Часть III Шпионы, философы и революционеры

Les lois sont toujours utiles a ceux qui possèdent et nuisibles a ceux qui n’ont rien.

ЖАН-ЖАК РУССО

Об общественном договоре, 1762


1 В бездну

Колеблющийся король. – Борьба за социальное обеспечение. – О шпионах и предателях. – Воскрешение. – О деньгах и Боге. – Йорктаун

В 1774 году немногочисленные посетители могилы Людовика XV могли прочесть на ней надпись: «Hic jacet, Deo gratias»[297]. Подданные испытывали облегчение от того, что их монарх лежит под дерном в запечатанном свинцовом гробу. Наследника прозвали Воскресшим (Resurrexit), а он в свою очередь считал образцом для подражания Генриха IV, прародителя Бурбонов. Генрих IV, получивший прозвище Le Bon Roi, то есть «лучший из королей», вошел в историю благодаря установленному при его правлении в XVII веке принципу религиозной терпимости, положившему конец многолетним религиозным распрям. Заботился Генрих и о беднейших слоях населения. С коронацией молодого монарха французы предвкушали новый толчок к развитию своей страны, называя Людовика XVI Louis le Désiré[298] и Louis Le Bienfaisant[299], однако к 1780 году их энтузиазм растаял, как снег под лучами солнца: политический медовый месяц закончился.

Людовик XVI превратился в пузатого короля, который даже не удосуживался отобедать в компании придворных: он ел, стоя у фуршетного стола, который и столом-то не был – лишь доской, уложенной лакеями на бильярдный стол. Монарх вел уединенный образ жизни, проводил часы с Франсуа Гаменом, le maitre serrurier des cabinets particuliers du roi – личным слесарем короля, и два-три раза в неделю выезжал на охоту. На стенах его апартаментов висели таблицы со всевозможными замысловатыми расчетами о его охотничьих поездках, а в дневнике монарх скрупулезно вел личный счет. Отчасти благодаря этому известно, что с мая 1774 по июль 1789 года Людовик XVI потратил на охоту в общей сложности 1562 дня своего правления и убил порядка 189 851 животного, в том числе 1274 оленя. Неплохой результат для близорукого короля! Людовик XVI был застенчивым человеком, с плохими зубами и пронзительным голосом, и неторопливым бухгалтером, который увязал в мелочах и каждый раз ждал, что же ему нашепчут советники, прежде чем принять решение. Король постоянно колебался, не желая никому наступать на пятки, и в результате запинался о собственную политическую близорукость. В июне 1789 года, за считаные дни до Французской революции, мадам Элизабет описывает своего брата следующим образом: «Он постоянно боится совершить ошибку. Когда проходит первый импульс, его мучает один только страх, что он поступил несправедливо».

И все же тот образ Людовика XVI, который мы знаем сегодня, полностью игнорирует исторический контекст, в котором жил король. Образ неуклюжего и глупого монарха сконструирован самими людьми. Принимая власть, Людовик XVI хотел быть хорошим королем для своих подданных и рассчитывал компенсировать отсутствие политического опыта советами своего наставника и опытного политического игрока, теневого премьера графа де Морепа. Монарх порвал с давней традицией назначать фаворитов, которые предлагали и навязывали королю своих протеже, что позволяло ему избежать назначений на высокие должности некомпетентных людей. Самым известным примером такого политического просчета был маршал Шарль де Роган-Субиз, без капли военного опыта, которого мадам де Помпадур навязала Людовику XV во время Семилетней войны: такое решение привело к сокрушительному поражению французов под Россбахом.

Многое можно сказать в защиту французского короля. Людовика XVI до сих пор со слов недоброжелателей представляют толстым невежей, который общался только со своими лакеями и слугами, однако в XVIII веке полнота была синонимом красоты, жизненной силы и здоровья. В те времена считалось, что худые люди – живая иллюстрация смертельного голода. Король страдал близорукостью: Шарль-Жозеф де Линь несколько раз оказывался случайной мишенью во время охоты и слышал, как мимо него проносятся пули из королевского ружья. Однако монарху не полагалось носить очки, это было «ниже королевского достоинства». То же можно сказать и о королеве – зрение Марии-Антуанетты было слабым, но в ее веера установили маленькие линзы, и это позволяло ей почти без труда смотреть оперные и театральные постановки.

И, конечно же, Людовик XVI вовсе не был простоватым. Король увлекался географией, наукой и технологическими тонкостями слесарного дела. У него были огромная библиотека и собственная лаборатория, где он проводил химические опыты. Более того, обращаться к «простым людям» в XVIII веке не было чем-то из ряда вон выходящим для аристократа и даже для монарха, существовала целая система отношений, получившая название «патронаж»: богатые покровители поддерживали регулярные контакты с представителями низших классов и предоставляли им возможности и льготы в обмен на службу. Конечно, такие отношения выстраивались строго вертикально, и общение между низшим и высшим сословием шло в вежливой, но однозначной манере.

Кстати говоря, американские землевладельцы точно так же регулярно выпивали по бокалу со своими слугами – при условии, что к ним обращались «мистер» или «ваше благородие» и в подобающем тоне. Сапожник Джордж Хьюз под Новый год прибыл к богатому торговцу и президенту Континентального конгресса Джону Хэнкоку, чтобы поздравить его с наступающим праздником. Ему в свою очередь предложили выпить бокал вина, отчего тот сильно занервничал, не зная, как правильно держаться. Плантатор Уильям Берд порой садился за один стол со своими рабами, чтобы съесть с ними миску кукурузы.

И, разумеется, в Европе патронаж тоже был широко распространен. Британский король Георг III прогуливался инкогнито по Виндзорскому парку, общаясь с подданными. Иосиф II, император Священной Римской империи, путешествовал под псевдонимом «граф фон Фалькенштейн» – по имени графства, доставшегося ему в наследство от отца. Все знали, кто он такой, но Иосиф II отказывался от военного эскорта и избегал церемоний, которые, по его мнению, все равно только отнимали время. В стремлении избегать ненужной роскоши во время своих путешествий он спал на раскладной кровати в простом гостиничном номере. Летом 1781 года Иосиф II в поисках вдохновения для своих проектов по модернизации отправился в путешествие по Нидерландской республике. Он рассчитывал лично убедиться в том, что нидерландцы действительно столь «аккуратные и разумные люди», как было принято считать. И вышло так, что в одной из деревень Иосифа II и сопровождающего его генерала фон Райшаха никто не захотел впустить на ночлег. В пятом по счету доме хозяин помедлил, решив спросить разрешения у жены, но спустя несколько минут вернулся с тем же ответом: «Хозяйка дома не желает никого принимать». Дверь захлопнулась прямо перед их носом. Позже фон Райшах с удивлением писал: «Это, несомненно, первый случай в жизни императора, когда ему в чем-то отказали».

Так что неудивительно, что, отправившись летом 1786 года в Шербур для осмотра оборонительных сооружений, Людовик XVI тоже шел на контакт со своими подданными. Трактирщик из Байе чуть не упал с табуретки, когда к нему неожиданно вошел Людовик XVI, сел за стол и попросил тарелку яичницы с хлебом. Вся деревня пришла в трактир, чтобы увидеть, как Людовик XVI поглощает яичницу и отвечает на вопросы. В Шербуре монарх пообедал на корабле «Патриот» (Le Patriote) с моряками, попробовал соленый пирог – повседневное блюдо моряка – и заявил, что он ему нравится «больше любых версальских пирогов».

Так что Людовик XVI ничем не отличался от своих царствующих современников. Георг III был таким же заядлым охотником, как и Людовик XVI, и в свои 65 все еще проезжал по несколько километров под проливным дождем, чтобы поохотиться на оленей и зайцев.

Георг III тоже не отличался компанейским характером и, по словам премьер-министра, никогда не приглашал никого к своему столу, поскольку всегда «обедал с молниеносной скоростью, обладал весьма посредственным аппетитом и почти ничего не ел». Как и Людовик XVI, британский король был увлечен технологиями, коллекционировал часы и отмечал в каждом письме точный час и минуту его написания. Вместе со своим мастером по изготовлению измерительных приборов Джорджем Адамсом он часами возился с барометрами, хронометрами, гигрометрами, микроскопами и множеством других устройств. Он держал собственную обсерваторию с телескопом, через который наблюдал за положением планет. И точно так же Георг III любил точность и терялся в деталях, желая, например, рассчитать жалованье придворных прачек.

То же самое можно было сказать и об императоре Иосифе II – владельце огромной коллекции насекомых и чучел животных. Иосиф II стремился поддерживать постоянный контакт со своими подданными до такой степени, что императорская гвардия получила приказ пропускать всех желающих поговорить с императором. Поэтому в коридоре, ведущем к его кабинету, ежедневно собирались «безработные чиновники, вдовы, сироты, монахини, офицеры, крестьяне, ремесленники и проч.», пришедшие просить императора о помощи, а после целая батарея секретарей должна была разослать ответы императора каждому обратившемуся. Иосиф II проводил реформы, принял закон о религиозной терпимости и отменил смертную казнь. Но в то же время по каждому вопросу он предпочитал составить свое мнение и лишь потом принять решение. Так, он запретил корсеты, сочтя, что их ношение ведет лишь к увечьям, балетные спектакли, сочтя их «слишком эротичными», а оперы отныне дозволялось ставить только на немецком языке.

Европейское трио королей было во многом схоже. Все три монарха уверенно желали устанавливать свои порядки, проводить свои реформы и игнорировать какую бы то ни было оппозицию. Но и Людовик XVI, и Георг III, и Иосиф II не имели полного представления о том политическом курсе, которого хотели придерживаться. Британский монарх, как и его французский коллега, устроил конвейер увольнения министров – по словам прусского короля, Георг III менял кабинет так же часто, как рубашки, – и из-за своего же упрямства почти потерял американские колонии. Иосиф II стремился к централизации и радикальной модернизации австрийской монархии, чтобы догнать Францию и Британское королевство, но упрямое стремление к абсолютной власти стоило ему восстаний в Южных Нидерландах и Венгрии. Однако ни Георга III, ни Иосифа II нельзя считать политическими бездельниками. Только упрямцами – как и Людовика XVI.

Представление французского монарха слабым и глупым тем сильнее порочит его честь, если вспомнить, что в интеллектуальном плане он был на голову выше многих своих современников. Король Дании Кристиан VII страдал шизофренией, галлюцинациями, часами выкрикивал тарабарщину, а лечащий врач называл его «маниакальным мастурбатором». Королева Португалии Мария I удостоилась сомнительной чести носить два прозвища одновременно – Благочестивая и Безумная. Принцесса страдала галлюцинациями и тяжелой депрессией. Наконец, Георг III, будучи болен биполярным расстройством (а не порфирией, как считалось до недавнего времени), за время своего правления перенес пять продолжительных приступов, в течение которых он практически не мог управлять королевством.

Французского монарха погубил недостаток не интеллекта, а административных ресурсов. Именно таким опытом обладали Георг III и Иосиф II и не обладал Людовик XVI. Навыков ему хватало, но их одних, без опыта, было недостаточно, чтобы продумать все наперед. Король был не в ладах с le courant du temps[300]. Как и его предки, он следовал поговорке «одна вера, один закон, один король» и не осознавал, что философия Просвещения постепенно завоевывает популярность среди прогрессивной части высшей буржуазии и дворянства. Он проводил жесткие финансовые реформы и проигрывал парламентам, которые затягивали и блокировали любые экономические преобразования. Он поддавался на уловки дворян. Он хотел, действительно хотел провести реформы, но в то же время рассчитывал сохранить за собой абсолютную власть. Он искал компромиссы, но на своих условиях: не предлагая, а навязывая реформы. Король считал, что принятых мер цензуры было вполне достаточно, чтобы скрыть от глаз общества как просветительские трактаты, так и гнусные порнографические памфлеты, втаптывающие в грязь Марию-Антуанетту. Его политическая некомпетентность, пренебрежительное отношение к новым интеллектуальным течениям и неуклюжая реакция королевской семьи на поток скандалов не могли отменить или хотя бы оттянуть гибель старого режима. Людовик XVI, как пишет англичанин Артур Янг в 1787 году, «был монархом доброй воли, у которого не хватало сил принимать правильные решения».

Маски сброшены

Еще в 1774 году советник и наставник Морепа предупреждал короля, чтобы тот остерегался политических интриг, развернувшихся в Версале сразу после смерти Людовика XV. Практически сразу после коронации Людовик XVI отправил в отставку старую политическую гвардию своего деда, но для герцога де Шуазеля это стало сигналом: вот он, еще один шанс добиться поста министра. Однако Людовик XVI рассчитывал удержать бразды правления в своих руках. Монарх вспоминал обидные высказывания герцога о его родителях и не желал иметь с Шуазелем ничего общего. Стоило герцогу показаться на глаза королю, и одного язвительного замечания оказалось достаточно, чтобы человек, который когда-то заключил союз Франции с австрийцами, которого прозвали «кучером Европы», ушел поджав хвост: «Кто у нас там, месье де Шуазель! Как же вы растолстели, да еще и волосы выпадают, вы так скоро облысеете! Позвольте также заметить, у вас немного перекосился парик».

Людовик XVI собрал вокруг себя новый кабинет министров. Барон де Лон, более известный как Анн Робер Жак Тюрго, возглавил Министерство морских дел, а вскоре после этого – Министерство финансов. Барона, математика и экономиста, написавшего для «Энциклопедии» философов-просветителей Дидро и д’Аламбера пять статей, считали желанным гостем в парижских салонах, но для короля такой выбор был весьма смелым: более всего Тюрго был известен своими либеральными идеями. Он принадлежал к школе физиократов, выступавших против меркантилизма и государственного дирижизма – по сути, стремившихся максимально вывести государство из управления экономикой и хозяйством страны. Тюрго желал весьма радикальных экономических реформ, впрочем, необходимых с учетом той катастрофической горы долгов, которую королевство накопило за все прошедшие годы. Он рассчитывал сократить государственный долг не столько за счет новых налогов и займов, сколько за счет сбережений и борьбы с коррупцией. Министр настаивал на либерализации торговли зерном, видя в этом решение проблем дефицита продовольствия и регулярных вспышек голода. Свободная торговля, по его мнению, должна была создать конкуренцию, которая пошла бы на пользу сельскому хозяйству. И кроме того, Тюрго хотел наладить в стране выращивание картофеля, чтобы население не зависело от урожаев зерновых. Предыдущая подобная инициатива – попытка королевской семьи выращивать рис в Оверни – закончилась бунтом, поскольку крестьяне опасались, что это повлечет за собой всевозможные заболевания. Однако, возможно, картофель мог бы достичь un succes éclatant[301]?

Картофель завезли в Европу из испанских колоний за 150 лет до этого, но многие европейцы, за исключением ирландцев, не горели желанием его есть. Во Франции картофель долго считали вредным для здоровья, поскольку он растет под землей – «в подземном мире». До 1772 года парижский парламент даже запрещал употреблять картофель в пищу, объявив корнеплод «ядовитым». Агроном Антуан Парментье пытался изменить ситуацию, продвигая la patate как достойную альтернативу зерновым. Людовик XVI, всегда ценивший эксперименты, оказался заядлым любителем картофеля и всячески содействовал тому, чтобы «хлеб бедняков» стал обычным овощем в повседневном меню каждого француза. Мария-Антуанетта до такой степени полюбила картофель, что даже носила его цветы в серьгах.

Просвещенные философы пришли в восторг, узнав, что Тюрго теперь входит в кабинет короля. Люди ждали отмены свинцовых налогов, которые приходилось платить в казну. Хозяйка парижского салона Жюли де Леспинас отзывалась о министре весьма восторженно: «Он замечательный человек, и, если ему удастся удержаться на этом посту, он станет новым кумиром нации». Именно здесь и крылась проблема: в стремлении подготовить королевство к XIX веку Тюрго должен был преодолеть две очень серьезные проблемы.

В 1774 году часть министров высказались за сохранение реформированного, послушного парламента, созданного Людовиком XV и Мопу. Тюрго же пытался обосновать необходимость возрождения «старых» парламентов. Его главный аргумент заключался в том, что изгнанные магистраты потребуют компенсации, которую казна не сможет себе позволить; он полагал, что это должно убедить государя. Однако созыв парламента старого образца оказался одним большим просчетом. На заседании суда во Дворце правосудия 12 ноября 1774 года Людовик XVI обратился к мировым судьям будто к непослушным школярам: «Я вернул вас всех к тем обязанностям, которые вы не должны были оставлять; так прочувствуйте же великодушие моего поступка и никогда не забывайте об этом». Затем Людовик XVI заявил, что за парламентами остается чисто административная роль и что, даже если они выступят с протестом, ничто не сможет остановить волю короля. Монарх был убежден, что парламенты усвоили урок, преподанный им. Но вскоре между мировыми судьями и министром финансов разгорелся первый конфликт. Тюрго хотел ввести в действие шесть законов, согласно которым, помимо прочего, налоги должны были распределяться пропорционально, и в том числе обязать дворянство их платить. Кроме того, министр хотел упразднить гильдии, создав тем самым условия для конкуренции, отменить corvée royale – обязанность населения содержать общественные дороги без оплаты – и заменить ее на vingtième – прямой налог на доход. Против Тюрго выступили и церковь, и дворянство, и тысяча сто парламентариев, и гильдии, и de fermiers généraux[302], вставшие на дыбы. Даже Мальзерб, его друг, говорил Тюрго, что он действует «не из любви, а из гнева ради общего блага».

Неурожай 1774 года привел к огромному дефициту зерна, при котором спрос превысил предложение. С тех пор как Тюрго отменил жесткие тарифы на зерно, цены на него непомерно возросли. Весной 1775 года на севере Франции вспыхнули голодные бунты, получившие прозвище La guerre desfarines[303]. Грузовые суда грабили, фермерам угрожали и избивали их. Беспорядки, словно лесной пожар, почти добрались до Версаля. Людовик XVI нашел простой выход из положения, отправив в Париж отряд из 25 тысяч солдат, которым предстояло пресечь восстание в зародыше, а Тюрго одновременно с этим организовал массовый завоз зерна из Нидерландской республики. Урожай 1775 года удался, что позволило вновь наполнить зернохранилища, но Тюрго показал себя не с лучшей стороны и вышел из боя весьма уязвленным.

Судьи всегда выступали за свободу, но они не хотели, чтобы были затронуты их привилегии. Маски спали с самопровозглашенных pères du peuple[304]. Людовик XVI прозвал парламенты «аристократией магистратов», что было вполне справедливо, поскольку большинство парламентариев повсюду принадлежали к дворянскому сословию, а в Парижский парламент входили еще и принцы крови, принадлежащие к королевской семье Бурбонов. Все тот же Парижский парламент публикует заявление, расставляющее все точки над i: «Первое правило справедливости заключается в сохранении всего для всех в том виде, в каком оно есть, поскольку это фундаментальное правило».

По мнению магистратов, опасно было «из так называемой гуманности возлагать на всех равные обязанности, устранять социальные различия, разрушать общество, равновесие в котором зависит от количества власти, которое объяснит любому, где его место, и позволит избежать всякой путаницы. […] Какую же опасность таит в себе проект, предлагающий ввести непростительную систему равенства и перевернуть общественный строй с ног на голову единым земельным налогом!». Парламенты упорно стояли на своем: первое сословие должно заботиться о здравомыслии, а второе – о защите королевства, и значит, большую часть налогов следует платить третьему сословию. Главными виновниками объявлялись, конечно же, сами короли:

Франция, а возможно, и вся Европа, отягощена бременем налогов; соперничество между государствами вынуждает их соревноваться друг с другом в расходовании колоссальных денежных сумм, что приводит к необходимости вводить новые налоги; и эти налоги удвоились вследствие огромного государственного долга, взятого во время правления других государей. Поэтому Ваше Величество должны понимать, что за то, как ваши предки обрели славу, расплачиваться приходится нынешним поколениям.

Следуя дедовскому примеру, Людовик XVI провел торжественное заседание lit de justice[305] и обязал парламенты принять законы, однако Тюрго лишился всякого доверия. Министр-реформатор действовал слишком жестко и слишком быстро. Через полтора года после назначения, 12 мая 1776 года, Тюрго получил от короля приказ об отставке: «Месье Тюрго хочет быть похожим на меня, а я не хочу, чтобы он был похож на меня!»

Дворянин, нищий, стрелок, шпион

Тем временем Франция внимательно следила за ходом войны между американскими колонистами и британской короной. В литературных салонах Парижа гости с восторгом отзывались о бунтарях, осмелившихся выступить против британского господства. Парижский бомонд, состоящий из неутомимых азартных игроков, даже нашел в этом повод ввести в обиход новые карточные игры: Le Boston и Le Mariland[306].

В 1776 году девятнадцатилетний маркиз де Ла Файет увлекается рассказами об американских повстанцах – «инсургентах», как их называют во Франции, или «бостонцах», по названию очага американского сопротивления, города Бостона. Маркиз потерял отца в очень юном возрасте – того убили при Миндене во время Семилетней войны – и мечтал отомстить за смерть отца; вместе с тем он надеялся разогнать скуку, променяв ее на la gloire et l’honneur[307] – вечную славу и героизм. Американская революция показалась ему прекрасной возможностью. У Ла Файета появилась цель: «Я полюбил Америку с того самого мгновения, как услышал это слово. Как только я узнал, что Америка борется за свободу, я загорелся желанием поехать туда и пожертвовать своей кровью, и те дни, когда я смогу поехать и сразиться за нее, я считаю одними из самых счастливых в своей жизни».

Энтузиазм маркиза стал зерном на жерновах маршала Шарля-Франсуа де Брольи, ветерана Семилетней войны, и после ее окончания – главы тайной шпионской службы Людовика XV, Королевского секрета (Le Secret du Roi). К 1776 году Брольи исполнилось 57, но его честолюбие не угасло, в американском восстании он видел возможность вновь выйти на политическую и военную авансцену. Старый маршал даже мечтал, как в один прекрасный день он примет командование Континентальной армией Джорджа Вашингтона. Встреча маршала де Брольи и маркиза де Ла Файета была вопросом времени.

Борьба за независимость Америки не обошла стороной и графа де Верженна, дипломата, которого Людовик XVI назначил министром иностранных дел. Граф не испытывал никакой симпатии к борьбе американских повстанцев, но очень хотел узнать, как обстоят дела в британских колониях, в некотором роде измерить политическую температуру. Выбор Верженна пал на армейского офицера Жюльена Ашара де Бонвулуара, человека, которого ему расхваливал посол герцог де Гин. Бонвулуар и раньше бывал в американских колониях, и, несмотря на то что он не говорил и не понимал по-английски, он заявил, что у него есть сеть информаторов в Филадельфии, Нью-Йорке, Бостоне и Род-Айленде. В сентябре 1775 года под именем фламандского купца Бонвулуар отправился с «неофициальной миссией» из Англии в Америку на парусном судне «Очаровательная Бетси» без каких бы то ни было письменных инструкций: задание он должен был выполнить на свой страх и риск. Бонвулуару прежде всего была поставлена задача собрать информацию о военной обстановке и установить контакт с американцами. Американцам он сообщал, что французы с пониманием относятся к их делу и что французский король ни при каких обстоятельствах не пожелает вернуть канадские колонии под власть Франции. В декабре 1775 года, вскоре после высадки Бонвулуара на американском побережье, состоялись три секретных разговора между Бонвулуаром и членами Комитета тайной переписки, нового ведомства, созданного Континентальным конгрессом для установления контактов с возможными дружественными иностранными державами.

Переговоры, в том числе с Бенджамином Франклином, проходили ночью в Карпентерс-холле в Филадельфии, там же, где годом ранее прошел Первый Континентальный конгресс. Атмосфера царила напряженная: и Бонвулуар, и его собеседники опасались, что их разговоры могут подслушать британские шпионы. Но в любом случае американцев привело в восторг предложение помощи от Франции, и ничего дурного в союзе с ней они не увидели. Комитет направил в Версаль делегацию для дальнейшего обсуждения.

Бонвулуар тем временем вернулся во Францию и в восторге доложил министру Верженну: «Здесь [в Америке] все солдаты, войска хорошо одеты, им хорошо платят и хорошо вооружают. В составе регулярных войск у американцев числятся более 50 тысяч человек, а также огромное количество добровольцев, которые даже не требуют платы. Они оказались гораздо энергичнее, чем мы ожидали, вы просто не представляете. Они ничего не боятся и собираются выиграть битву за свою независимость в следующем году!»

Возможно, Бонвулуар понял лишь половину из того, что сказали ему американцы, или же его переводчик не смог достоверно перевести все сказанное на французский, однако столь радостный доклад убедил Верженна в том, что настало время действовать.

Впрочем, министр иностранных дел укрепился в своем мнении благодаря другому докладу, полученному из рук Бомарше, – «Мир или война» (La Paix ou la Guerre). Пьер Огюстен Карон де Бомарше был в Версале не чужим. Ранее он служил во дворце часовщиком, в обязанности которого входило каждый день настраивать маятники часов тетушек Людовика XVI, и, кроме того, он обучал их музыке. Вообще говоря, жизнь Бомарше похожа на французскую оперетту. Так, в 1774 году Бомарше под именем месье Ронак, анаграммой своего же имени, по приказу Людовика XV отправился в Лондон и подкупил издателя, чтобы тот уничтожил все экземпляры «Тайных мемуаров публичной женщины» (Mémoires secrets d’une femme publique) – провокационного памфлета, посвященного жизни мадам Дюбарри. К возвращению Бомарше с задания Людовик XV успел умереть, и о судьбе мадам Дюбарри стало некому беспокоиться. Но Бомарше, не растерявшись, предложил свои услуги Людовику XVI: «Все, что король хочет знать, все, для чего ему нужна расторопность и осмотрительность, – все это я! Я к вашим услугам, готов отдать свою голову, сердце и руки, однако язык мой на замке!» Людовик XVI лишь заявил, что он сумасшедший, однако Бомарше все же ухитрился вернуться в Лондон с заданием: по приказу короля он должен был разыскать некоего Гийома Анджелуччи, владельца типографии, известного под псевдонимом Уильям Аткинсон, и подкупом или как-либо иначе прекратить его угрозы опубликовать памфлет о развратной жизни Марии-Антуанетты. Анджелуччи-Аткинсон, преследуемый Бомарше, пустился в бега, преодолевая Германию, а затем и Австрию. Недалеко от Нойштадта несчастного, по слухам, ограбила банда разбойников и бросила умирать. Когда французскому шпиону удалось добиться аудиенции в Вене у эрцгерцогини Марии Терезии и рассказать эту неправдоподобную историю, вдовствующая императрица заподозрила, что имеет дело с мошенником, приказала заковать Бомарше в кандалы и заключить под стражу. Впрочем, вскоре дело раскрылось, шпион вернулся в Париж и в третий раз был отправлен в Лондон. На этот раз подкупить следовало легендарного беспутного шевалье д’Эона, с тем чтобы тот не обнародовал документы о планируемом вторжении французов в Англию. Бомарше справился с переговорами, д’Эону разрешили вернуться во Францию. Между делом часовщик и шпион принялся за писательство, и восторги по поводу его пьесы «Севильский цирюльник» мгновенно разлетелись по свету. Не обошлось и без неприятностей: после премьеры в Париже произведение вызвало такой ажиотаж, что король потребовал сперва показать пьесу ему, прежде чем разрешать дальнейшие представления.

Во время пребывания в Лондоне Бомарше узнал о войне, которую англичане вели в Америке. С большим энтузиазмом он решил, что Франция обязана прийти на помощь. 26 апреля 1776 года он обратился с письмом к Верженну: «Месье граф, пользуясь случаем, хочу обратить ваше внимание на единственный вопрос, который сегодня имеет значение: Америка. [Американцы] постоянно мне говорят: “Нам нужно оружие, порох, и больше всего нам нужны инженеры”. Что мне на это ответить? Правда ли, месье граф, что вы не сделаете ничего для американцев, которые могут попасть в руки врага? Не соблаговолите ли вы еще раз показать королю, какую огромную выгоду он получит от этой кампании, и притом без особого противодействия? И не попробуете ли вы также убедить Его Величество, что эта мизерная поддержка, о которой нас просят и о которой мы говорим уже целый год, принесет нам только великую победу, но при этом мы отдаем себе отчет в том, что она не будет лишена опасности? Эта поддержка может дать нам все, что мы потеряли из-за унизительного мира 1763 года, пока мы будем спокойно спать. Успех американцев, низведших своих врагов до уровня второсортной державы, вернет нас на первое место и снова обеспечит нам власть над Европой. Несмотря на опасность, которой я себя подвергаю, когда пишу вам из Лондона по таким смелым вопросам, здесь я чувствую себя еще большим французом, чем в Париже. Патриотизм этих людей возрождает мой собственный».

Доклад Бонвулуара и крылатые слова Бомарше музыкой прозвучали в ушах министра иностранных дел. В течение многих лет граф де Верженн мечтал отомстить Британскому королевству, вынудившему Францию подписать унизительный мирный договор в конце Семилетней войны. Граф считал англичан «естественным врагом» и был уверен, что король Георг III намерен еще сильнее унизить Францию: «Я дрожу, трясусь и багровею от ярости при одной мысли об Англии». Британское королевство правило мировой политикой с 1763 года. Англичане контролировали торговые перевозки в Индийском океане и в Балтийском море, торговали с Китаем и утвердили свое господство в западной части Африки. Кроме того, у них был военный опорный пункт в Гибралтаре, позволявший регулировать торговлю в Средиземноморье, и они по-прежнему владели северными колониями в Америке: «Правь, Британия! Правь морями!»

Для министра все было ясно как день: прежде всего британский король хочет сохранить свои американские колонии. Без французской военной поддержки американские повстанцы проиграют войну, после чего Британское королевство станет для Франции еще большей угрозой.

Компания-призрак

Ни одному иностранному врагу, за исключением Вильгельма Завоевателя в XI веке, не удавалось надолго оккупировать Англию, ее никто никогда не аннексировал и не уничтожал даже частично. В отличие от Франции, у Англии был единый, стабильный и здоровый рынок, торговле не препятствовали внутренние пошлины. Британская монархия поддерживала развитие технических инноваций, что во второй половине XVIII века заметно ускоряло развитие экономики. С 1710 года в Англии появилось понятие «интеллектуальная собственность», распространявшееся на изобретения в соответствии с Законом об авторском праве, что позволяло изобретателям патентовать свои достижения и встраивать их в торговые и предпринимательские цепочки.

Самый известный пример из XVIII века, несомненно, – изобретение шотландского инженера Джеймса Уатта, который в 1768 году усовершенствовал уже существовавшую паровую машину Ньюкомена и получил на нее патент. А в 1769 году сотрудничество Уатта с английским промышленником Мэтью Боултоном перевернуло мир. Стремление Боултона «строить паровые двигатели по всему миру» стало отправной точкой Промышленной революции. Внедрение таких изобретений, как паровой двигатель и прялка «Дженни» – прядильная машина Джеймса Харгривса, – вызвало беспрецедентные социально-экономические изменения в западном обществе. Работа, которую в Англии до 1760 года в основном выполняли вручную в небольших мастерских, была передана в ведение автоматизированных фабрик.

Это означает, что во второй половине XVIII века Британское королевство смогло увеличить производство хлопка в десять раз: с 2,5 до 22 миллионов фунтов в год[308]. Несмотря на то что полтора миллиона человек по-прежнему жили за чертой бедности, в XVIII веке королевство превратилось в торговую державу с более высокой степенью урбанизации, более активным денежным оборотом и более низким налоговым бременем, чем Франция. Как писал шотландский философ и экономист Адам Смит в книге «Исследование о природе и причинах богатства народов», британцы – «нация лавочников», и под этим он понимал экономику трудолюбивых людей, занятых в малом бизнесе, на которых и опиралось британское процветание.

Верженн понимал, что поддержка Америки могла бы укрепить Французское королевство не только в политическом, но и в торговом отношении, однако Людовик XVI вовсе не желал ввязываться в новую войну. Союз с американцами не мог гарантировать французам того, что британская армия действительно встанет на колени. Лишь тот, кто господствует в Атлантике, может выиграть войну с англичанами. Едва приняв корону, Людовик XVI вложил 18 миллионов фунтов стерлингов в расширение французского военного флота, но даже так французам было еще слишком рано открыто меряться силами с непобедимой корабельной мощью Британии. Французы и американцы пока что запускали дипломатическую карусель за кулисами.

Людовик XVI хотел втянуть в эту авантюру испанских Бурбонов, чтобы те тайно оказали военную поддержку американцам в расчете на то, что французский флот окажется достаточно силен. Переговоры затянулись на несколько месяцев, но в конце концов испанский король Карл III смирился и выделил миллион фунтов стерлингов на поддержку американцев в их борьбе. Плюс к тому Верженну уже удалось вырвать миллион фунтов у министра финансов. Идея состояла в том, чтобы на эти деньги нанять посредника, закупить оружие, боеприпасы и другие необходимые товары, а затем отправить их американцам из французских портов так, чтобы англичане не заподозрили, что за этой операцией стоят Франция и Испания.

Таким посредником стал вездесущий Пьер де Бомарше. Граф де Верженн на встрече с королем упомянул его имя, но на самом деле этот шпион-литератор уже успел предложить королю свои услуги: «Государь, если вы не найдете человека с опытом, подходящим для оказания тайной поддержки американским повстанцам [в поставках оружия], я готов взять эту роль на себя, поскольку убежден, что мое рвение компенсирует отсутствие опыта и результат окажется гораздо лучше, чем если вы привлечете человека с большим опытом, который не превзойдет мое рвение». Возможно, Верженн просто действительно не нашел никого другого, достаточно безумного и готового ввязаться в эту рискованную операцию вместе с ним.

Бомарше поручили создать торговую фирму под псевдонимом «месье Дюран», которая якобы будет заниматься экспортом товаров на Карибы. На самом же деле Société Roderigue Hortalez стала прикрытием для поставок французского оружия в Америку. В дополнение к двум миллионам фунтов стерлингов от испанского и французского королей Бомарше получил миллион фунтов от французских инвесторов, чтобы закупать дешевые американские товары для французского рынка. Тем временем Бомарше в разговоре с Артуром Ли, послом от Массачусетса в Лондоне, подтвердил, что французы будут поставлять оружие и боеприпасы, за что французы получат взамен американские товары. В ближайшие два года 80 % всех поставок оружия американцам будут проходить через руки «месье Дюрана», он же Бомарше.

Тогда же, в марте 1776 года, Американский Континентальный конгресс выбрал представителя для ведения переговоров. Им стал Сайлас Дин, школьный учитель, делегат от Коннектикута. Ему было указано взять курс на Францию и под псевдонимом «Джонс» купить в кредит оружие, боеприпасы и одежду для 25 тысяч американских солдат. Дипломат ни разу не выезжал за пределы Америки и не говорил по-французски; его будущий визави, граф де Верженн, не владел английским. Ни то ни другое не облегчало задачу. Оказавшись во Франции, Дин должен был связаться с американским врачом Эдвардом Бэнкрофтом, своим бывшим учеником, ныне членом Королевского общества Британской академии наук. Переехавший на время в Англию Бэнкрофт пообещал Дину регулярно информировать американцев о планах британцев. На деле же маститый ученый под псевдонимом «доктор Эдвард Эдвардс» работал на британское правительство.

В течение следующих восьми лет каждый вторник вечером в половине одиннадцатого двойной шпион посещал сады Тюильри и оставлял в дупле дерева запечатанную бутылку с донесением о деятельности американцев. Таким образом, благодаря предательству Бэнкрофта британское правительство с самого начала было осведомлено о сотрудничестве Франции и Америки, но и Бомарше не преминул привлечь к себе внимание. Например, в промежутке между двумя поставками оружия, которые должны были отправиться из портового города Гавр, он привез туда всю труппу «Комеди Франсез» на репетицию «Севильского цирюльника». Из-за неожиданного визита знаменитых актеров весь Гавр встал на уши. Верженн в Версале, услышав об этом опрометчивом поступке, немедленно впал в истерику от страха, что тщательно продуманное прикрытие будет выдано англичанам. Явным образом этого не произошло, однако Бэнкрофт все еще еженедельно информировал британское правительство о деяниях Бомарше.

Американские друзья

27 октября 1776 года на борт «Репризаля» поднялся еще один, второй по счету, делегат от Комитета тайной переписки вместе со своими внуками Уильямом и Бенни. Бенджамин Франклин, один из отцов-основателей независимой Америки, уже служил американским дипломатическим представителем в Лондоне. Теперь ему предстояло начать переговоры о союзе с французами в Париже. Семидесятилетний Франклин успел тем временем стать знаменитостью, сделав карьеру печатника и издателя и разбогатев после публикации «Альманаха бедного Ричарда». Этот ежегодный календарь, содержащий множество любопытных фактов, баек и изречений, был переведен на семь языков и разошелся тиражом в десятки тысяч экземпляров. В 1748 году Франклин ушел в отставку и посвятил себя распространению так называемых научных развлечений – например, металлической печью Франклина, или молниеотводом. Именно это изобретение принесло ему мировую славу.

