспорядок».
«Современное положение Европы определяется тремя фактами: 1) аннексией Эльзаса и Лотарингии Германией, 2) стремлением царской России к Константинополю, 3) борьбой между пролетариатом и буржуазией, все жарче разгорающейся во всех странах, — борьбой, термометром которой служит повсеместный подъем социалистического движения.
Двумя первыми фактами обусловливается современное разделение Европы на два больших военных лагеря. Аннексия Эльзаса-Лотарингии превратила Францию в союзницу России против Германии, царская угроза Константинополю превращает Австрию и даже Италию в союзницу Германии. Оба лагеря готовятся к решительному бою, — к войне, какой еще не видывал мир, к войне, в которой будут стоять друг против друга от десяти до пятнадцати миллионов вооруженных бойцов».
«Вся эта опасность мировой войны исчезнет в тот день, когда дела в России примут такой оборот, что русский народ сможет поставить крест над традиционной завоевательной политикой своих царей и вместо фантазий о мировом господстве заняться своими собственными жизненными интересами внутри страны, интересами, которым угрожает крайняя опасность».
«И тем самым Запад получил бы возможность без всяких помех, без вмешательства со стороны, приняться за свою современную историческую задачу: разрешить конфликт между пролетариатом и буржуазией и превратить капиталистическое общество в социалистическое».
«Таковы те пункты в силу которых Западная Европа вообще, а западно-европейская рабочая партия в особенности так глубоко заинтересованы в победе русской революционной партии и в падении царского абсолютизма. С возрастающей быстротой, как по наклонной плоскости, катится Европа в пропасть мировой войны неслыханного размаха и силы».
После выхода этой статьи Энгельс в 1891 году в письме на имя А. Бебеля подчеркивает, что «если Россия начнет войну, — вперед на русских и их союзников, кто бы они ни были»52.
Из этого краткого изложения статьи образуется смысл образа России, задаваемый Энгельсом: царская монархия, используя свой народ, выносливый, храбрый, покорный, как хороший солдатский материал, шагая через миллионы солдатских трупов, добивалась расширения границ России; а иезуитская шайка дипломатов, бессовестная и талантливая, закрепляла успех армии, делая Россию великой, могущественной, внушающей страх, шагающей к мировому господству. Россия, готовая начать войну ради захвата Константинополя, выступает как последний оплот общеевропейской реакции, поэтому надо идти вперед на русских. Остановить Россию может свержение царского режима, что позволило бы Западной Европе превратить европейское капиталистическое общество в социалистическое.
Такой образ России, который предлагал журнал «Большевик» в случае публикации к двадцатилетию Первой мировой войны давней статьи Энгельса, заставил Сталина выступить против публикации этой статьи. Вот как он это обосновал в своей записке «О статье Энгельса “Внешняя политика русского царизма”» (здесь приводится заключительная часть ее).
«Нужно отметить, что… недостатки статьи Энгельса представляют не только “историческую ценность”. Они имеют или должны были иметь еще важнейшее практическое значение. В самом деле: если империалистическая борьба за колонии и сферы влияния упускается из виду как фактор надвигающейся мировой войны, если империалистические противоречия между Англией и Германией также упускаются из виду, если аннексия Эльзас-Лотарингии Германией как фактор войны отодвигается на задний план перед стремлением русского царизма к Константинополю как более важным и даже определяющим фактором войны, если, наконец, русский царизм представляет последний оплот общеевропейской реакции, — то не ясно ли, что война, скажем, буржуазной Германии с царской Россией является не империалистической, не грабительской, не антинародной войной, а войной освободительной или почти освободительной?
Едва ли можно сомневаться, что подобный ход мыслей должен был облегчить грехопадение германской социал-демократии 4 августа 1914 года, когда она решила голосовать за военные кредиты и провозгласила лозунг защиты буржуазного отечества от царской России, от “русского варварства” и т.п.
Характерно, что в своих письмах на имя Бебеля, писанных в 1891 году (через год после опубликования статьи Энгельса), где трактуется о перспективах надвигающейся войны, Энгельс прямо говорит, что “победа Германии есть, стало быть, победа революции”, что “если Россия начнет войну, — вперед на русских и их союзников, кто бы они ни были!”
