Трое на ледовой дороге

Подмывая края сопок, над рекой тянулся вал белого дыма. Как всегда бывает в конце зимы, Чикокон кипел. Волоча обледеневшие сани и сторожко макая копыта в загустевшую от иглистых кристаллов воду, конь Максима за день раз пять нырял в белую ночь испарений. На твердом Максим торопливо сбивал с конских копыт шишки льда, обрывал сосульки с боков и морды Бусого. Потом, скинув с плеч доху, долго бежал по льду Чикокона сзади подводы — «разгонял кровь».

Огонек зимовья на Каямном он увидел в легких синеньких сумерках. Жестяная труба над крышей дыхнула догоревшим смольем, но никто не вышел на скрип саней. Собаки Максима упали на притоптанный снег, с брезгливым оскалом тянулись к лапам, скусывая с пальцев коросты льда. Максим неторопливо распряг коня, насыпал ему в торбу овса. Черная лайка Гера нервно метнулась в густой листвяк и выбежала оттуда с ношей в зубах. Нагнувшись, Максим увидел тушку свежеобснятого соболя. Прихватил рукавицей — большой кот! Баргузинский, должно быть. Кому такая удача: Сморкову или старику Кабанцу? Обснят соболь плохо, с явным браком — на концах лап кусочки меха.

— Чужа рука неловка!

Максим зло швырнул тушку зверька обратно в листвяк. Зависти у него не было: сам Максим охотился нынче в нехоженых падях, на той стороне гольцов. Добыл тридцать два соболя, двести белок, сохатого, пять кабарог. Много соболей попалось Максиму дорогих, темных — баргузинского кряжа. Против соседей на Каямном ключе он, в общем-то, ничего не имел, если не считать одного-двух пустячных вопросов. Взять хотя бы такой: зачем люди едут с одного конца земли на другой? Не то из-под Киева, не то из-под самой Риги притащились Кабанец и Сморков. А зачем? Тайгу только по телевизору знают, охоту — по воскресным прогулкам. Искать романтику поздновато: из Кабанца песок сыплется, Сморков зубы в пьянках порастерял. Охальные сибирские деньги людям почудились.

Поколотив одна о другую обледенелые ноги, Максим дернул на себя скрипучую дверь, нырнул в липкое тепло зимовья. Пиликало радио, метнулось пламя свечи, рука Кабанца мелькнула: что-то быстро спрятал старик под спальник.

— Уй! — иронично и громко крикнул Максим. — Черный соболь! Удалый ты! Хвастай, начальник…

За толстыми линзами очков зрачки Кабанца крутнулись, как пугливые рыбы за льдинками. Носком валенка он сердито толкнул мухрую собачонку. Нехотя покопался в складках постели, нашарил соболя, тряхнул: распушились ворсинки меха, катнулась иглистая черная молния. Как говорится в подобных случаях, у Максима от удивления «челюсть отвисла». Каждая ворсинка была сама по себе, и каждая ворсинка источала сияние. Черное солнце! Мех был густой и темный — темней баргузинского. Максим много по тайге шастал — не видел похожего. Помнит, правда, отец однажды принес такого с вершины Жаргохана. От отца, когда он приходил из тайги, сладко и загадочно пахло кедровыми ветками, а за черного соболя отвалили тогда полторы тысячи старыми.

— Обснял ты плохо, — сказал Максим. — Приемщик процентов сорок скостит. Лапы порвал.

— Частник на лапы не смотрит! Ему плевать! — сказал Кабанец, потряхивая соболя, собрал морщины на лице в мечтательную ухмылку: — Таких два-три, и целая «Волга», «роллс-ройс» с серебряными колесами! Золото! Какая-нибудь графиня Лоранс из Парижа не глядя бросит четыре косых…

Но вдруг Кабанец пришел в себя и осекся. Сидел с прикушенным языком, обалдело ворочая белесые глаза за льдинами линз.

— Мечтаешь? Зря! — ухмыльнулся Максим, показывая в улыбке белые квадраты зубов, — Выйдем на базу, я первым делом в милицию позвоню, егеря вызову. Максим Борисов прямой, как гвоздь, и гладкий, как обух. Не заржавеет!