В декабре 1776 года Бенджамина Франклина приветствовали во Франции как героя. Французы оказались в восторге от «электрического посла». Знаменитый изобретатель мгновенно стал лицом сложной рекламной кампании. В Париже на прилавках появились тысячи медальонов и табакерок с портретом Франклина, а в письме к дочери он писал: «Количество проданного ошеломляет… […] Лицо твоего отца становится таким же узнаваемым, как рисунок на Луне». По словам мадам Кампан, король настолько ревновал к американскому посланнику, что заказал фарфоровый ночной горшок, на дне которого был выгравирован силуэт Франклина.

Поселившийся в деревне Пасси неподалеку от Парижа американец лучше других понимал, как играть на общественном мнении. Французы действительно издавна любили истории о первозданной природе Америки и «диких индейских племенах». Ловко подхватив эту идею, Франклин стал одеваться просто, подобно натурфилософу Руссо, а вместо парика носил меховую шапку. «Представьте себе, – писал он другу, – как реагировали на это напудренные парики в Париже!» Вниманием французов Франклин откровенно наслаждался и во все свое пребывание в Пасси регулярно удостаивался визитов самого настоящего женского фан-клуба, возглавляемого мадам де Линьевиль-Гельвеций, вдовой философа Гельвеция.

Тем временем Артур Ли из Лондона тоже направился в Париж, присоединившись к американскому посланнику в качестве третьего делегата. Ли – юрист по профессии, отпрыск одной из самых богатых семей Виргинии. В 1775 году он сменил Франклина в Лондоне, но, в отличие от своего предшественника, не нравился никому. Бомарше, который вел с ним переговоры о поставках оружия, описывал Ли как упыря с «желтоватым цветом лица, зелеными глазами, желтыми зубами и растрепанной шевелюрой». Бенджамин Франклин тоже недолюбливал Артура Ли, называя его «крайне завистливым человеком, который постоянно стравливает людей друг с другом». И даже с Сайласом Дином, первым американским посланником, отношения сложились не лучшим образом. Больше того, конфликт между ними дошел до того, что, даже находясь в одной комнате, они были согласны говорить друг с другом только через посредника.

Ли страдал манией преследования, но так и не узнал, что его же секретарь майор Джон Торнтон шпионит в пользу британцев, с момента прибытия Франклина информируя британское правительство о переговорах между тремя американскими посланниками и министром иностранных дел Франции. Бенджамина Франклина мало волновали возможные британские шпионы и их так называемое буйное любопытство. Он даже хотел, чтобы британцы были в курсе его переговоров с французами и считали, что американцы всерьез настроены на поиск военной поддержки из-за рубежа. Он говорил, что не уволит даже своего помощника, если тот окажется шпионом, «а по всей вероятности, так оно и есть».

Едва ли не в начале первого же разговора между Франклином и Верженном французский министр поперхнулся кофе: Франклин хотя и вел дипломатическую игру, высказал пожелание, чтобы король Франции в открытую объявил войну Британии. После этого американцы обещали уступить Франции Канаду, Ньюфаундленд, Флориду, Багамы и британские сахарные острова. Кроме того, Франклин сразу намекал на участие Испании в войне, а после выложил на стол и главный козырь: если Франция откажется объявить войну, то американцы заключат односторонний мир с англичанами.

Тем временем в Америке, как мы убедились в конце первой части, дела у патриотов обстояли плачевно. Осенью 1776 года Континентальная армия под командованием генерала Джорджа Вашингтона потерпела сокрушительное поражение, в результате которого американцы потеряли Лонг-Айленд и Нью-Йорк. Вашингтон был вынужден отступить с пятью тысячами оставшихся солдат за реку Делавэр в Нью-Джерси. Солдаты устали как собаки, не хватало провизии, а отсутствие военного опыта Вашингтон описывал словами «Как будто вместо ног у них деревянные бруски». В декабре 1776 года британские генералы Хау и Бергойн со своими 34 тысячами солдат были готовы разорвать Континентальную армию в клочья.

Однако, несмотря на почти семикратное численное превосходство, британская армия стояла дробно, отдельными подразделениями на нескольких постах по берегам Делавэра. Вашингтон понимал, что это прекрасная возможность начать атаку и что только внезапное нападение может переломить ситуацию в пользу американцев. И в то же время он осознавал, что эта же атака может стать последним его – и всей Континентальной армии – военным действием.

В Рождество 1776 года генерал Вашингтон собрал своих солдат на берегу реки Делавэр и зачитал им «Американский кризис» – памфлет философа Томаса Пейна, накануне сошедший с печатных станков. Текст получился очень сильным: «Настали времена, которые испытывают души людей на прочность; летний солдат и солнечный патриот в такой кризис уклонятся от служения своей стране. Однако тот, кто выдержит нынешние тяготы, заслуживает любви и благодарности каждого мужчины и каждой женщины. Тиранию, как и ад, нелегко победить, и все же мы еще можем найти утешение в мысли, что чем тяжелее битва, тем более славен триумф». Солдаты с волнением вслушивались в слова, которые произносил Вашингтон. Война шла тяжело и без пауз, ряды американцев редели, и вот настал момент истины. Способны ли они переломить ход событий?

Ранним ледяным утром, на рассвете 25 декабря 1776 года главнокомандующий Континентальной армией перешел пресловутый Рубикон. Вашингтон форсировал Делавэр с 2400 солдатами. Реку покрывали льдины, дул пронизывающий ветер, несколько часов не прекращался дождь. По плану американские солдаты должны были переправиться через реку одновременно в трех местах, но только самому генералу и его отряду удалось благополучно выбраться на другой берег.

Внезапное нападение – неожиданный успех. Вашингтону и его солдатам получилось захватить в плен более тысячи немецких наемников в деревне Трентон. Неделю спустя последовала еще одна успешная атака на британские части, расквартированные в Принстоне. План Вашингтона сработал, однако это было только начало.

Выставленная в нью-йоркском музее Метрополитен огромная картина Эмануэля Лейтце, 4×7 метров, изображающая переправу через Делавэр, была написана в 1850 году и представляет собой скорее романтическое, чем реальное воспроизведение событий. Шлюпы, на которых Вашингтон отправился в плавание, на самом деле были больше крошечных лодчонок, изображенных на картине, а американский флаг, отмечающий лодку Вашингтона, впервые был использован лишь шесть месяцев спустя. И все же Лейтце сумел отразить героический момент. Сочетание пустынной, покрытой льдинами реки и возвышающегося над ней генерала Джорджа Вашингтона, который смотрит через Делавэр со своего шлюпа твердым и непоколебимым взглядом, наделял его личность поистине мифическими масштабами, подобающими истинному и бесспорному герою Американской революции.

Переправа Вашингтона и его людей через Делавэр – один из самых важных поворотных моментов в истории военной дипломатии, однако в марте 1777 года, когда Людовик XVI получил эту новость, он все еще не решался открыто заявить о поддержке американцев.

Маркиз де Ла Файет не хотел ждать. Пока Версаль медлил, Ла Файет спокойно готовился к отъезду. Он не желал полагаться на случай: с помощью своего друга маршала Брольи за 112 тысяч фунтов стерлингов он приобрел парусник «La Victoire». При поддержке Бенджамина Франклина Ла Файет получил звание генерал-майора Континентальной армии – огромное продвижение в звании для того, кто никогда не видел настоящего полевого сражения вблизи. В конце апреля 1777 года Ла Файет вместе с 15 друзьями-аристократами, одинаково симпатизирующими «американскому делу», отплыл в Америку вопреки воле Людовика XVI. Несмотря на то что у Ла Файета почти нет военного опыта, он писал жене: «Я действую ради собственной славы, но в то же время и ради счастья американцев». Однако 27 июля 1777 года, когда маркиз и его великосветские друзья после трехмесячного морского путешествия прибыли в гавань Филадельфии, Американский комитет по приему гостей не выказал радости по поводу прибытия французов. Американцы не доверяли Ла Файету, и даже рекомендательного письма от Франклина оказалось недостаточно, чтобы переломить ситуацию. После длительных переговоров остаться предложили лишь маркизу де Ла Файету, остальных офицеров любезно попросили вернуться домой.

На новом посту генерал-майора Ла Файет чувствовал себя как рыба в воде, легко обратившись в протеже Джорджа Вашингтона, в котором нашел приемного отца. Маркиз бросался в бой с полной самоотдачей и безрассудной храбростью, чем заслужил у коренных жителей, сражающихся вместе с американской армией, прозвище Кайевла – «бесстрашный всадник». Спустя год он вернулся во Францию, но король возвращению бесстрашного маркиза оказался совсем не рад. Общество встретило Ла Файета как героя, однако король назначил ему символическое наказание: неделю домашнего ареста. Ла Файет, прозванный во Франции «Героем двух миров» (Le Héros des Deux Mondes), не принял упреки короля близко к сердцу: «Я удостоился чести попасть на прием ко всем министрам и, что еще лучше, в объятия всех женщин!» Отныне маркиз не только богат, но и знаменит!

Последний поворотный момент

К возвращению маркиза де Ла Файета французский король уже принял решение вступить в войну против англичан. В сентябре 1777 года произошло сражение американцев при Саратоге под Нью-Йорком, ставшее долгожданным переломным моментом в войне, а в начале декабря 1777 года Бенджамин Франклин получил новости о победе американцев: «Почта из Филадельфии, адресовано доктору Франклину в Пасси. 14 октября генерал Бергойн сдался. 9200 его солдат были убиты или взяты в плен. Помимо генерала, в плен были взяты четыре члена британского парламента. Генерал Хоу арестован в Филадельфии и лишился связи с флотом. Семнадцать британских военных кораблей уничтожены либо захвачены. Армия генерала Вашингтона окружила город». Лихой Бомарше так спешил первым донести эту новость до Парижа, что в пути его карета перевернулась, и он сломал руку. Бэнкрофт, секретарь-шпион Сайласа Дина, срочно упаковал вещи и отбыл в Лондон, чтобы сообщить о поражении.

Британское правительство утратило контроль над ходом войны. Такого поворота событий Георг III не ожидал. Впервые до короля дошло, что он может навсегда потерять свои колонии. Британский премьер-министр выложил на стол последний козырь и отправил своего главного шпиона, Пола Уэнтуорта, в Париж для переговоров с американской делегацией. Уэнтуорт, американский юрист и биржевой спекулянт, унаследовавший сахарную плантацию, оказался в Лондоне в 1770 году в качестве делегата от Нью-Гэмпшира. Он поддерживал дружеские отношения с Артуром Ли, Сайласом Дином и Бенджамином Франклином, но в конце концов решил, что гораздо выгоднее предложить свои услуги британскому правительству. Именно он в 1776 году завербовал Эдварда Бэнкрофта. Можно сказать, что Уэнтуорт не был чужим человеком для американской делегации.

6 января 1778 года он постучал в дверь Бенджамина Франклина в Пасси. Уэнтуорт изложил американской делегации финальное предложение британского правительства: поселенцы смогут сохранить автономию, а британский парламент будет вмешиваться только «во внешние дела», например в случае угрозы иностранного нападения. Также Уэнтуорт от имени британского правительства предложил трем своим друзьям крупные премии и дворянские титулы. Тем не менее и Дин, и Ли, и Франклин предложение британцев отвергли. Разговор между Уэнтуортом и тремя делегатами оказался сравнительно недолгим, однако еще несколько часов Франклин болтал с Уэнтуортом о пустяках. Франклин знал, что у министра иностранных дел Франции в его окружении есть шпион, и хотел потрепать Верженну нервы, притворившись, что ведет многочасовые переговоры с Уэнтуортом. Уловка сработала. Верженн решил перестраховаться, опасаясь, что в случае перемирия между американцами и англичанами Францию отодвинут на второй план.

Спустя всего день министр подтвердил, что Франция признает независимость Америки, а Людовик XVI готов заключить с ней союз. Король больше не был готов ждать, пока вмешаются испанские Бурбоны. 7 января 1778 года Людовик XVI решился объявить войну Великобритании. Месяц спустя, 6 февраля, был подписан франко-американский альянс: отныне Франция открыто оказывала военную поддержку американцам и могла отправлять в Америку не только оружие и припасы, но и солдат. Америка взамен обещала оказать аналогичную военную поддержку, если Британское королевство нападет на Францию. Партнеры обязались не вести переговоры с британцами о заключении сепаратного мира и не складывать оружие до победы Америки в войне. Кроме того, Америка и Франция обещали после войны относиться друг к другу как к близким торговым партнерам.

Эдвард Бэнкрофт, секретарь Сайласа Дина, присутствовал при подписании договора. В тот же день он помчался в Лондон с копией документа, и два дня спустя британское правительство знало о сформированном альянсе. Но английский король не отступил. Начиналась гонка со временем.

Британское правительство отправило переговорщика из Портсмута в Нью-Йорк с новым предложением. Британцы вновь гарантировали независимость колоний, но теперь к этому прибавлялось намерение реформировать налоговое законодательство и объявить всеобщую амнистию. В это же время французский корабль «Сенсибль» уже отбыл в Америку, чтобы члены Континентального конгресса смогли ознакомиться с новым союзным договором. Французскому кораблю удалось обойти британскую блокаду и прибыть на день раньше «Андромеды», отправленной англичанами, однако корабль бросил якорь намного севернее, и посланнику пришлось проделать долгий путь по суше. «Билль о примирении» – так называлась британская попытка договориться – лег на стол Континентального конгресса первым, и часть делегатов увидели в нем некоторые достоинства, но когда наконец прибыла копия французского договора, британское предложение о компромиссе сразу же сошло с повестки. Франция была официально объявлена военным партнером Америки.

Брюки месье де Во

Тем временем Людовик XVI в Версале ждал casus belli[309] с англичанами, и повод не заставил себя ждать. 17 июня 1778 года французский военный корабль «Бель Пуль» столкнулся с английским кораблем «Аретуза» у бретонского побережья. Сражение продлилось пять часов, но французам все же удалось потопить «Аретузу» и благополучно отвести изрядно потрепанный «Бель Пуль» в порт Брест. Версаль ликовал. Королевский парикмахер Леонар Отье создал новое сенсационное творение в честь победы – огромный парик с масштабной моделью «Бель Пуль». Спустя 15 лет после окончания Семилетней войны Франция вновь объявила войну Британскому королевству.

Людовик XVI жаждал вовлечь в войну испанцев, но они не спешили поддерживать борьбу за независимость колоний. Испанский король опасался, что и его заморские владения последуют примеру британских, тогда как Людовик XVI продолжал опасаться превосходства Великобритании на море. Поддержка короля Карла III обеспечила бы французов дополнительными 50 военными кораблями.

В конце концов испанцы согласились вступить в прямую конфронтацию с англичанами под условии, что Франция поможет вернуть Гибралтар, Менорку и Флориду. Людовик XVI и Верженн предложение приняли. Новый договор между французскими и испанскими Бурбонами предусматривал возможность прямого нападения на Англию и принуждения британского короля Георга III к краткосрочной войне. Однако во Франции подготовительные действия шли отнюдь не так гладко. Моряков не хватало, на то, чтобы собрать команду, уходили месяцы. В феврале 1780 года французский капитан жаловался в письме на скверную подготовку испанских морских офицеров: «Трудно надеяться на успех операции с флотом, который так плохо оснащен, так малоподвижен, у которого столь слабое управление во главе с месье де Реджио, который еще слишком молод. Месье де Кордова настолько болен и ослаблен, что не может управлять своим кораблем. Этот человек – un nul, он ничего не стоит».

Испанцы и французы хотели вместе отплыть к английскому побережью, чтобы «разделить риски и славу», но отправление снова пришлось отложить. Теперь причина оказалась в том, что среди испанских экипажей вспыхнула цинга, и флот должен был задержаться в порту на карантине. В XVIII веке люди еще не умели сбалансированно питаться, что морковь, что хлеб – все едино, было бы чем набить желудок. В результате многие европейцы страдали от нехватки витаминов, что в числе прочего приводило к цинге. Но наконец 30 июля 1780 года объединенный десантный флот из 66 испанских и французских военных кораблей покинул порт Ла-Коруна. 40 000 французских и испанских солдат отправились в Англию. Впрочем, поскольку, помимо цинги, на кораблях свирепствовали дизентерия и тиф, часть команды была больна, а еще часть заразилась в пути.

14 августа флот достиг британского побережья у Плимута, где, согласно донесениям французских шпионов, должна была стоять часть британского флота. Жители Лондона впали в панику. Однако донесения… ошибались. Британские корабли стояли на якоре в двухстах километрах, в Портсмуте. Французский командующий Луи Гиллуэ д’Орвилье собирался подождать с высадкой войск, чтобы французы не оказались отрезаны от своего флота, но врага нигде не было видно. Французы и испанцы напрасно ждали прибытия британского флота долгие три дня, пока непогода не вынудила их сняться с якоря. Д’Орвилье кипел от злости, обращаясь в письме к предводителю французской военной кампании графу де Во: «Не могу избавиться от мысли, что план нападения, согласно последним инструкциям и письмам короля от 9 августа прошлого года, может увенчаться успехом, только если будет достаточно тщательно проработан. Наш флот поражен эпидемией, у нас закончилась питьевая вода и скоро закончится продовольствие, мы вынуждены вовсе отказаться от проведения этой операции». Тем временем дизентерия и тиф охватили весь экипаж, и флот после двух недель беспомощного барахтанья в огромном плавучем лазарете с девятью тысячами больных матросов и солдат отчалил в порт Брест. Спустя два столетия после неудавшейся атаки испанской армады Англия снова пролезла сквозь игольное ушко.

Французский королевский советник граф де Морепа возлагал вину на руководившего кампанией графа де Во, который тем временем сам был прикован к постели дизентерией: «La settle descente qui ait eu lieu est celle dans la culotte de Monsieur de Vaux», или в вольном переводе: «Единственное фиаско, которое имело место, – это фиаско в штанах месье де Во». Хуже того, эпидемия дизентерии к осени 1780 года охватила британское и нормандское побережья, унеся еще 20 000 жизней.

«Деньги – их бог»

Людовик XVI отправил первые войска в Америку за несколько месяцев до нападения на Англию. 2 мая 1780 года французский флот под кодовым названием expedition particuliere[310] отплыл из порта Брест в Америку. Во главе флота стоял le chevalier Шарль-Анри-Луи д’Арсак де Тернэ, офицер с сорокалетним стажем военной службы. Удивительно, но маркиза де Ла Файета командиром французских войск не назначили: его американское продвижение по службе не понравилось французской военной элите. Таким образом, будучи генералом Континентальной армии, маркиз остался в штабе Вашингтона.

Сухопутными войсками в этой экспедиции командовал Жан-Батист Донасьен де Вимё, граф де Рошамбо с девизом «Жить и умереть как храбрый рыцарь», за плечами которого было 37 лет военного опыта. Получив от короля звание генерал-лейтенанта, Рошамбо во время путешествия окружил себя внушительным штабом: герцог де Лозён, шевалье де Шателю, граф де Кюстин и шведский граф Аксель фон Ферсен (предполагаемый любовник Марии-Антуанетты) – все обладатели выдающихся военных заслуг. Однако никто из них не горел идеалами американской независимости, все они в первую очередь хотели сделать карьеру при французском дворе и своим участием вычеркнуть из истории унизительный итог Семилетней войны. Как отмечал граф де Лабердьер, один из адъютантов генерал-лейтенанта Рошамбо, офицеры в первую очередь жаждали «отомстить за мир 1763 года».

Рошамбо получил письменные инструкции короля в запечатанном конверте и приказ не вскрывать письмо, пока не пройдет неделя после выхода в открытое море. Первое же указание гласило: «Генерал [Рошамбо], которому Его Величество доверил командование своими войсками, должен всегда и при любых обстоятельствах подчиняться приказам генерала Вашингтона». Людовик XVI действительно опасался самоуправства своих войск и хотел его избежать. Американцы же опасались, что французские солдаты будут действовать как «пятая колонна» и мешать борьбе за независимость.

Этот переход длиной в два месяца превратился в настоящую каторгу для 7000 моряков, 5300 солдат, 450 офицеров, 500 лакеев, 30 женщин и четырех детей. В общей сложности из Бреста в Ньюпорт отправились 43 корабля, но из-за нехватки свободных судов члены экипажа набивались как сельди в бочку. Чтобы вместить больше людей, на борт взяли меньше провизии и воды, поэтому все время плавания люди постоянно хотели есть и пить. Французский солдат записал в дневнике: «Большинство из нас вскоре пожалели, что когда-то выбрали себе такую жизнь, и теперь проклинают офицеров, которые их втянули в эту затею. Но это только начало: настоящие несчастья еще впереди». 11 июля 1780 года офицеры в своих безукоризненных белых мундирах сошли на берег в заливе Наррагансетт близ Ньюпорта, штат Род-Айленд, и обнаружили, что американцы одеты в лохмотья и на прибытие французов реагируют довольно холодно. Дело было в том, что большинство американских солдат еще не забыли прошлую войну – Франко-индейскую – против французов. Лейтенант Жан-Франсуа де Клермон Кревкёр в дневнике жаловался, что американцы «скорее обрадовались бы прибытию своих врагов, чем союзников», и описывает Ньюпорт как город, «в котором нет ничего красивого». Граф Ферсен в письме к отцу жаловался, что все офицеры «впали в отчаяние, когда их заставили провести зиму в такой глуши, как Ньюпорт, вдали от любовниц и парижских удовольствий; ни торжественных ужинов, ни театра, ни балов». Другой офицер брызгал желчью из-за того, что местные балы – это «печальное и глупое зрелище, где невозможно танцевать с меньшим изяществом или одеваться ужаснее, чем бостонские женщины». Еще один офицер отмечал, что американцы сохраняют верность друг другу и не терпят супружеских измен. Для французских дворян это, должно быть, стало неприятной неожиданностью, ведь среди европейской знати было принято, «чтобы у каждой жены было два мужа: один с именем, а другой выполняет супружеский долг», как писала леди Мэри Уортли Монтегю.

Пришлось перестроить французам и представление о «природных дикарях», как они привыкли называть индейцев в Европе. Первая встреча с коренным населением обернулась конфузом. Когда в августе 1780 года Рошамбо принимал делегацию из 22 ирокезов, граф де Лабердьер, один из адъютантов Рошамбо, пожаловался на танцевальную демонстрацию, которую ирокезы устроили для французов: «Наше любопытство дорого нам обошлось. В зале, где мы устроили танцы для индейцев, собралось много зрителей. Во время танца индейцы обрушили деревянный пол. К счастью, зрители успели вовремя покинуть зал. Практически отсутствие гигиены, постоянное курение табака, краска на лицах и пот создают вокруг индейцев настолько неприятный запах, что мне пришлось несколько раз выстирать шерстяной пояс с жемчугом, опрометчиво купленный у них же, потому что он пропитался этой вонью».

С течением времени американцы так и не начали проявлять почтение, к которому французская военная знать привыкла дома. Французов это невероятно возмущало, и в то же время они совершенно не обращали внимания, что с самого начала войны американцам приходится выживать в тяжелейших условиях. Офицеры постоянно сравнивали колонистов с «соседями-дикарями» и жаловались на некачестввенный хлеб, однообразные обеды, слабый кофе и слишком большое количество чая с молоком, который подавали каждый день. Они с изумлением отмечали, что американские мужчины «постоянно сидят за столом, как будто им больше нечем заняться, а в зимние месяцы целыми днями сидят у камина со своими женами, уставившись в одну точку». Многих офицеров беспокоило, что их американские товарищи по столу могли использовать скатерть вместо салфетки, и обижались, если их собаке подавали воду в треснувшей миске. Тем временем другая часть местных жителей расценила прибытие французов как возможность урвать кусок пирога и заломила гостям буквально ростовщические цены. Аксель фон Ферсен замечал, что одна часть американцев высоко ценит патриотизм, а «другая думает только о своей личной выгоде. Деньги задают для них тон. Они без всякой жалости задирают нам огромные цены и считают нас скорее врагами, чем друзьями. Их жадность не знает границ, деньги – их бог». Американцы боялись, что французы могут основать на их землях постоянное поселение, французским же офицерам не было дела до бурлящих американских идеалов независимости. После возвращения Ферсен писал, что французские и американские союзники никогда не доверяли друг другу.

Йорктаун

Рошамбо с нетерпением ждал в Ньюпорте подкреплений из дома. В сентябре 1780 года французский генерал-лейтенант беседовал с Джорджем Вашингтоном в Хартфорде, и американский главнокомандующий отметил, что без привлечения дополнительных французских солдат Континентальной армии не хватит сил, чтобы предпринять какие-либо серьезные действия. Однако французам предстояла долгая безрадостная зима в Ньюпорте, тогда как кавалерийские подразделения во главе с герцогом де Лозёном зимовали в Лебаноне, штат Коннектикут. Деньги, которые Рошамбо привез с собой, тем временем таяли, как снег под весенним солнцем, потому что содержание временно безработных солдат обходилось генералу в 400 тысяч фунтов стерлингов в месяц.

Тем временем в Версале министра Верженна осенило, что обещанные выплаты от американцев давно запаздывают, а ведь Людовик XVI уже переправил через фирму-призрак Бомарше артиллерии и боеприпасов не менее чем на пять миллионов фунтов стерлингов. Изначально драматург обсуждал сотрудничество французов и американцев с Артуром Ли, но и от того не последовало никакой отдачи. Больше того, по словам Ли, Бомарше никогда не говорил, что американцы должны будут платить Франции за поддержку, и никогда не составлял контракт. Только теперь Сайлас Дин подписал окончательное соглашение, но, по мнению Артура Ли, оговоренный возврат денег лишь наполнил бы карманы Бомарше и Дина. Так что, похоже, Людовик XVI мог не рассчитывать на быстрое денежное возмещение.

Пока генерал-лейтенант Рошамбо ждал в Ньюпорте обещанных 10 тысяч солдат и 25 миллионов фунтов стерлингов финансовой поддержки, Франция вступила в новую политическую фазу. 29 ноября 1780 года в возрасте 63 лет скончалась австрийская эрцгерцогиня Мария Терезия. Ее смерть угрожала нарушить хрупкий баланс сил между Пруссией, Британским королевством, империей Габсбургов и Францией, и Верженн хотел выждать, прежде чем отправлять новые войска в Америку, ведь и в Европе в любой момент могла разразиться война. Кроме того, союз с Америкой проделал в бюджете Франции огромную дыру. С большим трудом Верженну удалось наскрести шесть миллионов фунтов стерлингов и приобрести 30 дополнительных военных кораблей. Этого должно хватить для борьбы с англичанами!

В мае 1781 года состоялся второй разговор Рошамбо и Вашингтона. Ла Файет тем временем вернулся в Америку и вступил в Континентальную армию. Ему было приказано следить за продвижением британского генерала Чарльза Корнуоллиса в Виргинии, пока солдаты Вашингтона и Рошамбо собираются на Гудзоне, чтобы атаковать Нью-Йорк. При встрече в Филипсбурге два генерала дали общий смотр войскам. Французы были одеты в лучшие парадные мундиры, а Рошамбо с изумлением наблюдал за тем, как перед ним шествуют американские солдаты: «Мне посчастливилось рассмотреть американскую армию, одного человека за другим. Было больно смотреть на этих храбрых мужчин, едва одетых в брюки и короткие льняные куртки. Но не возникало и тени сомнения: все они были полны мужества и в добром здравии».

Запланированное сражение пришлось отложить из-за неожиданной смерти адмирала де Тернэ – теперь ждали адмирала де Грасса, отплывшего из Бреста с подкреплением. Британский генерал Корнуоллис тем временем провел свои войска маршем через Виргинию к Йорктауну, преследуемый Ла Файетом и его американскими солдатами числом 4,5 тысячи. Решающее сражение произошло в конце сентября 1781 года, примерно через полтора года после прибытия генерала Рошамбо.

Двадцать тысяч французов и американцев сразились с девятью тысячами британских солдат в Йорктауне. Превосходство было слишком велико, и Корнуоллис увяз на месте. 19 октября 1781 года Чарльз Корнуоллис сдался. Узнав о поражении в ноябре 1781 года, британский премьер-министр лорд Норт отреагировал как курица с отрубленной головой. «Он беспрестанно метался по своей квартире, повторяя снова и снова: “О Боже! Это конец!”» – рассказывал лорд Жермен, который и принес ему эту весть.

Переговоры между британской и американской делегациями заняли еще год. 30 ноября 1782 года король Великобритании Георг III провозгласил окончательную независимость своих североамериканских колоний: «Его Величество настоящим объявляет Соединенные Штаты Нью-Гэмпшир, Массачусетс-Бэй, Род-Айленд и Провиденс, Коннектикут, Нью-Йорк, Нью-Джерси, Пенсильвания, Делавэр, Мэриленд, Виргиния, Северная Каролина, Южная Каролина и Джорджия суверенными и независимыми государствами; что он намерен обращаться с ними как с таковыми; что он отказывается от всех претензий, как на управление, так и на собственность, и от утверждения каких-либо территориальных прав, и что любых споров, которые могут возникнуть в будущем относительно границ Соединенных Штатов, следует избегать».

Договор был ратифицирован британским парламентом и Континентальным конгрессом 20 января 1783 года, после чего обе стороны официально объявили о прекращении огня. Документ вступил в силу 12 мая 1784 года. Революция американцев завершилась победой.

Маркиз де Ла Файет все это время преданно сражался на стороне Джорджа Вашингтона. В декабре 1784 года, когда пришло время возвращаться домой, прощание с Вашингтоном далось ему очень тяжело. Американский генерал писал младшему товарищу по оружию: «Во время нашего прощания… я очень остро ощутил, как крепка наша связь и как ваши боевые достижения за все эти годы пробудили во мне глубокую привязанность и уважение к вам. Когда наши вагоны тронулись с места, я подумал, не в последний ли раз я вас вижу, и, хоть мне этого и не хочется, я опасался, что так оно и произойдет».

Неутомимый французский борец за свободу колонистов и сегодня остается кумиром в Америке. Посетив столицу США Вашингтон, вы найдете его статую на площади Ла Файета, прямо у Белого дома. А если проехать по территории США, то можно найти 40 городов, семь округов и даже гору, которые носят имя маркиза – Лафайет, тогда как в честь графа де Верженна, духовного отца и фактического архитектора франко-американского альянса, назван всего один город, Вердженес в штате Вермонт, – один из самых маленьких городов США с населением две с половиной тысячи человек.

Американцы так и не допустили французов к переговорам с англичанами, что шло вразрез с первоначальной договоренностью не вести сепаратных переговоров. Графа де Верженна не оставляло чувство, будто его используют. Франция отдавала огромные деньги в поддержку американцев. Министр выиграл войну, но проиграл мир, потому что Франция не сумела извлечь из этой победы никакой выгоды на торговом поприще.

2 Философы, масоны и чудо-целители

Финансовый гений. – Просвещенная Европа. – Грубый философ. – О масонах и шарлатанах. – Блиц-визит в Версаль

В 1777 году Тюрго на посту сменил Жак Неккер, банкир и коммерсант из Женевы, протестант, разбогатевший на спекуляциях на фондовой бирже. Неккер – мастер по связям с общественностью. Он, например, демонстративно отказался от годового жалованья 200 тысяч фунтов стерлингов, потому что, по его собственным словам, «уже достаточно богат». К тому же он был достаточно тщеславен, о чем свидетельствует следующее замечание: «Если человек создан по образу Божьему, то наиболее приближаться к этому образу, помимо короля, должен министр финансов».

Неккер был полной противоположностью своему предшественнику. Швейцарский банкир верил в свободную рыночную экономику, желая при этом, чтобы цены на зерно во времена дефицита были зафиксированы. Неккер хотел обновить государственную структуру, однако, в отличие от Тюрго, верил в компромиссы. 29 июня 1777 года новый генерал-распорядитель финансов получил от короля приказ урезать привилегии, которые обходились государственному бюджету в 28 миллионов фунтов стерлингов ежегодно, и отчасти сумел этого добиться – в том числе за счет упразднения некоторых должностей при дворе, что уже экономило для казны 2,5 миллиона фунтов стерлингов. Далее Неккер сократил количество торжественных приемов, отменив в общей сложности 506 мероприятий. Без работы остались 20 королевских кубконосцев, 16 вращателей вертелов, нюхателей свечей, разносчиков соли и всевозможных бессмысленных помощников. Король пришел в восторг, заявив: «Хочу, чтобы при моем дворе царили порядок и бережливость, и любого, кто будет возражать, я сломаю, как сейчас разобью этот бокал». С этими словами он действительно звонко швырнул о землю бокал с вином.

Но, несмотря на столь жесткие слова, поддержка американской войны обошлась Людовику XVI в целое состояние, что вынудило Неккера отложить реформу налогов и бесчисленных таможенных пошлин. Королю были срочно нужны деньги, и Неккер достал из шляпы белого кролика: правительство должно брать кредиты! По мнению Неккера, кредиты могли смягчить волнения в обществе. Если после этого удастся сэкономить или выгадать достаточную сумму, займы и проценты можно будет уверенно погасить. Людовик XVI дал согласие, и Неккер взял в долг внушительную сумму – 530 миллионов фунтов. Дефицит государственного бюджета сократился на 200 миллионов фунтов стерлингов, а оставшиеся 330 миллионов должны были позволить финансировать войну в Америке до победного конца. Французский народ был поражен. Впервые в истории Франция вступила в войну без необходимости платить дополнительные налоги.

Жак Неккер казался новым финансовым вундеркиндом. Безумный меценат из Женевы в одно мгновение вытащил Французское королевство из финансовой депрессии. Лишь в феврале 1781 года, после того как Неккер напечатал 116-страничную брошюру «Отчет королю» (Le Compte Rendu au Roi) и выставил ее на продажу по всей Франции, в Версале поднялась тревога. Неккер обнажил все секреты короны! Впервые в истории Франции народ увидел доходы и расходы королевской казны, в том числе непомерные траты Марии-Антуанетты! В мгновение ока шесть тысяч экземпляров «Отчета» поступили в продажу, а в итоге продано было 100 тысяч брошюр. Этим документом Неккер хотел показать кредиторам, что он контролирует государственный бюджет Франции, и в то же время завоевать доверие общественности. По его расчетам, он сократил дефицит государственного бюджета до 10 миллионов фунтов стерлингов – ничтожная сумма! Французский народ ликовал: Неккер – финансовый гений, «потому что его отчеты написаны золотыми цифрами, он – бог, который нас защищает, любимец человечества!» Однако конфликт с парламентом внезапно смешал все карты. Морепа и Верженн сумели убедить короля, что любимец публики пал жертвой недуга, как и его предшественник Тюрго. Морепа даже пригрозил уйти в отставку, если просьба Неккера о вступлении в члены Королевского совета будет удовлетворена. Голову Жака Неккера осторожно отдали на заклание. 19 мая 1781 года Неккер подал в отставку.

Впрочем, и Людовик XVI вышел из этой передряги не без потерь. Война в Америке все же истощила казну, продлившись дольше, чем надеялся Верженн. Кроме того, в результате повторного подсчета оказалось, что Неккер ошибся, и дефицит бюджета в 1781 году составлял не 10, а 90 миллионов фунтов стерлингов, а с погашением займов сумма увеличилась до 220 миллионов. Тем временем американцы задолжали французам 27 миллионов фунтов стерлингов в виде займов и 50 миллионов – в виде счетов за военное снаряжение. К концу войны американская помощь обошлась французскому государству примерно в два миллиарда фунтов стерлингов. Никто не считал, что этот огромный долг можно взыскать, потому что никто не надеялся, что американцы смогут его погасить. И действительно, накануне войны с Великобританией колонии объединились в конфедерацию, заявив, что будут помогать друг другу во время войны, но сохранят свой суверенитет. Такое устройство одновременно ограничивало власть Конгресса США, не позволяя ему вводить налоги во всех тринадцати американских штатах. В 1786 году Конгресс попросил американские штаты выделить в общей сложности 3,8 миллиона долларов на погашение военного долга, но в результате получил жалкие 663 доллара.

Путь к просветлению

Версаль – витрина абсолютной монархии, и ее стекло наконец треснуло. Финансовые потрясения превратили королевство в бомбу замедленного действия. Не только общественное мнение постепенно оборачивалось против Версаля – движущей силой западного мышления становились идеи французских философов Просвещения. Веру во всемогущество Бога заменяла вера в науку.