Понятно, что при таком ходе мыслей не остается места для… ленинской политики превращения империалистической войны в войну гражданскую.
Так обстоит дело с недостатками статьи Энгельса. Видимо, Энгельс, встревоженный налаживавшимся тогда (1890—1891 годы) франко-русским союзом, направленным своим острием против австро-германской коалиции, задался целью взять в атаку в своей статье внешнюю политику русского царизма и лишить ее всякого доверия в глазах общественного мнения Европы и прежде всего Англии, но, осуществляя эту цель, он упустил из виду ряд других важнейших и даже определяющих моментов, результатом чего явилась однобокость статьи.
Стоит ли после всего сказанного печатать статью Энгельса в нашем боевом органе, в “Большевике”, как статью руководящую или, во всяком случае, глубоко поучительную, ибо ясно, что напечатать ее в “Большевике” — значит дать ей молчаливо такую именно рекомендацию?
Я думаю, не стоит. И. Сталин
19 июля 1934 года»53.
Тогда, в 1934 году, записка Сталина с замечаниями на статью Энгельса, так и не опубликованная в партийной печати, все же дошла до профессиональных историков. Скорее всего через Институт марксизма-ленинизма, директор которого Адоратский состоял в прямой переписке со Сталиным. Академик Тарле познакомился с содержанием этой сталинской заметки благодаря все тому же Карлу Радеку, своему человеку в этом институте. На Тарле эта заметка произвела глубочайшее впечатление. Это сказалось на его будущих работах. Он руководствовался в них той исторической идеологией, которой Сталин пользовался в анализе статьи Энгельса. Тарле выразил ее суть в «Истории дипломатии», первый том которой ушел в печать в 1940 году, и в монографии «Крымская война», изданной в 1941 году. Именно в этом сочинении Тарле, как считают современные исследователи, противопоставил сталинскую концепцию Крымской войны (внешняя политика русского царизма агрессивна, но не отличается, по сути, от захватнической политики Англии и других государств) концепции академика М.Н. Покровского, который возлагал ответственность за войну только на русский царизм54.
Для историков появление заметки Сталина в отношении статьи Энгельса было знаковым событием. Ибо она появилась в тот год, когда пала историческая концепция М.Н. Покровского. И всходила звезда историков Платонова и Тарле, историков-патриотов. Сталинский комментарий статьи Энгельса однозначно открывал новое видение истории России.
Эта записка Сталина, написанная им в 1934 году для членов Политбюро и руководителей Института марксизма-ленинизма, только в мае 1941 года, уже как статья, была опубликована в журнале «Большевик» (№ 9, 1941). Вероятно, это было связано с вполне определенной позицией Сталина, высказанной им в речи перед выпускниками военных академий 5 мая 1941 года. В этой речи он подчеркнул, что именно Германия начала захватническую войну в Европе, и призвал «перестроить наше воспитание, нашу пропаганду, агитацию, нашу печать в наступательном духе». После этой речи и появилась в партийном теоретическом журнале статья Сталина с критикой статьи Энгельса. А через месяц и четыре дня Германия напала на Советский Союз. Что хотел сказать Сталин этой критикой позиции Энгельса? Вероятно то, что война с Германией неизбежны и вызвана объективными обстоятельствами, поэтому необходимо воспитывать патриотизм у народа. Но в этом воспитании надо четко разделять «оборончество» большевиков в Первую мировую войну и «оборончество» Энгельса, и использовать определение «реакционный» не в отношении России, пусть царской, что делал Энгельс, а в отношении только германского фашизма.
Но значение этой статьи Сталина в контексте последующих событий лучше всего понял академик Тарле. Это видно из его статьи «Об исторических высказываниях товарища Сталина», которую он написал в 1947 году и которая так и не увидела свет.
Почему же она не увидела свет? Потому как вздрогнул от этой статьи руководитель управления пропаганды ЦК партии Георгий Федорович Александров. Вздрогнул от понимания того, что Тарле даже сильнее Сталина покушался на авторитет одного из основоположников марксизма — Энгельса. Александров в своей записке помощнику Сталина А.Н. Поскребышеву особо обращает внимание на то, что в этой статье «академик Тарле связывает пропаганду Геббельса с ошибками Энгельса»55.
Но почитаем статью Тарле, где он трактует значение сталинской статьи в журнале «Большевик» для воспитания людей в сражающейся стране.