Максим бухнул Кабанца по плечу тяжеленной рукой, подкинул в жестяную печку дров. Затрепетали красные ленты пламени, наперебой застреляли поленья. Максим занес с мороза кожаный турсук, выложил на замусоленный столик харч: каравай деревенского хлеба, сало, матерчатый кулек с сахаром. Еще подкинул поленьев в огонь. Нарубил топориком сала — изжарил на сковородке. Налил чаю Кабанцу и себе в широкие кружки из алюминия. Кивнул старику, но тот отвернулся, невнятно ворча.

— Уй! Обиделся? Садись, садись! Не люблю есть свой хлеб под одеялом. Прошу!

Максим снова бухнул Кабанца по плечу тяжеленной рукой, глядя ему в очки все с той же ироничной ухмылкой. Глаза у Максима маленькие, зверовато-цепкие, нос короткий — две круглые дырки на копченом лице. От этого вид у Максима нахрапистый, беспокойный.

Кабанец присел к столу. Пугливо, с видом очень голодного человека пихал в рот куски сала и свежий хлеб. Растерянно швыркал чаем, потом спросил:

— Почему такой злой?

— Интересно? А вот слушай, я тебе расскажу сказочку! Жил-был парень — работящий, смирный. Простой деревенский парень-то. И был мастер-ломастер Теслов, потаенная сволочь, Змей Горыныч, которым ребятишек в сказках пужают. Был-то он там, где бы не должно быть сволочей — ни тайных, ни явных. Взятки брал, души высасывал. Ты ему десятку — он тебе материал в бригаду вне очереди и без задержки. Ты ему стол в ресторане — он тебе наряд с припиской. Один парень — он работать приехал к этому Теслову, — когда узнал про это — аж задохнулся весь! Надо бы идти в райком-местком, а парень наш туда не умел ходить. Пойти-то пошел, да сам оказался оплеванным. Горыныч-то, он какой? Он скользкий, как рыба! Тогда парень скараулил его, где надо, и врезал меж глаз, по-деревенски, попросту. Тут и сказке конец: Горыныч делал примочки у себя в белом доме, а пария увезли в серый — три года на всем казенном.

Максим закатал рукава рубахи на левой руке. Чуть выше локтя синим был наколот рисунок: пень с корнями-щупальцами, в пень воткнут меч, обвитый змеем. Под рисунком буквы: «Нет счастья в жизни».

— Профессионалы отсидки печать приквасили. На память. Я ведь только год отбыл. Один день за три считали. На стройке тоже вкалывал. Профессионалам это не нравилось.

— Хлопец ты добрый, — сказал Кабанец, с какой-то умильностью поглядев на Максима. — Наш хлопец! Ты это… про черного соболька-то… Не видел ты его у меня. Покрышки для мотоцикла тебе вышлю, нейлоновый свитер супруге. В Киеве у меня знакомство со всей торговлей зараз…

— Уй! — зашелся Максим в хриплом хохоте, откинувшись на прокопченные бревна стены.

Но вдруг, оборвав хохот, резко прянул вперед, нацелил на Кабанца дырки ноздрей, скривил рот:

— На гадах я чокнулся! Понял? Лучше я поползу на карачках, чем поеду на твоих сволочных шинах! Свет застите! Зачем тебе соболей? Кучу наворочать в сберкасс се, чтоб потом сынок твой в кулак хихикал, глядя, как другие тянут лямку? Я тебя насквозь, гада, вижу!

У стола на земляном полу сидела мухрая собака Кабанца, голодно сверкавшая глазами на едоков. Как бы придя в себя, Максим резко поднялся с лавки и вышвырнул собаку за дверь. Забайкальские охотники никогда не держат собак в зимовье или избе, считая это дрянной привычкой. Но Кабанец привез эту собаку с собой, позарившись на ее медали и купив ее не то на барахолке, не то на собачьей выставке.

Максим разостлал на нарах спальный мешок, хохотнув напоследок:

— Эй, дед! Сморков-то у тебя где? Под сосной в сугроб закопал? Из-за черного подрались? Сморков его добыл, а?

Кабанец плаксиво наморщился и даже осенил грудь крестом:

— Бог с тобой, чего мелешь? Задержался Сморков, тунец шелудивый! На Широкую послал его капканы снимать. Продукты у нас кончились, сухарей вот жмени две-три осталось. Мясо с Буркал сволокешь, с тобой уедем — с голодухи куда пешком утопаешь, мужичок дорогой?

Дешевенький транзистор, висевший на стене зимовья, поучал пастьбе тонкорунных овец. Кабанец перевел ручку приемника. Певец пропел бодряцким картофельным голосом:

Все еще впереди,

Все еще впереди-и-и.