В конце XVII века представления интеллектуальной верхушки общества о мире кардинально изменились. Тезисы Аристотеля, величайшего ученого древности, отодвинули в сторону. Французский философ и математик Рене Декарт, итальянский математик, астроном и философ Галилео Галилей и английский философ и юрист Фрэнсис Бэкон – вот кто создавал новое философское учение, навсегда изменившее принятый взгляд на мир. Философы отступали от «старого естествознания»: по их мнению, природой могли управлять только законы. Вселенная, таким образом, переставала быть игровой площадкой Бога, отныне ее рассматривали как машину, которая подчиняется законам механики. И точно так же от человека теперь ожидали критического взгляда на любой вопрос. По мнению Декарта, человеку отныне следовало доверять прежде всего собственному интеллекту: cogito ergo sum – я мыслю, следовательно, я существую. Отныне можно было не принимать слепо за истину передаваемые из поколения в поколение знания прошлых веков: человек мог прийти к рациональному выводу, наблюдая, экспериментируя и размышляя, – другими словами, был способен отличить реальность от вымысла. Новое естествознание высоко ценило разум, поскольку лишь знание позволяло понять, что же на самом деле происходит вокруг: neque decipitur ratio, neque decipit unquam – разум не обманывает и никогда не вводит в заблуждение. Декарт создал аналитическую геометрию, связав с ней алгебру и создав возможность описывать геометрические фигуры с помощью уравнений. В философии же он отвергал детерминизм: человек может наполнить свое существование смыслом сам, путем размышлений и по собственной воле.

Помимо прочего, теорема Декарта оказала большое влияние на английского изобретателя и астронома Исаака Ньютона. В 1687 году Ньютон изложил основные принципы классической механики в пятисотстраничном труде «Математические начала натуральной философии» (Philosophiæ Naturalis Principia Mathematica). Впервые в истории он сумел дать научное и математически обоснованное определение таким явлениям, как гравитация, инерция и движение. В своих заключениях Ньютон использовал индуктивный метод исследования, то есть не отталкивался от предвзятой теории, а начал с нуля, с белого листа. Бесконечная череда наблюдений привела Ньютона к предсказуемым закономерностям, которые он затем изложил в виде математических законов. К своему делу ученый отнесся не просто серьезно, а не щадя себя до высокой степени риска: желая проверить теорию света и выяснить, является ли цвет иллюзией, он проткнул тупой деревянной шпилькой область между глазным яблоком и скулой.

В 1682 году Пьер Бейль опубликовал трактат «Письмо к комете» (Lettre sur la comète), в котором попытался показать, что происходящее во Вселенной зависит не столько от воли Бога, сколько от природных явлений, которые в свою очередь определяются естественными законами. Таким образом, по мнению Бейля, появление кометы зависело не от меры Божьего гнева, а от законов природы. Кроме того, Бейль выступал за религиозную терпимость: поскольку никто не владеет абсолютной истиной, никто не может никому ее навязать. Человек, согласно Бейлю, мог быть совершенно неверующим и при этом вести добродетельную жизнь, потому что основа добродетели – не религиозные убеждения, а справедливость, и именно добродетель и справедливость – два понятия, которые составляют представления человека об обществе.

Английский философ и экономист Джон Локк в 1689 году опубликовал «Два трактата о правлении» (Two Treatises of Government) – план создания политико-правовой системы, основанной на разуме и благоразумии. Если знание не регулируется извне неким божественным вмешательством, утверждал Локк, то и правление и правительство не таковы. Право государства на существование может возникнуть только в результате заключения договора государя с народом, в котором народ отказывается от части своей свободы в обмен на безопасность и порядок. И тогда перед правительством встает задача обеспечить равенство своих подданных, иными словами, не поощрять неравенство и не назначать непропорционально суровые наказания. В противном случае люди, подписавшие договор, могут принять решение о смене правительства.

Просвещение

По словам немецкого математика и философа Готфрида Вильгельма Лейбница, «в конце XVII века мир приобрел новый облик». Принято считать, что размышления о человеке и обществе набрали обороты примерно в начале XVIII века, и именно это впоследствии стало началом эпохи Просвещения. Немецкий философ Иммануил Кант описал новый образ мышления следующим образом: «Просвещение – это выход человечества из состояния бессилия, которым оно обязано самому себе». Кант видел свободу в неопределенности, считая отважным любого, кто решается отказаться от догматического мышления. Человеческое бесстрашие провоцировало думать за себя, самостоятельно руководить своей жизнью, а значит, чтобы побороть свое безволие, человеку необходимо было мужество, и Кант обращался к призыву поэта Горация: Sapere aude! Смело мыслите, имейте мужество контролировать собственный разум!

Двадцатишестилетний шотландский историк и философ Дэвид Юм, получивший от французских друзей прозвище le bon David, в своей первой книге «Трактат о человеческой природе» (Treatise of Human Nature, 1739) подробно рассматривал вопросы разума (того, что мы думаем) и эмпиризма (того, что мы воспринимаем или чувствуем). Он опирался на эмпирический и индуктивный методы Ньютона, чтобы изучить процессы, происходящие в человеческом разуме. Юм пришел к выводу, что все, что мы испытываем или воспринимаем, – это лишь впечатления, «восприятия», которые носят субъективный характер. Таким образом, объективного внешнего мира не существует, точно так же, как нет объективного «я», человеческий разум ограничен и легко становится «рабом страстей». Юм отвергал тезис Декарта, что все можно объяснить с помощью разума. Декарт противопоставлял разум телу, рассчитывая доказать, что Бог, который не принадлежит материальному миру, действительно существует, однако в XVIII веке часть философов отказались мириться с этим, пребывая в убежденности, что существует только материальный мир.

По мнению Юма, человеческий разум ограничен и руководствуется главным образом привычками и интуицией, в жизни не существует определенности, а в мышлении – логической силы. Мы можем только предполагать, что нечто является тем, чем мы его считаем: «Я уверен только в том, что ни в чем не уверен». Поэтому и в существовании Бога нельзя быть уверенным, потому что его нельзя описать на основе наблюдений. Таким образом, Юм вновь вводил в оборот понятия сомнения и неопределенности, однако именно они, по его мнению, создавали свободу человека: «Нет ничего более свободного, чем человеческое воображение; и хотя оно привязано к первоначальному запасу идей, которые нам предоставляют внутренние и внешние силы восприятия, оно обладает неограниченной способностью смешивать, сливать, разделять и дробить эти идеи на любые вариации вымысла и мечты. Разум способен придумать цепь событий, которые покажутся вполне реальными, поместить их в определенное время и пространство, представить, что они действительно имели место, и наделить их всеми сопутствующими историческому факту обстоятельствами, в которых он уверен в высшей степени».

Своим тезисом Юм отправлял в костер все церковные догмы: религиозная вера в равной степени могла быть основана на фантазии или воображении.

В Англии Просвещение ассоциировалось в первую очередь с эмпирической наукой, во Франции – с les belles lettres, литературой. Французские философы XVIII века опирались на теории, которые разработали Локк, Декарт, Ньютон, а также Лейбниц и Паскаль, и так же, как их «отцы-основатели», критически высказывались о власти и о всемогуществе церкви. Среди прочего философы обвиняли католическую церковь в том, что в 1685 году, при Людовике XIV, она добилась отмены Нантского эдикта, гарантировавшего французским протестантам свободу вероисповедания и гражданские права. В результате этой отмены около 200 тысяч протестантов были вынуждены покинуть страну.

Догматы церкви гласили: разумом управляет божественная сила, божественное вмешательство, поэтому человек не должен после смерти стучаться в ворота рая, бряцая невежеством. Просвещенные философы, напротив, отметали вековые мифы, суеверия и выдумки, обращаясь к вере в науку: только «самостоятельное мышление» приводит человека к свету разума! Не все, впрочем, твердо верили в сугубо материальный мир. Просвещение никогда не отличалось единообразием, и в XVIII веке философы этого направления регулярно срывались друг на друга, криком пытаясь доказать правоту. Этьен Бонно де Кондильяк, например, выступал против философии чистого разума, будучи сторонником «сенсуализма», согласно которому единственным источником знаний служили органы чувств, а результат определяло сенсорное восприятие, sensations transformées. Вольтера называли «некоронованным королем Европы» за влияние, которое он приобрел, и, пользуясь этим влиянием, Вольтер с боевым кличем «Écrasez l’infâme!»[311] развернул крестовый поход против излишеств церкви, представители которой, по его мнению, – фанатики, а их цель – поработить людей. Вольтер называл себя «деистом», тем самым желая подчеркнуть, что он далек от церковных догм, но верит в «Высшее начало», которое сотворило мир. В представлении Вольтера атеизм, которого придерживались просвещенные философы Гольбах, Дидро и Меслье, представлял для общества откровенную угрозу. Впрочем, далекий от пиетета перед коллегами, Вольтер в большинстве своем называл их «дерзкими, бессовестными учеными, которые рассуждают неправильно». Вольтер даже прямо заявлял, что, «если бы Бога не существовало, его пришлось бы придумать».

Еще одна важнейшая фигура переходного периода эпохи Просвещения – французский философ Шарль де Монтескье, считавший необходимым вывести философию из пыльных профессорских кабинетов: «Философию не следует рассматривать изолированно, ибо она имеет отношение ко всему». Монтескье выносил теоретические размышления о человеке на всеобщее обозрение, а затем развивал их «на обычном языке благоразумных людей». По его мнению, разделение ветвей государственной власти – в частности, на духовную, светскую и судебную – создавало и гарантировало политическую свободу граждан. Философ 20 лет работал над трактатом «О духе законов» (De l’esprit des lois), опубликованном в 1748 году, и выступал в нем за мягкое правление, при котором принимаются мягкие законы: «Если бы в мире существовало государство, где люди прекрасно ладят друг с другом, где царят откровенность, жизнелюбие, здравый смысл и умение излагать свои мысли; государство бодрое, приятное, веселое, иногда неосмотрительное, зачастую импульсивное; государство, к тому же обладающее смелостью, щедростью, чувством свободы и своего рода честью, то не следовало бы пытаться помешать привычкам такого государства с помощью законов, иначе все его хорошие качества также оказались бы под ударом. Если же его природа в целом хороша, какое значение имели бы те немногие недостатки?»

Монтескье черпал теоретический материал из истории английской конституционной монархии, как, впрочем, и Вольтер, воздавший хвалу английской парламентской системе в «Философских письмах». И трактат «О духе законов», и «Философские письма» по требованию церкви были во Франции внесены в Index librorum prohibitorum[312].

У просвещенных философов было не слишком много почитателей. Они составляли городскую интеллектуальную элиту, жившую по большей части в Париже и его окрестностях и искавшую богатых покровителей и покровительниц. Их взгляды разделяла лишь небольшая часть богатой верхушки общества. У простых же людей в XVIII веке были другие занятия, нежели изучать сложные теоретические размышления о человеке и его положении в мире.

Как и представители дворянства, философы выступали за свободу, но не за равенство. Свобода была напрямую связана с собственностью, и просвещенные философы, такие как Дидро, Гольбах и Гельвеций, утверждали, что «равноправие в обществе» не может быть одинаковым для всех. На самом деле, по мнению Гольбаха, экономическая «уравниловка» была откровенно опасна, поскольку она «нанесет непоправимый ущерб и даже уничтожит республику». Гельвеций называл «полное равенство» une injustice veritable[313]. Да и в целом просвещенные философы считали равенство условностью, а демократическое общество – «вредным для крупных государств». Таким образом, Монтескье предупреждал своих читателей, что резкие политические или социальные перемены могут привести к потере правительством какого бы то ни было контроля. Вольтер питал отвращение к деспотизму, но считал полезным сохранить существующий порядок. «Некоронованный король Европы» не желал, чтобы им управлял «народ», который он называет la canaille[314] и заявлял, что девять из десяти неграмотных обывателей не нуждаются в просвещении, более того, «они его не заслуживают». Равенство для него – вещь самоочевидная, но в то же время «самая недостижимая». Например, Вольтера не волнует, умеют ли крестьяне читать, ведь «им все равно хватает работы на земле».

Благодаря союзу между gens de lettres[315] и gens du monde[316] начиная со второй половины XVIII века философы стали желанными гостями в литературных салонах Парижа. Мадам Дюдеффан, мадемуазель де Леспинас, мадам д’Удето, мадам де Неккер, мадам де Тансен и мадам де Жоффрен – все они соперничали за то, чтобы привести самых интересных и влиятельных писателей и философов в свой салон, где они могли бы свободно обмениваться идеями с другими гостями. Каждую неделю в одном из парижских салонов собирались люди, и только самые влиятельные или популярные могли попасть в любой салон в любой вечер недели. После 1770 года из закрытых общественных и культурных еженедельных мероприятий салоны превратились в политические собрания, на которых обсуждались идеи Просвещения.

«Энциклопедия»

Постоянным гостем в салоне мадам де Жоффрен был Дени Дидро. Он родился в 1713 году в Лангре, что к северу от города Дижон, в семье кузнеца. Сначала Дидро изучал теологию и переехал в Париж, планируя изучать право в Сорбонне, но вскоре бросил учебу. Он с трудом сводил концы с концами, подрабатывая переводчиком, и одновременно писал статьи для журнала Mercure de France. Его первую оригинальную работу, «Философские размышления» (Pensées philosophiques), опубликованную в 1746 году, церковь отправила прямиком в костер – что мгновенно принесло ему популярность в обществе. Второе сочинение, «Письмо о слепых, предназначенное зрячим» (Lettre sur les aveugles d l’usage de ceux qui voient), в котором Дидро рассуждал о разуме, вызвало у комитета по цензуре такое негодование, что философ почти мгновенно оказался в трехмесячном заключении. Естественно, Дени Дидро стал знаменитостью.

В 1750 году Дидро и Жан Лерон д’Аламбер приступили к новой работе – написанию «Энциклопедии» (Encyclopédie), которую позже назовут «интеллектуальным памятником эпохи Просвещения». Изначально предполагалось, что издание станет переводом английской двухтомной «Циклопедии» (Cyclopaedia) – медицинского справочника, опубликованного в 1728 году, однако оно в конце концов вылилось в титанический проект по сбору и систематизации всех имеющихся научных знаний и иллюстраций к ним. В результате «Энциклопедия» насчитывала 18 тысяч страниц. Первый ее том вышел 1 июля 1751 года, и в течение следующих 21 года сотни авторов написали для нее 20 миллионов слов в 72 тысячах статей. К счастью для покупателя, «Энциклопедия» продавалась отдельными томами. Подписчики платили за каждый 25 фунтов стерлингов – примерно в 300 раз больше средней почасовой зарплаты поденного рабочего. Парижский парламент нервировали леммы вроде следующих: «Поденщик – работник, который выполняет ручную работу и получает поденную оплату. Большую часть нации составляют как раз такие люди; их судьба должна значить для хорошего правительства больше, чем что-либо еще. Если поденщику плохо, то и всему народу плохо», или «Странноприимный дом: гораздо разумнее бороться с бедностью, чем строить все новые и новые богадельни». Церковь включила «Энциклопедию» 1759 года в Каталог запрещенных книг, и Дидро пришлось продолжать работу над проектом втайне. Тем не менее в общей сложности было продано 25 000 книг, половина из них – во Франции.

Одним из многочисленных авторов «Энциклопедии» стал Жан-Жак Руссо, сын женевского часовщика. В юности неудачи преследовали Руссо одна за другой. Он служил лакеем, был чернорабочим, нанимался учителем музыки и даже стал альфонсом мадам де Варан, которая была старше его на 13 лет. Руссо поселился вместе с ней и называл ее Maman. По его собственным словам, Руссо «не подходил для жизни в гражданском обществе, всех его неудобств, задач и обязательств, никогда не выдерживал усилий, необходимых для жизни среди людей».

В отличие от таких философов, как Дидро или Вольтер, Руссо не вписывался в парижский бомонд, в мире которого ему никогда не было комфортно. Вольтер в письме к философу д’Аламберу называл Руссо un charlatan étranger[317]. Со своей стороны Руссо, в отличие от Вольтера или Дидро, жаждал затворнической жизни: «Я ненавижу высшее сословие, ненавижу их положение, их резкость, их благодетельность и их пороки, и я ненавидел бы их еще больше, если бы не смотрел на них настолько свысока». Когда Руссо, разочарованный, переехал из Парижа в Монморанси, его навестил венецианский авантюрист Казанова. Никакого результата из этого визита, впрочем, не вышло – философ по-прежнему не желал иметь ничего общего с бомондом. «Мы нашли человека с правильными взглядами, который ведет простую и скромную жизнь… но так называемого дружелюбного человека мы не обнаружили. Он показался нам грубоватым», – так резюмировал свою поездку к Руссо расстроенный Казанова.

Великий поворот в карьере Руссо пришелся на 1749 год. По пути в венсенскую тюрьму навестить Дидро, отбывающего там наказание по постановлению цензурного комитета, Руссо от нечего делать читал газету. Его внимание привлекла статья о конкурсе Дижонской академии на тему «Способствовало ли возрождение наук и искусств повышению нравственности». Академия предполагала, что представленные эссе будут содержать утвердительный ответ, и большинство работ были именно таковы, но Руссо так не думал. Жюри осталось в восторге от его эссе, присудило ему победу, и это стало началом большого прорыва: «Я попал в новую вселенную и стал другим человеком». Позже Руссо переработал свое эссе в памфлет «Рассуждение о науках и искусствах», получивший известность под названием «Первое рассуждение», чем вызвал волну возмущения среди философов. Дело в том, что в этом своем памфлете Руссо объявил войну самой основе идеи Просвещения – разуму. По мнению Руссо, в человеке было заложено не только добро, но и желание разрушать, порождающее негативные чувства, и именно их люди старались прикрыть тонким слоем цивилизации, называя его прогрессом: «Они подавляют в себе изначальное чувство свободы, для которой они, кажется, и были рождены, они заставляют себя полюбить рабство и преобразуются в так называемых цивилизованных людей». Другими словами, в понимании Руссо прогресс делал человека не разумным, а несвободным.

В 1754 году Руссо составил второй памфлет, в котором снова обрушился с критикой на просвещенных философов. По мнению Руссо, «злую природу» человека создает не он сам, а общество, в котором он живет. Первобытный человек для Руссо – это человек с простыми, добрыми и чистыми намерениями. Поскольку в древние времена люди понятия не имели, что такое плохо или хорошо, проблема кроется не в человеке, а в обществе. Не человек, а общество порождает зло и неравенство. Руссо верил в чувства и в «естественного человека», который следует инстинктам. Он отвергал рациональное общество, в котором правят только разум и наука: «Я хотел бы родиться в стране, где государем и народом руководило бы одно и то же желание, чтобы все движения механизма были направлены только на общее благо. […] Поэтому я хотел бы, чтобы никто внутри этого государства не мог притязать на статус выше закона и никто извне не мог диктовать ему свои условия. Ведь как бы ни было устроено правительство, если есть тот, кто не подчиняется закону, все остальные неизбежно оказываются в его власти. […] Я хотел бы найти страну, в которой законодательная власть принадлежала бы в равной степени всем гражданам: кто лучше, чем они, знает, как следует жить вместе в одном и том же обществе?»

Свобода личности для Руссо стояла многократно выше конкурентного индивидуализма, который исповедовали просвещенные философы.

Основные положения своей теории Руссо изложил в книге «Эмиль, или О воспитании», опубликованной десятилетие спустя. По мнению Руссо, современное общество не только не способствовало развитию человеческой доброты, но лишь портило ее. Поэтому ребенка куда лучше должна была воспитать «природа», жизнь среди людей, а не многолетнее обучение в школе. Только тогда, утверждал Руссо, у ребенка есть шанс вырасти хорошим человеком: «Эта книга – всего лишь трактат о природной доброте человека, цель которого – показать, насколько пороки и ошибки не согласуются с его склонностями, а проникают в него извне и едва заметно изменяют его». Впрочем, эту прекрасную теорию о том, что детей должны воспитывать родители, подрывает тот факт, что Руссо отдал пятерых своих детей от Терезы Левассёр в приют для несовершеннолетних.

Вдохновение для своей теории первобытного человека – «естественного дикаря», как его называли в XVIII веке, – Руссо черпал в рассказах путешественников и исследователей. Их свидетельства, например, о коренных жителях Аргентины, которые в одиночку ловят и убивают диких быков, или о южноафриканских готтентотах, стремительно бегающих по лесам босиком, по мнению Руссо, говорили о том, что люди могут жить и работать без принуждения вдали от сложного западного общества. Именно эти и подобные истории породили миф о «счастливом дикаре», который живет в дикой местности, в единении с природой.

Работы Руссо отражали тревогу Запада перед лицом прогрессирующей модернизации, перед обществом, в котором человек, по мнению философа, превращался в раба. И эта тревога, разумеется, не могла не проявиться во всех настроениях общества. Во второй половине XVIII века идеалом человека незаметно стал «путешественник». Аккуратные, строго размеченные сады уступили место un jardin sauvage – садам диким, зарастающим сорняками, пока природа делает свое дело. «Благородную простоту» идеализированной сельской местности воспевали искусно устроенные ландшафтные сады и картины Франсуа Буше и Жан-Оноре Фрагонара.

Даже Мария-Антуанетта попала под влияние этого стремления к простоте, вероятно, увидев в нем возможность спастись от удушливого дворцового этикета. В 1783 году по ее приказу недалеко от Малого Трианона выстроили маленькую деревушку, названную Амо-де-ля-Рен – при желании ее можно было бы сравнить с миниатюрным Эфтелингом[318]. В этой деревушке, вдали от парижских распрей, Мария-Антуанетта проводила время у искусственного озера, декорациями к которому служили десяток домов, мельница, фруктовый сад и ферма: миниатюрное воплощение идеализированной сельской жизни.

Общество будто бы превращалось в огромный сад. В 1788 году Бернарден де Сен-Пьер, ученик Руссо, издал роман «Поль и Виржини» о паре молодых людей, выросших «в природе» на острове Маврикий «как брат и сестра». Там же, на острове, они получали от старика такой жизненный урок: «Правительство подобно саду, в котором маленькие деревья заслоняют большие, за исключением того, что сад может выглядеть прекрасно и будучи небольшим, и с маленькими деревьями, а здоровое правительство всегда держится на многочисленности и равенстве своих подданных, а не на немногочисленных богачах».

Теории Руссо проложили путь и более позднему романтизму. Генри Дэвид Торо в своей книге «Уолден, или Жизнь в лесу», вышедшей в 1854 году, так описывал двухлетнее пребывание в одиночестве у Уолденского пруда: «Тот, кто живет среди Природы и сохранил способность чувствовать, не может впасть совсем уж в черную меланхолию»[319].

Тезисы Руссо о «свободном естественном человеке» находили отклик в обществе, однако критикой Просвещения он отталкивал от себя философов-современников. Его дружба с Дидро, его frère ennemi[320], которая с самого начала была напряженной, держалась еще какое-то время, но после рухнула и она. Слава нашла Руссо в 40 лет, но он и теперь не желал подчиняться правилам, решив «остаток своей жизни просто жить, изо дня в день, не думая о будущем».

В 1762 году Руссо опубликовал новую книгу – «Об общественном договоре» (Du Contrat Social). Мир стремительно облетели первые ее слова: «Человек рождается свободным, но живет в оковах». Однако целиком это произведение, трудное для понимания, по словам современника Габриэля Сенака де Мейлана, не читал почти никто. Руссо и сам предупреждал читателей, что им потребуется проявить настойчивость, чтобы добраться до конца: «Я предупреждаю… что эту главу следует читать не торопясь и что я не обладаю талантом выражаться понятно для тех, кто не хочет быть внимательным». Книга «Об общественном договоре» стала одной из самых продаваемых у Руссо до Дня взятия Бастилии, а в 1789 году на ее основе была написана Декларация прав человека и гражданина, в частности шестая статья Декларации: «Закон есть выражение общей воли. Все граждане имеют право участвовать лично или через своих представителей в его образовании. Он должен быть равным для всех как в тех случаях, когда он оказывает свое покровительство, так и в тех, когда он карает». Тезисы Руссо легли в основу как Французской революции, так и всего западного общества, в котором мы живем сегодня.

В этой своей книге Руссо подробно разбирал вопросы свободы и неравенства, доказывая, что в идеальном обществе сувереном выступает не король, а народ. Поскольку остановить развитие общества трудно, а вернуть человека к его «изначальной природе» невозможно, Руссо предлагал золотую середину: каждый индивид должен был принять «общую волю» в обмен на равные права. Таким образом, «быть полностью свободным» в обществе было невозможно, а тех, кто стремился именно к этому и не желал подчиняться «общей воле», следовало изгонять из общества, «заставить быть свободными». Тех, кто желал истинной свободы, ждала одинокая жизнь. Более ранние философы, такие как Монтескье, выступали за то, чтобы административная власть находилась в руках аристократии. Вольтер, с другой стороны, настаивал, чтобы последнее слово было за высшей буржуазией. Руссо же отдавал приоритет народному суверенитету, при котором люди в обществе в целом должны были пребывать в равном положении. Смелое заявление для своего времени, которое простится ему в знак благодарности. Впоследствии Наполеон Бонапарт напишет о Руссо: «Для того чтобы во Франции был мир, было бы лучше, если бы этот человек не жил. Именно он проложил путь к Французской революции».

Осенью 1765 года Руссо удалился отшельником на остров Сен-Пьер посреди швейцарского озера Невшатель. Остров стал местом паломничества поклонников Руссо, а сам философ тем временем все чаще стал пропадать на севере. В 1770 году пятидесятивосьмилетний философ вернулся в Париж и поселился со своей спутницей Терезой Левассёр на пятом этаже обшарпанного дома. Он был убежден, что его подслушивают, повсюду ему мерещились заговоры. Весной 1778 года Руссо переехал в Эрменонвиль, деревню к северу от Парижа, а 2 июля, через четыре дня после своего 66 дня рождения, возвращаясь с прогулки, упал и разбил голову. В тот же день он умер от кровоизлияния в мозг.

О масонах…

Не только кофейни и литературные салоны росли в XVIII веке как грибы после дождя, но и масонские ложи. Первоначально так называли «вольных каменщиков» – ремесленников, выполнявших мелкие строительные работы, в отличие от тех, кто занимался работой черновой и грубой – например, каменотесов. Масоны появляются в документах конца XIV века. В 1537 году лондонская гильдия каменщиков впервые называет своих членов «вольными каменщиками».

В Средние века существовало великое множество ремесленных гильдий, а следовательно, и гильдий, связанных со строительством. Основной задачей этих объединений была защита профессии от постороннего влияния. В Шотландии мастера-строители и каменщики именовали свои профессиональные объединения «ложами», имея в виду временные навесы на строительных площадках. В этих ложах они обособлялись от остальных существующих ремесленных гильдий. Поскольку каменщики и строители отличались мобильностью, спустя столетие в Шотландии действовало уже около 30 лож, и часть из них распространилась и на территорию Англии.

Важная дата в истории масонства – 24 июня 1717 года, когда члены четырех английских масонских лож провозгласили книготорговца Энтони Сейера Великим мастером Великой ложи Лондона. Великая ложа не просто объединила четыре лондонские ложи, ее появление ознаменовало собой зарождение современного, «спекулятивного» масонства. Теперь в ложи стали вступать не «действующие масоны», ремесленники и мастера-строители, а дворяне и верхушка среднего класса. Другими словами, ремесленное масонство постепенно превращалось в элитарное общество. В 1723 году члены Великой ложи приняли конституцию Андерсона, названную в честь ее создателя, шотландского священника Джеймса Андерсона, и содержавшую как историю создания, в которой автор попытался докопаться до истины, так и правила, регулирующие деятельность масонов. Ключевые правила гласили, что масон не должен быть «ни глупым атеистом, ни неверующим распутником», как и просто «аморальным или бесчестным человеком», а женщин в организации вообще не должно быть.

Однако ритуал вступления в одну из лож оставался таким же сложным и таинственным, как и у «старых действующих каменщиков». Проводник завязывал ученику глаза, вводил в ложу и проводил по комнате «в соответствии с орбитами планет и Лун вокруг Солнца». Ученик громко заявлял, что хочет очистить свою душу и принять принципы масонства. Затем он поднимался по лестнице высотой 15 ступеней, которая символизировала, что масонство опирается на принципы математики, и ему показывали другие символы, прежде всего циркуль и угольник, но, кроме того, как минимум компас, отвес и уровень, с помощью которых масоны постигают законы природы и моральные принципы общества. Затем кандидатам сообщали, что масоны практикуют благотворительность и что братство, умеренность, благоразумие и справедливость – самые важные добродетели. Напоследок свежеиспеченному масону сообщали, что члены лож носят одежду в зависимости от их ранга: белая символизирует невинность и истину, синяя – верность и бессмертие, красная – преданность и смелость, фиолетовая – умеренность и справедливость.

Во Франции масонские ложи получили оглушительный успех. Первая французская масонская ложа была основана примерно в 1725 году, а накануне Французской революции в стране насчитывалось уже 40 тысяч активных масонов более чем в тысяче лож. В их число входили в основном представители дворянства и высшей буржуазии, в том числе Монтескье, Морепа и Луи-Филипп Жозеф, герцог Орлеанский, правнук регента и племянник Людовика XVI. Во Франции ложи образовали тесную сеть, члены которой могли встречаться с глазу на глаз, скрываясь от жесткого социального контроля Версаля. Они пропагандировали идеи терпимости и равенства, однако в ложах XVIII века речь шла по большей части о собственном положении их членов. И, конечно, масонство привлекало шарлатанов, таких как Жан-Батист Виллермоз, убежденный в том, что человек произошел от богов, и авантюристов, таких как шевалье д’Эон и Джакомо Казанова: «Любой молодой человек, который много путешествует и хочет узнать мир, который не хочет чувствовать себя неполноценным или оказаться вне компании равных, должен вступить в ряды так называемых масонов».

Позже масонство естественным образом пересекло океан. Американские ложи составляли, конечно, не только богатые плантаторы, но и многочисленные офицеры. Так, в 1752 году Джордж Вашингтон вступил в ложу Фредериксбурга. Его примеру последовала почти половина генералов, вступив в одну из десяти военных магонических лож. Что касается отцов-основателей, то масонов можно найти и среди них: Бенджамин Франклин и Джон Хэнкок состояли в ложе, а Томас Джефферсон и Джон Адамс симпатизировали принципам магонистов.

Вашингтон остался убежденным масоном до конца жизни. В апреле 1789 года, принимая присягу как первый президент Соединенных Штатов, он держал руку на Библии, позаимствованной в магонической ложе Святого Иоанна. Вашингтон поддерживал принципы масонства и в годы своего президентства пропагандировал его как своего рода гражданскую религию, в основе которой лежат равенство и братство. И на его похоронах в декабре 1799 года, непосредственно перед заупокойной службой, братья по ложе покрыли его гроб ветвями акации, символизирующими бессмертие души.

…и шарлатанах

Философы эпохи Просвещения пропагандировали разум как средство сопротивления суевериям, которые в XVIII веке все еще были сильны в обществе, так же как и вера в божественное вмешательство. Например, кардинал Андре-Эркюль де Флери, премьер-министр Людовика XV, постоянно предупреждал, что дьявол вездесущ, и большинство французов верили ему на слово. В 1718 году жители испанского города Сарагоса уверяли, что видели, как по городу бродит демоническое чудовище «размером с быка, с волчьей головой, длинным хвостом и тремя острыми рогами». В 1749 году, когда на Вену обрушилось страшное нашествие саранчи, жители сочли его Божьей карой и устроили молебны, чтобы насекомые изменили маршрут. Два года спустя французский монах Огюстен Кальме опубликовал диссертацию «О появлении ангелов, демонов, призраков, живых мертвецов и вампиров», в которой, помимо прочего, искал ответ на вопрос, как мертвые восстают из земли, не устраивая при этом беспорядка.

1 ноября 1755 года мощное землетрясение в Лиссабоне и последовавшее за ним цунами привели к гибели десятков тысяч человек и пожару, который почти полностью уничтожил город. Стихийное бедствие стало настоящим испытанием для Вольтера, и тот в своей «Поэме о лиссабонской катастрофе» вопрошал, почему Бог, который желает нам только всего самого лучшего, посылает такие ужасные бедствия на головы своих нежно любимых детей: «Неужели павший Лиссабон был более развращен, чем Париж, где царило безудержное распутство?» Население провинции Жеводан на юго-востоке Франции, на месте современного департамента Лозер, в 1764 году было убеждено, что в лесу скрывается чудовищный хищник, который убивает людей, и что этого хищника к ним «отправил сам дьявол». Леденящие кровь истории о десятках людей, убитых оборотнем, достигли ушей Людовика XV, и король даже послал своего личного охотника на волков, чтобы выследить и убить зверя. Взявшийся в итоге за дело Франсуа Антуан, лейтенант охоты на королевской службе, действительно убил необычайно крупного волка, которого жители опознали как «Жеводанского зверя». И, конечно, суеверия процветали не только во Франции или Испании: последнюю осужденную в Европе ведьму сожгли на костре в Швейцарии в 1782 году.

Наука в XVIII веке, напротив, пребывала в зачаточном состоянии. Ученых с трудом отличали от шарлатанов, псевдонаукам наподобие алхимии или спиритизма уделялось не меньше внимания, чем естественным наукам. Мадам де Гемене, гувернантка детей Людовика XVI, была уверена, что может общаться с духами умерших через своих собак. Британский врач Ричард Рассел, основавший успешную практику в Брайтоне в 1750 году, предписывал пациентам с жалобами на воспаление лимфатических узлов пить морскую воду. Французский врач Лефевр де Сент-Ильдефон производил шоколадные конфеты, употребление которых должно было помочь женщинам избежать венерических заболеваний. В то же самое время, когда Ньютон сформулировал теорию тяготения, Бенджамин Франклин открыл электричество, братья Монгольфье с помощью гигантского воздушного шара поднимали людей в воздух, Антуан Лавуазье создал основы современной химии, а граф де Бюффон, основатель естествознания, обрушил на просвещенное общество свою сорокатрехтомную «Историю природы», авантюристы и шарлатаны продолжали нагло критиковать науку. Впрочем, не стоит забывать, что даже Исаак Ньютон, помимо научных изысканий, всю жизнь занимался алхимией в поисках «эликсира жизни».

Надежды когда-нибудь стать всемирно известными приводили к бесконечным экспериментам. В газетах появлялись статьи о сенсационных открытиях, например о «гемостатической воде», останавливающей любое кровотечение, или о смеси хлеба и опиума, которая «лечит от всех болезней сразу». Люди восхищались «автоматонами» – механическими марионетками Пьера Жаке-Дро – и экспериментировали с громоотводами в духе «сделай сам». Конечно, такие механические чудеса на поверку часто оказывались обычными фокусами, а то и обманом. Так, в роботе-переключателе венгерского изобретателя Вольфганга фон Кемпелена прятался карлик, а учебник Анри Декрема, «профессора и испытателя занимательной физики», содержал в основном безобидные фокусы. Граф де Сен-Жермен, алхимик и мошенник, утверждал, что бессмертен, рассказывал сотни историй о своих приключениях при вавилонском дворе и даже добивался разрешения открыть собственную лабораторию в замке Шамбор, чтобы проводить там исследования по «трансмутации» – прежде всего, конечно, о превращении серебра и свинца в золото. Вера в алхимию, благодаря которой металлы можно превратить в золото, чрезвычайно быстро распространилась среди обедневшего дворянства, и Сен-Жермен стал желанным гостем в обществе. А в 1760 году граф, оказавшийся двойным агентом, был разоблачен и пустился в бега. Ему предстояло колесить по Европе до конца жизни, но бессмертия так и не добиться, а потому умереть в 1784 году.

В этот век экспериментов и открытий в авангарде псевдонауки с большим отрывом оказался Франц Антон Месмер. Его учение, месмеризм, произвело фурор в конце XVIII века, обретя таких последователей, как маркиз де Ла Файет, герцог де Лозён и баронесса д’Оберкирх. Месмер провозглашал, что все тела окружены разреженной «жидкостью» – магнитным излучением, которую можно контролировать или усиливать, массируя «полюса тела», что приводит к «кризису», конвульсии которого восстанавливают гармонию в человеке. Месмер стал желанным гостем в богатых французских кругах, его клиенты охотно поддавались гипнозу прямо во время эффектных сеансов, когда их доводили до сходного с эпилептическим припадка, притворного или настоящего. Пациентов, упавших на пол, незаметный санитар Антуан переносил в «кризисную комнату», где Месмер, одетый в сиреневый халат, прикасался к ним своей палочкой, вливая «жидкость». В какой-то момент месмеризм стал национальным трендом Франции: «Все одержимы месмеризмом. Его чудеса поражают воображение». Мария-Антуанетта даже предложила духовному отцу месмеризма бессрочный грант на открытие клиники в Версале, от которого Месмер надменно отказался. Чудо-доктор предпочитал сам открывать филиалы, где тысячи последователей под его руководством могли бы «разгадывать силы природы».