«Наступали, явственно, времена, когда, несмотря на все принципиальное миролюбие Советского Союза, против него готовился истинно разбойничий удар в спину со стороны немецкого фашизма. Идеологическая подготовка среднего германского обывателя, так легко убеждающегося в том, в чем ему хочется убедиться — шла полным ходом. Прежде всего следовало распространять удобную легенду о том, что русский народ — это народ лежебоков, лентяев, апатичное, безвольное стадо, которому прибалтийские бароны успели привить кое-какую государственность, но теперь-то, т.к. революция вымела баронов прочь, Россия превратилась в имущество без хозяина, в «ничью вещь», по старому юридическому определению римлян.
Эти бредовые фантазии гитлеровцев напомнили о странных, совсем непохожих на Энгельса безосновательных его утверждениях, будто «бессовестная» и коварная русская внешняя политика XVIII—XIX вв. делалась руками некого «нового иезуитского ордена», состоявшего преимущественно из немцев и других иностранцев.
Социал-демократические ренегаты, перебежавшие в гитлеровский лагерь, с большим удовольствием цитировали в 1941 г. и следующих годах эту работу Энгельса «Внешняя политика русского царизма».
Сталин уже в 1934 г. находил неуместным и невозможным придавать этой статье Энгельса руководящее значение. А в мае 1941 г., буквально накануне немецкого нашествия, эти критические замечания Сталина появились в журнале «Большевик». Это было тогда событием, имевшим не только научное, но и непосредственно политическое значение. Сталин прежде всего отмечает совершенно неверную трактовку всей внешней политики России в XVIII—XIX вв. Энгельс объясняет и эту политику, и ее успехи не существеннейшими экономическими мотивами и устремлениями военно-феодально-купеческой верхушки России и потребностью ее в выходе к морям, в морских портах, в расширении внешней торговли, и в овладении стратегическими пунктами, а больше всего тем, что во главе внешней политики России якобы находилась «всемогущая и очень талантливая шайка иностранных авантюристов, которой почему-то везло везде и во всем, которой удивительным образом удавалось преодолевать все… препятствия на пути к своей авантюристской цели, которая удивительно ловко надувала всех европейских правителей и добилась, наконец, того, что сделало Россию самым могучим в военном отношении государством»
Сталин по поводу этого фантастического «объяснения» Энгельсом успехов русской политики пишет: «Такая трактовка вопроса в устах Энгельса может показаться более, чем невероятной, но она, к сожалению, — факт» (Большевик. 1941. № 5. С. 2).
Замечу, к слову, как совсем непонятный курьер, что Энгельс причисляет к лику этих «железно настойчивых», талантливых, смелых авантюристов смирнейшего, бесцветнейшего, бездарнейшего чиновника, карьериста Нессельроде, не смевшего рта раскрыть при Николае I, или невинного князя Ливена, известного в истории русской дипломатии лишь тем, что у него была умная жена, Дарья Христофоровна.
Суровая и до последних деталей справедливая критика Сталина на этом не останавливается: «Я уже не говорю о том, что завоевательная политика со всеми ее мерзостями и грязью вовсе не составляла монополию русских царей. Всякому известно, что завоевательная политика была также присуща не в меньшей степени, если не в большей степени (курсив наш. — Е.Т.) королям и дипломатам всех стран Европы, в том числе такому императору буржуазной формации, как Наполеону, который, несмотря на свое нецарское происхождение, с успехом использовал в своей внешней политике и интриги, и обман, и вероломство, и лесть, зверства, и подкупы, и убийства, и поджоги».
Напомню, что поколение, к которому принадлежал Энгельс, прожило свою молодость в такие десятилетия, когда Николай I главенствовал в международной политике и когда не только перед ним трепетали и пресмыкались монархи и министры европейских держав, но когда и среди ненавидящих его представителей революционной общественности порой возникало чувство полной безнадежности борьбы против «северного колосса» и против поддерживаемых им удушающе-реакционных феодально-монархических порядков на всем континенте.