Потом голос скрипки проколол тишину зимовья шилом тоски. Максим почувствовал, как узкая полоска стали вонзилась в сердце и закачалась — меч, брошенный с высоты. Максим лежал на нарах лицом к стене. От стены пахло березовой сажей и пыльным мхом. Сон не шел — нервы были натянуты. Максим переутомился, пробиваясь через наледь.

Кабанец, шебурша, как мышь, натянул на пялку шкурку черного соболя. Воткнул конец пялки в паз между бревен, Кряхтел, ворчал под нос, плевался, курил. Опять зашебуршал по сухим бревнам стены. Максиму показалось, что он пересадил пялку с соболем поближе к своему изголовью. «Боится — украду», — усмехнулся Максим.

Мешая спать, всю ночь скреблась и визжала собака.

Утром часов в шесть Максим услышал: гудят дрова в печке, жесть трубы потренькивает от жара, собака хрустит сухарем под нарами. Старик чешет спину, зевает; видать, не спал всю ночь, соболя караулил…

Максим выбежал по нужде за лесок, задал коню овса, стал натирать руки и лицо снегом — мылся.

Кабанец поставил на каленую жесть печки котелок с вчерашним чаем. Максим занес с мороза ковригу хлеба и сало — мешочек с сахаром он оставил с вечера на столе. Теперь, отхлебнув из кружки глоток, увидел: мешочек, такой пузатый и тугой вчера, схудал, осев чуть ли не до самой столешницы.

— Уй, начальник! — захохотал Максим. — А ты запасливый!

— Это собака, собака! — забормотал Кабанец.

Глаза его побелели, расширились под льдинками стекол.

— Закона тайги не знаешь? — презрительно скосил на него глаза Максим. — Собаку в тепле держишь, куски в одеяло прячешь, а?

Максим сгреб со стола еду, крепко завязал турсук, сшитый из сыромятной кабарожьей кожи. Быстро запряг коня и выехал, не дожидаясь рассвета: торопился окунуться в свое, в привычный мир одиночества. После того как он избил на стройке мастера Теслова и получил срок, люди для него были непонятны, страшны. Непонятны поступки: ложь, желание быть нарядней и богаче соседа, измена жене или другу, воровство, лесть, лень, трусость. При виде этого в людях Максим терялся: а сам- то он лучше других или хуже?

Ночью мороз звякнул ладный — крепко остеклило наледь Чикокона, и она глянцевито мерцала, расцарапанная гвоздями звезд. Над чернотой кедровых падей маячили ночные гольцы…

На Каямный Максим вернулся через неделю. Лицо его совсем почернело, заветрилось. Губы потрескались, а щеки одрябло стекли вниз и покрылись пегой щетиной. Коня Максим тоже ладно устряпал: крестец Бусого торчал над впадинами живота двумя пнями, глаза слезились. Но игра стоила свеч: Максим нашел через гольцы санный путь, и теперь зверопромхоз может промышлять по ту сторону не только белку и соболя, но и копытных. На водораздел Максим поднимался ключами, покрытыми пластом накипи — что твой бетон! Кое-где, убирая древесные завалы и камни, пришлось попотеть. Но дорога есть, и — главное! — Максим вывез сохатого, которого завалил в Буркалах.

Кабанца и Сморкова Максим не застал на Каямном. Ушли. Воздух в зимовье был еще теплым, значит, ушли часа два-три назад. Печки в зимовье не было, и Максим сварил обед на костре. Таежная избушка изнутри вид имела странный. Исчезла не только печка. Зимовщики забрали топор и пилу, навечно «приписанные» к этому зимовью, все свои капканы и даже те ржавые, что были брошены в угол прежними охотниками. Зато оставили еще довольно добрые резиновые сапоги, безрукавку из бурой овчины, брюки на вате. Сапоги и ватные брюки принадлежали Сморкову, и по следам на легком снегу поверх наледи Максим понял, что приятели поссорились: Сморков пошел налегке, с пустой котомкой, Кабанец смастерил нарту, нагрузил ее барахлом и тянет по льду. Максим ухмыльнулся, представив себе эту нарту. Впереди тягота немалая: Чикокон — весь в перекатах, мелких каменистых плесах и яминах — ярится, кипит. Вода катит в три этажа: коренная струя под толстой корой, старая наледь с корой потоньше, сверху — открытый налив с валом тумана. Снежное месиво, черные рты тальцов, непролазная чепура чащоб, отвесные срезы скал…

Бусый, ломая крышу старой наледи и надрывая жилы, одолел первую такую дурь, когда Максим увидел сквозь дым наледи расплывчатую тень Кабанца с нартой.