Но, разумеется, далеко не все охотно верили в чудеса шарлатанов. Адепты вроде маркиза де Ла Файета или баронессы д’Оберкирх были преисполнены веры в сверхъестественное, но прочие воспринимали выступления эксцентричных шарлатанов исключительно как развлечение. Шарль-Жозеф де Линь писал: «Шевалье де Люксембург пробудил во мне интерес к колдовству. Целый год я играл роль ученика чародея, но, несмотря на всю мою склонность к оккультизму и все, что было сделано для моего посвящения, я покинул гильдию колдунов, так и не добившись успеха. Напрасно я проводил целые ночи со старой графиней де Силли […] которая утверждала, что видит призраков в моем присутствии. […] Напрасно в ночь с Великого четверга на пятницу некто Борегар, произнося ужасающие заклинания, кружил вокруг меня, тогдашнего герцога Шартрского и Фицджеймса. […] Напрасно меня учил некий аббат Боде или Буде, больше похожий на учителя танцев. Хотя, забавно, однажды он сказал мне: “Завтра я не смогу. Нет, ни за что. – И потом, посчитав на пальцах: – Послезавтра, точно. Так получилось, что мне приходится мотаться туда-сюда – в Филадельфии встреча духов воздуха”».

Один из величайших шарлатанов XVIII века, самопровозглашенный граф Алессандро ди Калиостро, называл себя врачом, эмпириком, чудотворным целителем, экзорцистом и алхимиком. Он входил во всевозможные оккультные масонские ложи и был частым гостем в Версале. Баронесса д’Оберкирх описывала Калиостро как человека, который «сочетал в себе огонь и лед, притягивал и отталкивал, пугал нас, но в то же время будоражил любопытство», имел особую привычку коротать ночи в кресле и ел один лишь сыр. Эксцентричный шарлатан родом из Палермо по имени Джузеппе Бальзамо повествовал при королевском дворе о божественном вмешательстве, предлагал придворным дамам разнообразнейшие эликсиры и уверял, что умеет выращивать бриллианты и разговаривать с мертвыми. Его выступления приятно скрашивали серость версальских будней.

Звезда Калиостро померкла в 1785 году, когда его втянули в крупное мошенничество. L’affaire du collier de la reine, «Дело о бриллиантовом ожерелье», до сих пор считается одним из величайших политических скандалов XVIII века. В 1770 году у двух ювелиров, Шарля Августа Бёмера и его помощника Поля Бассенжа, возникла идея изготовить самое красивое и самое дорогое в мире бриллиантовое колье в 2800 карат. Конечно, оба думали об одной и той же возможной клиентке – мадам Дюбарри, любовнице Людовика XV. Стоимость великолепного украшения весом полкилограмма оказалась под стать его красоте: 1,6 миллиона фунтов стерлингов. Внезапная смерть Людовика XV едва не спутала мастерам планы, но в итоге лишь внесла некоторые коррективы: ювелиры обратились к следующей и, по общему признанию, единственной возможной клиентке, которая могла бы позволить себе такое ожерелье, – Марии-Антуанетте. Однако королева, вежливо поблагодарив за предложение, отвергла его: Франция балансирует на грани банкротства, королю нужны любые деньги, чтобы финансировать войну в Америке. Бёмер продолжал засыпать королеву предложениями и просьбами, пока королева не дала окончательный ответ: «Я отказываюсь от вашего ожерелья: король хотел преподнести его мне в подарок, но я уже отказалась, так что перестаньте настаивать». Все указывало на то, что ювелиры никогда не найдут покупателя на свое чрезвычайно дорогое ожерелье.

В следующем акте этой невероятной истории на первом плане появилась графиня де Ламотт. Она утверждала, что приходится королеве кузиной и, более того, знает высокопоставленного посредника, который, возможно, сумеет уговорить королеву все-таки купить ожерелье. Потом де Ламотт гарантирует: этот посредник готов дать свои гарантии, что сделка состоится. Ювелиры в восторге, ведь посредником, которого им представляет графиня де Ламотт, оказывается не кто иной, как кардинал Луи Рене де Роган. Именно Калиостро во время спиритического сеанса графини де Ламотт назвал кардинала идеальным кандидатом.

Но вот в чем беда. Возможно, Роган и был прежде протеже мадам Дюбарри, однако Дюбарри изгнали из Версальского дворца. Кардинал де Роган всячески пытался добиться расположения Марии-Антуанетты, и все же королева отказалась общаться с ним из-за скандала, политически дискредитировавшего ее мать Марию Терезию. Покупка ожерелья могла бы все изменить! И вот настал день, когда кардинал получил письмо от графини де Ламотт с согласием приобрести украшение и подписью: «Мария-Антуанетта Французская». Сделка совершилась сразу же, причем кардинал внес первые 50 тысяч фунтов стерлингов из собственного кармана, а затем передал ожерелье графине де Ламотт.

В договоре купли-продажи было указано, что полную стоимость ожерелья королева выплатит ювелирам в течение двух лет – четвертую часть от общей суммы каждые полгода. Казалось бы, дело в шляпе, однако в последующие недели и месяцы королева так и не показалась на публике в новом ожерелье! Более того, второй платеж откладывался все дальше. Когда же ювелир Бёмер навел справки у королевы, разразился скандал. Мария-Антуанетта не давала поручения покупать это ожерелье! Она не писала никакого письма с согласием на покупку! Более того, ее подпись – откровенная подделка! Итак, Мария-Антуанетта стала жертвой мошенничества, а ожерелье, скорее всего, украл кардинал де Роган. 15 августа кардинала арестовали. На допросе, однако, он заявил, что действовал из лучших побуждений. По его мнению, задержать следовало не его, а графиню: «Дама, которая представилась графиней де Ламотт, показала мне письмо от королевы и попросила оформить эту сделку». Роган также утверждал, что посыльная, некая баронесса д’Олива, в короткой беседе ночью в парке подтвердила ему распоряжение о покупке ожерелья, «пока королева наблюдает за ним из укромного уголка».

Вскоре стало ясно, что графиня де Ламотт вела двойную игру. Она провела наивного кардинала с помощью поддельного письма, в котором королева якобы ручалась за покупку украшения. Во время ночной встречи кардинал разговаривал не с баронессой д’Олива, а с проституткой Мари-Николь Легуэй. Разумеется, королева не присутствовала при этом разговоре. И, конечно, графиня де Ламотт – на самом деле Жанна де Валуа-Сен-Реми, дочь внебрачного сына Генриха II – действовала не в одиночку. Через несколько дней ее арестовали вместе с мужем и сообщниками, включая Калиостро. Графа де Ламотта отправили на галеры, графиню приговорили к пожизненному заключению, а Калиостро оказался в Бастилии и был впоследствии выслан из Франции. Парижский парламент снял с кардинала де Рогана вину. Но больше всего проиграла во всем этом деле королева. Общество так или иначе осталось в уверенности, что дыма без огня не бывает и Мария-Антуанетта каким-то образом замешана в этом скандале. Это был огромный ущерб имиджу французской королевской семьи.

«Сможет ли король? Или не сможет?»

В Париже бурлила жизнь, тогда как Версаль погружался в бесконечную скуку. Вскоре после того, как на трон взошел Людовик XVI, его супруге Марии-Антуанетте окончательно надоел строгий дворцовый этикет: по ее собственным словам, из-за него королева теряла много времени, а от множества правил, которым должен был следовать каждый придворный ритуал, у королевы голова шла кругом. Вот как мадам Кампан описывает утренний туалет королевы: «Церемония одевания представляла собой абсолютный идеал этикета: все было продумано до мелочей. Фрейлины и придворные дамы… у каждой была своя функция. Фрейлина передавала платье придворной даме, а затем вручала мантию королеве. Придворная дама мыла руки и передавала одежду. Когда в доме присутствовала принцесса из королевской семьи, она брала на себя функции придворной дамы. Когда присутствовала другая родственница женского пола, придворная дама сохраняла свои функции, но тогда она сначала передавала рубашку присутствующей родственнице. Все следили за тем, чтобы правила соблюдались как можно строже. В один зимний день королева, еще полностью раздетая, должна была надевать рубашку, которую я для нее развернула. В комнату вошла фрейлина и, прежде чем взять рубашку, быстро надела перчатки. В дверь постучали, и, открыв ее, мы все увидели герцогиню Орлеанскую. На ней были перчатки, и она шагнула вперед, намереваясь принять рубашку, но ей не позволили взять ее непосредственно у фрейлины, поэтому та вернула рубашку мне, а я наконец отдала ее герцогине Орлеанской. Но в этот момент в дверь снова кто-то постучался. Это оказалась графиня Прованская, и тогда герцогиня Орлеанская протянула рубашку графине».

Королева мечтала избавиться от удушающей рутины, от стариков, которых она называет les siècles[321], от сложного распорядка. К тому же она устала от того, что за ней постоянно наблюдают. Она хотела в Париж, хотела ходить на балы и маскарады в оперу, хотела смеяться и танцевать до самого утра. Другими словами, она хотела веселиться и слушать восторженные возгласы: «Chantons, célébrons notre Reine!»[322]

И выбирать себе фаворитов Мария-Антуанетта хотела тоже. Первой cher coeur[323] королевы и первой дамой ее двора стала Мария-Тереза-Луиза Савойская, принцесса де Ламбаль, скромная молодая вдова, потерявшая мужа в возрасте 19 лет всего через год брака. Вскоре после женитьбы Луи-Александр де Бурбон провел бурную ночь с двумя театральными актрисами, но это маленькое приключение закончилось венерическим заболеванием. Неверный муж не только заразил молодую жену, но и сам умер от осложнений.

Для принцессы это стало такой огромной травмой, что даже сами по себе коридоры Версаля вызывали у нее напряжение. Одного взгляда на картину с омаром оказалось достаточно, чтобы Ламбаль упала в обморок и пролежала без сознания несколько часов. Нервная принцесса, очевидно, не справлялась. Затем Мария-Антуанетта заменила ее на энергичную и потрясающе красивую Иоланду де Поластрон, графиню де Полиньяк. Появившись в Версале, графиня поразила всех. Предоставим слово графу де Тийи:

Когда графиню впервые представили двору, она моментально завладела всеобщим вниманием благодаря не только своей очаровательной внешности, но и любезной манере держаться, которая поражала даже сильнее, чем красота. Ее пленительная внешность производила огромное впечатление, настолько естественной она выглядела, и ничто в ее образе не казалось искусственным или наигранным.

Королева, не моргнув глазом, погасила огромные долги Полиньяк и назначила ее гувернанткой дофина, за что Полиньяк получала ежегодное пособие в размере 80 тысяч фунтов стерлингов. Мария-Антуанетта и графиня де Полиньяк настолько сдружились и сблизились, что в Париже начали шептаться – нет ли между ними чего-то большего? Появились даже памфлеты под заголовками Les Fureurs utérines и Godemiche Royal[324], в которых королеву обвиняли в лесбийских отношениях с Полиньяк.

Мария-Антуанетта, однако, в первую очередь жаждала уединения. Она от души веселилась, удаляясь в Малый Трианон или на свою мини-ферму. Изначально Людовик XV приказал построить Малый Трианон в садах дворца для своей любовницы, мадам де Помпадур. Потом там жила мадам Дюбарри. Мария-Антуанетта, в свою очередь, получила этот увеселительный сад в подарок от супруга в 1775 году со словами, которые стали крылатыми: «Вы любите цветы, мадам, – я принес вам букет: это Малый Трианон».

Но для внешнего мира все выглядело так, будто королева – новая maitresse titrée. В «Маленькой Вене», как Мария-Антуанетта окрестила этот сад, ее окружали галантные кавалеры, фавориты, которые обязаны неустанно угождать государыне. Граф д’Артуа – младший брат короля, герцог де Лозён, барон де Безенваль, герцог де Водрёй и шведский посланник граф Аксель фон Ферсен кружили близ королевы, как заезжие балаганщики. Фабрики сплетен Версаля и Парижа работали, не прерываясь ни на минуту, как только речь заходила о вечеринках в Малом Трианоне. Говорили, будто граф фон Ферсен и королева страстно влюблены друг в друга, что на крыше Трианона на рассвете происходят оргии, что королева забеременела от своего шурина графа д’Артуа. Любые средства были хороши, чтобы хотя бы словами втоптать в грязь «величайшую шлюху Австрии». Еще в январе 1775 года королеву торжественно представляли в Парижской опере под пятнадцатиминутные аплодисменты зрителей, кричавших: «Vive la reine!»[325]. Год спустя веселье закончилось. Непрекращающийся поток памфлетов порицал образ жизни королевы. Французские подданные были сыты по горло ее роскошными, будто напоказ, нарядами, огромными турнюрами, высокими париками и безрассудным транжирством. Мария-Антуанетта потратила 250 тысяч фунтов на бриллиантовый браслет, содержание ее лошадей ежегодно обходилось в 200 тысяч фунтов, за создание английского сада вокруг Малого Трианона она выложила 150 тысяч фунтов, и на ночные азартные балы ушло не меньше нескольких сотен тысяч. Мария Терезия, мать Марии-Антуанетты, предвидела надвигающуюся бурю. 30 апреля 1776 года она написала австрийскому послу Мерси-Аржанто: «Я с сожалением в сердце наблюдаю за упрямством, с которым моя дочь ведет бурную жизнь, и с ужасом представляю себе последствия, которые однажды могут причинить ей немалый вред». В январе 1777 года Мерси-Аржанто написал эрцгерцогине, что по просьбе королевы он подсчитал ее долги, «потому что она сама не вспомнит общую сумму». Мария-Антуанетта, по подсчетам посла, задолжала более 400 тысяч фунтов стерлингов – практически свое годовое жалованье.

Неудивительно, что в народе Марию-Антуанетту окрестили «мадам Дефицит» даже до скандала с бриллиантовым ожерельем!

Самая распространенная сплетня гласила, что Людовик XVI страдает импотенцией. И действительно, за семь лет брака с Марией-Антуанеттой детей у них так и не появилось. Этого было более чем достаточно, чтобы эрцгерцогиня Мария Терезия занервничала: Людовик XVI имеет право расторгнуть бесплодный брак, и этот развод может поставить под угрозу союз Франции с Австрией. Для Мерси-Аржанто, однако, было очевидно, почему королевская чета до сих пор бездетна: «Он [Людовик XVI] живет днем, а она [Мария-Антуанетта] – ночью. Он ложится спать в одиннадцать часов и встает рано, где-то между семью и восемью. Она гуляет вечерами и играет с друзьями в азартные игры до 3–4 часов утра». Эти сплетни послужили поводом для первых сатирических памфлетов о королевской чете в 1775 году («Сможет ли король? Или не сможет?»). И с каждым годом памфлеты становились все откровеннее.

В 1777 году эрцгерцогиня Мария Терезия отправила своего старшего сына Иосифа II выяснить, что же именно происходит. Его нельзя было назвать экспертом по отношениям между мужчинами и женщинами, поскольку с женщинами он едва умел общаться, однако эрцгерцогиня надеялась, что серьезный разговор с Марией-Антуанеттой и Людовиком XVI сможет внести ясность. Беседа с младшей сестрой буквально началась с нотации: Мария-Антуанетта – un bonne à rien[326], ничтожество, которое не выполняет обязательств перед своим мужем. Его наставления говорят сами за себя: «Ты хотя бы стараешься угодить королю? Подумала ли ты о последствиях своих связей и приятельских отношений, осознаешь ли ты ужасные последствия своих азартных игр?» У Людовика XVI открылась другая беда, король, по крайней мере если верить дошедшим до нас легендам, страдал от проблем медицинского характера: монарху от природы досталась слишком маленькая крайняя плоть, из-за чего каждая эрекция была мучительной. Но, по словам Иосифа II, за слишком тугой уздечкой Людовика XVI крылась еще более веская причина, по которой у него до сих пор не было детей. В письме, которое Иосиф II адресовал своему брату Леопольду, приводится следующий анализ: «Вот в чем проблема: у него [Людовика XVI] сильная эрекция, он входит в нее, держится неподвижно две минуты, потом выходит, не эякулируя, а затем, сохраняя полноценную эрекцию, желает ей хорошего сна». Король не просто боялся самого процесса, не только страдал от натяжения крайней плоти – у него развилось полноценное тревожное расстройство.

Визит Иосифа II в Версаль, однако, удался. Резкие слова императора не прошли даром: les deux franc maladroits, двое неуклюжих, как он называл своих сестру и шурина в письме к брату Леопольду, справились, и даже Людовик XVI преодолел свое сексуальное отвращение. В апреле 1778 года Мерси-Аржанто ликовал по случаю отсутствия revolution mensuelle[327] у Марии-Антуанетты. Королева наконец-то беременна!

Разумеется, оставить беременность королевы на волю случая было невозможно. Вот как писал об этом своей эрцгерцогине Мерси-Аржанто: «Первый врач и акушер уже две недели ночуют в комнате рядом с покоями королевы. Для королевского ребенка уже пригласили четырех nourrices, кормилиц, но только после родов будет решено, кто из них будет кормить грудью, а остальные три пойдут в запас на случай проблем. Люди проявляют огромный интерес к беременности королевы. В Версале собралось более 200 человек, которые обычно живут в Париже».

Роды королевы – событие публичное, все члены семьи и двора должны свидетельствовать, что ребенка не подменили сразу после родов. Следить за ними Мария-Антуанетта поручила своему гувернеру Вермонду. 19 декабря 1778 года, когда Вермонд объявил: «La reine va accoucher!»[328] – в коридорах началась настоящая давка. Если верить мадам Кампан, ажиотаж был настолько велик, что думали даже убрать мебель в спальне Марии-Антуанетты. Вокруг кровати королевы толпилось столько людей, что не каждому удавалось пошевелиться. Некоторые пытливые натуры даже забрались на камин, чтобы получше разглядеть роды.

В тот же день Мария-Антуанетта родила первую дочь en plein public[329]. Девочку назвали Марией Терезией в честь бабушки.

Но, разумеется, появление первого ребенка в королевской семье не смогло утихомирить сплетни о развратной жизни Марии-Антуанетты. В декабре 1775 года королева уже жаловалась на «эпидемию сатирических песен. […] Меня не щадят, открыто заявляя, что я люблю как женщин, так и мужчин». По мнению королевы, рифмы «звучат настолько примитивно, что не могут иметь никакого успеха». Но королева ошибалась. Народ снова и снова «узнавал» о предполагаемых сексуальных скандалах Версаля, в которых Марии-Антуанетте каждый раз отводилась главная роль. И хуже всего было то, что постепенно общество начинало верить в эту клевету. Марию-Антуанетту называли l’Autrichienne[330], дочерью заклятого врага – Австрии. Историк Роберт Дарнтон полагал, что причина появления подобных памфлетов – «низкий уровень просвещения», то есть сопротивление, исходящее не от «разумных», а от низших слоев общества.

Сатирические тексты, так называемые bon mots, свелись к чистой кампании ненависти, которая не обошла и короля. Генерал-лейтенант полиции Жан-Шарль-Пьер Ленуар называл их авторов des excrements de la littérature[331], но не мог воспрепятствовать продаже тысяч брошюр из-под полы, а то и в кафе. Доходило то того, что люди в качестве заработка заучивали памфлеты, а затем обходили Пале-Рояль, пересказывая их вслух.

Тексты многочисленных песен, ходивших по Парижу, говорили сами за себя. В одной из них пелось: «Людовик, если ты хочешь увидеть, как выглядит бастард, рогоносец и шлюха, посмотри в зеркало, и вдобавок ты увидишь королеву и свою дочь». В памфлете «Любовная колесница Туанетты» (Les Amours de Chariot et Toinette), опубликованном в 1779 году, королеву называли jeune etfringante[332], а Людовика XVI изображали как tres Auguste, était mauvais fouteur[333]. В этом описании можно было прочесть сразу два смысла: король представал одновременно «императором» и «клоуном», но так или иначе оказывался «жалким ухажером, который ни на что не способен».

Париж тем временем вытеснял Версаль в сердцах и мыслях. Большая часть придворных каждый вечер выезжала в столицу, ночная жизнь которой задавала ритм, столь привлекательный для бомонда. Никто не желал прозябать в Версале вечера напролет, если можно было отправиться в Пале-Рояль, «храм разврата», где днем и ночью собирались распутники и гуляки, заезжие беспринципные авантюристы, бедные философы и знаменитые писатели, проститутки и придворные дамы, богатые банкиры и искатели приключений без гроша в кармане.

По словам баронессы д’Оберкирх, всем не терпелось сбежать в столицу Франции: «Мы вернулись в Париж в три часа ночи. Образовалась огромная пробка из карет… […] Там было столько горящих факелов, что все это напоминало шествие призраков, восставших из могил». Граф де Сегюр также отмечал, что Версальский дворец стал унылым местом. Древний режим Бурбонов достиг переломного момента: «Внешне мы отдавали дань уважения остаткам устаревшей системы. Снаружи здание еще выглядело нетронутым, и мы не подозревали, что фундамент уже покосился. Мы радовались недовольству старого двора и духовенства, их громкому неприятию духа нового времени. Мы аплодировали каждой республиканской постановке в наших театрах, приветствовали философские речи наших ученых и дерзкие стихи наших поэтов. […] В высшей степени забавно было преклоняться перед чем-то, будучи уверенным, что можно в любой момент подняться и уйти. И вот, ни разу не заглянув в будущее, мы одновременно наслаждались благами нашей аристократии и удовольствиями плебейской философии».

3 Изношенный до дыр

Машина замолкает. – Калонн пытается переломить ситуацию. – Недовольство французов. – От Генеральных штатов до Национального собрания. – Дворянство в трудном положении

После отставки Жака Неккера министры финансов сменяли друг друга с головокружительной скоростью. Жан-Франсуа Жоли де Флёри сумел только углубить долговую яму, оформив кредиты еще на 273 миллиона фунтов стерлингов. В октябре 1782 года Флёри дважды подавал в отставку. С третьего раза ему это удалось, и на замену ему пришел маркиз Анри Лёфевр д’Ормессон, но и он оказался не в состоянии потушить финансовый пожар. Маркиза уволили всего через семь месяцев. После него на должность назначают Шарля Александра де Калонна, графа д’Аннонвиля.

Калонн рассчитывал снизить непомерное долговое бремя за счет уравнивания налогов, но непредвиденные расходы никак не уменьшались. Например, в совершенно неподходящий момент вскрылось, что два младших брата короля пребывают в крайне плачевном финансовом положении. Граф де Прованс и граф д’Артуа совместными стараниями составили отчет о расходах на 27 миллионов фунтов стерлингов. Людовик XVI пошел на хитрость, выкупив и дворец Рамбуйе, и дворец Шуази, но казне не пошло на пользу, что общая их стоимость более чем вдвое превысила сумму, ежегодно выделяемую королевством на заботу о бедных.

Калонн прибегнул к проверенному предшественниками методу – кредитам. Но и это ничего не спасло: за три года Калонн занял 650 миллионов фунтов, сумма долга достигла почти тех же значений, что и во время войны с Британским королевством. Королевская машина грозила вот-вот остановиться. Избавляться от займов становилось все труднее, урожай 1785 года не сулил ничего хорошего. Но и о том, чтобы раскрыть информацию о финансовых проблемах королевства, речи не шло: Калонн убежден, что доверие финансистов можно вернуть, только если Версаль покажет, что Франция – процветающая страна. Поэтому министр старался оставаться оптимистом и мечтал модернизировать Францию. Он верил в индустриализацию и международную торговлю. Ему даже удалось убедить богатые дворянские семьи инвестировать в шахты и хлопчатобумажную промышленность. В связи с его политикой возникла огромная волна спекуляций, и Калонн не гнушался сам влиять на котировки фондового рынка.

26 августа 1786 года министр представил королю чудодейственное средство в виде двенадцатистраничного трактата «План финансового оздоровления» (Précis d’un plan d’amélioration des finances). По оценкам Калонна, в 1786 году дефицит бюджета составлял 80 миллионов фунтов стерлингов, и ожидаемых доходов совершенно точно не хватало для погашения кредитов. Калонн почти по традиции предлагал ввести новые налоги, но как! Идея министра была, по сути, шоковой терапией: покончить с политическими постами и неограниченными привилегиями! В расчете на оживление экономики он настаивал на введении пропорционального налогообложения, свободных цен на зерно, на создании национального банка и отмене таможенных пошлин. В надежде спасти королевство от банкротства он предлагал провести revolution royale[334], чтобы сохранить страну: «Государь, как нам покончить с огромными долгами нашей страны? Это возможно, только прекратив издевательство. А состоит это издевательство в том, что бремя ложится только на рабочий класс. Привилегированные [представители первого и второго классов] наслаждаются преимуществами своего положения. Это порождает огромное неравенство в нашей стране».

Людовик XVI с открытым ртом слушает предложения своего министра: «Mais c’est du Necker que vous m’apportez?!»[335] И действительно, предложения Калонна очень похожи на программу, предложенную Жаком Неккером десятью годами ранее.

Калонн понимал, что король не может сам ввести новые налоги, что сначала придется провести законопроект через парламент. Чтобы этого избежать, Людовик XVI и Калонн попытались сдуть пыль с Собрания нотаблей – совещательного органа, который последний раз собирался в 1626 году. Калонн лично выбрал 144 его члена. Семь princes de sang[336], членов королевской семьи, включая двух братьев короля, возглавляют семь отдельных совещательных бюро, в которых заседают семь архиепископов, семь наследных герцогов, восемь маршалов, шесть маркизов, девять графов, один барон, председатели 13 парламентов и целый ряд высокопоставленных чиновников. Торжественное заседание состоялось 22 февраля 1787 года. Калонн взял слово и в ходе часовой речи перед членами Собрания обрисовал, в какой безрадостной ситуации оказалась страна. Франция задолжала 220 миллионов фунтов стерлингов за военные расходы в дополнение к 80 миллионам общего государственного долга. По мнению Калонна, Францию могла спасти только радикальная реформа государственного устройства. Министр призывал к справедливому распределению бюджетных средств, к введению нового земельного налога, который распределялся бы пропорционально, и к расширению экономической свободы, которая могла объединить французский рынок. Он, как и его предшественник Тюрго, хотел заменить corvée royale[337] налогом и отменить пошлины, которые, по его мнению, только провоцировали контрабанду. Одновременно Калонн пытался успокоить членов Собрания: он не собирается вмешиваться в структуру общества, дворянам не придется платить персональные налоги, и все почетные привилегии останутся на месте. Калонн был убежден, что его программа разгонит темные тучи над Французским королевством: «Кто-то вспомнит фундаментальный принцип нашей монархии: si veut le roi, si veut la loi – как пожелает король, так и будет по закону.

Но основной принцип Его Величества теперь гласит: si veut le bonheur du peuple, si veut le roi – чего хочет народ, того хочет король». Но реформы снова не прошли.

Административный аппарат Бурбонов был изношен до дыр. Абсолютная монархия застряла в собственных рамках, которые уже много веков не знали никакой новизны, с особенной силой отвергая экономические новшества. Также и архаичная аристократия не желала уступать надвигающимся реформам ни пяди. Эдемский договор, торговое соглашение, которое французы заключили с Британским королевством и с помощью которого Калонн пытался оживить торговую экономику, щедро досыпало во французскую казну, резко снизило таможенные пошлины на английские товары… и заодно привело к тому, что местные товары начали уступать более дешевым импортным, таким как хлопок и шерсть. В итоге каждый месяц без работы оставались десятки тысяч французов. Из-за этого договора производство в Лилле и Рубе сократилось вдвое. Кроме того, Калонн разрешил торговцам экспортировать зерно, а внутренний спрос на него отнюдь не упал. Тем самым Калонн подставил себя под удар. Экспорт зерновых создал дефицит на внутреннем французском рынке, и правительству пришлось ввозить иностранное зерно по гораздо более высоким ценам. Критика зазвучала крайне резко: «Мы подписали торговую сделку с британцами, которая, может, и принесет пользу нашим правнукам, но сейчас лишает хлеба полмиллиона рабочих и разоряет 10 тысяч предприятий!»

Тем временем король осознал, что ему противостоит собственная семья. И действительно, дворянскую оппозицию возглавил его племянник, Луи-Филипп Жозеф, герцог Орлеанский – правнук регента. Он предлагал изменить абсолютную монархию на конституционную по британскому образцу, ограничив власть короля и сохранив права дворянства и духовенства. Не было секретом и то, что могущественная семья герцога Орлеанского, прозванного в закулисье «Королем Парижа», претендует на королевский трон, принадлежащий Бурбонам последние два столетия. В столице же герцогу принадлежал огромный дворец с парком – Пале-Рояль, ставший политическим убежищем в центре города, un lieux privilégié[338], благодаря тому, что герцог входил в королевскую семью.

Государственный долг при правлении Людовика XVI вырос втрое. Народ роптал, дворянство отказывалось допускать реформы, а крупная буржуазия выжидала. Король попросил Калонна удалиться. 8 апреля 1787 года Калонн отбыл в свои владения, а Людовик XVI, следуя поговорке «лучший лесник – бывший браконьер», назначил новым министром финансов священнослужителя Этьен-Шарля де Ломени де Бриенна, председателя Собрания нотаблей. Бриенн всегда был яростным противником Калонна. Но и его планы по реформированию налоговой системы разнесли в пух и прах. Парламенты оставались непреклонны, даже когда парламентариев выслали из Парижа в Труа. По мнению магистратов, только Генеральные штаты были уполномочены принимать решения о новых налогах. Как дворянство мантии, так и потомственное дворянство хотели сохранить за собой все привилегии и права.

Людовик XVI оказался в тупике. 4 сентября Бриенн пообещал магистратам, что Генеральные штаты будут собраны в 1792 году, однако недовольство продолжало расти. К 1788 году государственный долг увеличился до 126 миллионов фунтов стерлингов, что составляло около 20 % годового дохода. Половина государственных расходов представляла собой погашение кредитов. Американская война обошлась французской казне в общей сложности в два миллиарда фунтов стерлингов, тогда как во Франции в обороте находилось всего 2,5 миллиарда. Как и его предшественники, Бриенн ничего не мог сделать, кроме как занять еще денег, из-за чего долговая яма стала бы еще глубже. Но Парижский парламент отказался утвердить кредит в размере 420 миллионов фунтов стерлингов до тех пор, пока не будет названа новая дата созыва Генеральных штатов. Людовик XVI в обязательном порядке одобрил выдачу кредита на специальном séance royale[339], королевском собрании. Бриенн ушел в отставку несколько недель спустя. Король в растерянности. Кто теперь спасет его королевство от банкротства? С большой неохотой – хранитель печатей короля Шарль де Барентен записал даже так: «Avec une extréme répugnance»[340], то есть с чрезмерной неохотой, – он восстановил в должности своего бывшего финансового гения Жака Неккера.

Генеральные штаты

Тем временем король наконец определился: Генеральные штаты будут созваны в мае 1789 года. Людовик XVI по-прежнему был убежден, что в конце концов он все равно окажется в невыгодном положении.

Дворянство требовало, чтобы Генеральные штаты выглядели так же, как и в 1614 году: представители трех сословий с одним голосом на каждого делегата. Таким образом, третий голос был бы решающим в каждом бюллетене из двух вопросов.

Неккер умолял короля о пропорциональном представительстве третьего сословия, поскольку, по его словам, Генеральные штаты, по сути, должны были только утверждать бюджеты, но не принимать политические решения. Однако Неккер мгновенно навлек на себя гнев дворянства, причем как потомственного, так и личного. Второе сословие опасалось, что третье получит слишком большую власть: «Предлагалось даже отменить феодальные права. Неужели Ваше Величество захочет принести в жертву и унизить свое храброе почтенное дворянство?» 1 января 1789 года Людовик XVI объявил решение: третьему сословию разрешено направить в Генеральные штаты вдвое больше представителей. Пока еще король не хотел принимать решение по поводу так называемого поименного голосования, которое позволяло представителям трех сословий голосовать индивидуально и не обязывало их отдавать свой голос отдельно, внутри сословия. Последнее сулило огромную нагрузку на третье сословие, ведь если каждому сословию будет позволено отдать один голос, третье сословие останется в меньшинстве. Поэтому его представители были заинтересованы в том, чтобы голосовать индивидуально и коллегиально, поскольку они занимают половину мест, и нескольких сторонников от первого сословия достаточно, чтобы третье получило большинство.

В конце января 1789 года начались выборы. Право голоса получил каждый житель Франции мужского пола, который достиг 25 лет и платит налоги. Соответственно, от 20 до 30 % населения Франции были вправе (и по большому счету обязаны) назначить 1200 делегатов, которые будут заседать в Генеральных штатах. Также король согласился разрешить низшему духовенству бороться за места в первом сословии. Тем самым Людовик XVI совершил судьбоносную ошибку: очень многие священники не соглашались с высшим духовенством, симпатизируя третьему сословию. Если бы представителям третьего сословия удалось добиться проведения поименного голосования, вероятность того, что священники отдадут ему большинство голосов в каждом туре, была бы действительно велика.

Тогда же, во время предвыборной кампании, население получило право составить список жалоб и претензий, которые затем собрали бы в cahiers de doléances[341] и передали королю. В 60 тысячах сохранившихся записок остались требования устранить огромное неравенство между сословиями: «Было бы большим облегчением, если бы духовенство, как и положено, оплачивало расходы государства наравне со всеми остальными гражданами». Другие жалобщики пытались, со своей стороны, придумать решение для устранения неравенства: «Просим ограничить пышный образ жизни дворянства. Очаг на кухне нужен, но его можно сделать и поменьше. Месье и мадам могли бы пользоваться одним дымоходом, как и дети, живущие в том же доме. У слуг может быть два камина: один для мужчин, другой для женщин. Таким образом можно было бы сэкономить много дров. Людям приходилось бы платить за них меньше, ведь они стоят дорого, наверное, столько же, сколько и хлеб».

Жак Неккер хотел, чтобы Генеральные штаты собрались в Париже, однако король настоял на Версале, вернее, на отеле Menus-Plaisirs, который и стал местом проведения заседаний. В зале, длина которого составляет 56 метров, а ширина – 20 метров, до сих пор хранятся декорации оперы. Королевскому интенданту Папийону де ла Ферте было поручено превратить Menus Plaisirs в огромный зал для собраний.

2 мая 1789 года делегаты Генеральных штатов прибыли в Версаль на первую встречу с королем. А поскольку каждый представитель должен был явиться в предписанной одежде, «соответствующей его статусу», разницу между сословиями можно было увидеть невооруженным глазом. Дворяне шествовали в полном убранстве, в шляпах с перьями и черных костюмах, прошитых золотой нитью. Третьему же сословию полагались только парадный халат и маленькая шляпка. Предписывая каждому делегату являться в определенном одеянии, Людовик XVI косвенно намекал, что хочет соблюсти порядок во время голосования. Но поскольку королевский интендант еще не закончил подготовку Menus-Plaisirs, заседание Генеральных Штатов не могло состояться раньше 5 мая.

Всего в зале присутствовали 1139 делегатов – неполный состав: голоса за делегатов от Парижского округа еще не были подсчитаны. Духовенство представляли 208 священников, 47 епископов и 36 настоятелей, дворян – 270 человек, большинство из которых – выходцы из старого землевладельческого дворянства. Остальные 578 депутатов представляли третье сословие, и по меньшей мере 400 человек из них были мировыми судьями или юристами, а еще 178 принадлежали либо к низшему среднему классу, либо к прослойке банкиров, писателей, врачей и учителей. Большинство из них, жители провинций, впервые оказались в Версале.

Среди представителей третьего сословия выделялся граф де Мирабо, единственный дворянин, выдвинувший свою кандидатуру, в результате чего потерял все свои привилегии. Теперь дворяне называли его un déclassé – тот, кто больше не принадлежит к их классу. Кроме него, можно было заметить Максимилиана де Робеспьера, пока только адвоката, которого Мирабо прозвал «котом-уксусником», и Мишеля Жерара, единственного выборного крестьянина из Ренна. Но все внимание было приковано к Эммануэлю Жозефу Сьейесу, аббату, который в январе того же года памфлетом «Эссе о привилегиях» (Essai sur les privileges) дал понять, что третье сословие придет в Версаль с жесткими требованиями. На вопрос «Что такое третье сословие?» Сьейес отвечал: «Всё», вновь поднимая вопрос о дисбалансе сил между сословиями: «Что до настоящего времени значило третье сословие в политической сфере? Ничего. Чего хочет третье сословие? Стать кем-то».