Разумеется, 1890 год, когда Энгельс писал свою статью, совсем не походил на тридцатые или сороковые годы XIX века, и Энгельс не имел оснований называть царскую власть «последней твердыней общеевропейской реакции». Сталин и отмечает неправильность, неисторичность этого обозначения: «Что царская власть в России была могучей твердыней общеевропейской (а также азиатской) реакции — в этом не может быть сомнения. Но чтобы она была последней твердыней этой реакции — в этом позволительно сомневаться».
И не только эта переоценка со стороны Энгельса роли царской власти анализируется и отвергается Сталиным. Он отмечает необоснованность также переоценки роли стремлений России к захвату Константинополя, как чуть ли не главной причины развязывания в будущем войны в Европе. Нет, в 1890 году Энгельс уже не имел права обойти другой, более существенный момент: империалистическое соперничество и борьбу за колонии, за рынки сбыта и сырья, он не должен был обойти молчанием уже назревавший антагонизм между Англией и Германией.
Преувеличение роли стремлений России к захвату проливов — тоже, как нам кажется, отчасти навеяно старыми, так глубоко переживавшимися Энгельсом впечатлениями Крымской войны. Поэтому нам показалось удивительно, кстати, следующее замечание Сталина: «Дело в том, что со времени Крымского поражения России (пятидесятые годы прошлого столетия) самостоятельная роль царизма в области внешней политики Европы стала значительно падать и к моменту перед первой империалистической войной царская Россия играла в сущности роль вспомогательного резерва для главных держав Европы».
С чем мы имеем тут дело: только ли с научной критикой исторических ошибок Энгельса? Нет, нечто более призывное (будящее), повелительно требующее самого пристального внимания, чуется и во всем содержании статьи Сталина, и в появлении ее в печати за один месяц до разбойничьего немецкого вторжения в пределы Советского Союза. Зоркий, еще ни разу не ошибавшийся кормчий, сигнализировал близкую опасность: «Нужно отметить, что эти недостатки статьи Энгельса представляют не только историческую ценность». Они имеют или должны были иметь еще важнейшее… значение. В самом деле: если (курсив Сталина. — Е.Т.) империалистическая борьба за колонии и сферы влияния упускается из виду, как фактор надвигающейся мировой войны, если (курсив Сталина) империалистические противоречия между Англией и Германией также упускаются из виду, если (курсив Сталина) аннексия Эльзас-Лотарингии Германией как фактор войны отодвигается на задний план перед стремлением русского царизма к Константинополю, как более важным и даже определяющим фактором войны, если(курсив Сталина), наконец, русский царизм представляет последний оплот общеевропейской реакции, то не ясно ли, что война, скажем, буржуазной Германии с царской Россией является не империалистической, не грабительской, не антинародной войной, а войной освободительной или почти что освободительной?»
Таков убийственный и (строжайше точный) политический вывод, который получается из этих «более чем невероятных» ошибок Энгельса.
И, конечно, подобные рассуждения Энгельса очень облегчили «совесть» разных Шейдеманов и Носке в тот день, когда германский главный штаб нашел удобным для нападения на Россию: «Едва ли можно сомневаться, что подобный ход мыслей должен был облегчить грехопадение германской социал-демократии 4 августа 1914 года, когда она решила голосовать за военные кредиты и провозгласила лозунг защиты буржуазного отечества от царской России, от “русского варварства” и т.п. “Немудрено, что Энгельс и дальше” уже в 1891 г., провозглашал (в письмах к Бебелю): «победа Германии — есть победа Революции», «если Россия начнет войну, вперед на русских и их союзников, кто бы они ни были». Приведя эти восклицания Энгельса, Сталин отмечает, что при подобных лозунгах «не остается места» для надежд на превращение империалистической войны в войну гражданскую. Энгельс еще считал нужным сделать (реального значения не имеющую) оговорку «если Россия начнет войну… кому же неизвестно, что в 1914 году Шейдеманы и Носке моментально поверили на слово, что именно Россия желает начать войну?
А в 1941 году Геббельс уже прямо хвалился тем, что никаких предлогов для нападения на Россию не требуется… Прогресс в «откровенности» был бесспорный.
Если по давнишнему классическому определению, лицемерие есть дань, которую порок платит добродетели, то немецкие социал-демократы оппортунистского типа, еще платившие эту дань в девяностых годах XIX века и даже еще в 1914 году, — в гитлеровские времена окончательно избавили себя от этой докучливой обязанности и отбросили далеко прочь всякие фиговые листья56.