— Мать божья! — захлюпал носом старик, кинувшись распутывать нарту. — Думаем, замерз хлопец на гольцах вместе с конем. Пурга была? Сморков вперед ушел, кинул меня, тунец поганый. Тяни, говорю, санки, ты молодой, умытарюсь один, а ему плевать зараз…

— Начальник, уй! — сказал Максим, взяв прежний тон. — Тебе только пожарником быть: шибко ты торопливый! Ситуация такова: или ты, или твое барахло. Конь — не трактор.

— Деньги платил за капканы, за печку. Сдать в промхоз надо, какое мое богачество — десять белок, три соболя? Сморков бросил, и ты, подыхать мне тут?

Максим снял молоток, подвязанный к передку саней, и стал сбивать с копыт Бусого лед.

— Конь пристал, паря-начальник, какой разговор? Сам видишь.

— Коня тебе жалко! Коня жалко, человека не жалко!

— Разные человеки бывают, — ухмыльнулся Максим, садясь на воз и трогая Бусого. — Ты, например, левак и шкурник.

— Стой, стой! — закричал Кабанец, сграбастав с плеча ружье и щелкнув курками.

Максим ехал, не оглядываясь. По левому берегу высились торчки скал. Кедры с темно-зеленой хвоей толпились на самом краю обрыва, цепляясь за выступы. Белели скелеты деревьев, застрявших в камнях.

Сморкова Максим догнал через час. Тот молча упал в сани на тушу сохатого, накрытую брезентом, и протянул руку:

— Дай закурить! Спирт есть?

Лицо у Сморкова было мятое, будто кто-то большой и тяжелый наступил на него каблуком сапога. Теперь лицо это обросло желтым прямым волосом и стало похожим на пшеничный колос.

— Старик топает?

Сморков в несколько сильных затяжек выкурил папиросу, вынул нож и, откинув край брезента, стал строгать ножом мясо. Жадно кидал в рот ленточки сохатины.

— Топает твой друг. Что ему? — сказал Максим. — В пассажиры просился. Не взял.

— Друг! — хмыкнул Сморков, блеснув зубом из нержавеющей стали. — Сивой кобыле друг! Самим бы живым выплыть, а он бодягу всякую в зимовье пособирал. Вези, говорит. Вот осел! На Широкой я потерял топор да два десятка капканов, так он чуть в драку не лезет — казенные, говорит, копейки спросят!

На гривах кедровых падей поблескивал куржак. Свежо и остро пахло веткой смородины, раздавленной где-то копытом сохатого. Собаки, которых Максим после Каямного отпустил с привязи, нервозно кинулись в подлесок правого берега.

— В тайге, я понял, жить надо неторопливо, тихо, — сказал Сморков. — А старик мне сопли повыкрутил. Бесится: думал, соболи в Сибири, как воробьи на колхозном току — тучами!

За поворотом Чикокон снова окутался ватой тумана. Далеко позади ярились собаки, поставив сохатого. От наледи запахло водяным мхом, свежестью рыбьей слизи. Бусый зашлепал копытами по загустевшей воде, в которой плавали иглы льда, темнели полоски задохшейся рыбы, выброшенной наверх фонтаном. За санями тянулся след, как от лодки. Белая ночь скрыла небо и берега. Вода хлюпала у самой поклажи. Сморков поджал под себя ноги, опасливо поглядывая вперед. Сани качало, как на резине, бежал сочный треск в сторону того и другого берега. Сани мотнуло, накренило, и воз вдруг с хрустом и хлюпом полетел в яму.

— Держись! — крикнул Максим, прыгая в воду.

Он ударил коня концами вожжей, и Бусый рванул, вздыбив сани. Но воз опять рухнул, взбурлив воду и обрушив этаж наледи. Чтобы облегчить работу коню, Сморков тоже прыгнул в воду. Максим, ревя ругательства и запинаясь о всплывшие крыги, махал вожжами, но конь уже вылез на крепкий лед и ходко забирал к лесистому берегу.