Первое время король отказывался от проведения голосования, и три сословия должны были заседать отдельно. Однако третье сословие знало, как играть общественным мнением. Под редакцией графа де Мирабо ежедневно выходила газета тиражом шесть тысяч экземпляров, что позволяло внимательно следить за событиями в Париже. И главное: третье сословие, в отличие от духовенства и знати, начало публичные дебаты. Каждый день сотни жителей приходят послушать дискуссии.

Людовику XVI тем временем было не до поднимаемых проблем: Луи Жозеф, его семилетний сын, заболел туберкулезом и был при смерти. В ночь с 3 на 4 июня дофин умер. Его брат, четырехлетний Луи Шарль, был назван новым наследником престола. Но даже глубочайший траур не позволял королю рассчитывать на сочувствие со стороны общественности, особенно когда стало известно, что похороны принца обошлись в 600 тысяч фунтов стерлингов. Когда делегаты третьего сословия снова стали настаивать на разговоре с Людовиком XVI, король ответил: «Но разве среди них нет отцов?»

Напряжение в Генеральных штатах нарастало, а тон дебатов третьего сословия ужесточался. Аристократию они называли une absurdité insoutenable[342], дворян – des monstres aristocrates[343]. Более того: мнение короля уже не притягивало внимание, дебаты свелись к прямому противостоянию между первыми двумя сословиями и третьим. 10 июня, через месяц после торжественного открытия Генеральных штатов, у Сьейеса лопнуло терпение. В зажигательной речи он призвал остальных отделиться от Генеральных штатов и взять дело в свои руки. Последовала неделя ожесточенных споров, и вот 16 июня момент настал: третье сословие заявило, что отныне будет называться Национальным собранием, единственным подлинно народным собранием, «состоящим из назначенных напрямую представителей не менее 96 % нации». Не прошло и дня, как 20 священников перешли на сторону третьего сословия. В самом деле священники и духовенство из небольших деревень и городов жили не лучше, чем обедневшая буржуазия, а призыв к справедливости со стороны третьего сословия звучал слишком заманчиво. Во время публичных дебатов трибуны были заполнены людьми. Что-то должно произойти!

Они еще не знали, но именно это решение вело к тому, что менее чем через месяц будущее Франции было окончательно переустроено.

Противодействие дворянства реформам Калонна стало причиной созыва Генеральных штатов 1789 года: дворяне надеялись таким путем склонить короля к уступкам в свою пользу. Но третье сословие могло быть украдено у знати – и было украдено. Письмо маркиза де Сада из Венсенской тюрьмы, написанное семью годами ранее, хорошо иллюстрирует отношение дворян, причем не только к королю: «Я полагаюсь только на короля, я не знаю другого господина, кроме короля, я готов тысячу раз отдать за него свою жизнь и свою кровь, если он того пожелает, но я не признаю никакой зависимости от тех, кто ниже его, ибо кроме него, его принцев и себя я вижу только низших существ, а тем, кто ниже меня, я ничего не должен».

Теперь та же аристократия ощущала, как ускользает от них политический импульс. Все так или иначе ждали, какие действия предпримет Людовик XVI: «Если бы права, которые мы защищаем, были исключительно личными, если бы они представляли интерес только для знати, мы бы отстаивали их с меньшим пылом, и наша непоколебимость не имела бы такой силы. Но мы защищаем не только наши интересы, Ваше Величество, но и ваши, интересы государства и в конечном счете интересы французского народа».

Дворянство однозначно связывало свое будущее с будущим короля. Делегаты-дворяне считали своей задачей проследить, чтобы Людовик XVI заключил политическое соглашение с третьим сословием, выдвинув таким образом дворянство на новый план.

Что же сделал Людовик XVI? Он обратился к герцогу де Монморанси-Люксембург, председателю дворянской фракции: «Вы хотели их, вы просили эти Генеральные штаты. Et bien, les voila!»[344] Историк Алексис де Токвиль в книге «L’ancien régime et la révolution»[345], написанной спустя 60 лет после этих событий, вновь надавил на эту загноившуюся рану:

Все, что связано с насилием и что спустя время преуменьшают, как будто лучше раскрывает его отпечаток и обостряет переживания: настоящий вред может быть меньше, но ощущения будут острее. Феодализм на всей своей протяженности и во всей своей красе вызывал у французов меньше ненависти, чем он же в момент, когда вот-вот должен был исчезнуть. Малейший произвол со стороны Людовика XVI казался тяжелее и жестче, чем весь деспотизм Людовика XIV.

Хранитель королевских печатей Шарль де Барентен отмечал, что Людовик XVI «впервые осознал глубину ущелья, перед которым его поставили». Он рисковал потерять все: его старший сын умер, его страна стояла на грани банкротства, а Генеральные штаты превратились в политическое поле битвы, где сословия пытались задавить друг друга. Король рисковал утратить абсолютную власть. Вскоре после революции он заявит графу фон Ферсену: «Я знаю, что люди называют меня слабым и нерешительным, но никто и никогда не бывал на моем месте».

Слабость французского короля не осталась незамеченной и за границей. В конце июня Иосиф II писал младшему брату Леопольду: «Дела во Франции идут из рук вон плохо: нехватка денег, идолопоклонство депутатов, взгляды каждого из сословий. Либо это вызовет жестокий кризис, который приведет к созданию более сильной и прочной конституции, что в свою очередь повлечет за собой политическое возрождение и сделает Францию самым важным государством в Европе… либо приведет к тотальному взрыву недовольства и беспорядкам, с которыми больше ничего нельзя будет сделать, которые сделают страну беззащитной перед ее врагами, неинтересной для друзей, и сама Франция еще долгие годы не сможет играть сколько-нибудь серьезную роль в собственном управлении».

19 июня Людовик XVI созвал заседание кабинета министров, на котором решил обратиться к трем сословиям в зале отеля Menus-Plaisirs. Зал закрыли для обустройства сцены, на которой король обратится к членам Генеральных штатов. Но Жан Сильвен Байи, председатель от третьего сословия, узнал об этом слишком поздно, и утром 20 июня делегаты под проливным дождем оказались у запертых дверей. Решение предложил доктор Жозеф Игнас Гильотен: в нескольких минутах ходьбы была выстроена закрытая площадка для игры в жё-де-пом[346]. 450 представителей третьего сословия устремились к этому зданию, и там делегаты Национального собрания торжественно поклялись, что ничто и никто не помешает осуществлению их планов, дали слово «не расходиться и собираться везде, где этого потребуют обстоятельства, пока не будет готова конституция, построенная на прочном фундаменте». «Клятва в зале для игры в мяч» стала еще одним поворотным моментом, еще одной точкой невозврата.

23 июня Людовик XVI провел очередную королевскую сессию. Неккер на нем не присутствовал, возможно, потому, что не был согласен с содержанием речи короля. Как и прежде, монарх хотел не преподнести, а навязать свои реформы. Людовик XVI был готов пойти на некоторые уступки, но требовал возвращения всей политической власти в собственные руки: «Если вы и не поддержите меня, я буду заботиться только о счастье моего народа». Когда же Людовик XVI приказал депутатам вновь собраться по сословиям, со скамей третьего сословия раздался громкий шум и крик: «Национальное собрание не желает получать приказы!» Если верить хронистам, именно Мирабо громче всех кричал: «Мы покинем места только под угрозой применения штыков!», на что король не менее возмущенно воскликнул: «Et bien foutre![347] Тогда пусть остаются!»

В Генеральных штатах начались перестановки. Уже 24 июня большая часть низшего духовенства перешла в Национальное собрание. На следующий день к Национальному собранию присоединились 47 дворян под руководством герцога Орлеанского, вдохновленные либералами. Маркиз де Ла Файет первоначально был избран делегатом от второго сословия в Генеральных штатах, однако и он решил, что пришло время совершить политический скачок. Его близкий друг Томас Джефферсон, посол США, уже намекал маркизу, что переход в третье сословие – неминуемое решение: «Становится все очевиднее, что дворяне сделают неправильный выбор, и потому мне было бы не по себе на вашем месте. Вы придерживаетесь принципов, очевидно близких к третьему сословию, которому вы обязаны идти наперекор. […] Дворяне всегда выбирают тех, кто готов выполнять за них грязную работу. Вы созданы не для этого. Так что дворяне вас скоро бросят, а народ, случись такое, возможно, не захочет вас принимать».

Впрочем, Ла Файет и сам уже несколько месяцев ломал голову над новым планом развития Франции, который планировал представить как «новый политический катехизис».

По сути, королевство Людовика XVI в те дни пережило ненасильственный переворот в правовой сфере, «бумажную революцию», в результате которой третье сословие превратилось в les vraies pères de la patrie[348]. 9 июля ассамблея будет переименована в Национальное учредительное собрание, поскольку отныне власть короля перейдет в руки избранных народных представителей. Однако оставшиеся члены первого и второго сословия, которые все еще поддерживали Генеральные штаты, рассчитывали, что король примет должные меры и распустит Собрание.

Что же, Людовик XVI сделал первый шаг: уволил Жака Неккера. Этим решением король распахнул врата Французской революции.

4 Чернильное пятно

Волнения в Европе. – Император, который всегда хотел быть правым. – Первая Бельгийская революция. – Победа «Армии Луны». – Голодные бунты во Франции

Франция – не единственная страна, где умирали люди. Общественные и политические волнения в течение многих лет медленно расползались по карте Европы, словно чернильная клякса. Летом 1780 года в Британии вспыхнули богоборческие бунты. 2 июня 50 тысяч англикан во главе с лордом Джорджем Гордоном прошли маршем к парламенту в знак протеста против возвращения британским католикам гражданских прав. Марш перерос в беспорядки, и в результате «бунтов Гордона» часть британской столицы заполыхала. Далее последствия американской войны за независимость заметно сказались и на Европе. В декабре 1780 года британский король объявил войну Нидерландской республике за то, что она оказывала военную поддержку американским повстанцам. Британцы, пользуясь превосходством на море, захватывали сотни голландских торговых судов, повергнув республику в крайне тяжелое экономическое положение. В свою очередь, в Нидерландах высокий уровень безработицы привел к кризису власти, из-за чего штатгальтер Вильгельм V оказался под сильным политическим давлением. Борьба между патриотами, большая часть которых принадлежала к высшему среднему классу и придерживалась идеалов Просвещения, и оранжистами Вильгельма V, сторонниками консервативного правления, привела к гражданской войне, раздиравшей Нидерланды вплоть до 1787 года.

В Южных Нидерландах в конце 1780-х годов тоже начались волнения. Южные Нидерланды, которые также называли Австрийскими, входили в состав империи Габсбургов с 1713 года. Эта территория включала практически всю современную Бельгию: Брабант, Антверпен, Фландрию, Западную Фландрию, Турне, Эно, Намюр, Мехелен, Люксембург и крошечные территории Гелдерланд и Лимбург. Только княжество Льеж не подчинялось Габсбургам, отделяя Южные Нидерланды от Голландской республики до самой границы с Францией. Южными Нидерландскими провинциями с 1713 года управляли австрийские генерал-губернаторы. Однако первый из них, принц Евгений Савойский, был слишком занят войной с турками, поэтому правил провинциями из своей резиденции в Вене. В 1725 году его сменила Мария Елизавета, набожная сестра императора Карла VI старше его на пять лет. Именно она стала первым австрийским генерал-губернатором, жившим в Брюсселе. Строгая наместница принципиально осталась незамужней, но тем не менее любила охоту, танцы и праздники. Однако более всего Мария Елизавета запомнилась трагедией, произошедшей во дворце Куденберг в ночь с 3 на 4 февраля 1731 года. Согласно официальным хроникам, повар, готовясь к балу, неосторожно сжег сахар, пока готовил варенье, что и привело к пожару на дворцовой кухне. В действительности же причиной пожара стал не до конца потушенный огонь в покоях наместницы.

В ту роковую ночь Марию Елизавету вовремя разбудила ее комнатная собачка, а бдительный гренадер выломал дверь в покои и спас наместнице жизнь. Если верить хроникам, ему пришлось уговаривать Марию Елизавету спуститься с ним вниз: «Мадам, нельзя больше молиться, дворец горит». Дворец действительно полностью охватило пламя, наутро от него остались лишь внешние стены и фундамент, и лакеи усердно просеивали пепел, пытаясь найти бриллианты наместницы, пришитые к ее платью перед балом. Марии Елизавете пришлось со всеми придворными переехать в соседний город Нассау, в бывшую резиденцию Вильгельма Оранского.

В октябре 1740 года, когда умер брат наместницы, император Карл VI Габсбург, управление его землями по наследству перешло в руки его дочери, эрцгерцогини Марии Терезии, и ее мужа Франциска I Лотарингского. В том же году Мария Терезия отправила свою тетку в отставку и на ее место назначила шурина, вдовца Карла Александра Лотарингского. Новый наместник – бонвиван, ценитель женщин, вечеринок и искусства – привык купаться в роскоши, любил балы-маскарады и оперы, устраивал многодневные празднества и в конце концов превратил Брюссель в оживленный город, центр культуры. То, что при этом он не всегда придерживался этикета, его не беспокоило. Вечеринки были в приоритете, меры в веселье Карл Лотарингский не знал.

Например, в октябре 1763 года юный Вольфганг Амадей Моцарт, совершая концертное турне по Европе под присмотром отца, остановился в Брюсселе, чтобы сыграть для наместника. Ему пришлось ждать в гостиничном номере несколько недель, пока наместник отыскал время для Моцартов. Леопольд Моцарт, отец гениального юноши, был шокирован: «Принц [Лотарингии] только и делает, что охотится, ест и пьет, а когда доходит до дела, у него нет денег». По словам Шарля-Жозефа де Линя, после концерта Моцарты покинули город, пока «буйный, веселый, пьющий, пирующий и разъезжающий по охотам двор» не обращал внимания на недовольство Моцарта-отца.

Карл Лотарингский был весьма популярен и содержал многочисленный двор, составленный из представителей 300 богатейших семей Южных Нидерландов. Все они обитали вместе в жилых кварталах Саблона. Помимо вечеринок, наместник был неравнодушен и к архитектуре. Он добился того, чтобы средневековый Брюссель обрел неоклассический облик: строительство площади Мучеников (бывшей площади Святого Михаила), возведение церкви Святого Иакова и нового дворца на месте нынешней Музейной площади, и даже расширение Королевской улицы, которая вместе с улицей Луа, улицей Дюкаль и Королевским парком образовала Королевский квартал. Под управлением генерал-губернатора были выстроены концертные залы – Concert Bourgeois и Concert Noble, а Théatre de la Monnaie превратился в важнейший храм культуры Южных Нидерландов. Прославленный и многими любимый губернатор умер 4 июля 1780 года, за несколько месяцев до смерти своей невестки Марии Терезии, которой не стало 29 ноября 1780 года.

Власть Габсбургов оказалась в руках Иосифа II, старшего сына Марии Терезии. После смерти отца в 1765 году Иосиф II был коронован на престол Священной Римской империи в возрасте 24 лет, поскольку его мать Мария Терезия не имела права единолично управлять страной. В действительности же эрцгерцогиня все это время крепко держала бразды правления. Иосиф II до ее смерти правил как корегент[349]. Теперь же он стал самостоятельным правителем Австрии, Венгрии, Чехии, Словакии, Словении, Люксембурга, Южных Нидерландов, Хорватии, большей части Германской империи, Польши, Сербии, Румынии, Украины и большей части Италии: огромной и раздробленной империи.

Отто Кристоф фон Подевильц, прусский посол при венском дворе, описывал Иосифа II как «статного мужчину с хорошим телосложением, с голубыми глазами, как у его матери; в остальном он похож на отца. У него гордый нрав, и ведет он себя надменно». У императора действительно был сложный характер. Сам Иосиф II считал себя всего лишь принципиальным и жестким человеком, но его братья, сестры и близкое окружение видели в нем высокомерного, злопамятного, ворчливого и непоследовательного угрюмца. По словам Леопольда, младшего брата Иосифа II, императора «никто не любит. Все его боятся и никто ему не доверяет».

Возможно, именно в силу непростого характера император был одиночкой. В 1774 году он писал Леопольду: «Моя личная жизнь, mon cher ami[350], однообразна и тиха. Я люблю общество и наслаждаюсь им, но делаю только самое необходимое, чтобы общение не становилось утомительным». Вдобавок Иосиф II держался хладнокровно, если не сказать холодно, даже с близкими. Со своими сестрами и братьями он поддерживал дружеские с виду отношения, на деле он недолюбливая и брата Леопольда, и сестру Марию Кристину. Самую же младшую свою сестру, Марию-Антуанетту, которая на 20 лет его младше, он называет une tête à vent.

О его семейной жизни тоже нельзя было сказать, что все идет как по маслу. Его первый брак с Изабеллой Пармской закончился трагедией: императрица умерла от оспы в 1763 году. Двумя годами позже под давлением матери и против своей воли император женился на своей троюродной сестре Марии Йозефе Баварской, не просто не любя ее, но считая некрасивой и противной: новобрачная действительно страдала от какого-то кожного заболевания. Император даже заявил матери, что готов с ней видеться, только если ему удастся найти тему для разговора – и он старался делать это как можно реже. Когда же она, как и первая супруга, заболела оспой, отказался проститься с ней у смертного одра. Вторая жена императора умерла в 1767 году. Иосиф II был готов искать «мимолетных приключений» только с проститутками, актрисами или горничными. О новом браке речь не шла: «Лень толкает меня на легкие и быстрые увлечения. […] Можете себе представить, что это за приключения: ни мое сердце, ни мой разум не находят в них никакого удовольствия». Его единственная любовь – к Элеоноре фон Лихтенштейн – останется безответной, но и в этом он никогда не увидит неразрешимой проблемы: «Зато я могу спокойно засыпать каждую ночь».

Император правил железной рукой. Он не любил спорить и не терпел конкуренции. Он называл себя просвещенным монархом, что в его случае означало, что каждый подданный – прежде всего «слуга государства». Значение имела только власть государства, которой должны подчиняться все и вся. Государство следило за общественным порядком, заботилось о социальном обеспечении и, следовательно, об общем благосостоянии граждан. Последнее не век и не два было одной из основных задач церкви, но Иосиф II пожелал, чтобы и церковь подчинялась государству. 13 октября 1781 года император обнародовал Эдикт о веротерпимости, который вводил свободу вероисповедания на землях Габсбургов. Согласно этому эдикту, «никто не имеет права злоупотреблять своей властью, даже для спасения душ и ограничения свободы совести. Какое право имеет светский государь вмешиваться в дела совести своих подданных, если они исправно служат государству». Однако прежде всего это был удобный политический рычаг, позволяющий сломить всемогущество католической церкви.

Таким образом, Иосиф II отстаивал кредо La Raison d’État[351]: унитарное государство всегда и во всем право. В этом отношении император был большим поклонником прусского короля Фридриха II и его модели «государства силы». Он издавал указы и проводил реформы как на конвейере: за девять лет своего правления он издал почти 700 указов, примерно в десять раз больше, чем его мать за 40 лет. Император был настроен крайне серьезно, желая как можно скорее составить конкуренцию Франции и Великобритании. Для этого он сократил расходы государства, чтобы доходы оставались высокими и появилась возможность создать сильную и мощную армию. Иосиф II подал личный пример, резко уменьшив венский двор и объединив его с двором своей матери. Придворные балы и торжества были сведены к минимуму. Иосиф II не любил сложные и затянутые церемонии, из-за чего воспринимал французский придворный этикет как одну большую комедию, которую разыгрывает «живая, но легкомысленная нация».

В 1781 году, когда император под псевдонимом графа фон Фалькенштейна путешествовал по Южным Нидерландам, он заранее предупреждал, что у него нет желания устраивать пышные торжественные приемы и произносить речи: император – трудоголик, его визит – не более чем рутинная проверка, монарх запланировал рабочую поездку, а не приключение в духе «поесть, выпить и потанцевать». И он сдержал свое слово. Во все время пребывания в Брюсселе император ежедневно проводил народные слушания, читал и отвечал на две тысячи прошений. Распорядок дня был продуман до мелочей: «Утром я посещаю всевозможные суды, с одиннадцати до трех провожу аудиенции с народом, затем ем в одиночестве и работаю. С шести до десяти провожу беседы с советниками. Затем, когда у меня остается время, я трачу один час на общение». Иосиф II являл собой своего рода имперский метроном: он задавал ритм, под который должны были плясать его подданные. Удовлетворив жажду информации, император, он же граф фон Фалькенштейн, покинул Брюссель, словно вор в ночи, одетый в темную шинель и в компании лишь одного слуги.

Все его реформы были направлены на модернизацию необъятной империи Габсбургов и подготовку ее к XIX веку. Для этого Иосиф II считал необходимым внедрить на своих территориях Gleichschaltung[352] – единую администрацию. Однако в Южных Нидерландах его реформы встретили резким «нет».

За время своего правления Мария Терезия создала для Южных Нидерландов важный экономический стимул: снизила местные пошлины и построила каналы и дороги, чтобы облегчить перевозку товаров. Провинции с их льняной, хлопчатобумажной и шерстяной промышленностью были в числе самых процветающих регионов Европы. Но стекольная, бумажная, лакокрасочная и оружейная промышленность, а также сахарный и соляной заводы все эти годы приносили в казну Габсбургов немалые суммы. Прибыль 6,7 миллиона флоринов даже позволила Южным Нидерландам войти в четверку самых важных завоеванных регионов для Габсбургов. Шарль-Жозеф де Линь называл вторую половину XVIII столетия «Vague d’or[353] Нижних земель».

При всем этом эрцгерцогиня никогда не интересовалась Южными Нидерландами и лишь однажды удосужилась посетить эти провинции, в частности Гент, где 27 апреля 1744 года состоялась ее торжественная инаугурация в качестве графини Фламандской. В ратуше Гента и сегодня висит портрет, на котором она позирует в кружевном платье, специально сшитом для нее гентскими девочками-сиротами из школы Rode Lijvekens.

Тем не менее Южные Нидерланды при Марии Терезии не доставляли никаких проблем: «Это самый благополучный регион, к тому же он приносит достаточно денег. Этот народ известен тем, что придерживается своих старинных, доходящих до абсурда предрассудков. Если они ведут себя послушно и лояльно и приносят больше, чем наши обедневшие и недовольные немецкие территории, то чего еще можно от них требовать?»

Канцлер фон Кауниц тоже считал Южные Нидерланды процветающим и не слишком проблемным регионом: «Бельгийцы живут по собственным законам, имеют собственность и личные свободы, платят скромные налоги, которые сами на себя налагают, следуют свободной конституции». Это, конечно, было весьма оптимистическое описание, потому что бедняков и преступников в Южных Нидерландах было не меньше, чем в других странах Европы. С конца XVII века разбойники собирались в банды и грабили дома и дилижансы. Так, например, была известна банда Яна де Лихте, в 1747 году совершавшая в окрестностях Гераардсбергена многочисленные кражи со взломом и убийства.

Этот «самый благополучный регион», насчитывавший около двух с половиной миллионов жителей – самый густонаселенный в Европе, – ежегодно приносил достаточно доходов, чтобы Вена была счастлива и не трогала его. Но в XVIII веке этот регион пребывал в спячке. С самого конца XVI века в политических, экономических и социальных структурах этих провинций почти ничего не изменилось. Историк Роберт Палмер описывал Южные Нидерланды как «музей позднесредневековых гильдий» и даже как «Беотию Европы» – в честь древнегреческого народа, который афиняне считали архетипичным.

В Южных Нидерландах, как и практически везде, господствовали дворянство и духовенство, державшиеся за вековые привилегии, податные права и местные законы. Иными словами, серьезные перемены, которые пожелал привнести Иосиф II, не приняли первое и второе сословия: все должно оставаться как прежде. Когда в 1763 году Леопольд Моцарт в путешествии по Нижним землям посетил Лёвен, он словно оказался в музее под открытым небом: «[Лёвен – это] место, где женщины носят пальто с дешевыми шляпами, а простолюдины ходят в кломпах[354]». Кроме того, отец Вольфганга Моцарта счел, что Лёвенская ратуша красива только из-за того, что «очень старая».

Один лишь Брюссель с населением около 70 тысяч по милости Карла Лотарингского заслужил одобрение Леопольда, напомнив ему Вену «с прекрасными домами и длинными широкими улицами». Город был огромен, по европейским меркам того времени, но все еще недотягивал до мировых столиц, таких как Париж или Лондон. Во всяком случае по сравнению с периодом до прихода Карла Лотарингского, когда философ Вольтер прожил в Брюсселе несколько лет. В 1739 году Вольтер, по его словам, оказался enfin fond de Barbaria – потерян в варварской глуши. Своим друзьям он писал, что в Брюсселе почти нечем заняться, «кроме небольших вечеринок, которые я устраиваю в честь мадам дю Шатле… Брюссель – огарок свечи рассудка… дьявол, который управляет моей жизнью, послал меня в Брюссель, и знайте, что в Брюсселе живут одни фламандцы». Вольтер считал очевидным, что Южные Нидерланды – дно культурного забвения, где «до сих пор не знают о Ньютоне, даже в Лёвенском университете».

В Южных Нидерландах религия имела огромное влияние, а католическая церковь занимала главенствующее положение; два столетия ультракатолического правления испанских Габсбургов сделали население глубоко религиозным. Один историк XIX века даже называл жителей Южных Нидерландов «испанцами Севера». Контрреформация, великая реконкиста католической церкви в XVI веке, привела к тому, что церковь железной хваткой вцепилась в общество. Это можно прочесть и в цифрах. В 1780 году из двух миллионов жителей на религиозной службе состояли 17 350 человек, то есть каждый 115-й был в той или иной степени связан с католической церковью.

Иосифу II, однако, не было дела до католической церкви, пребывающей под властью папы римского. Император желал рационально централизовать управление в своей империи и, как и в случае с Эдиктом о веротерпимости, сразу после смерти матери начал решительно наступать католикам на пятки. В 1784 году монарх ввел в юридическую практику гражданский брак, отняв у церкви исключительность права на институт брака. Проповеди отныне подвергались государственной цензуре, епископы должны были подчиняться императору, а не папе, количество ярмарок, шествий и карнавалов резко сократилось. Приходские священники на местах поначалу не обращали внимания на реформы, но когда император издал указ о том, что покойников не полагается хоронить в церквях, а кладбища должны находиться за пределами городских стен, до духовенства Южных Нидерландов постепенно начало доходить, что Иосиф II – человек с четкой позицией, если не сказать миссией. 1 января 1787 года император сбросил на Южные Нидерланды новую политическую бомбу, объявив, что собирается реформировать административно-правовой аппарат в этих провинциях. Кстати, нельзя сказать, что император случайно начинал важные реформы именно под новый год: для Иосифа II это был такой же рабочий день, как и все остальные, и в любом случае его наполняли служебные обязанности: «Послы, министры иностранных дел, советники, камергеры, офицеры, секретари и, наконец, все двуногие, не имеющие ливреи, в течение двух часов приходят поцеловать мне руку».

Десять провинций отныне были разделены на девять имперских округов (Kreisen), во главе которых встали имперские интенданты, назначаемые непосредственно императором. Каждому интенданту подчинялись 12 комиссаров, отвечающих непосредственно перед Веной. В провинциальных советах стояла такая тишина, что было слышно, как падает булавка: провинции давно голосуют за налоги и сборы, которые ежегодно отправляются в Вену. Это голосование всегда имело важное символическое значение и прежде никогда не вызывало проблем. Провинции держались за свои вековые привилегии, как никто другой. Например, привилегия провинции Брабант, так называемый «Радостный въезд», восходила к свободам, предоставленным герцогом Брабантским в 1356 году. Реформы императора внезапно лишили провинциальные советы полномочий, поскольку интенданты были наделены императорской прерогативой отменять решения местных органов власти. Советам оставалось лишь право утверждать налоги два раза в год. Слабое утешение для древнего института.

Многочисленные мировые судьи и адвокаты, принадлежащие к третьему сословию, тоже рисковали остаться без работы. Иосиф II решил разделить существующие суды на более мелкие местные. В 1781 году, во время поездки по Южным Нидерландам, император был возмущен тем, что более 600 местных судов содержат сотни адвокатов и магистратов. Больше никакого расширения судебной системы! Отныне в Южных Нидерландах будут действовать только суды первой инстанции, апелляционные суды и единый Верховный суд в Брюсселе! Император был убежден, что его административная реформа заставит систему работать лучше и быстрее, но юристы и магистраты встретили ее в штыки, поскольку многим из них дорого дались их должности. Как и советы, они ссылались на свои вековые права, защищая привычные привилегии.

Планировал упразднить он и бесполезные, по его мнению, созерцательные монашеские ордены. Императора раздражало, что в Южных Нидерландах живут более десяти тысяч монахов и монахинь – государству, по его мнению, не нужны были «нищие, которые бродят босиком, закутанные в лохмотья», и не приносят никакой пользы, например, образованию или здравоохранению. Нужны государству были добродетельные и культурные священники, проповедующие благотворительность, потому что «монархия слишком бедна, чтобы позволить себе роскошь содержать бездельников». Соответственно этому следовало увеличить число сельских приходов за счет «ленивых монахов и монахинь».

Кроме того, Иосиф II решил упразднить епископские семинарии и объединить их в одну основную, расположенную в Лёвене, и вторую вспомогательную в Люксембурге – для немецкоязычных подданных. Епископы побелели от гнева: они больше не могли вести собственные образовательные программы в своих епархиях и вынуждены были отправлять всех студентов в Лёвен, теряя контроль над учениками.

В январе 1787 года все в Южных Нидерландах встало с ног на голову. Дворянство, духовенство и богатая буржуазия, которые считали себя защитниками народа, но на деле заботились только о собственных привилегиях, обнаружили, что их могут заставить замолчать. Ремесленники, в свою очередь, боялись, что реформы императора, желавшего упразднить гильдии ради роста свободной торговли, повлияют на их монополии и, более того, что из-за реформ автономия Южных Нидерландов будет уничтожена и их провинции поглотит огромная и единая империя Габсбургов. Это могло бы быть похоже на государственный переворот, если бы дворянство, духовенство и ремесленники стремились стать независимыми или получить больше автономии. Но они всего лишь хотели сохранить старую форму правления и многовековые традиции, другими словами, сохранить политический, экономический и социальный статус-кво.

Иосиф II не терпел общественного вмешательства и инакомыслия. Ему не нужны были обсуждения с провинциями, он в любом случае собирался просто навязать им свои реформы. Все свои действия он подытожил одним предложением в письме к брату Леопольду: «Наконец ты знаешь, как я работаю; всегда нужно шесть раз ударить по одному и тому же месту, чтобы разбудить тех, кто спит, и заставить тех, кто не желает работать».

Сестре Марии Кристине и шурину Альберту, преемникам Карла Лотарингского, при их отъезде в Южные Нидерланды в 1781 году Иосиф II посоветовал заниматься только церемониальными вопросами. Для императора «его суверенитет неделим», и никто, включая членов семьи, не может быть допущен в соправители. Реальное управление провинциями было передано un ministre plénipotentiaire – заместителю министра, руководившему администрацией от имени императора.

Этого мало: император публично продал владения Карла Лотарингского, вынудив Марию Кристину и ее мужа переехать в загородное поместье в Лакене. Вдобавок он обременил губернаторскую чету долгами их предшественника. Мария Кристина была в ярости, но ничего не смогла поделать. Вот что она писала брату Леопольду: «Судите сами, что происходит со мной сейчас, когда я вынуждена взять на себя эти непомерные долги; по воле императора нам, возможно, придется прожить во Фландрии год без каких-либо источников дохода, так что мы лишимся роскоши, но должны будем жить в огромном доме».

Точно так же на юге Нидерландов кипели по поводу реформ советы местного самоуправления. С самого перехода под власть Австрии в 1713 году провинции оставались лояльными империи Габсбургов. Однако лояльность они понимали как договорное обязательство: навязывание реформ вместо их предварительного одобрения попрало эту лояльность, и провинции считали себя вправе разорвать договор.

Совет провинции Брабант поручил юристу Анри ван дер Нооту составить возражение императору. Его Mémoire sur les droits du peuple brabançon et les atteintes y portées au nom de S. M. l’Empereur et Roi («Меморандум о правах жителей Брабанта и их нарушениях на имя Его Величества Императора и Короля») впоследствии лег в основу общей оппозиции реформам. Чтобы доказать, что император неправ, ван дер Ноот глубоко закопался в прошлое. Обращаясь к Античности, он утверждал, что Южные Нидерланды находились под «аристократическим управлением», а следовательно, по чисто историческим причинам у Иосифа II нет никаких юридических оснований для прямой отмены привилегий. Более того, даже римский полководец Юлий Цезарь отметил в 57 году до н. э., что «из всех галлов белги самые храбрые», и это, по словам ван дер Ноота, дает необходимое право оставить все как есть. Если же император все-таки захочет силой навязать свою волю, дворянство будет уничтожено, провинциальные советы обезглавлены, и над Южными Нидерландами нависнет «абсолютный деспотизм». Девять других провинций присоединились к аргументам ван дер Ноота: веками провинции пользовались автономией, которая теперь грозила исчезнуть навсегда из-за императорской скупости. По словам дворян, привилегии были и оставались частью многовекового наследства, «полученного от отцов и заработанного кровью и золотом. Это наследство нельзя отнимать у нас против нашей воли».

Жесткость, с которой Иосиф II хотел провести свои реформы, навязав их без обсуждения и утверждения, сильно задела дворянство и духовенство. В их глазах император злоупотребил властью, предоставленной ему провинциями, тем самым совершая не что иное, как клятвопреступление. И это могло означать только подрыв доверия с каждой из сторон.

Императорские советники уверяли Иосифа II, что жители провинций любят своего императора. По их словам, бельгийцы и фламандцы хотели оставаться частью семьи Габсбургов, но больше всего они хотели сохранить старые привилегии. Именно из-за своей лояльности провинции отказывались от ограничения свободы. Совет Брабанта тоже не оставлял попыток воплотить свое сопротивление в жизнь и усилил давление, отказываясь утверждать налоги до тех пор, пока не будет снят вопрос о реформах законов о труде. Напряженность между императором и Южно-Нидерландскими провинциями усиливалась. Памфлетисты тем временем приравнивали это сопротивление к сопротивлению американских колонистов, восставших против указов Георга III. Как минимум, так же как в случае с британским королем, жители Южных Нидерландов были убеждены, что император «не может знать всего» и что советники плохо информируют его в далекой Вене.

Тем временем в 1787 году Мария Кристина и ее муж Альберт фон Тешен наблюдали, как с каждым днем в Южных Нидерландах растет сопротивление Иосифу II. Представители трех сословий Брабанта обратились к наместникам с просьбой вмешаться, и в ходе беседы с делегацией правителям пришлость признаться, что им самим трудно поддерживать реформы императора, проведенные, минуя их волю. Политическое давление становится настолько сильным, что Альберт и Мария Кристина сочли возможным уйти в отставку, отменить указы императора и заявить, что берут провинции под свой контроль. Этот поступок показался народу даром небес: отныне провинции могли жить своей жизнью, как прежде, а император Иосиф II оставался где-то в Вене со своими реформами. Брюссель праздновал. 31 мая, когда после посещения театра наместники сели в карету, чтобы отправиться в свою резиденцию в Лакене, восторженная толпа распрягла ее и потащила. Люди неистовствовали. Тысячи жителей прикалывали к курткам и шапкам трехцветные кокарды в знак того, что не откажутся от автономии: желтый, черный и красный – южнонидерландский триколор, первый национальный триколор в мировой истории, сочетал цвета пяти основных провинций – Фландрии, Брабанта, Эно, Западной Фландрии и Намюра.

Как ни странно, большая часть населения была настроена против дворянства и духовенства, несмотря на то что эти два сословия в первую очередь выступали за сохранение привилегий и отмену реформ. Судьба простого человека теперь могла быть отнята у дворянства и высшего духовенства. Однако жители сельской местности уже много лет подряд каждое воскресенье слышали проповеди о тиранических религиозных реформах, а в городах ремесленники боялись упразднения гильдий. Таким образом, среди населения, видевшего в императоре бородатого дьявола, царило единство.

Ораторы в своих речах также подчеркивали единство народа, обращаясь к tous les Belges[355] – ко всем бельгийцам, чтобы показать, что Южные Нидерланды, подобно бывшим американским колониям, выступают единым фронтом. И то же самое население наслаждалось происходящим, как свидетельствовал один венгерский дворянин, живший в Брюсселе: «Происходит революция… все Южные Нидерланды восстали. Население явно решило сделать все, чтобы защитить свою свободу и свою конституцию. […] Страна готовится к сопротивлению». Таким образом, оппозиция политике Габсбургов получила поддержку не только от le peuple Brabancon[356], но и от les peuples Belgiques[357], от всех провинций.