И далее Тарле о Сталине:
«И в той твердой его уверенности, что мы одержим конечную победу (над гитлеровским фашизмом. — Э.М.), несомненно сказалось также многое, очень многое, что он умел извлечь из истории, постоянно ее изучая и неотступно вдумываясь в ее безмолвные и все же красноречивые указания»57.
В 1890 году Энгельс статьей о русском царизме формировал из России образ врага, который якобы мешал Западу перейти от капитализма к социализму. Спустя пятьдесят лет Геббельс делает то же самое, создает из Советского Союза образ врага, которого нужно остановить, только не во имя превращения европейского капитализма в социализм, а для устранения угрозы Европе (по словам Тарле, «бесспорный прогресс в откровенности»).
Но вот эту преемственность в деле представления России Западом как врага и выявляет Тарле в своей статье, когда ставит в одну строку Энгельса, немецких социал-демократов Шейдемана и Носке, — и Геббельса, который говорил, что никаких предлогов для нападения на Россию не требуется. Это своего рода линия Тарле, на которой стоят те, кто считает Россию дореволюционную и постреволюционную самым большим оплотом реакции. Если продолжить линию Тарле в контексте того времени, то воображение подсказывает еще одну фигуру — Черчилля, экс-премьера Великобритании, который через год после разгрома гитлеровской Германии формирует образ Советского Союза как государства, стремящегося завоевать Европу. Тарле не упоминает Черчилля в статье, но логикой ее заставляет вспомнить эту фигуру. А если совместить представления о России и ее людях у одного из сподвижников Наполеона, графа Дарю, у Энгельса, у Геббельса и Черчилля, то получается такой объемный и такой же искаженный образ этой страны и населяющих ее людей, что он провоцирует определенные военно-политические планы.
Образ России
(1812 г.) Граф Дарю, главный интендант армии Наполеона: население России «это — почти дикие народы, не имеющие собственности, не имеющие потребностей. Что у них можно отнять? Чем их можно соблазнить? Единственное их благо — это их жизнь, и они ее унесут в бесконечные пространства»58.
(1890 г.) Энгельс: Россия — «это огромная страна, заселенная племенем, исключительным по своей однородности. Население редкое, но быстро растущее… Это население закостенело в умственном застое, лишено всякой инициативы, но в рамках своего унаследованного от предков быта может быть использовано решительно на что угодно; выносливое, храброе, покорное, привыкшее ко всем тяготам, оно представляло собой превосходнейший солдатский материал для войн того времени, когда сомкнутые массы решали исход боя»59.
(1941, 1942 гг.) Геббельс: «Невозможно себе представить, что произойдет, если эти дикие орды (русские. — Э.М.) наводнят Германию и запад континента»60. Русские солдаты — «дикари, объединенные в бандитские шайки», «их тупое упорство не стоит расценивать как воинскую доблесть»61.
(1945 г.) «Если Ялтинское соглашение действительно будет выполнено, то Советы оккупируют всю Восточную и Южную Европу и большую часть рейха. Перед этими гигантскими территориями (если прибавить сюда и Советский Союз) будет опущен железный занавес, за которым начнется массовая резня…»62.
(1945 г.) Черчилль: «Генералу Эйзенхауэру придется принять все возможные меры для того, чтобы предотвратить новое бегство огромных масс германского населения на Запад при этом гигантском продвижении московитов»63.
Военно-политические планы в отношении России
(1891 г.) Энгельс: «Если Россия начнет войну, — вперед на русских и их союзников, кто бы они ни были»64.
(1941 г.) Геббельс: «Тенденция всего похода (война с СССР. — Э.М.) ясна: большевизм должен пасть… Большевистская зараза должна быть устранена из Европы. Против этого едва ли будут возражать Черчилль и Рузвельт… Итак: вперед! Богатые поля Украины манят»65.
(1946 г.) Черчилль: «Сегодня на сцену послевоенной жизни… легла черная тень. Никто не может сказать, чего можно ожидать в ближайшем будущем от Советской России и руководимого ею международного коммунистического сообщества и каковы пределы, если они вообще существуют, их экспансионистских устремлений и настойчивых стараний обратить весь мир в свою веру… Протянувшись через весь континент от Штеттина на Балтийском море и до Триеста на Адриатическом море, на Европу опустился железный занавес… Коммунистические партии и их пятые колонны во всех этих странах представляют собой огромную и, увы, растущую угрозу для христианской цивилизации…» «Взаимопонимание с Россией» должно «поддерживаться всей силой стран, говорящих на английском языке, и всеми их связями»66.