Ичиги Максима чуть ниже колен плотно схватывали ремни, на голенища спадали гачи брезентовых штанов. Ноги у Максима остались сухими. Но Сморков оцепенел, чувствуя, как в ичигах разбухают портянки и стельки от ледяной воды. Он стоял по колени в наледи, сгорбившись и растерянно растопырив руки.

— Беги! — крикнул ему Максим. — Лесом, лесом беги!

Вода шла поверх льда Чикокона ровной лавой. С крутого берега с шорохом падал подмытый снег. Хлюпая наледью, Максим обошел коня и поправил съехавшую набок упряжь. Ниже метров на триста Чикокон ударял в скалу и делал крутой поворот. Обрыв правого берега напротив скалы кончался, открыв прогал с зарослью ерника. Максим направил коня в этот прогал. Бусый попер сквозь кусты, как вездеход. Затрещали оледеневшие сани, тяжело буцкая по кочкам. Шерсть коня дымилась от пота, ошметки мыла падали в снег. За бором, где-то около сопок, гавкали собаки. Сохатого держат?

На поляне под выскорью лиственницы Максим развел огонь, содрал со Сморкова ичиги, растер ноги спиртом, дал отпить из бутылки. Натесал топором мяса, еле отогнув с краю обледеневший брезент. Ичиги, портянки, штаны Сморкова сохли на палках возле костра. Сам Сморков кутался в большую гуранью доху, выглядывая из нее, как суслик из норы.

— Не снилось, что вот так буду сидеть возле костра в дикой тайге, — сказал Сморков, еще раз отпив из бутылки. — Хорошо!

— Кабанец сманил?

— На барахолке с ним познакомился. Старик бизнес делал: собачину под песца и рысь перекрашивал. Махнем, говорит, в Сибирь. Все равно, мол, ты — тунец! Набьем соболей, иностранным туристам сбудем. Копейку, говорит, собьем великую… Фантаст!

Заискивающе улыбаясь Максиму, Сморков опять потянулся к бутылке со спиртом. Максим подумал, что сейчас за сто граммов Сморков все отдаст. Одно слово: алкаш!

— Ну, и много вы соболей добыли?

— Пять. Не волнуйся: сдадим всех вашей конторе. Башли нужны на дорогу! Черного тоже сдадим. Кабанец в лицах изобразил, как ты его милицией страховидничал. Дружинник ты или как там по-таежному?

Лиственничные бревна давали устойчивый жар, закипел котелок. Собак не было слышно, но в той стороне, где они лаяли час назад, раздался выстрел. Максим пожалел, что отпустил собак с привязи. Но теперь уже было поздно думать об этом…

— Что это он все на тебя «тунец», «тунец»? — спросил Максим, выкладывая вареное мясо на кусок бересты.

— Тунец — сокращенное «тунеядец». Для экономии букв. Кабанец на всем экономит. Чокнулся на мысли купить тележку. «Волгу» ему дозарезу надо! Да-а-а… Кедрами пахнет. Костер! Розовое детство. Мечты! Останусь я у вас! Навсегда!

Максим усмехнулся. То ли он устал за дорогу, то ли ему чем-то понравился этот мужик, но Максим потерял свой иронический, недружелюбный тон.

— Бичевать брошу! — глотая горячий суп, продолжал Сморков. — Тайга — она лечит, А я-то ведь на край сошел, Макся!

Одежда Сморкова уже просохла, пора было ехать, но Сморков завелся. Почти половину сезона он провел на Широкой в молчанке, да и спирт действовал.

— Через бабу! Был, как все: завод, вечерний техникум, женитьба: Красивую в жены выбрал. В мини-юбке. Нетерпеливую. Хаты не было, на очередь стал, а ей невтерпеж было: жить хотелось красиво да поскорей! По женской части подкатилась к председателю квартирной комиссии. Две ночи за ордер. Дешево? Когда узнал это, объясняет: ключ от новой квартиры был в яйце, яйцо в утке, а утка у председателя квартирной комиссии. Человеческое, говорит, слишком человеческое — значит, нечто животное. Слова Акутагавы Рюноскэ. Начитанная была! Но мне-то солнце от этого ее трюка показалось тогда бетонным, трава фиолетовой, небо бурым. Дальтонизм психики. Далее как по сценарию: пил, бил, падал в грязь, шатался по городам. Теперь вот в тайгу забрел. Может, к счастью?