Не возникает вопроса, был ли доволен Иосиф II символическим выстрелом, который сделали наместники. Император отреагировал на новость с тревогой: «Я этого не заслужил и не ожидал». Он явно был не намерен уступать и выражался довольно жестко: «Как только прозвучит первый выстрел, я пришлю столько войск, сколько потребуется, из моих немецких провинций». Когда Элеонора фон Лихтенштейн, ближайшая подруга императора, позволила себе в разговоре с Иосифом II невинную шутку о политической ситуации, император разгневался и немедленно прервал разговор. Впоследствии Лихтенштейн писала, что она «смотрела в пасть льва, готового разорвать меня на части». Серьезность намерений императора была очевидна.

Примирительная встреча между императором и делегацией из Южных Нидерландов, состоявшаяся в Вене 24 августа 1787 года, ни к чему не привела. Император назвал участников переговоров «чрезвычайно упрямыми, а те немногие присутствующие, которые хорошо осведомлены о ситуации, не осмелились громко высказать свое мнение». Иосиф II заявил, что хочет вернуться к проведению реформ и требует взамен «непременных условий», включая те, что касаются выплаты налогов, заблокированной провинциями. Делегация вернулась домой разочарованной. Это был разговор последней надежды. Император отстранил губернаторов и заменил их новым полномочным министром, графом фон Траутмансдорфом. Армию же он отдал в руки генерала д’Альтона, не так давно тяжелой рукой подавившего венгерское восстание, приказав ему посеять ужас среди населения и навсегда сломить сопротивление.

24 июля 1788 года Иосиф II начал действовать. Император был убежден, что сопротивление возглавляют несколько представителей третьего сословия и, если их устранить, протест утихнет. Тысячи брошюр изъяли и публично сожгли на площади Гран-плас в Брюсселе. Ван дер Ноот и его сторонники тем временем благополучно бежали в Лондон, где безуспешно пытались добиться поддержки. По словам ван дер Ноота, выжить в изгнании на «ужасных английских овощах и при полном отсутствии хорошего пива» – суровое испытание. Однако его любовницу, элитную куртизанку Мари-Терезу де Пино, известную как мадам Жанна де Беллерн, арестовали.

Против Иосифа II сформировались два политических течения. С одной стороны, дворяне, духовенство и члены провинциальных советов объединились в «массу», выбрав своим лидером Анри ван дер Ноота. С другой стороны, «фонкисты» во главе с брюссельским адвокатом Яном-Франсом Фонком создали тайное общество Pro Aris et Focis[358], в котором нашли политический приют умеренная часть духовенства и дворянства, а также торговцы, банкиры и юристы. Общество действовало в глубочайшей тайне, формируя своеобразную пирамиду: десять основателей собирали вокруг себя по семь новых членов, при этом ни один из них не должен был знать о существовании другого, эти семь новых членов в свою очередь должны были привести еще по семь человек, и так далее. И никаких настоящих имен, все общение – только под псевдонимами. Только высшее руководство организации знало сколько-то точное количество членов.

У фонкистов с массовиками с самого начала был общий враг, но фонкистов вдохновляли идеалы Просвещения. Политические разногласия между ван дер Ноотом и Фонком были весьма глубоки, главным образом потому, что первый не был готов делить власть с кем бы то ни было. В итоге, увы, сторонники ван дер Ноота и Фонка сражались против Иосифа II по отдельности.

Фонкисты считали, что политический узел, в котором оказались Южные Нидерланды, можно только разрубить, но не распутать. Они собирались организовать восстание в городах и создать армию, которую можно будет обучить за границей. Фонкисты были уверены в боевом духе населения: «Три миллиона бельгийцев пребывают в рабстве… и среди них найдетя около семи тысяч тех, кто умеет сражаться и чувствует недовольство». Добровольческой армией патриотов, одетых в черные плащи, красные жилеты, желтые брюки и белые чулки, командовал фламандский полковник Ян Андре ван дер Мерш, успевший повоевать на службе у французов и австрийцев. Ван дер Мерш утверждал, что сможет «собственным мужеством вдохновить бельгийскую нацию сбросить ярмо австрийского дома» всего с тремя тысячами добровольцев и без иностранной помощи.

Тем временем Иосиф II серьезно заболел: его сотрясали постоянные приступы кашля, рвало кровью, он с трудом мог дышать. В многочисленных письмах он информировал младшего брата, насколько далеко его состояние от приемлемого: «Я могу встать с постели едва ли на полдня; я слаб и сильно истощен, я кашляю большим количеством мокроты, пульс хороший, но мне душно, я слаб и пью только молоко ослицы». Но, несмотря на болезнь, император продолжал политическую борьбу с Южными Нидерландами. Он чувствовал себя сильнее благодаря поддержке «лоялистов» Южных Нидерландов – духовенства и высшей знати, опасавшихся, что восстание против реформ перерастет в народное восстание. Однако 18 июня 1789 года Иосиф II совершил ошибку: он отменил все привилегии провинций – abrogés, cassés, et annulés[359], как пишет одна из газет, чтобы раз и навсегда сломить сопротивление. Тем не менее он убежден в том, что ему удалось попасть в цель, и сообщает в письме Леопольду: «В Нижних землях царит спокойствие, мое вмешательство явно возымело эффект». На деле он был как никогда далек от истины.

Ненависть к реформам уступила место призывам к независимости и формированию бельгийской нации. Своими суровыми мерами Иосиф II сделал из южных нидерландцев патриотов. И эти патриоты в свою очередь дали сигнал к первой Бельгийской революции. В отличие от недавней борьбы американцев за независимость и Французской революции, которая готова была вот-вот разразиться, первая Бельгийская революция была предельно консервативной по самой своей сути. Массовики хотели вернуться к прежней системе привилегий и гильдий и до смерти боялись, что народ выскажет иное мнение. Духовенство, поддерживавшее восстание, видело в «нечестивом иге Иосифа II» прямую угрозу существованию церкви, «самой зеленой ветви церковного древа». На протяжении веков народ «склонял головы, как верные служители церкви, перед верой и словом Христовым», так почему же теперь этому народу должно было быть предоставлено право голоса? По мнению клириков, религиозные реформы императора выходили за рамки любых разумных полномочий, больше того, Иосиф II пытался стать выше Бога, забыв о собственной смертности и греховности. Для многих первая Бельгийская революция была не просто борьбой за независимость, но и религиозной борьбой, в которой «истинная вера церкви», вера Ватикана и папы, принимала бой против «австрийского нечестия». Сельские священники заверяли прихожан, что «тот, кто погибнет в бою, попадет прямо в рай». Тем же, у кого не было оружия, по словам священников, не стоило и беспокоиться, «ибо надежная защита Бога оберегает нас от всех бедствий, наше оружие восторжествует, где бы оно ни появилось под Его властью». Другими словами, даже вилы фермеров должны были отразить пули австрийцев.

Вторжение «Армии Луны»

Армия патриотов выдвинулась из Бреды. Но Траутмансдорф, уполномоченный министр Иосифа II, не придал никакого значения информации, полученной от шпионов. Он, усмехаясь, писал императору: «Они утверждают, что численность их войск достигает 60 тысяч человек, будто такая сила поднялась из ниоткуда, чтобы вместе отобедать в кабаре, ибо здесь, разумеется, невозможно разместить такое войско». Так что беспокоиться было не о чем. Траутмансдорф крайне сомневался, что несколько фламандских крестьян могут представлять угрозу для его хорошо обученных солдат. Иосиф II был настроен не менее уверенно и 22 октября писал Леопольду: «В Нижних землях [мои войска] все еще находятся в состоянии qui-vive[360], кто-то по-прежнему объявляет о прибытии армии патриотов, но так ничего и не происходит».

Однако 24 октября 1789 года, в день архангела Рафаэля, который, по мнению духовенства, защищает солдат в их борьбе, все препятствия и недоразумения были наконец устранены. Полковник ван дер Мерш прошел строем через Кемпен с 2800 солдатами. В то же время ван дер Ноот опубликовал декларацию независимости, в которой император Иосиф II низлагался с поста герцога Брабантского: габсбургский монарх больше не имел никакого контроля над Южными Нидерландами.

Тюрнхаут был взят через три дня без особого сопротивления благодаря поддержке жителей, которые забрасывали австрийцев камнями с крыш. Буквально сразу же после этого патриотам под предводительством Луи де Линя, младшего сына Шарля-Жозефа де Линя, удалось захватить Гент, благодаря чему под их контролем оказалась вся Фландрия, за исключением Алста и Дендермонде.

Австрийцы пытались спасти положение, но даже Брюссель очень скоро перешел в руки патриотов, поскольку брабантские и фламандские солдаты на службе у австрийской армии отказались стрелять в соотечественников. Многие из них дезертировали, что привело к перестрелкам между австрийскими солдатами и мятежниками. Неразбериха достигала таких масштабов, что невозможно становилось понять, кто именно и откуда дезертировал. В конце концов австрийцы начали стрелять друг в друга. Когда же австрийские войска отступили из Брюсселя – настолько стремительно, что это больше напоминало бегство, то в спешке оставили всю артиллерию и ценности. После Брюсселя настала очередь Намюра. 17 декабря, спустя три месяца, битва закончилась. Южные Нидерланды, за исключением Люксембурга, перешли под контроль патриотов.

Австрийцы насмешливо называли армию фламандского полковника Армией Луны, то есть «невидимым врагом», однако полковник ван дер Мерш со своими добровольцами сумел за несколько месяцев вытеснить из Южных Нидерландов обученную профессиональную австрийскую армию. Иосиф II был вынужден склонить голову. Поражение австрийцев он и тогда, и впоследствии называл nuisible et honteuse – пагубным и позорным. Массовикам было ясно, что за победой стоит Бог. Однако в итоге не Фонк, а ван дер Ноот оказался победителем, поскольку население решило, что именно он стоит за военным успехом.

Ван дер Ноота называли «бельгийским Вашингтоном», и ему это нравилось. 31 декабря 1789 года массовики захватили власть в ущерб фонкистам. Неделю спустя бывшие австрийские Нидерланды были преобразованы в федеративное государство и объявили о независимости: это был час рождения Соединенных Штатов Бельгии.

В австрийском доме Габсбургов, напротив, царили разброд и шатание. 1 января 1790 года Леопольд в письме Марии Кристине кратко излагал политическую ситуацию: «Я глубоко опечален… по поводу, на мой взгляд, вечной потери Нижних земель для нашей монархии, также меня огорчают сообщения, которые я получаю о состоянии здоровья Его Величества [Иосифа II], и все это горе причиняет сильную боль и не окрыляет меня. Я безутешен из-за утраты Нижних земель. Мы потеряли такие прекрасные территории, столь полезные для нашей монархии, таким легкомысленным образом… мы довели жителей до крайности, так что они фактически были вынуждены восстать».

В учредительном акте массовики подчеркивали важность единения провинций и создания национальной армии, а также клялись в верности католической церкви и папе римскому. Были восстановлены старые привилегии провинций. Делегаты вдохновлялись Американской революцией при составлении первой бельгийской конституции, но нужно понимать, что в действительности идеология Американской революции и Бельгийской очень далеки друг от друга.

Действительно, на ранних этапах как Американской, так и Французской революций наблюдался консервативный уклон. Американские колонисты выступали против реформ Британской «прародины», а американские пасторы в преддверии революции были так же активны, как и священники из Южных Нидерландов. Во Франции же против налоговых реформ министров Тюрго и Калонна боролось в основном дворянство. Строго говоря, серьезных различий с повстанцами из Южных Нидерландов, которые выступали против модернизации и реформ императора Габсбурга, нет. Даже фонкисты, не говоря о массовиках, защищали права и свободы буржуазии и никогда не стремились к демократии и абсолютному равенству. В этом отношении позиция фонкистов схожа с позицией американских и французских революционеров.

Но власть в Соединенных Штатах Бельгии досталась не фонкистам, а массовикам, совершенно не стремившимся к переменам, обновлению или совершенствованию общества и уж тем более к устранению неравенства между тремя сословиями. Они хотели оставить все как есть: общество, разделенное на сословия, первым двум из которых принадлежит вся политическая власть.

Император Иосиф II в беседе с графом де Сегюром деликатно заметил, что, «похоже, безумие охватило все народы. Народ Брабанта, например, восстал, потому что я предложил им реформы, за которые ратует ваша [французская] нация». Брабантская революция – это первая Бельгийская революция, в ходе которой было действительно достигнуто национальное единство. Но если Американская и Французская революции боролись за отмену и изменение существующего строя, то революционно настроенные бельгийцы хотели вернуться к своему «старинному режиму».

6 февраля 1790 года император направил своему младшему брату Леопольду срочную просьбу прибыть в Вену как можно скорее. Иосиф II был чрезвычайно слаб и понимал, что обречен. В письме он приводил слова своих врачей, сетуя: «Видишь, в каком опасном положении я нахожусь, и вылечить меня невозможно, так что скоро я могу внезапно умереть». Когда Шарль-Жозеф де Линь навестил его в последний раз, император усмехнулся со смертного одра: «Это ваша страна добила меня. Потеря Гента обернулась для меня мучением, а потеря Брюсселя – смертью».

Император Иосиф II умер 20 февраля 1790 года. Когда канцлеру фон Кауницу сообщили о смерти Иосифа II, он ответил только: «Пришло время».

Иосифу II наследовал его брат Леопольд. Год спустя новый габсбургский император отправил в Южные Нидерланды отряд из 30 тысяч солдат, которые без особого труда взяли провинции под контроль. 10 декабря 1791 года Соединенные Штаты Бельгии вновь перешли под власть Австрии.

Острый меч

Пока в Европе нарастали политические волнения, Франция который год подряд страдала от непогоды. 13 июля 1788 года над королевством прошел сильный град. Граф Феликс д’Эсек, паж Людовика XVI, сообщал, что королевское владение Рамбуйе завалено упавшими деревьями и мертвыми животными, прибитыми огромными шарами града. Говорили даже, что в тот роковой день за несколько минут на французскую землю обрушилось около 400 тысяч тонн ледяной картечи. На глазах у жителей Франции более чем в тысяче деревень ураган уничтожил пахотные земли. За катастрофическим летом последовала ледяная зима: уже в ноябре Франция превратилась в протяженную ледяную равнину. Средняя температура упала до рекордных –24 градусов по Цельсию, а с приходом весны все до единой реки вышли из берегов. От запасов зерна не осталось даже воспоминаний.

Население лелеяло надежду, что урожай 1789 года исправит ситуацию, однако цены на хлеб – на который средний француз тратил половину дохода, – стали непосильными. Нового урожая не хватало, чтобы пополнить иссякшие запасы. Неккер пытался пополнить резервы за счет импорта зерна из Польши и Нидерландов, однако четыре тысячи мельниц в Париже и его окрестностях, непрерывно моловшие зерно, едва справлялись. Более того, пекарни продавали хлеб крайне низкого качества, черный, липкий и горький, вскоре получивший прозвище pain de chien[361], потому что им можно было кормить разве что собак. Весной 1789 года цены достигли рекордной отметки. Если за предыдущие четыре года цены на зерно выросли на 66 %, то за эти восемь прошедших месяцев они удвоились. По сути, средний парижанин тратил на хлеб до 90 % своего заработка. На оплату жилья не оставалось уже ни гроша. Хлеб стал настолько дефицитным, что даже дворяне, рассылая приглашения на ужин, просили гостей принести хлеб с собой.

В народе упорно ходили слухи о заговоре: якобы спекулянты наживались на ростовщических операциях, накапливая тонны хлеба и заключая pacte de famine – пакт о голоде, чтобы искусственно сократить предложение на рынке и удержать высокие цены. В то же время в сельской местности нищие шатались от одной фермы к другой, вызывая всеобщее беспокойство среди местных жителей. Франция двигалась к массовому голоду.

Голод, словно острый меч, в первую очередь поражал низшие слои населения. Сочетание турбулентности политического курса последних лет и плачевной ситуации смешало невероятно взрывоопасный коктейль. За 30 лет жизнь подорожала примерно на 62 %, а реальные заработки упали на четверть. Для низших слоев общества встал вопрос выживания.

Франция превратилась в пороховой погреб. В конце января 1789 года вспыхнули первые беспорядки: сначала в Ренне и Нанте, затем в северных Лилле, Камбре, Валансьене, Дюнкерке и Руане. Голодные жители грабили амбары близлежащих аббатств, совершали набеги на мельницы и пекарни. В восточном Безансоне жители взяли с боя право устанавливать цены на зерно, а в Экс-ан-Провансе, что на юге Франции, вынудили городской совет блокировать цены на хлеб. Париж, экономический центр Франции, последовал этому примеру. 28 апреля 1789 года в двух мануфактурах района Сент-Антуан распространился слух о грядущем снижении платы. Мгновенно вспыхнули беспорядки. Вызванные наспех гвардейцы открыли огонь по протестующим, в результате чего в стычках погибли 300 человек и более тысячи были ранены. Беспорядки, подобно пожару, распространились по всему королевству. За первые шесть месяцев 1789 года Францию сотрясло более 230 локальных восстаний. Австрийский посол Мерси-Аржанто 16 мая писал в Вену, что ситуация выходит из-под контроля: «Люди не хотят ничего слышать о короле, замки сжигают, подданные отказываются подчиняться, хаос повсюду, и если эти вспышки не удастся усмирить, они принесут огромное несчастье».

В начале июля 800 сельских рабочих собрались у бретонской деревни Фужер, вооружившись топорами и палками, остановили и разграбили загруженные зерном телеги. За деревней Фужер последовали города Санс и Амьен. Армия была бессильна, она попросту не успевала за развитием событий. Один из военачальников в рапорте из северной Пикардии с сожалением отмечал, что «войска не проявили достаточной силы воли», чтобы сдержать народный гнев. Неудивительно: все больше и больше солдат понимали, что оказались в той же самой лодке голода, и переходили на сторону народа.

Все чаще народный гнев оборачивался против группы privilégiés – сверхбогатых людей, которые не платят налогов, но владеют большей частью Франции. Браконьеры разоряли охотничьи поместья принца де Конти – дальнего родственника Бурбонов, герцога Орлеанского – кузена короля, графа де Мерси-Аржанто – австрийского посла. Пойманным грозила смертная казнь, но из-за голода соблюдать законы и правила больше никто не собирался.

5 Последнее лето

Бастилию штурмуют! – Маркиз, потерявший голову. – Массовая истерия. – Бурная ночь 4 августа. – Свобода, равенство, братство. – Одинокий король

Пале-Рояль, воскресенье, 12 июля 1789 года

В воскресенье, 12 июля 1789 года, как и во все предыдущие воскресенья, тысячи парижан стекались к излюбленному месту прогулок – гигантскому дворцу Пале-Рояль, владению герцога Орлеанского. Дворец окружал огромный сад, совсем неподалеку находился Лувр, и практически всегда как во дворце, так и вокруг него постоянно гуляли свободолюбивые аристократы, банкиры и состоятельные горожане, а вместе с ними – сомнительные искатели удачи, куртизанки и le menu peuplé[362]. Приезжие встречались в бесчисленных кафе, кабаре и лавочках на территории дворца. Десятки проституток, стоя на стульях вокруг дворцовых террас, рекламировали себя потенциальным клиентам. Эдвард Ригби – британский врач, в июле 1789 года оказавшийся проездом во Франции и в Париже, писал жене, что ранним утром в окрестностях Пале-Рояля народ гуляет толпами «в час, когда даже в Лондоне улицы обычно пусты».

Когда стало известно, что Людовик XVI уволил министра финансов Жака Неккера, веселье в Пале-Рояле сменилось унынием. Король приказал Неккеру как можно скорее покинуть территорию Франции и вернуться в Швейцарию, однако швейцарский банкир с супругой отправился в Брюссель, чтобы переждать грозу в отеле на Королевской улице.

Из-за огромных долгов Франция уже много лет жила за счет кредитов, но люди все еще верили в финансовые чудеса Неккера. Его крах стал той самой последней каплей, от которой лопнула переполненная бочка революции. Терпение и так уже было на исходе. Теперь же закрылся фондовый рынок, и по стране разлетелся слух, что Франция – банкрот.

На протяжении многих лет Пале-Рояль был центром оппозиции ancien régime[363], старой администрации, которая, по мнению политических противников абсолютизма, доживала последние дни. Во Франции зрело недовольство, но, похоже, Людовик XVI все это время просто не замечал народного гнева, бродившего в его королевстве уже несколько месяцев. «Мне хочется верить… что французы не изменились», – заявил Людовик XVI всего за несколько дней до этого. Но французы и в самом деле были уже не те. Реакция прохожих в Пале-Рояле, которую запечатлел экономист и агроном Артур Янг, говорила о многом. Никто больше не верил королю. «К моему удивлению, предложения короля были восприняты с всеобщим отвращением», – отмечал он в своем путевом очерке. Барон Франсуа Огюст Фово де Френийи после Французской революции со вздохом замечал, что «в этой части Парижа, в Пале-Рояле, и родилась моя демократия».

За несколько недель до революции Людовик XVI пытался подготовиться, чтобы справиться с нарастающими волнениями в столице: в окрестных городах, таких как Шарантон, Севр, Версаль и Исси, он разместил 20 тысяч немецких, швейцарских и ирландских наемников, готовых выступить в любой момент. Поначалу все эти солдаты служили в основном для устрашения. Король наращивал военную мощь, по его же собственным словам, «чтобы предотвратить худшее». Наемниками командовал маршал Виктор-Франсуа де Брольи, семидесятилетний ветеран, отличившийся еще в Семилетней войне. Буквально накануне король назначил немногословного Брольи военным министром, чтобы тот при необходимости не сомневался, обратив оружие против собственного народа.

В самом Париже 3600 французскими гвардейцами были уполномочены командовать барон де Безенваль, в свои 67 лет тоже уже не jeunot[364], и герцог дю Шетеле. В последние месяцы гвардейцы, чье жалованье тоже составляет сущие копейки, все чаще переходили на сторону парижан и не желали с ними драться. Американский делец с примечательным именем Гувернер Моррис, бывший в это время в Париже, писал: «Местные солдаты заявили, что не будут предпринимать никаких действий против народа. Я вижу, как они пьяные шествуют по улицам, подбадривая третье сословие». Днем ранее толпа из трехсот человек освободила из тюрьмы 14 солдат, осужденных за мятеж.

Напряжение буквально искрило над парижскими улицами. Барон Поль Шарль Франсуа Адриан Анри Дьедонне Тьебо, живший с родителями в огромном отеле на площади Людовика XV (позже – площадь Согласия), писал, что его город «напоминал вулкан, который в любой момент может начать извергаться». Извержение началось, когда в то самое воскресенье, 12 июля 1789 года, двадцатидевятилетний юрист и журналист Камиль Демулен забрался на стол перед кафе де Фуа в Пале-Рояле и произнес речь, невиданным образом взбудоражив аудиторию. Его речь и была той искрой, от которой разгорелось пламя.

Демулен от рождения был крайне непривлекательным, заикался и потому с трудом находил работу как адвокат. Но он был сыт по горло политическим и экономическим хаосом в своей стране и неудержимо жаждал поделиться своим недовольством со всеми. Одетый в зеленую шинель, держа в одной руке шпагу, а в другой – пистолет, он обратился к прохожим так громко, как мог. Жюль Мишле, основоположник французской патриотической истории, в своем труде «История Французской революции» (Histoire de la Revolution francaise) приводит следующие слова: «К оружию! Немцы [выстроившиеся вокруг Парижа] вступят в Париж сегодня вечером и перебьют всех его жителей! В знак сопротивления наденем же почетный знак!» Затем Демулен сорвал с каштанового дерева лист, зеленый цвет которого «символизировал надежду», и приладил его к шляпе.

Выяснить, действительно ли Камиль Демулен произнес эти слова, конечно, уже невозможно. Есть версия, что Демулен сорвал не лист с дерева, а зеленую ленту. Несомненно лишь то, что его жест немедленно был подхвачен, и вскоре вокруг Пале-Рояля практически не осталось ни одного каштанового дерева, на котором бы уцелела листва. Речь Демулена запустила цепную реакцию. Тысячи обезумевших парижан со свернутой зеленой кокардой на шляпе или на лацкане бродили по городу в поисках возможности выплеснуть свое негодование, стекаясь к театрам, где в последние годы танцевала и праздновала знать. У входа в величественный оперный театр собрались более трех тысяч демонстрантов, скандируя, что это «день траура в связи с уходом Неккера». Директор оперы был вынужден вернуть деньги перепуганным зрителям, успевшим занять места, и закрыть зал. Другая часть демонстрантов тем временем вошла в Музей восковых фигур немецкого врача Филиппа Курциуса, вынесла на улицу гипсовые бюсты Жака Неккера и герцога Орлеанского и покрыла их черными тряпками в знак траура.

Барон де Безенваль отправил часть своих людей на Елисейские поля, но пестрая процессия, численность которой достигла уже шести тысяч человек, прибыла тем временем на Вандомскую площадь, где мгновенно схлестнулась с пехотой маршала де Брольи. Гипсовый бюст Неккера разлетелся вдребезги во время перестрелки. На площади воцарился хаос.

Количество демонстрантов продолжало расти. С Вандомской площади разъяренная толпа направилась в сады Тюильри, где развернулась битва с отрядами королевской кавалерии. Всадников забрасывали стульями с террасы, бутылками, камнями и всем, что попадалось под руку. Когда же к толпе присоединились десятки взбунтовавшихся гвардейцев, кавалерийские части удалось оттеснить. Барон де Безенваль почуял скорый разгром. Народный гнев возрос настолько, что гвардейцы больше не могли его контролировать. Безенваль вынужден был отдать приказ об отступлении. В дальнейшем он всегда будет отстаивать свое решение пустить события на самотек: «Я думал, что лучшим решением будет вывести войска и оставить Париж на произвол судьбы». Восстание перешло в новую фазу.

Одна из свидетелей тех дней – шотландка Грейс Далримпл Эллиот, писательница, шпионка, а с 1786 года любовница герцога Орлеанского. Во время беспорядков герцога в городе не было: он играл в пьесе собственного театра в Сен-Ле-ла-Форе к северу от Парижа. О произошедшем он узнал лишь позже днем. Вечером, когда герцог Орлеанский и Грейс Эллиот ехали домой в карете, в городе царила нервозность:

Никогда в жизни я не забуду страшный, но прекрасный вид, который открывался с площади Людовика XV в этот момент. Солдаты были вооружены, и стояла такая тишина, что можно было услышать, как падает иголка. Они не пропускали кареты, не зная имен пассажиров. Я назвала свое имя, и моих лошадей провели пешим шагом через строй кавалерии. Они не знали, что в моей карете находится герцог Орлеанский. Мы поехали прямо к дому герцога в Монсо. […] По прибытии герцог… застал присутствующих в состоянии величайшего страха и уныния.

Решение барона де Безенваля вывести гвардейцев из центра города предоставило демонстрантам полную свободу действий в столице. Ночью народный гнев переключился на платные посты вокруг Парижа, часть гигантской ограды высотой 3,5 метра и длиной 23 километра с 55 въездами, последние четыре года окружавшей Париж. Огромный «каменный периметр», отделявший столицу от остального королевства, в народе называли le mur murant Paris qui rend Paris murmurant – стена, которая окружает Париж и не дает вздохнуть. Среди демонстрантов, толпившихся у платных ворот, затесались и полтора десятка контрабандистов, которые, похоже, не понимали, что следствием их действий станет исчезновение потребности в контрабанде. Все платные ворота Парижа в ту ночь исчезли с лица земли. Любой, кто приедет в Париж сегодня, найдет лишь остатки последних платных ворот на площади Сталинградской Битвы.

Сен-Лазар, понедельник, 13 июля 1789 года

Ранним утром 13 июля прозвучал сигнал к нападению на столичные тюрьмы. Из тюрьмы Ла-Форс освободили больше 20 заключенных, включая эксцентричного ирландского графа Массерина, 20 лет назад осужденного за мошенничество. Граф, впрочем, проводил время весьма неплохо – в роскошной обстановке, с собственным поваром, он даже позволил себе завести отношения с хорошенькой дочерью начальника тюрьмы. Теперь Массерин решил рискнуть и бежать со своей французской любовницей.

Жители района Сен-Лазар тем временем грабили близлежащий монастырь. Винные погреба, кладовые, мебель, столовое серебро и почти всю библиотеку – все, включая 25 голов сыра грюйер, погрузили на десятки телег и повезли продавать на рынок Ле-Аль. Затем мародеры повернули к тюрьме Сен-Лазар, для защиты которой в ее стенах были расквартированы полсотни солдат, дрожащих при виде неуправляемой толпы. Гонец, отправленный начальником тюрьмы за подкреплением, вернулся с пугающе коротким сообщением: солдаты должны отступить за стены. Понимая, что штурм его учреждения – вопрос времени, начальник тюрьмы приказал своим солдатам бежать в укрытие, а сам широко распахнул ворота, позволив демонстрантам освободить всех заключенных. Чуть позже, когда в тюрьме Шатле солдаты открыли огонь по бегущим заключенным, четверо все же погибли.

Париж был охвачен беспорядками. То тут, то там жители собирали квартальное ополчение. Под громкий бой барабанщиков и непрерывный звон церковных колоколов раздавался призыв взять в руки оружие: «Aux armes!»[365] Ополченцы по-прежнему узнавали друг друга по кокардам в петлице или на шляпе. Пройдет не так уж много времени, и зеленую кокарду Камиля Демулена заменит новая, трехцветная: красный и синий цвета – герб Парижа – дополнит третий, белый, цвет, пока еще ассоциирующийся с лилией, символом французского короля.

Еще позже трехцветная кокарда станет национальным флагом Франции.

Ополченцы тем временем лихорадочно искали оружие. Уныние и разочарование настигли толпу, когда обнаружилось, что городской оружейный склад пуст: всего несколько дней назад все оружие и бочки с порохом предусмотрительно перенесли в подвалы Бастилии. Толпа перебралась в другое хранилище, на площади Людовика XV, но и там их ждали только музейные экспонаты: алебарды, арбалеты, столетняя пушка и двухсотлетний меч, якобы принадлежавший королю Генриху IV. С таким скудным вооружением революцию не совершить. Ополченцы в ярости повернули к ратуше.

Жак де Флессель, торговый старейшина Парижа, помимо прочего, всегда отвечал за общественные работы и сбор городских налогов, однако теперь наспех собранный comité permanent[366] избрал его временным мэром столицы. Когда ополченцы, ворвавшись в ратушу, потребовали, чтобы Флессель отдал оружие, складированное в подвалах здания, он понял, что, уступив, моментально развяжет гражданскую войну. Он попытался выиграть время в надежде, что гвардейцы Безенваля еще успеют вмешаться, и убедить демонстрантов, что колонна с 12 тысячами винтовок с королевского оружейного завода в Шарлевиле уже направляется в Париж, но не преуспел. Терпения у ополченцев было не в избытке. Поэтому де Флессель неохотно уступил громким требованиям и передал ополченцам 360 мушкетов из подвалов ратуши. Чтобы успокоить разгоряченных ополченцев, Флессель намекнул, что в монастыре Шартрё в двух шагах от ратуши они найдут еще больше оружия и пороха. Ополченцы, держа в руках исполнительный лист мэра, помчались в монастырь, но там не оказалось никакого склада оружия. Ошибся мэр или обманул? Позже счет выставят Флесселю.

Спустя недолгое время ополчению удалось захватить корабль, пришвартованный у одной из набережных Парижа, с 35 тоннами пороха на борту. Как минимум этого пороха было достаточно, чтобы зарядить все оружие, выданное Флесселем.

Теперь, накануне штурма Бастилии, вооруженные ополченцы патрулировали центральную часть Парижа. Поскольку гвардейцев Безенваля не было видно ни на полях, ни на дорогах, ополченцы взяли власть и порядок в свои руки. Жителям было приказано поставить свечи на подоконники, чтобы не только улицы, но и дома были хорошо освещены. Нищих и бродяг, так называемых les gens sans aveu[367], подозреваемых в кражах и грабежах, вешали без лишних разговоров прямо на фонарных столбах. И снова всего несколько дней оставалось до того, как фраза «à la lanterne»[368] станет устрашающим боевым кличем.

Король тем временем принимал в Версале делегацию Национального собрания. С надменным лицом Людовик XVI сообщил собравшимся, что только ему решать, стоит ли задействовать военные части, расположенные в окрестностях Парижа, чтобы успокоить жителей столицы. Король хотел продемонстрировать, что он контролирует ситуацию в столице и только ему принадлежит право принимать решения. Однако в 1792 году, когда Людовик XVI предстанет перед народным трибуналом, его обвинят среди прочего в желании использовать армию против народа. Даже тогда он надменно ответит, что «не было законов, которые могли бы мне помешать».

Фабрика слухов в центре города работала сверхурочно. Кто-то утверждал, что король отправил 15 тысяч солдат в Париж, чтобы подавить восстание. Другие рассказывали, что в центре города происходят стычки с королевскими войсками, а рабочий квартал Сент-Антуан занят солдатами. Повсюду на улицах возводились баррикады, весь транспорт, въезжающий в город или выезжающий из него, направлялся к ратуше. Богатый философ Андре Морелле, живущий в центре Парижа, наблюдал из своего окна на улице Сент-Оноре недалеко от Вандомской площади, как «люди самого низкого происхождения, вооруженные винтовками, алебардами и пиками, колотят во все двери и выносят вино, еду, деньги и оружие. Я видел, как по улицам катят пушки, как улицы перерывают, как возводят баррикады, и слышал непрерывный звон церковных колоколов».

Бастилия, вторник, 14 июля 1789 года

Для успешного продолжения мятежа ополченцам не хватало пушек и пороха, поэтому поиски оружия продолжились и на следующее утро. Comité permanent уступил натиску демонстрантов и приказал директору Hotel des Invalides[369], открытого еще Людовиком XIV для раненых и искалеченных солдат, выдать ополченцам 30 тысяч винтовок. В половине одиннадцатого утра перед Домом инвалидов собралась толпа.

Барон де Безенваль, который последние два дня наблюдал со стороны, понимал, что достаточно будет дать ополченцам оружие, которое они требуют, чтобы развязать революцию. Он приказал солдатам, оставшимся в санатории, вывести из строя как можно больше орудий и ружей. Задача была невыполнимой для двух десятков солдат, находящихся в здании, тем более что далеко не все они готовы были подчиниться приказу Безенваля. Практически ни одно ружье не было обезврежено.

Тем временем толпа перед Домом инвалидов росла. В своих мемуарах Безенваль записал, что, по его подсчетам, от 30 до 40 тысяч демонстрантов были готовы захватить здание. Посол Саксонии, напротив, оценивал численность демонстрантов перед закрытыми дверями Дома инвалидов утром 14 июля всего в восемь тысяч человек, хотя ситуация от этого не выглядела менее взрывоопасной.

В половине двенадцатого маркиз Шарль Франсуа де Витро Сомбрёй, директор Дома инвалидов, открыл ворота демонстрантам со словами, что он «все еще ждет ответа из Версаля» и разрешения отдать оружие. Это было не лучшим решением, поскольку протестующие вцепились в шанс проникнуть в здание через открытые ворота. Сомбрёя буквально втоптали в землю. Солдаты, дежурившие у пушек на башнях Дома инвалидов, отказались стрелять по собственному народу. Солдаты же, расквартированные в километре от отеля на Марсовом поле, изменили слову и вовсе отказались вмешиваться. Столь откровенное нежелание вступиться не ускользнуло и от внимания посла США Томаса Джефферсона, преемника Бенджамина Франклина: «Примечательно, что ни один из invalides[370] не выступил против захвата Дома инвалидов, а военные подразделения из пяти тысяч солдат, размещенные менее чем в 500 метрах от отеля, и пальцем не пошевелили, чтобы помочь».

Британский посол Джон Сэквилл, профессиональный игрок и неутомимый пропагандист английского крикета, писал в своем отчете британскому королю, что штурм Дома инвалидов превратился в массовое расхищение оружия, при котором действительно любой мог унести домой ружье: «…двух моих лакеев, которых я отправил с поручением и которым я ранее советовал оставить ливреи дома, вынудили [на улице] зайти в больницу [Дом инвалидов] и взять два хороших мушкета, которые они и принесли с собой».