Что же придавало Тарле такую смелость в трактовке позиции Энгельса по поводу роли России в Европе и продолжения его позиции спустя годы в заявлениях Геббельса?
Конечно, позиция Сталина в его записке о статье Энгельса «Внешняя политика русского царизма» и суждения Сталина по поводу марксизма, которые он изложил в послании членам Политбюро в связи с публикацией в журнале «Большевик» письма Энгельса румынскому социал-демократу И. Надежде. В нем Энгельс говорил опять-таки о международной роли царской России как главного резерва европейской реакции.
Вот суждения Сталина: «Что Энгельс был и остается нашим учителем, в этом могут сомневаться только идиоты. Но из этого вовсе не следует, что мы должны замазывать ошибки Энгельса, что мы должны скрывать их и — тем более — выдавать их за непререкаемые истины. Такая политика была бы политикой вранья и обмана. Ничто так не противно духу марксизма и заветам Маркса — Энгельса, как подобная, недостойная марксистов, политика. Маркс и Энгельс сами говорили, что марксизм есть не догма, а руководство к действию. Этим и объясняется, что Маркс и Энгельс сами неоднократно изменяли и дополняли те или иные положения своих произведений. Значит, Маркс и Энгельс считали основными в своем учении не букву, не отдельные положения, а дух этого учения, его метод»67.
Опять-таки благодаря Карлу Радеку Тарле был знаком и с этим посланием Сталина. Поэтому он так смело комментирует выступление Сталина по поводу статьи Энгельса в журнале «Большевик» и смело увязывает позицию Энгельса по России с мнением Геббельса. Смело, потому что прямо следует сталинскому утверждению, что в марксизме главное — не отдельные положения, а его метод.
Но и Александров знал о таком взгляде Сталина на марксизм. И тем не менее он пишет в записке Поскребышеву о статье Тарле:
«В действительности в статье академика Тарле нет даже и попытки дать хоть краткую характеристику высказываний товарища Сталина по вопросам истории… Более подробно излагается письмо товарища Сталина по поводу статьи Энгельса о внешней политике русского царизма. Все это носит характер отрывочных замечаний, приведенных без системы, без единого плана. Следует отметить, что академик Тарле связывает пропаганду Геббельса с ошибками Энгельса (стр. 20). Историку, выступающему со статьей “Об исторических высказываниях товарища Сталина”, следовало хотя бы изложить сталинские высказывания об особенностях русского исторического процесса, о создании русского многонационального государства, об исторической роли освободительной борьбы народов России. В таком виде статья академика Тарле не может быть опубликована. Г. Александров»68.
Поскребышев пишет: «В архив. 4.VII.47 г.».
В это время Александров сам находился в весьма непростом положении. Только что закончилось философское совещание, которое инициировал Сталин. Перед этим, в 1946 году, вышла вторым изданием книга Александрова «История западноевропейской философии», которую Министерство высшего образования рекомендовало в качестве учебника для университетов. Обсуждение книги и предопределило суть этой философской дискуссии в форме совещания.
Выступая на нем, секретарь ЦК партии А.А. Жданов так представил результаты обсуждения книги Александрова: автор концентрирует внимание не на том, что является новым и революционным в марксизме по сравнению с предыдущими философскими системами, а на том, что соединяет его с развитием домарксовой философии; марксистская философия представляет собой инструмент научного исследования, метод; «ничем не мотивированным является также не включение в учебник истории развития русской философии»69. И главный вывод: книга Г.Ф. Александрова отражает положение дел в философской науке, «мы изменили старый мир и построили новый, но наши философы, к сожалению, недостаточно объясняют этот новый мир, да и недостаточно участвуют в его изменении»70.
И если академики-философы и руководители философской науки, к которым принадлежал и Александров, не могли объяснить изменения старого мира и возникшего в России и за ее пределами нового мира, то это мог делать Е. Тарле с позиции историка, стихийно руководствующегося диалектикой, которую Сталин называл методом.