Максим почистил котелок снегом, пошел покормить коня. Сморков обулся. Прибежали собаки. Бока лаек раздулись — обожрались чего-то. Ненапрасно раздался выстрел под сопкой: сохатого завалил Кабанец! Максим обругал собак, начал подгребать ногой снег, чтобы потушить костер. Но Сморков не дал этого сделать, подвинул в огонь концы обгоревших бревен:

— Пусть старикан погреется. Увидит издали дым, подойдет.

К зимовью на речке Увалистой успели приехать засветло. Нарубили дров. Сморков после сытного ужина завалился на нары спать. Максиму было неспокойно. Раза три он выходил из зимовья — слушал ночь. Звезды— льдинки мерзли в синеве неба. Кедровые пади сливались в сплошную чернь. Где-то там осторожно дремали изюбри, бежал по козьему следу волк, глухари спали в кедровых космах. Хищный соболь крался к беличьему дуплу. И по бело-зеленой ленте реки, вившейся между лап черных отрогов, тащился одинокий старик. А может быть, волки в жутком вое опевают его кончину: вмерзает, мертвый, в наледь? Пожадничал, нагрузил нарту мясом сохатого, из сил выбился. С неопытным человеком в тайге всякое может случиться.

Бусый, закосмаченный куржаком, зеленый от лунного света, мотал головой и хрумкал овсом. Собаки Алдан и Гера, чувствуя настроение хозяина, медленно поднялись с лежек. Алдан ткнулся мордой в ноги Максима.

— Худо, Алдаха? Не было печали — черти накачали, а? Ты тоже пакостник добрый: браконьерничать пособляешь. Сохатого зачем ставил?

Скатываясь с сопки, позади зимовья молча толпились кедры. Зимой косматые кедры спят, как медведи. Летом растут, дышат, никому не мешая. Почему люди не живут, как деревья? Радовались бы солнцу, зелени, воде, тишине… Но у деревьев-то одного цвета кора, одного цвета хвоя, под корнями одинаковая земля. А человек выделиться норовит из массы себе подобных. Этому щи дай понаваристей, тому одежу покрасивей. Нетерпеливые жмут в обход, начинают шкурничать. Та, в мини-юбке, минуя очередь, ищет ключ от шикарной квартиры: «Ключ в яйце, яйцо в утке…» Мастер Теслов ресторанные деликатесы фиктивными нарядами промышляет. Кабанцу «тачка» нужна — в Забайкалье ринулся натолкать за пазуху соболей. Гиль и дичь! Душа и ум Максима этого никогда не вместят…

Было далеко за полночь. Мороз мытарил тайгу, изредка в кедровнике раздавался негромкий треск — рвалась древесина. Максим зашел в зимовье и подбросил в печурку дров. Мастер Теслов! В таежном одиночестве Максим отвык от людей, давно забыл, что с ним было на стройке. Но сейчас память услужливо вынесла наверх сцену суда. Максим стоит, сощурив глаза и нацелив в зал нахрапистые дырки ноздрей. Мастер Теслов с пятном пластыря на распухшем глазу держит речь. В длинном ряду свидетелей есть и друзья Максима — бетонщики из бригады. Они делают ему знаки: сейчас ты говори, защищайся, мы тебя поддержим! Адвокат тоже в курсе — все будет в порядке. Но Максим упрямо и четко, как диктор с телестудии, говорит в зал: «Признаю себя виновным». Зло корявой лапой давит ему на сердце. На себя зло, на людей: разве не говорил он раньше парням о фокусах мастера Теслова? «Катись ты! Нам прибарахлиться надо. Приписки его расстроили! Святой нашелся». Он сам, как умел, поговорил с мастером Тесловым. Прошелся кулаком по его пухлой роже. Отсидит срок — уедет в тайгу. Будет охотиться. Станет чащобным жителем, как отец. Отец жил, как живут деревья. От него всегда веяло кедровой хвоей. Покоем, миром веяло от отца. В жилах отца текла кровь эвенка — от деда.