Демонстранты вооружились, но запасы в подвалах больницы еще не закончились, чего нельзя сказать о порохе – боеприпасы заранее перенесли в подвалы Бастилии. В отличие от маркиза де Сомбрёя, директора Дома инвалидов, который слишком поспешно открыл ворота демонстрантам, маркиз де Лоне, комендант Бастилии, лучше подготовился к приходу разъяренной толпы.

Бастилия, название которой происходит от слова bastide[371], с конца XIV века служила укреплением городского периметра вокруг средневекового Парижа. С тех пор город вырос, вырос и район Сент-Антуан, городские стены сместились, и Бастилия оказалась в центре района. Мрачная цитадель долго служила просто каменной визитной карточкой древнего режима, но в конце XVII века, во времена правления Людовика XIV, ее перестроили. Бастилия стала prison d’état – государственной тюрьмой, где обвиняемых в совершении преступления могли содержать неограниченное время без предварительного суда по одному только lettre de cachet[372] – приговору, вынесенному королем, pour cause connue au roi[373], поскольку лишь король принимает решение о мере наказания. Не было официального приговора – нет и срока заточения. А для возбуждения королевского уголовного дела было достаточно, например, жалобы родственника, желавшего любой ценой избежать публичного скандала. Поэтому любой fils de famille[374], посмевший вести себя неподобающим образом, рисковал получить письмо (la lettre), скрепленное королевской печатью (le cachet), и в один миг оказаться в Бастилии. И только lettre d’abolition[375] открыл бы ему путь на волю.

Бастилия – не единственная тюрьма в Париже. В дни революции тюремное местечко нашлось бы для каждого. В тюрьме Бисетр, например, более трех тысяч преступников томились в нечеловеческих условиях в смирительных рубашках или в яме забытья глубиной 60 метров. Но у Бисетра хватало лиц: тюрьма, дом престарелых, приют для умалишенных, больница для эпилептиков, парализованных и больных венерическими заболеваниями, а в отдельном крыле размещалась тюрьма для малолетних преступников.

В тюрьме Сен-Лазар в квартале Сен-Дени содержались сумасшедшие, воры и убийцы, в тюрьме Ла-Форс на улице Руа-де-Сисиль – те, кто не способен расплатиться с долгами. Тюрьмы Ла-Турнель и Гран-Шатель на Сене имели особенно дурную славу «преисподней», где заключенные, закованные в цепи, вынуждены были отбывать свой срок в темных подземельях с водой по щиколотку. Однако самой пугающей все равно оставалась Бастилия.

Своим мифическим статусом «королевская яма забытья» была обязана атмосфере секретности, окружавшей тюрьму в XVII и первой половине XVIII века. Заключенных доставляли сюда анонимно, в закрытых повозках, и даже надзиратели пребывали в неведении относительно личности заключенных: обращаться к ним полагалось по номеру их камеры.

За свою богатую историю Бастилия принимала самых разных гостей. Среди ее обитателей был сумасшедший писатель Жан-Анри Латуд, в 1749 году отправивший самодельное письмо-бомбу мадам де Помпадур. В одной из камер Бастилии поочередно отбывали наказание такие вольнодумцы, как легендарный маркиз де Сад, просвещенные философы Вольтер и Жан-Франсуа Мармонтель, журналист Жак-Пьер Бриссо, осмелившийся оскорбить королеву Марию-Антуанетту в эпистолярном романе, и такие шарлатаны, как граф Алессандро Калиостро. Но, несмотря на колоритную публику, Бастилия никогда не отличалась размерами и вмещала всего 42 камеры, да и из тех в правление Людовика XVI использовалась едва ли половина. Цитадель со стенами высотой 25 метров и толщиной 4 метра выглядела внушительно и угрожающе, но на поверку режим здесь был отнюдь не такой строгий, как в Бисетре или Сен-Лазаре: вот там заключенным жилось действительно совсем невесело.

В Бастилии заключенным дворянского происхождения разрешалось перевозить в камеру собственную мебель и кровать, а уборку камеры могли осуществлять их личные лакеи. При желании можно было нанять повара, чтобы тот ежедневно готовил похлебку для своего хозяина. Пребывание в Бастилии некоторых заключенных напоминало гастрономический тур! Например, философ Мармонтель, которому пришлось провести в Бастилии всего 11 дней, утверждал, что «еда там [в Бастилии] была превосходной». Андре Морелле, другой философ, писал, что во время пребывания в тюрьме ему каждый день подавали «бутылку достаточно хорошего вина, приличный кусок хлеба… суп, говядину, закуску и десерт». Кроме того, в Бастилии разрешалось читать книги и писать письма, а некоторые заключенные, как, скажем, граф де Солаж, проводили время за обучением – к примеру, игре на скрипке. Другим заключенным предоставлялась liberté de la cour[376] – разрешение покидать тюрьму в течение дня, чтобы навестить семью и друзей, при условии, что они вернутся в камеру вечером.

Многие просвещенные философы и писатели обратили наказание в Бастилии в свою пользу. Андре Морелле, отправляясь в тюрьму, сообщал всем, кто был готов это услышать, что приговор, который ему придется отбывать, только повысит его социальный статус: «Подвергшись преследованиям, я стану известнее… и эти шесть месяцев в Бастилии послужат отличной рекомендацией и гарантией моего успеха». И это было истинной правдой: те, кого выпускали из Бастилии, практически всегда получали приглашение в один из многочисленных литературных салонов Парижа.

Падение Бастилии

Маркиз де Лоне, начальник Бастилии, за несколько дней до событий дополнительно укрепил здание, привез каменные обломки и металлолом, которые в случае осады можно было бы использовать в качестве снарядов. Де Лоне едва успел запастись провизией для своих подчиненных, так как рассчитывал, что барон де Безенваль вовремя развернет своих солдат и по крайней мере оттянет осаду, если не предотвратит ее. На всякий случай комендант со своими людьми отступил во внутренний двор, так называемое сердце Бастилии, обнесенный кованой свинцовой оградой и окруженный восемью башнями с установленными на них пушками. Де Лоне приказал при необходимости направлять пушки на штурмующих. Казалось, что Бастилию со всеми ее укреплениями, с ее рвами шириной 25 метров вряд ли вообще возможно взять. Эдвард Ригби, британский врач, накануне вечером жалостливо улыбнулся моряку, который сообщил ему, что Париж готовится к штурму Бастилии: «Мы [с осторожностью] предполагаем, что Бастилию не сможет взять группа неподготовленных горожан».

Со стороны казалось, что де Лоне уверен в себе, но на самом деле маркизу не хватало хоть сколько-нибудь серьезного военного опыта. Более того, он уже несколько дней дрожал от нервного напряжения. Это не ускользнуло от внимания его помощника, Луи де Флю: «По прибытии в Бастилию я увидел в этом человеке [Лоне] того, кто постоянно беспокоится и не принимает решений, и я четко понимал, что если на нас нападут, то у нас не будет четких указаний. Ему было так страшно, что по ночам он видел врага в любой тени… и потому он требовал, чтобы мы не спали всю ночь».

Гарнизон был защищен высокими оборонительными стенами Бастилии, но солдаты понимали, что вместе с пятнадцатью тоннами пороха они попали в ловушку, словно крысы. Войти в Бастилию было нельзя, но и выйти из нее тоже было невозможно. Маркиз не подозревал ни о каких возможных неприятностях, когда ранним утром 14 июля принимал делегацию протестующих для беседы за завтраком. За столом прозвучало требование передать ополченцам 250 тонн пороха, Лоне же лишь пообещал, что и пальцем не шевельнет в сторону толпы, собравшейся на площади перед Бастилией, и приказал солдатам снять пушки, установленные на башнях.

Демонстранты, сжимая кулаки, кричали на площади перед Бастилией во все горло. Они пришли из ближайших бедных районов: Сент-Антуан, Ле-Аль, Сен-Поль и Сен-Жерве. Сотни торговцев, мебельщиков, виноторговцев, слесарей, шляпников, сапожников и портных присоединились к толпе и вместе с дезертировавшими гвардейцами с подозрением наблюдали, как стражники на самых высоких башнях Бастилии убирают пушки. Толпа, успевшая разрастись до 15 тысяч демонстрантов, опасалась, что маркиз отдаст приказ перезарядить пушки.

Конечно, были на площади не только мужчины, но и множество женщин. Среди ревущей толпы стояла Луиза-Рене Ледюк, более известная как la Reine Audu[377] – бесспорная «Королева залов» центрального рынка Парижа: она держала там фруктовый киоск, а голос ее напоминал колокольный звон. Здесь же можно было увидеть шоколадницу Полин Леон, 21 года от роду, старшую из шести детей в семье, которая так же горячо, как Оду, превозносила идею революции: «Я была полна энтузиазма, хоть я и женщина, я не останавливалась ни перед чем; с утра до ночи я призывала горожан восстать против тирании, забаррикадировать улицы и выкурить трусов [благородных контрреволюционеров] из их домов». Леон и Оду впоследствии и сами попадут в тюрьму и понесут наказание за свои «антиреволюционные проступки». Но в воскресенье днем 14 июля все они по-прежнему выступали против одного общего врага – маркиза де Лоне.

Ненависть, криками вырывавшаяся теперь из тысяч глоток, взращивалась годами, подпитывалась сотнями памфлетов и трактатов, в которых как с конвейера сходили истории о продажном духовенстве, разлагающемся дворянстве и жадных до денег Бурбонах. Бастилия – воплощение всего порочного, что только было, по мнению демонстрантов, в режиме, виновном в голоде французского народа. Пути назад не было. Бастилия должна была пасть.

Тем временем в нутро цитадели отправилась вторая делегация, которая должна была выяснить, куда же подевались их коллеги, все утро сидящие за столом переговоров с Лоне. Маркиз принял новую делегацию, заверяя: с их коллегами не случилось ничего плохого. Однако де Лоне с ходу отверг новое требование – отдать Бастилию в руки гражданского ополчения. Лейтенант Луи де Флю стал свидетелем язвительной беседы: «Директор ответил, что он не может взять и передать тюрьму в чужие руки и что он будет всеми силами сопротивляться захвату. Он уже отвел пушки и дал честное слово, что не будет стрелять из них до тех пор, пока не начнется штурм». По словам же Тюрио де ла Розьера, юриста, возглавлявшего вторую делегацию, «бранятся не столько маркизы, сколько офицеры, которые боятся, что их разжалуют, если они сдадут Бастилию».

Снаружи тем временем нарастало напряжение, и несколько демонстрантов начали колотить в деревянные ворота. С башен солдаты неумелыми жестами объясняли демонстрантам, что в случае штурма орудия все равно выстрелят. Толпа в ответ колотила в ворота еще сильнее. Тем временем нескольким демонстрантам удалось забраться на крышу соседнего парфюмерного магазина и спрыгнуть оттуда во внешний двор Бастилии. Открыв ворота, они топорами перерубили веревки первого подъемного моста. Тот с громким треском обрушился, задавив какого-то протестующего, чья революционная карьера закончилась, едва начавшись. Другой, тяжело раненный, свалился в ров. Толпа устремилась по мосту под звуки выстрелов и крики: «Bas les ponts!»[378] Кто выстрелил первым, понять удалось далеко не сразу. Сначала солдаты кричали демонстрантам с вышек, чтобы те держались на расстоянии, но потом все же прогремел пушечный залп.

Примерно в половине третьего пополудни в Бастилии разверзся настоящий ад. Маркизу де Лоне оставалось жить несколько часов.

«Опыт взятия Бастилии»

Жан-Батист Гумберт, часовщик родом из Лангра, небольшого городка к востоку от Дижона, в тот день вернулся с ночной смены: он патрулировал центр города. Около половины четвертого пополудни он подъехал к воротам Бастилии. У Гумберта даже был порох, но он не смог раздобыть пули в Доме инвалидов, а потому зарядил ружье только железными гвоздями, но это никак не помешало целеустремленному часовщику тут же окунуться в хаос, развернувшийся перед Бастилией.

Подъемный мост был уже опущен, но доступ во внутренний двор, где расположена тюрьма, по-прежнему перекрывала герса[379]. Гумберт бросился помогать демонстрантам направить на нее пушку, которую те притащили из Дома инвалидов. Чтобы перекрыть обзор артиллеристам на верхушках башен, осаждающие подтащили к герсе и подожгли две телеги с сеном. В течение следующих полутора часов в густом дыму безостановочно раздавалась стрельба. Потом прибыла третья делегация, на этот раз с представителями мэрии, отчаянно махавшими белыми носовыми платками солдатам и так же отчаянно пытавшимися остановить взаимный обстрел. Защитники Бастилии поняли их иначе, и делегация стала их новой мишенью, что, разумеется, подлило масла в огонь. В толпе бродили слухи, что маркиз де Лоне заманивает демонстрантов во внутренний двор, чтобы расстрелять их. Поплыл запах крови. Один из членов третьей делегации записал на следующий день в своем отчете о ходе штурма: «Наши проповеди и мольбы больше их [манифестантов] не останавливают. Им не нужна никакая делегация, они хотят лишь штурмовать Бастилию, и повсюду слышны крики, что они cette horrible prison, эту “ужасную тюрьму”, хотят сровнять с землей и казнить ее начальника».

Уже третья делегация подряд сдалась, убрала белые платки и отправилась домой. Четвертая оказалась немного лучше подготовлена: платки исчезли, с большим белым флагом и под громкий бой барабанов делегация объявила о своем прибытии. Громкое шествие произвело впечатление. Охранники пообещали убрать оружие, пока толпа отступает, но это не понравилось маркизу де Лоне: он всерьез испугался, что это ловушка, и снова приказал открыть огонь из орудий. Под оглушительный грохот пушек во внутреннем дворе погибли трое, пока делегация не пустилась поспешно в бега. И вот теперь около сотни взбунтовавшихся гвардейцев, по нескольку человек прибывающих на площадь перед Бастилией, навсегда лишили демонстрантов шанса. Время переговоров окончательно истекло.

Пушки, установленные демонстрантами перед тюрьмой, пока смогли нанести лишь незначительный ущерб толстым стенам Бастилии. К окончательному прорыву могло бы привести ядро, удачно направленное прямо в герсу, но для этого понадобилось бы оттаскивать горящие перед ней телеги с сеном. Это стоило жизни еще двоим, но, как только над головами осаждающих рассеялся дым, все уже было готово к тому, чтобы разнести герсу в щепки. Солдаты гарнизона, охранявшие вход, тем временем поняли, что дальнейшее сопротивление бессмысленно, и, получив гарантию, что с их голов не упадет ни один волос, опустили второй подъемный мост. Большинство только на следующий день поймет, что они чудом избежали смерти. Действительно, незадолго до того, как опустят разводной мост, де Лоне напишет письмо с угрозой взорвать Бастилию: «У нас 20 тысяч фунтов пороха[380]. Мы взорвем этот гарнизон и все, что находится поблизости, если вы не согласитесь принять нашу капитуляцию». Лейтенант де Флю подтвердил впоследствии, что начальник тюрьмы, «видя, что не может дольше удерживать осаду […] хотел направить одну из пушек во дворе на склад с порохом, что, по всей вероятности, уничтожило бы часть квартала Сент-Антуан и все прилегающие дома».

Двум офицерам со штыками наготове удалось отговорить маркиза де Лоне от этого безумного плана. Тем временем сердце Лоне ушло в пятки, и он, к всеобщему изумлению, отдал приказ опустить третий и последний разводной мост. Руку солдата, открывшего последние ворота, тут же отрубил один из демонстрантов. Эту руку, если верить традиции, вечером пронесут по улицам Парижа вместе с ключом от ворот, который остался зажат между пальцами, как трофей.

Жан-Батист Гумберт, часовщик из Лангра, одним из первых ворвался в inner sanctum[381] страшной тюрьмы. Его слава не была долговечна – раненного в первых же стычках, его отнесли на центральную кухню Бастилии, где хирург уже был занят перевязками. Десятки штурмующих пострадали действительно тяжело, и вместе с убитыми их подвода за подводой везли на площадь Морг рядом с ратушей, пока кто-нибудь не придет их опознать. Штурму Бастилии предстояло унести сотни жизней.

Штурмующие, которым удалось проникнуть в Бастилию целыми и невредимыми, подобно неутомимым муравьям, немедленно отправлялись на поиски запасов пороха. Все камеры обыскивали, все, что могли найти, расхищали. О том, что тюрьма переполнена, не шло и речи: в день штурма Бастилии в ней находилось всего семь заключенных, причем четверо из них – фальшивомонетчики, сбежавшие сразу после освобождения. Вскоре их снова поймали и на этот раз посадили в тюрьму Бисетр.

Двух других заключенных, как героев, на руках пронесли по улицам Парижа к Пале-Роялю, пока прохожие не поняли, что что-то здесь не так. Вездесущий доктор Ригби записал, что во время триумфального шествия один из заключенных «вел себя по-детски глупо… и улыбался как идиот [в то время как другой] с бородой, которая почти достает до земли и больше напоминает хвост обезьяны, неотрывно смотрел на небо с закрытыми глазами». Истинная личность этих двух заключенных навсегда осталась загадкой. Одного из них, скорее всего, звали майор Уайт, и был он ирландцем (или англичанином), о человеке же с длинной бородой известно лишь, что он считал себя реинкарнацией Юлия Цезаря. По словам бдительного доктора Ригби, предполагали, что это был некий граф д’Ош, майор кавалерии, осужденный в 1759 году за распространение подстрекательских брошюр, но никаких убедительных доказательств этому так и не было найдено.

Седьмой и последний освобожденный узник действительно обладал дворянским происхождением. Граф Юбер де Солаж освободил свою сестру Паулину из лап душевнобольного мужа за 26 лет до событий. Благородный поступок, если бы его не обвиняли в инцесте с той же сестрой. Граф-отец Солаж опасался публичного скандала, поскольку сын ранее «сбивал женщин и девушек с пути истинного». Поэтому в 1765 году отец дернул за нужные ниточки и арестовал и своего сына Юбера, и дочь. Паулина провела оставшуюся жизнь в монастыре, в то время как Юбер, осужденный по lettre de cachet, оказался в тюрьме. Молодой граф, которого официально обвиняли в покушении на убийство, но на самом деле арестовали за инцест, всевозможными обходными путями в 1784 году в конце концов попал в Бастилию. Его неожиданное для него самого освобождение оказалось недолгим. Юбер де Солаж после триумфального шествия к ратуше с краткой речью был переведен в приют для умалишенных в Шарантоне. Впрочем, в конце концов несчастному графу разрешили удалиться в свое поместье, где он и умер в 1824 году в благословенном возрасте 78 лет.

Узника, пожалуй, с самой громкой славой перевели из Бастилии за полторы недели до штурма. Маркиз Донатьен Альфонс Франсуа де Сад провел пять лет в камере с роскошной обстановкой, включая кровать, платяной шкаф, бархатные подушки, письменный стол и личную библиотеку. Эту роскошь де Сад считал совершенно необходимой, если верить письму, которое он написал своей жене из Венсенской тюрьмы десятью годами ранее: «Я рожден, чтобы мне служили, и хочу, чтобы мне служили». Своим переводом из Бастилии «enfant terrible XVIII века» обязан несколько курьезному поступку, в ходе которого он использовал воронку вместо мегафона. Через зарешеченное окно своей камеры он громко воззвал к жителям района Сент-Антуан с просьбой «снести памятник ужасов».

Спонтанный призыв де Сада не оценил маркиз де Лоне, комендант Бастилии. В ежедневном отчете он заявил, что «присутствие де Сада здесь очень опасно». Маркиза де Сада спешно перевели в Шарантон, в тот же дом, где впоследствии найдет приют граф-кровосмеситель Юбер де Солаж. Двенадцатиметровая незаконченная рукопись «120 дней Содома», которую маркиз де Сад все это время тайно писал на маленьких склеенных между собой листах бумаги и хранил в нише своей камеры, была найдена после штурма Бастилии. Лишь через полтора столетия она будет опубликована официально. В 2017 году французское правительство объявило эту рукопись, одну из немногих осязаемых реликвий Бастилии, объектом национального наследия.

Число заключенных, освобожденных из Бастилии 14 июля 1789 года, казалось революционному фронту мизерным: с семью узниками, половина из которых фальшивомонетчики, а другая – душевнобольные, невозможно вести политическую пропаганду. Таким образом, начался поиск нового мученика, который стал бы живым – и подобающим! – воплощением ужасов старого режима. Искали, впрочем, недолго: парижские газеты, и в частности журналист Жан-Луи Карра, на следующий день после штурма представили обществу восьмого узника, наконец дополнившего образ «ужасной» Бастилии, создаваемый в обществе, – графа де Лоржа, человека, который провел в заточении 32 года и был освобожден из Бастилии 14 июля полуслепым и истощенным.

Мари Гросхольц, которая впоследствии прославилась на весь мир под именем мадам Тюссо, до начала революции служила при дворе камеристкой сестры Людовика XVI и жила в центре Парижа. Несколько месяцев спустя она рассказала в газетной статье, как приняла графа у себя дома после его освобождения из Бастилии: «Бедняга, не привыкший к свободе после более 30 лет заключения, казалось, попал в новый мир; свобода не принесла ему радости… он часто плакал и умолял отвести его обратно в темницу. Бедный граф умер через шесть недель после своего освобождения». Вот только графа никогда не существовало и, следовательно, он никогда не видел подземелий Бастилии вблизи. Многочисленные свидетельства об освобожденных узниках – не что иное, как образчик неиспорченной народной пропаганды: «Вы разорвали цепи деспотизма, вы свободны, и никогда еще ни один народ не вызывал такого восхищения».

Клод Фурнье – французский перегонщик рома родом из Доминиканской Республики – вернулся во Францию незадолго до революции и стал одним из многих осаждающих Бастилию, твердо верящих, что в тюрьме все еще можно найти «жертв [тирании], похороненных заживо». Тщательный обыск подвалов Бастилии не обнаружил ни тел, ни орудий пыток, и тогда повстанцы превратили в обломки таких орудий ржавые доспехи и часть старого печатного станка. Таинственная аура, витавшая вокруг Бастилии, в последующие месяцы и годы постоянно обрастала все более страшными легендами. Английский историк Саймон Шама в фундаментальном труде «Граждане» справедливо замечает, что «Бастилия после падения стала играть гораздо более важную роль, чем когда-либо».

Жак Неккер несколькими годами ранее уже указывал, что Бастилия, содержание которой обходится в целое состояние, должна быть снесена в качестве меры экономии и заменена статуей Людовика XVI. Это предложение долгие годы пролежало в ящике королевского стола. Но к концу вечера 14 июля никто уже не сомневался, что делать с цитаделью. От огромной Бастилии, как известно, не осталось и камня на камне.

Тысячи полных энтузиазма горожан ударили кирками о стены Бастилии, но одним энтузиазмом камень не разрушишь. Чтобы снести цитадель, понадобились усилия тысячи рабочих под руководством профессионального разрушителя Пьера-Франсуа Паллуа по прозвищу le Patriote. Бастилия превратилась в огромный склад. Паллуа – предприниматель, всегда готовый отхватить свой кусок пирога, и теперь он нашел способ превратить в сувениры обломки и мусор. По всей стране каминные полки украсили всевозможные безделушки вроде миниатюрных бастилий, табакерок, чернильниц и медальонов. Из оставшихся каменных обломков в 1791 году был построен мост Согласия через Сену. Воистину каждый заслуживал возможности внести свой вклад в разрушение некогда ненавистной тюрьмы. Ненадолго, пока не завершилось разрушение, Бастилия превратилась во временную достопримечательность для туристов. Экскурсии проходили прямо во время работ – бывшие тюремщики охотно водили группы из сотен посетителей, мечтавших в последний раз взглянуть на Бастилию. Особенным смельчакам даже разрешали провести ночь в камерах, чтобы «прочувствовать атмосферу Бастилии». Впрочем, этот аттракцион был недолгим: Пьер-Франсуа Паллуа сровнял Бастилию с землей за рекордные четыре месяца.

«Шпаги, штыки и пистолеты»

Поздним вечером 14 июля 1789 года в центре Парижа царила безудержная эйфория, но не все в этот момент видели la vie en rose[382]. Солдаты, защищавшие Бастилию, почти не понесли потерь, но это еще не означало, что они наконец были в безопасности. Лейтенант де Флю едва сумел спасти свою жизнь во время штурма, потому что осаждающие приняли его бежевый мундир за тюремную робу. Ему удалось перебраться через садовые стены цитадели. Остальным так не повезло: пока их грубо вели к ратуше, толпа атаковала их со шпагами, штыками и пистолетами.

Тем временем пришел и час маркиза де Лоне. Коменданта Бастилии пешком вывели на улицу. Его мгновенно окружила разъяренная толпа, под крики «A mort!»[383] его непрерывно пинали и били кулаками. Перед самой ратушей к «предателю Бастилии» подошел местный мясник по имени Десно. (В разных источниках Десно называли по-разному – кухонным помощником, безработным бедняком, кондитером, но достоверно известно, что Десно занимался ручным трудом.) Теперь уже израненный маркиз ухитрился вырваться из лап Десно и под громкий крик «Дай мне умереть!» довольно метко ударить его ногой по благородным местам. Этот поступок действительно оборвал жизнь маркиза де Лоне. Антуан де Ривароль, журналист и современник событий, впоследствии напишет, что «[в тот день] Лоне потерял голову раньше, чем ее отрубили». На последнего коменданта Бастилии набросились со штыками и пиками под громкий рев толпы. Десно тем временем пришел в себя и предложил обезглавить маркиза на месте. Однако первая попытка обезглавить де Лоне провалилась, и тогда помощник мясника предложил свою помощь. Выпив глоток бренди, смешанного с порохом, Десно достал нож, чтобы закончить грязную работу. В ратуше судили le traître[384] Жака де Флесселя, который якобы направил демонстрантов по ложному пути в поисках оружия и боеприпасов. Конечно, и де Флесселя ждала смерть: он получил пулю в голову от возмущенного горожанина, а затем его обезглавили.

Народ властвовал над Парижем, повсюду раздавались ликующие возгласы. Немецкий писатель и педагог Иоахим Генрих Кампе, находившийся в это время в столице Франции, с восторгом писал о революционных днях июля 1789 года как о «самом прекрасном вселенском даре, который Провидение преподнесло человечеству». Даже Теруань де Мерикур по прозвищу La Belle Liégeoise[385], выросшая в княжестве Льеж и переехавшая в Париж в мечтах о карьере певицы, описывала увиденных в Пале-Рояле местных жителей «с ружьями на плече», десятки из которых «рыдали от радости», узнав о взятии Бастилии. 954 Vainqueurs de la Bastille[386] (официальных участников штурма Бастилии) признали героями и выплатили денежное вознаграждение. Самому старшему из них было 72 года, самому младшему – восемь.

Но наряду со слезами радости лились и просто слезы. Доктора Эдварда Ригби поначалу увлекли эмоции, вызванные уличной революцией, однако он изменил мнение, столкнувшись с темной ее стороной: «Я стал свидетелем величайшей революции в истории. Великий и мудрый народ боролся за свою свободу и за свои права… [битва] успешно завершилась с небольшим кровопролитием за короткий промежуток времени. Мы увидели огромную толпу людей, пробивающихся к Пале-Роялю с громкими криками… и мы увидели pancarte[387] с надписью “Бастилия в наших руках, и ворота открыты”. Эта новость вызвала взрыв радости. […] Все кричали, обнимали друг друга, смеялись и плакали одновременно. […] Это был внезапный, единодушный и огромный приступ радости. К нам обращались прохожие: “Теперь мы так же свободны, как и вы [англичане], мы никогда больше не будем врагами, мы братья, и никакая война никогда больше не разделит нас”». Однако уровень общего веселья упал до точки замерзания, когда Ригби и его спутники увидели окровавленные головы маркиза де Лоне и мэра Жака де Флесселя, которые везли на пиках: «Многие, как и мы, испытали отвращение, увидев их, и мы вернулись в гостиницу».

Позже в окно гостиничного номера доктор Ригби услышал, как парижане под проливным дождем тащили десятки тротуарных плиток на крыши соседних домов, складывая их там, как снаряды, и рубили деревья, чтобы воздвигнуть из них баррикаду против возможного нападения кавалерии. Париж готовился к осаде.

«Это революция»

В Версальском дворце меж тем пока что царила тишина. Людовик XVI с детства вел дневник, в котором скрупулезно записывал все произошедшее за день. Во вторник, 14 июля 1789 года, в день взятия Бастилии французским народом, он записал только одно слово: «Rien»[388]. В тот день Людовик XVI не поехал на охоту, однако это известие тяжким грузом ляжет на его душу, поскольку король, похоже, едва ли был в курсе происходящего в его столице за последние несколько дней. Все эти дни Людовика XVI держали в известности, но король осторожничал и надеялся, что буря утихнет.

За последние дни он провел множество переговоров с членами Национального собрания. Король упорно отказывался отменить отставку Неккера, похоже, не понимая, что тем самым поджигает фитиль на пороховой бочке. Пьер Самюэль Дюпон де Немур, один из ведущих деятелей Национального собрания, сообщил, что взрывоопасная ситуация сложилась в столице еще до падения Бастилии, но ответ Людовика XVI остался тем же: король не желал «отвечать на насилие насилием». Он искренне хотел избежать гражданской войны и старался удерживать своих солдат от вмешательства. Тем временем многие солдаты и гардемарины перешли на сторону повстанцев, поэтому пока и вовсе неясно, сохранилась ли возможность добиться чего-то существенного военными действиями. Безенваль тоже придерживал свою гвардию, «чтобы избежать гражданской войны», но в мемуарах он с досадой отмечал, что «Версаль меня просто бросил в этой ужасной ситуации, потому что они [версальцы] упорно твердили, что 300 тысяч восставших мирных жителей – это лишь митинг, а революция – всего-навсего ответная мера».

Американский политик Гувернер Моррис, один из отцов-основателей американской независимости, тоже стал одним из очевидцев происходившего в Париже. После событий 14 июля он писал, что «вся армия сплотилась вокруг революционеров» и что «власть короля и знати была полностью уничтожена». Венецианский посол Антонио Капелло в своем отчете сообщал, что «этот бунт против короля прошел как никогда удачно, никогда не проливалось настолько мало крови и никогда бунт не заканчивался так быстро». Австрийский посол Мерси-Аржанто подытожил унижение Версаля одним предложением: «Париж взял на себя роль короля». Французская столица больше не la bonne ville[389], жемчужина в короне французской монархии, а скорее заноза, способная разрушить вековую династию Бурбонов.

Герцог Франсуа-Александр-Фредерик Ларошфуко-Лианкур, grand maitre de la garde robe[390], которому поручено каждое утро будить короля, ранним утром 15 июля первым доложил Людовику XVI о событиях в Париже: Бастилия в руках народа, и парижане шествуют по улицам с отрубленными головами маркиза де Лоне и Жака де Флесселя. Людовик XVI спросил его: «Но что вы имеете в виду, это ведь восстание?» Ответ был столь же краток: «Нет, Ваше Величество, это революция».

Остается только догадываться, действительно ли этот разговор имел место, или же он возник в воображении де Ларошфуко-Лианкура. Действительно, два верховых курьера накануне вечером информировали Людовика XVI обо всем, что происходило в Париже, так что есть все основания сомневаться в рассказе де Ларошфуко-Лианкура. На спешно организованном совещании Людовик XVI отказался подчиниться требованию своего младшего брата, графа д’Артуа, ввести войска и разогнать революцию. Король выбрал придерживаться совета, который ему нашептал барон де Бретёй, назначенный им же преемник Неккера: прежде всего ничего не предпринимать и «сохранять спокойствие». Граф де Прованс, этот месье, старший брат Людовика XVI, тоже советовал ему проявлять осторожность. Любое решение, любое новое распоряжение могло оказаться роковым для Бурбонов и привести к непредвиденному захвату власти.

Цветочный ковер, скрывающий пропасть

Гнев парижан пронесся по Франции подобно неудержимому вихрю. В первые же дни после взятия Бастилии разъяренные жители разграбили склады оружия в Ренне, Дижоне и Нанте. Граф де Сен-При, соратник экс-министра Жака Неккера, сразу же заметил мрачные настроения, охватившие население: «Воскресенье я провел в своем загородном доме и поэтому не знал, что происходит в Париже. Узнав обо всем на следующий день, я сразу же заметил последствия парижских событий и услышал, как лодочники на реке за моими владениями выкрикивают громкие проклятия из своих судов перед каждым домом, в котором, по их мнению, жил кто-то из дворян. Картина с портретом короля, которую они заметили в моем доме, не избежала их проклятий».

Из своей резиденции в Эльзасе баронесса д’Оберкирх с недоумением наблюдала, как в окрестных деревнях «поджигают дома, грабят и разрушают. […] Все закрываются по домам. […] Прощайте, те счастливые времена, хранившие прошлое». Дворяне постепенно начинали осознавать всю серьезность ситуации. Граф Луи-Филипп де Сегюр мастерски подвел итог новой политической реальности: «Мы, представители молодого французского дворянства, [жившие] без сожаления о прошлом и без всякого беспокойства о будущем, бодро ступили на ковер из цветов, скрывавший пропасть».

По словам посла Великобритании Джона Сэквилла, Франция переживала «величайшую революцию в истории человечества… Французское королевство – свободная страна, в которой роль короля ограничена, а привилегии дворянства сокращены». Большая часть знати бежала со всем нажитым за границу. Кто-то переодевался монахами или горничными, чтобы не попасть в руки гражданской милиции. Маршал де Брольи, военный министр, барон де Бретёй, министр финансов, герцог де ла Вогюйон, министр иностранных дел, и Пьер-Шарль Лоран де Вилледёй, государственный секретарь короля, – все они решили бежать. Оба брата короля тоже отбыли в более безопасные места. Граф де Водрёй – лучший друг д’Артуа, младшего брата короля – в августе бежал в Намюр и только тогда, кажется, осознал, что французское общество изменилось навсегда: «Отречься от своей страны, от нации, от своих друзей, оставшихся позади посреди ужасов анархии, столкнуться с множеством неблагодарных, потерять все свое состояние, отказаться от спокойной жизни в возрасте, когда нужно замедлиться, – это дорогие жертвы. Такова наша судьба, и мы не знаем, когда она снова изменится».

Людовик XVI никак не решался уехать и не реагировал на уговоры жены. Здесь снова можно предоставить слово принцессе де Ламбаль:

Королева, несмотря на сомнения, зародившиеся в голове короля, весь день и всю следующую ночь была занята подготовкой к отъезду и надеялась, что король последует совету своих братьев… Она так страстно желала, чтобы [король последовал за ней], что бросилась на колени и умоляла его покинуть Версаль и встать во главе своей армии. Она даже предложила сопровождать его верхом на лошади, в военной форме. Но все без толку, она как будто говорила с мертвецом: он так ей и не ответил.

Маршал де Брольи перед бегством сообщил королю, что его солдаты больше не могут гарантировать безопасность королевской семьи. Была, однако, и другая причина, по которой Людовик XVI не решался покинуть Версаль: он опасался, что из-за его бегства начнется гражданская война, в результате которой Бурбоны и вовсе потеряют трон. Или, что еще хуже, претензии на трон предъявит племянник Людовика XVI герцог Орлеанский, который всегда выступал против политики короля, воспользовавшись его бегством, и это тоже немедленно ознаменует конец двухсотлетнего правления Бурбонов.

Таким образом, решение Людовика XVI не покидать Францию было вполне обдуманным, хотя и не слишком удачным. Своим желанием остаться в Версале монарх одновременно изолировал себя с политической точки зрения. Позже Людовик XVI признает свое решение остаться в Версале одной из величайших ошибок: «Я должен был бежать, и я хотел этого, но что оставалось делать, когда Месье [старший брат, граф де Прованс] умолял меня остаться, а маршал де Брольи сказал мне: “Мы можем отступить в Мец, но что нам делать, когда мы туда доберемся?”» Все меня бросили».

На Париж

Народное восстание в Париже превратило Людовика XVI в главного политического неудачника Европы. Что теперь оставалось делать? Герцог де Ларошфуко-Лианкур, человек, который сообщил монарху, что происходит нечто большее, чем просто волнения, посоветовал королю как можно скорее выступить с заявлением перед Национальным собранием – как «отец отечества».