Историческая идеология Тарле была диалектична по своей сути. И возможно поэтому ему было поручено ответить на фултонскую речь Черчилля, и равно потому его статью «Об исторических высказываниях товарища Сталина» отклонил Александров, удивленный ее смелостью в покушении на публицистические заблуждения Энгельса.
В те сороковые годы ХХ века холодная война балансировала на грани «горячей». Через полтора года после обмена посланиями в прессе между Черчиллем и Сталиным, открывшим эпоху холодной войны, в середине 1948 года в США был разработан план под названием «Чариотир», по которому предполагалось сбросить 133 атомные бомбы на советские города. И в этом же году Сталин поручает Тарле подготовить трилогию «Русский народ в борьбе против иностранной агрессии в XVIII—XX веках». Поручение это подразумевало, что должны быть написаны произведения, подобные «Нашествию Наполеона на Россию». Это о нашествии шведов под водительством Карла XII; это расширенный вариант о вторжении Наполеона в Россию, обогащенный новыми фактами и документами в сравнении с ранее вышедшей книгой; и это новое, фундаментальное исследование о нашествии Гитлера на Советский Союз.
Работа, за которую взялся Тарле, стоила деятельности целого научного института. Он успел написать только первую книгу — «Северная война и шведское нашествие на Россию». Но закончив первую часть этой трилогии — «шведскую», 2 июня 1950 года он пишет письмо Сталину:
«Глубокоуважаемый и дорогой Иосиф Виссарионович! Препровождаю Вам экземпляр моего исследования “Шведское нашествие на Россию 1708—1709 гг.” Это первая часть того труда о русском народе в борьбе с агрессорами, который по Вашей мысли и желанию я взял на себя. Вторая часть (о нашествии Наполеона в 1812 г.) частично уже разрабатывается мною. Но всей душой стремлюсь приняться за третью и последнюю часть (о немецко-фашистской агрессии и ее позорном провале в 1941—1945 гг.). Я не хочу умереть, не успев закончить этого трехтомного труда, инициатором и вдохновителем которого Вы были… Сердечно Вас любящий и преданный Вам. Евг. Тарле»71.
Вряд ли Тарле лукавил в этом письме. Лукавство с властью — не его стиль. Прагматизм — да, но не лукавство. Он искренне говорит о том, что его научная позиция, научная программа поддержана Сталиным, и даже больше — инициирована им. И он, Тарле, вдохновлен этой инициативой и поддержкой вождя.
Заинтересованность Сталина в этой трилогии понятна. Она должна была стать теоретическим обоснованием сталинской государственной позиции в холодной войне. В какой-то мере эту функцию выполняло уже «Нашествие Наполеона на Россию». Но трилогия должна была обосновать внешнеполитическую миссию Советского Союза на тот период.
Но Тарле не успел закончить расширенный вариант исследования о войне 1812 года. Не получилось наработать материал и о нашествии Гитлера, о Великой Отечественной войне 1941—1945 годов. В марте 1953 года умер Сталин. А «новые» вожди Советского Союза стали как-то холодновато относиться к историческим обоснованиям внешней политики государства. Заинтересованности их в этом деле не чувствовалось.
Тарле умер 6 января 1955 года, через год и девять месяцев после кончины Сталина. После его смерти никто не рискнул взяться за продолжение трилогии. Ведь она была сильна и ценна своей индивидуальностью, проистекавшей от личности историка. Законченная, она могла бы стать сильным «историческим» оружием в противостояниях холодной войны, которая продолжалась еще около 40 лет.
А об особенностях «исторической» индивидуальности Тарле хорошо сказал известный советский поэт и переводчик С.Я. Маршак в связи с 75-летием историка в 1949 году:
Не только тем нам дорог Тарле,
Что знает он о каждом Карле,
Что понят им Наполеон.
Нет, показал его анализ,
Как из Фуше развился Даллес,
Из Талейрана — Ачесон.
Все становится понятным, если вспомнить, что Фуше — это начальник политической полиции у Наполеона, а Аллен Даллес — создатель и один из первых директоров американского Центрального разведывательного управления, действующего до сих пор; Талейран — министр иностранных дел у Наполеона, а Дин Ачесон — Государственный секретарь США в администрации президента Трумэна в конце 40-х годов ХХ века.