Когда король вошел в зал заседаний Menus-Plaisirs, со скамей раздались громкие аплодисменты. Ожидания делегатов взлетели до небес: они успели увериться, что произошедшее в Париже бесчинство заставит монарха пойти на значительные уступки. Но первой и главной целью Людовика XVI было возвращение мира в столицу, и в качестве заявления он приготовил не что иное, как приказ о полном выводе войск, размещенных вокруг Парижа. Он хотел как можно скорее объявить об этом жителям столицы. И в то же время монарх, осознав необходимость возвращения в Версаль любимца публики Неккера, направил уволенному министру письмо, больше похожее на мольбу: «Я приглашаю вас вернуться и занять свой пост как можно скорее». Члены Национального собрания были разочарованы слабой, по их мнению, политической позицией короля, но на самом деле Людовика XVI просто прижали к стене. Вечером монарх записал в своем дневнике: «Посетил заседание [Ассамблеи] и возвращался пешком». Людовик XVI превратился в колосса на глиняных ногах, который, как отмечал посол США Томас Джефферсон, «безоговорочно уступил требованиям третьего сословия».

На следующий день несколько членов Ассамблеи отбыли в Париж, чтобы сообщить радостную новость: Неккер восстановлен на прежнем месте! Они же должны были предупредить, что король отправляется в столицу, чтобы сделать публичное заявление. Французский ученый Жан Сильвен Байи, президент Ассамблеи, был в составе этой делегации из 88 человек, которые 17 июля отправились в Париж: «Мы все в многочисленных каретах выехали из центра Версаля, где проходило народное гулянье, под сияющим солнцем. Наше путешествие обернулось сплошным триумфом. По дороге в Париж мы встречали толпы людей, которые постоянно кричали нам: “Vive la Nation!”[391] В самом Париже уже собрался народ, который кричал: “Vive la Nation! Vive le roi! Vive les députés!”[392], и мы раздавали им трехцветные кокарды».

Королевскую карету сопровождала делегация представителей третьего сословия. У Людовика XVI больше не было телохранителей, их заменили члены гражданского ополчения. Маркиз де Феррьер с горечью писал, что ополченцы «больше походили на сборище бродяг, чем на королевский эскорт». Пеструю процессию, выходящую из королевского дворца в Версале, в центре Парижа провожала ликующая толпа. Когда же теперь король въехал в столицу, ни пышности, ни торжественности уже не было. Доктор Ригби наблюдал с балкона Пале-Рояля, как мимо него проплывала эта процессия: «Король выглядел скромно, если не сказать кротко, его больше не окутывало ослепительное царственное сияние [былых времен]».

Народ с ликованием ожидал процессию, но аплодировали теперь не столько королю, сколько представителям третьего сословия. Австрийский посол Мерси-Аржанто даже отмечал, что на прибытие короля большинство жителей реагировали прохладно. Вопреки утверждениям Жана Байи, выкриков «Vive le roi!» на улицах Парижа почти не было слышно.

В тот же день в ратуше король получил из рук Жана Байи, избранного новым мэром Парижа назавтра после смерти Жака де Флесселя, трехцветный кокард: «Месье, я имею честь вручить Его Величеству символ всех французов». Людовик XVI, прикалывая огромный кокард к своей шляпе, пробормотал, что «мой народ всегда может рассчитывать на мою любовь». Однако любовь его народа оказалась условной.

La Grande Peur

Безработица и голод вынудили тысячи поденщиков просить милостыню. Многие из них бродили от деревни к деревне в поисках работы. Не было ничего необычного в том, что нищие, сбиваясь в группы, кочевали по стране. Необычным было то, как группы попрошаек превращалиь в банды мародеров и грабителей. Население было напугано. По деревням поползли слухи о разбойниках, которые уничтожают урожай и грабят амбары.

Страх – сильнейший катализатор эмоций, и в век, когда у большинства сельских жителей едва ли была возможность получить достоверную информацию, слухи о грабежах мгновенно обрастали всевозможными теориями заговора. Коллективный страх завладел Францией летом 1789 года. Сочетание голода и невежества породило национальную массовую истерию – la Grande Peur[393]: население Франции уверило себя, что дворянство готовит крупное вторжение из-за границы.

Ходили, например, слухи, что англичане готовы пересечь Северное море и захватить портовый Брест. Шептались, что «аристократический заговор» дворян-émigrés[394] рассчитывает на военную поддержку испанского короля. Другие утверждали, что габсбургский император Иосиф II ждет некоего знака от своего шурина Людовика XVI, чтобы вернуть Францию силой оружия. Говорили, что население специально морят голодом, что по французским лесам маршируют отряды иностранных войск, а граф д’Артуа собирает армию, чтобы поспешить на помощь брату. Иностранных путешественников еще не считали врагами, но бродячих торговцев уже порой принимают за разбойников. Любой крупицы дезинформации хватало, чтобы вызвать панику.

Депутаты, ежедневно заседавшие в Национальной ассамблее, не остались в стороне. В своих отчетах, comptes rendus[395], они полагались на информацию, которая оказывалась такой же недостоверной, как и слухи. Местные газеты, начиная с Nouvelles de Versailles, ежедневно публиковали всевозможные ужасные истории о том, как грабители обезглавливают мэров и высоких лиц. Вымыслам, распространяемым по Франции, не было предела.

Из своего убежища в Намюре граф де Водрёй писал графу д’Артуа: «Вы, наверное, слышали о зверствах в Труа, которые выпали на долю мэра. Ему выкололи оба глаза, а затем подвергли бесчисленным пыткам; его конечности сожгли, а затем их съели эти каннибалы. Вот результат Просвещения и плоды философии XVIII века».

Новости о событиях в Париже, передаваемые через рассказы путешественников и письма, действовали на сельское население как эхо-камера. Жители ждали, что в любой момент может объявиться колонна разбойников, а не разбойники – так иностранная армия. Больше чем в половине случаев зачинщицей считали Марию-Антуанетту, l’Autrichienne. Английский агроном Артур Янг, проезжая через Кольмар, услышал от своих соседей по столу, что «королева [Мария-Антуанетта] вынашивает планы взорвать Ассамблею с помощью мины и послать в Париж армию». По словам того же собеседника, «ему об этом рассказал один из участников Ассамблеи» – разумеется, этого было вполне достаточно, чтобы развеять любые сомнения. Другой собеседник сообщал, что Мария-Антуанетта «написала письмо своему брату [императору Иосифу II], чтобы он приехал и уничтожил третье сословие с помощью пятидесяти тысяч солдат, и что, помимо этого, она попросила его убить гонца, который доставит это письмо. Но, к счастью, третье сословие [заранее] перехватило гонца, поэтому мы узнали об этих планах».

Повсюду давали о себе знать банды грабителей или отряды наемников. Присутствия нескольких иностранцев в деревне оказывалось достаточно, чтобы вызвать всеобщую панику. В Ангулеме даже безобидное облако пыли привело к массовой истерии, когда жители решили, что к ним приближается банда разбойников. В Шампани три тысячи разъяренных крестьян гнались за такой же бандой, пока не выяснилось, что это всего лишь стадо коров, которые, похоже, не собирались совершать никакое ограбление. Экономист и политик Жан Мари Ролан де Ла Платьер, муж известной писательницы и владелицы салона мадам Ролан, в конце июля в панике писал ей из Лиона, что бывшие британские заключенные, переодетые пиратами, прервали морские поставки зерна в Средиземноморье. Другой корреспондент сообщал, что из 50 миллионов фунтов, якобы украденных из казны беглыми аристократами, половину удалось перехватить на границе с Австрией.

Франция была охвачена беспорядками и грабежами с самого начала 1789 года, но la Grande Peur стал новостью. Все знали, что дворянство жаждет мести, теперь все были уверены, что оно фактически принуждает низшую буржуазию к порядку по всей Франции. Школьные учителя, лавочники, мельники, виноградари и ремесленники открыто восставали против существующей власти и дворянства. Местные власти беспомощно наблюдали за тем, как уничтожается их собственность, и даже если горел дом мэра, порой ему самому лишь в последнюю минуту удавалось спастись. В Квинси, деревушке во Франш-Конте, жители захватили замок сбежавшего сеньора, но грандиозный банкет, организованный в честь революции, закончился трагедией. Несколько неосторожных посетителей замка с горящими факелами отправились искать винный погреб, но вместо него забрели в пороховой. Весь замок со всеми гостями взлетел на воздух. И это, конечно, не избавило Франш-Конте от непрерывных беспорядков и мародерства в течение последующих недель. В таких городах, как Анже, Сомюр, Кан, Мелен, Рамбуйе, да практически по всей Франции замки грабили и сжигали, уничтожая целые архивы.

В Эксе, городе недалеко от Марселя, странствующий врач Эдвард Ригби стал свидетелем, как более 70 заключенных освободили из местной тюрьмы и под громкую барабанную дробь и музыку они прошли по улицам как герои. Те, кто не высказывается в поддержку третьего сословия, le Tiers État, во весь голос или не носит трехцветную кокарду, рисковал оказаться под арестом, попасть под пытку или погибнуть. Один дворянин писал: «Повсюду грабежи и мародерство. Народ обвиняет королевских дворян в дороговизне зерна и впадает в ярость. Взывать к здравому смыслу бесполезно: этот беспутный народ глух ко всему, кроме своего гнева». Ненависть народа, охватившая Францию, рождалась из разочарования и недовольства, которым позволяли тлеть годами. На деревенских площадях по всей Франции жители слушали, как вслух им зачитывают ужасающие сообщения о том, что «повсюду горят замки, разрушены монастыри, разграблены фермы».

Впрочем, в том, что у Франции серьезные проблемы, не было ничего нового. По словам историка Франсуа Фюре, король все эти годы пытался поддерживать традиции сильной монархии, но за надежным фасадом его королевская власть рушилась все быстрее и быстрее. По словам Фюре, в течение многих лет короля окружали «плохие министры, неверные советники и дурные управленцы». Летом 1789 года король уже просто не знал, как преодолеть этот национальный кризис. Его шурин, император Иосиф II, видел, как на французскую монархию надвигается самый страшный кошмар: «La racaille de Paris va être le despote de foute la France»[396] – народ, или «отбросы», как называет их Иосиф II, будет править Францией.

Пока богатая буржуазия требовала участия в Ассамблее, экономический кризис проделал огромную брешь в доверии населения. Взяв дело в свои руки, низшие социальные слои теперь формировали массовый фронт против высшего духовенства и дворянства. Король пока что оставался в стороне, ходили даже слухи, будто именно Людовик XVI стоит за поджогами дворянских и церковных владений и будто «он дал свое согласие на разграбление собственности евреев и на возвращение того, что дворяне когда-то отняли». Любой предлог был хорош, чтобы оправдать слепую агрессию. В Эльзасе орудовала банда грабителей, главарь которой утверждал, будто он брат короля. Главарь другой банды заявлял, что у него в кармане «тайный приказ короля» требовать зерно.

Впрочем, не везде бунтовщики добивались одинакового успеха. Например, процессию из нескольких тысяч повстанцев, направлявшихся в аббатство Клюни, наспех созванное гражданское ополчение расстреляло еще до их прибытия. В других местах разбойников успешно арестовывали и отправляли на галеры. Национальная истерия утихла только к концу лета, когда население пришло к выводу, что так называемые «сотни тысяч разбойников» не так уж страшны, а опасения по поводу вторжения английских или австрийских солдат позади. «Благородный заговор против третьего сословия» оказался пустой болтовней. Граф де Мирабо отзывался о людях, которых на все лето очаровал la Grande Peur, как «детей, которые любят слушать сказки». Однако за лето 1789 года народ дал понять, что если он пойдет под одним знаменем, то станет грозным противником.

«Они все с ума посходили!»

События во Франции тем временем перекинулись на епископство Льеж. Когда до тамошних жителей дошла весть о падении Бастилии, протестующие прошли маршем к местным правительственным зданиям, потребовав назначения новых магистратов. Князь-епископ выбрал безопасный путь и бежал в Трир, после чего в Льеже провозгласили республику. Сейчас совершенно точно известно, что Льежская революция произошла под влиянием Французской, в отличие от борьбы против австрийцев, которая в то же время шла в Южных Нидерландах.

Тем временем парижане не остались в стороне. На следующий день после падения Бастилии гражданское ополчение было переименовано в Национальную гвардию. Жители, владевшие недвижимостью или платящие налоги, а значит, входящие в число активного населения, теперь могли выступать своего рода гарантами – les gens honnêtes[397]. Национальной гвардией командовал маркиз де Ла Файет, считавшийся героем из-за своего участия в борьбе Америки за независимость. Не все, впрочем, были одинаково довольны звездным обаянием Ла Файета. Для графа де Сен-При маркиз – человек, «сочетающий в себе необузданные амбиции с очень слабым характером». Принц Шарль-Жозеф де Линь злобно отзывался о Ла Файете как о «человеке бесцветного ума, внешности и характера, которого несправедливо превозносят за несколько сражений в Америке». Говоря коротко, маркиза пока терпели в революционных кругах, но он понимал, что ходит по тонкому льду: «Я слежу за порядком в Париже, но, по правде говоря, местный народ разгневан, и командуют им группы, ведущие себя отвратительно. Только я пока еще могу усмирить толпу в ее восторженном бреду».

Но беспорядки в Париже продолжались. 21 июля, через неделю после штурма Бастилии, Бертье де Совиньи, высокопоставленного чиновника администрации, и его тестя барона Фулона де Дуэ обвиняли в спекуляции и предательстве народа. К тому же Дуэ якобы сказал, что, «если народ не ест хлеб, пускай ест сено» – вариация на тему высказывания, приписываемого Марии-Антуанетте. (Считается, будто на вопрос, что должны есть люди в голодные времена, когда у них нет хлеба, королева ответила: «Qu’ils mangent de la brioche»[398]. На самом деле этот анекдот придумал философ Руссо, и он не имеет под собой никакого основания.)

Триумфальное возвращение поспешно уволенного Жака Неккера на мгновение утихомирило накал страстей. Десятки тысяч жителей приветствовали швейцарского банкира, стоя буквально на крышах и крича: «Да здравствует Неккер!» Король рассчитывал, что Неккер сотворит новое чудо и спасет его королевство от банкротства. Однако сельские волнения, la Grande Peur, стали причиной «революции внутри Французской революции». Страна погрузилась во всеобщий административный хаос, вследствие чего собирать налоги стало невозможно. Французская экономика снова оказалась под угрозой полного краха. Идеальный момент для членов третьего сословия, чтобы усилить давление на первые два!

Вечером во вторник, 4 августа 1789 года, когда Собрание обсуждало сложную ситуацию, в которой оказалась Франция, трудно было предугадать, что речь всего одного человека ознаменует новый курс страны. Богатый виконт Луи Мари Антуан де Ноай, один из 47 дворян, перешедших в Национальное собрание, а значит, совсем не чужой человек, чуть позже восьми взошел на трибуну в зале Menus-Plaisirs. И тем, кто думал, будто во время своей речи виконт будет путаться в бесконечных технических отступлениях, стоило присесть.

Потому что виконт де Ноай в своем выступлении попал в яблочко. Ему было ясно как божий день, что французский народ жаждет налоговой реформы. Народ, утверждал виконт, устал от феодальных обязательств. Без радикальных перемен Францию не только ждало поражение, но и «полное разрушение общества было неминуемо». Поэтому Ноай требовал «установить правительство, которым будет восхищаться и за которым будет следовать вся Европа». Во время речи Ноая было так тихо, что упади булавка – ее было бы слышно. Никто не ожидал такого развития событий. Чего он добивался? Публике не пришлось долго ждать, прежде чем виконт озвучил ряд предложений, которые потрясли французское общество.

Согласно проекту Ноая, каждый гражданин отныне и без исключения должен был платить пропорциональный налог в зависимости от своего дохода. Второе предложение заключалось в том, что расходы на работы на общественных дорогах должны были нести все, опять же без каких-либо исключений. Аналогично предполагалось поступить и с corvées[399], обязующим крестьян бесплатно содержать дороги в имениях помещиков. Но члены Собрания раскрыли рты, когда виконт де Ноай попросил сделать феодальные права «доступными», чтобы те, кто хочет и у кого есть на это деньги, могли откупиться от своего феодала, от выполнения феодальных повинностей и стать полностью «свободными людьми». Одной этой речью Ноай смахнул с лица земли основы старого режима: долой феодальное общество! Когда он возвращался на скамью, сначала послышались осторожные одинокие хлопки, но все они очень быстро переросли в гром аплодисментов. Своей речью виконт воплотил в жизнь самые смелые мечты третьего сословия. Он нарисовал новое будущее для Франции.

Когда следующим докладчиком на трибуну поднялся Арман-Дезире де Виньеро дю Плесси, рты делегатов раскрылись еще шире. Невероятно богатый дю Плесси, герцог д’Эгийон, человек с годовым доходом около 100 тысяч фунтов стерлингов, в вопросах владений и частных угодий мог сравниться только с королем. Теперь тот же герцог заявлял с трибуны, что «замки грабят не только простые воры, но и весь народ, обедневший и отчаявшийся, уставший от бесчинств знати». Герцог резко выступал против «феодального варварства»: он тоже требует немедленной отмены феодальных прав.

Представители третьего сословия с недоверием наблюдали, как герцог д’Эгийон роет могилу французскому дворянству. Революционная атмосфера достигла апогея. После вдохновенной речи герцога д’Эгийона наступила очередь герцога дю Шатле, и он с трибуны громогласно отрекся от своих феодальных прав. Тот факт, что герцог дю Шатле при этом на глазах у всех лишился практически всего наследия, для него, видимо, не имел такого уж большого значения.

И все же это был еще не конец. На помосте в Menus-Plaisirs быстрой чередой зазвучали речи представителей духовенства и дворянства, перешедших в Собрание. По мнению одного из ораторов, налоги для дворянства и духовенства должны были иметь обратную силу, другой предлагал сделать правосудие бесплатным, третий хотел отменить исключительные права дворян на охоту, одновременно выступая за «достойное гражданство» для представителей знати.

Но откуда вдруг взялась такая резкая смена курса? Действительно ли дворяне и духовенство поверили в равенство людей? Конечно, нет. На самом деле они были в ужасе от la Grande Peur, превратившегося в народное восстание. Представители дворянства и духовенства, заседающие в Собрании, были вынуждены искать решения, чтобы остановить поджоги и грабежи, и они сочли, что готовы пойти на большие уступки. Больше того, они были готовы начать платить налоги в тот же славный вечер 4 августа 1789 года и в один голос призывали к отмене крайностей феодальной системы, при этом упорно держась за оставшиеся у них привилегии. Сошлись на том, что феодальные права на землю отныне фактически подлежат выкупу, но до тех пор, пока не выплачена вся сумма, земля будет принадлежать первоначальному владельцу. В ночь на 4 августа либеральные представители дворянства решились пожертвовать частью своих привилегий, питая при этом тихую надежду на то, что им позволят участвовать в управлении страной. Другими словами, речь шла о бартере.

Но в тот момент, когда слово взяли представители высшего среднего класса, заседающие в Собрании, привилегии осталось попросту закопать. Вскоре после полуночи делегаты от Дофине, графства на юго-востоке Франции, объявили, что они сами отказываются от привилегий своей провинции. Бретонцы, представители Прованса, Нормандии, Пуату, Оверни, Артуа и Камбре объявили о том же, а за ними и делегаты от всех остальных провинций.

В два часа ночи старый феодальный французский режим, ancien régime, навсегда ушел в прошлое. Собрание сделало Францию единой и неделимой. Отныне это больше не была сложная совокупность провинций с собственными привилегиями, наследственными должностями, юрисдикциями, валютами, налогами и границами. 5 августа Франция превратилась в неделимую нацию и страну, в которой всем подданным предоставлялись одинаковые права и обязанности и каждый платил налоги в соответствии со своими доходами. Политическая роль короля была ограничена навсегда. Центр тяжести политической власти сместился к третьему сословию, буржуазии, которая отныне определяла все. В ночь на 4 августа 1789 года революция произвела политический переворот, восторг от которого невозможно было унять. Адриен Дюкенуа, адвокат, избранный от третьего сословия, в состоянии полной эйфории писал: «Какая фантастическая и незабываемая ночь! Мы плакали, мы обнимались. Что за нация! Какая слава, какая честь быть французом!» Маркиз де Феррьер не уступал своему коллеге, сравнивая эту бурную ночь с «моментом патриотического опьянения». Однако он добавлял, что у дворянства не было другого выбора, кроме как уступить:

Заседание, состоявшееся вечером во вторник, 4 августа, – самое памятное из всех, когда-либо состоявшихся. Герцоги д’Эгийон и Шатле предложили дворянству и духовенству объявить об отказе от своих привилегий. Всеобщее восстание, разрушенные провинции, более 150 сожженных замков, документы, удостоверяющие дворянские права, которые с яростью разыскивали и сжигали, невозможность противостоять бушующему потоку революции – все это предписывает линию поведения, которую мы должны соблюдать. […] Было бы бесполезно, даже опасно противиться всеобщему желанию нации.

Граф де Мирабо, хотя сам не присутствовал на дебатах, в своей ежедневной газете Le Courier de Provence резюмировал это событие как «un tourbillon électrique, электрическую карусель, на которой эмоции непрерывно сменяют друг друга».

Вскоре после этого законопроект был представлен дворянству и духовенству. Кажется, будто только маркиз де Лалли-Толлендаль предвидел надвигающуюся бурю. Во время обсуждений он передал спикеру Собрания записку со словами: «Приостановите заседание. Они все с ума посходили».

Декларация

Историческая ночь 4 августа обернулась продолжительными дискуссиями и выступлениями, из-за чего секретарям Собрания понадобилась целая неделя, чтобы разобраться с протоколами и подготовить их расшифровки. Тем временем перед членами Собрания встал новый непростой вопрос.

В январе 1789 года маркиз де Ла Файет приступил к работе над первым вариантом Декларации прав человека и гражданина (La Déclaration de l’Homme et du Citoyen) – титанического труда, который обсуждали на заседаниях Собрания в течение нескольких месяцев. С помощью Декларации третье сословие собиралось уничтожить сословное общество и установить новые гражданские права, согласно которым «все люди рождены свободными и равными». Маркизу де Ла Файету помогал его друг Томас Джефферсон, с которым он сражался против Великобритании в американской Войне за независимость. Джефферсон сменил Бенджамина Франклина на посту американского посла и лично наблюдал за ходом Французской революции из первых рядов. Однако Декларацию Ла Файета осудили два влиятельных французских философа: Монтескье и Руссо.

Монтескье, как мы видели ранее, выступал за la liberté – свободу личности. По его мнению, эта свобода могла быть гарантирована только при условии разделения властей в государстве, чтобы не допустить превышения полномочий: «При слиянии судебной и исполнительной власти судья становится деспотом». Монтескье был сторонником умеренного течения философии Просвещения и «ограниченной монархии» в английском духе.

Таким образом, он не состоял в лагере таких философов, как Гельвеций, Дидро или Гольбах, но, как и они, критически относился к объединению церкви и государства. Идеи Монтескье уже легли в основу Конституции США, а теперь им предстояло найти отражение в 16-й статье французской Декларации: «Общество, в котором права закреплены недостаточно надежно, а разделения властей нет, не имеет никакой конституции». Можно сказать, что Монтескье – духовный отец современного правового государства.

Руссо, или для друзей Жан-Жак, изложил теоретическую модель общества в книге «Об общественном договоре, или Принципы политического права» (Du contrat social ou principes du droit politique). В этой работе Руссо выступал против «права сильнейшего» и неравенства, царящего в обществе: «Сильнейший никогда не сможет стать настолько сильным, чтобы навсегда остаться лидером, если он не превратит свою власть в право, а повиновение – в долг». Философ стремился к обществу, в котором все люди равны и в котором равенство гарантировалось «общественным договором» – соглашением о взаимовыручке. Соглашение должно было одновременно гарантировать и разграничивать права каждого человека, потому что, согласно Руссо, абсолютной свободы не существует. А значит, для полноценного функционирования эгалитарного общества индивид должен был подчиняться la volonté générale – общей воле. Таким образом, ограничивалась «личная воля», но достигалось «всеобщее счастье».

В этом понятии заключались две основные ценности Руссо: свобода и равенство людей, даже если меньшинство должно было подчиняться большинству. По мнению Руссо, только республиканская форма государства могла это обеспечить. Воля большинства, а не привилегированной группы, дворянства или духовенства должна была определять политический курс. Руссо называл аристократию, будь то noblesse d’épée[400] или noblesse de robe[401], lepire des gouvernements[402]. Философ предлагал создать une aristocratie élective – «выборную аристократию», в которой большая часть населения избирала бы меньшинство, представителей, способных защищать интересы каждого из них. Вдохновленное идеями Руссо, Собрание стремилось создать административный гибрид, в котором монархия сочеталась бы с республиканскими принципами.

Итоговая Декларация, увидевшая свет в конце августа 1789 года, была результатом тяжелого труда. Помимо рабочего документа, который Ла Файет представил на рассмотрение Собрания 11 июля, Жан-Жозеф Мунье, адвокат из Гренобля и член Собрания, еще до того представил собственный вариант, который, по общему признанию, был в целом весьма схож с тем, что предлагал Ла Файет. Оба они сходились во мнении, что с идеей абсолютной монархии покончено. Главное же различие заключалось в том, что Мунье выступал за конституционную парламентскую монархию, в то время как Ла Файет нигде не употреблял слово «монархия» и выступал за «народный суверенитет», при котором вся власть принадлежит нации.

Члены Собрания рассмотрели Декларацию в том виде, в каком ее предложил Ла Файет, как преамбулу к новой конституции, которая должна была стать вишенкой на революционном торте. По словам философа Николя де Кондорсе, эта Декларация формировала «моральный щит» для всех граждан, независимо от границ и поколений. Другими словами, Декларация прав человека и гражданина должна была нести в себе долговременное универсальное значение. Экономист Пьер Самюэль Дюпон де Немур писал об этом так: «Здесь речь не о Декларации прав, которые вряд ли продержатся хотя бы день. Речь идет о фундаментальных правилах жизни нашей нации, всех наций, которые будут действовать на протяжении веков». Однако дворянин Лолли-Толлендаль советовал не торопиться с принятием проекта Ла Файета без подробного рассмотрения. В своей речи он затронул вопрос различий между Америкой и Францией: «Есть огромная разница между новой нацией бывших колоний, разорвавшей связи с далеким правительством, и древней, огромной нацией [такой, как французы], одной из величайших наций в мире!»

Собрание не хотело торопить события. Однако с этим возникала проблема: все его члены должны были разрабатывать Декларацию совместными усилиями, что приводило к многочасовым дискуссиям о мельчайших деталях. Тем временем на парижских улицах и в сельском захолустье бушевало слепое насилие, грозящее привести к утрате контроля Собрания над происходящим. Поэтому действовать нужно было быстро. Депутаты Собрания приняли мудрое решение обсуждать вопросы в небольших рабочих группах, но это не спасло их от препирательств. К августу Собрание так и не пришло к общепринятой Декларации. Графу де Мирабо поручили привести Декларацию в окончательный вид, и для этого ему пришлось прибегнуть к помощи друзей-политиков. Одним из таких друзей стал журналист Этьен Дюмон. Впоследствии он проговорился, что Мирабо взял инициативу в свои руки, но на самом деле и пальцем не пошевелил: «Мирабо, как всегда, проявил великодушие, взяв на себя задачу [редактирования Декларации], а затем перепоручил эту задачу друзьям. Мы вместе составляли текст, спорили, добавляли одно слово, чтобы потом вычеркнуть четыре, смертельно уставали во имя этой нелепой задачи, но в итоге получилась мозаика из так называемых вечных прав, которых никогда прежде не существовало».

Титаническая работа была проделана за три дня и три ночи. 17 августа 1789 года новая версия Декларации оказалась на столе Собрания. Однако текст, составленный Мирабо при активной помощи его друзей, всеобщего одобрения не встретил. Делегаты требовали упростить текст, чтобы он был понятен всему населению, как «детская азбука». Члены Собрания устроили настоящую гонку, стремясь представить новый проект. При дюжине новых положений 1200 членов Собрания едва ли понимали, с чего начать. Маркиз Лалли-Толлендаль вздыхал: «Если мы, 1200 человек, испытываем такие трудности с согласованием дальнейших действий, то как можно рассчитывать на сплочение 24 миллионов французов?»

После нескольких недель обсуждений большинство делегатов решили принять за основной текст Декларации проект архиепископа из Бордо Жерома Шамбона де Сизе. Двадцать четыре статьи его текста сократили до семнадцати. 26 августа 1789 года члены Собрания утвердили окончательный вариант, и Собрание наконец-то могло обнародовать Всеобщую декларацию прав человека и гражданина. Такие принципы, как Liberté, Egalité en Fraternité – свобода, равенство и братство, – теперь стояли рядом.

Во введении к Декларации говорилось не о Боге, а о Высшем существе. По мнению членов Собрания, истиной не обладал ни один бог; Высшее существо отныне должно было стать богом для всех религий. Это, помимо прочего, означало, что католицизм отныне перестает считаться государственной религией. Но, несмотря на то что члены Ассамблеи ратовали за всеобщее равенство и свободу и утверждали, что «люди рождаются свободными и с равными правами», некоторые статьи «Декларации о правах человека и гражданина» оставались на удивление расплывчатыми.

Например, свобода вероисповедания теперь была разрешена, «пока не нарушается сложившийся порядок». Также объявлялась свобода прессы, однако Собрание оставляет за собой право в случае «злоупотребления этой свободой» применять к журналистам жесткие меры. Личное равенство омрачалось экономическим неравенством, поскольку Декларация не учитывала интересы беднейших слоев населения, не имеющих недвижимости или имущества. Иными словами, разрыв между богатыми и бедными никуда не девался. Принцип личной свободы, когда «каждый человек считается невиновным, пока не будет доказано обратное», также мог применяться избирательно.

Право голоса предоставлялось только тем, кто владеет собственностью, и только мужчинам. Женщины получат право голоса во Франции только в 1944 году, через полтора века после Французской революции. Что же до социального положения женщин, то в Декларации ничего о них не было сказано. Таким образом, равенство, безусловно, не распространялось на женщин: Собрание намеренно проигнорировало их политические и социальные права.

Рабство во французских колониях не отменялось, этому предстояло случиться только через два года.

Не попала в окончательный вариант Декларации и статья, гарантирующая свободу труда. Более того, 14 июня 1791 года бретонский юрист Исаак Ле Шапелье внес на рассмотрение законопроект, запрещающий рабочим объединяться в профсоюзы и устраивать забастовки.

Таким образом, «пассивные граждане» – а их во Франции получалось около трех миллионов – не владели собственностью и лишены были возможности участвовать в политической жизни. Остальные четыре миллиона французских избирателей, имеющих право голоса и владеющих собственностью, должны были платить налоги в размере не менее трех человеко-дней, чтобы получить право назначить выборщика. Именно эти 50 тысяч выборщиков, которые в свою очередь платили налоги в размере не менее заработной платы за 10 рабочих дней, избрали представителей Генеральных штатов в начале 1789 года. «Простые люди» не могли назначать делегатов, поэтому все избранные представители третьего сословия принадлежали к богатой буржуазии. В августе 1789 года абсолютизм Людовика XVI был окончательно уничтожен, но политическая власть осталась в руках богатого класса, несмотря на то что контроль над государством перешел от дворянства к буржуазии. Свобода, провозглашенная в августе 1789 года, была прежде всего экономической, то есть подразумевала возможность открытого перемещения товаров и торговли. Граждане, в чьи руки перешло политическое управление Францией, жили верой в свободную экономику как ключ к необходимой социальной гармонии. Поэтому равенство касалось только среднего класса французского общества: те, кто не владел собственностью и не платил достаточные налоги, отстранялись от участия в политической жизни общества. «Братство» носило еще более условный характер, оно не считалось всеобщим и не распространялось на все социальные слои. Более того, Декларация цитировала теорию «народной воли» Руссо о государственном устройстве, при котором личность была подчинена власти общей воли народа. Согласно Руссо, народную волю должны были представлять «лица, которые работают на общее благо» и тем самым служат интересам народа. Именно эти лица должны были оправдывать применение насилия для продвижения интересов нации и превращать «народную волю» в террор. Насилию предстояло стать неотъемлемой частью Французской революции. Оно, как справедливо пишет историк Саймон Шама, «является коллективным источником энергии Революции. Именно оно сделало революцию революцией». Таким образом, разум лишался разума, а свободе и братству предстояло в ближайшие годы утонуть в крови.

Несмотря на расплывчатость формулировок, Декларация о защите прав человека стала беспрецедентным по тем временам документом. Она окончательно рвала связи Франции с феодальным прошлым и уносила древний режим в могилу. Она свидетельствовала о рождении нового общества, в котором суверенитет принадлежит нации, «народу». Теперь это общество возглавлял не король, а избранные представители, назначенные голосующим населением. Это был конец классового общества, в котором богатое меньшинство правит нищим большинством.

Одинокий король

После того как Людовику XVI зачитали Декларацию, он дал понять, что доволен новым направлением развития Франции. В письме, адресованном архиепископу Арля, он благодарил «великодушного и благородного глашатая первых двух сословий государства», которые на трибуне Menus-Plaisirs встали на защиту своей страны и своего короля. Однако Людовик XVI был доволен лишь на первый взгляд. Король противился ограничению своей политической власти: «Я не могу этому радоваться; я никогда не соглашусь на отнятие привилегий у моего духовенства и моего дворянства… я никогда не одобрю декреты, которые их обделяют, ибо тогда французский народ в один прекрасный день может обвинить меня в несправедливости и слабости».

Отец народа, le Père du Peuple, был недоволен тем, что Собрание отняло у него право беспрепятственно налагать вето, оставив только вето «с отсрочкой», которое король мог использовать не более двух раз подряд, чтобы заблокировать принятие закона. Собрание загнало Людовика XVI в угол: если он не воспользуется своим правом вето, то его политическая фигура попросту окажется излишней, если же все-таки воспользуется, то рискует прослыть смутьяном.

Тем временем перед Жаком Неккером стояла чрезвычайно сложная задача – вывести страну из финансового кризиса. Налоги в казну по-прежнему практически не поступали, и никуда не делась угроза массовой безработицы. В одном только Париже тысячи лакеев, конюхов, портных и мельников оказались на улицах после того, как их покровители поспешно покинули свои дома. Более четырех тысяч безработных парикмахеров прошли демонстрацией по Елисейским полям, а после схватились с Национальной гвардией. Повара, которые все эти годы служили тем или иным благородным семействам, в одночасье оказались всего лишь еще одной прослойкой безработных. По большей части им пришлось переквалифицироваться в свободных торговцев, но некоторые уже тогда открыли первые в Париже публичные рестораны.

Чтобы заполнить финансовую яму, помимо призывов к экономии, Неккер выпустил новый государственный заем. «Первый среди равных», Людовик XVI подал пример другим, пожертвовав весь свой серебряный сервиз национальному монетному двору. Церковное имущество тоже перешло от первого сословия к Собранию. Но народному гневу этого было недостаточно. Арестов становилось все больше, избитых бунтарей на фонарных столбах тоже. Даже дети, тренируясь, разгуливали с отрубленными кошачьими головами на палках.

Трехцветная кокарда служила зримым доказательством абсолютной любви к своей стране. Цветам кокарды патриоты придавали особое значение: «Белый – чистота, красный – любовь короля к своим подданным, синий – небесное счастье». Без кокарды на лацкане или трехцветного шарфа на улице лучше было не появляться – любой мог немедленно оказаться в заключении. Те, кто осмеливался надеть ботинки с серебряными пряжками, теряли головы, поскольку такие пряжки символизировали благородное прошлое, ancien régime. Не пройдет и года, как Journal de la mode et du goût de grandes dames[403] порекомендует носить полосатую одежду в национальных цветах, а любой «патриотически настроенной женщине» будет рекомендовано одеться в «костюм королевского синего цвета, увенчанный черной фетровой шляпой, которую украшает трехцветный кокард». Любой, кто открыто не поддерживал революцию, по логике революционеров был и контрреволюционером и предателем.

Тем временем все громче звучал вопрос, что же делать с королем. Большинство дворян бежало, и некогда многолюдные коридоры и покои Версальского дворца наводили уныние своей пустотой. Барон де Безенваль писал в мемуарах, что немногие лакеи, оставшиеся на посту, совершенно отказались от всяких любезностей: «19 июля я отправился на встречу с королем, и поскольку ни один министр не пришел, я попросил короля подписать приказ. […] Как только я подал ему документ, между нами встал лакей, чтобы посмотреть, что пишет король. […] Я остановил лакея, и король пожал мне руку в знак благодарности, и я увидел, как на его глазах наворачиваются слезы».

У Людовика XVI больше не было «Королевского совета», не было друзей, не было союзников и не было армии. Он стал артефактом, реликвией абсолютной монархии, обреченной на гибель, капитаном тонущего корабля, покинутого практически всеми. Те же, кто остался, оставались на свой страх и риск. Людовик XVI стал одиноким королем в добровольном уединении.

Это будет последнее лето, которое он проведет в Версале.

Загрузка...