Теперь и Максим познал спокойную радость одинокой таежной работы. Сдал соболей, белок — и поплевывай через прясло. Песни по радио и цветное фото журналов доносят отголоски мира в таежное зимовье. И мир этот хорошо профильтрован: щекотный, радужный и веселый, как в детстве. На лето Максим тоже уезжает в тайгу. Рыбачит. В деревне его считают немного чокнутым. А он и правда когда-то чокнулся, на гадах чокнулся! В прошлом году поехал купить аккумулятор и покрышки для мотоцикла — все это не в магазине, а на барахолке увидел, у спекулянтов. От злости и удивления скулы свело: убивать таких надо! На месте ученых он бы машину создал — дурь из людских голов вышибать. Неподдающихся разлагать на молекулы, чтобы с помощью той хитрой машины нового человека из этого материала слепить. Мастера Теслова, барыг с барахолки и шкурника Кабанца он бы в первую очередь в эту машину сунул.

Максим поставил согреть чай. В жестяной печке с насквозь прогоревшими стенками пылали поленья. От бликов огня бревна зимовья ворочались и двигались, как живые. Сморков спал с разинутым ртом — светляком блестел стальной зуб. Максим посмотрел на часы: шел третий час. Что теперь с Кабанцом? От Каямного до Увалистой — ни одного зимовья, остановиться негде. Не иначе замерз Кабанец. Укорить Максима в его смерти никто не сможет; конь у Максима был перегружен, а старик отказался выбросить из мешка железо. Капканы, печку, топоры, сковородки — все пособирал в зимовье. Сохатого дорогой убил без лицензии. Кабанец— браконьер, шкурник.

Однако чувство тревоги у Максима росло. Он снова оделся и вышел из зимовья. Бусый совсем закуржавел — стоял толстый и мутно-белый, как привидение. Дремал, отквасив толстые губы. Лайка Гера подлезла под брезент и грызла на возу мосол. Дипломатичный Алдан метнулся прочь от саней. Чернели горбы хребтов и кедры позади зимовья. Казалось, что чернеет тревога, затопившая землю. Человек погиб. С маленькой, с самой мизерной буквы, но все-таки человек.

— Надо ехать, надо ехать! — пробормотал Максим, отвязывая повод Бусого.

Но в это время собаки чутко прянули в сторону реки. Настрополили уши. Максим и сам услышал далекий хруп снега. Максим привязал коня. Закричал, чтобы идущий не проскочил впотьмах мимо зимовья:

— Сюда, начальник!

Кабанец выполз на берег снежной глыбой. Валенки, телогрейка, шапка, штаны — все на нем коробилось, белело от куржака и льда.

— Уй! — хохотнул Максим, против желания взяв прежний насмешливый тон. — Не то привидение, не то Змей Горыныч — весь из сахара!

Кабанец негромко стонал. Заледенелые чурки валенок едва волок, держал обеими руками живот, будто его только что пырнули ножом. У дверей зимовья упал. Максим перетащил Кабанца через порог. Сквозь морозный пар запахло уборной. Старик корчился, держа руки на животе. Максим подумал: пожадничал, обожрался полусырой сохатины — кровавый понос. Человек в таких случаях изводится на дерьмо. Иногда умирает.

Максим разбудил Сморкова. Тот не выказал ни страха, ни удивления. Равнодушно почесал в бороде, разглядывая тело Кабанца, белевшее на полу. Максим турнул в печку поленьев. Запотевшие линзы очков старика белели двумя огромными бельмами. Черные веревки морщин стянули кожу лица, а челюсть скривилась, как у «зубатки» — кеты, отметавшей икру. На Дальнем Востоке, отбывая срок, Максим видел такую рыбу. Кажется, на речке Орель. Отметав икру, кета дохнет, но перед этим неведомая сила корежит ей челюсти, и в пасти вдруг вырастают клыки.

— Люди — мухи, — зевая, сказал Сморков. — Только вот хлопот старичок наделает: земля мерзлая!

— Чепуху городишь, — рассердился Максим, понимая, что с этого жалкого алкаша не будет помощника, если ему не плеснуть в кружку спирту. — Ну-ка, сдерем со старика валенки и штаны.

Раздетого Кабанца положили на нары, Максим занес фляжку с остатками спирта. Заткнул за пояс топор, нашарил в сумке электрический фонарь, дававший неяркий желтый свет.

— Бодан пойду поискать, — сказал Максим, — корень бодана — лучшее лекарство для живота.

Собаки лениво и удивленно побрели за Максимом в кедровник. Снег тускло полосатился от лунного света. Мороз царапал лицо.

Максим, осыпая куржак, полез сквозь чащобу к кустам ольхи. Под ольхой в кедровнике всегда есть бодан. Максим начал разгребать снег. У самой земли в желтом свете фонаря он увидел хрусткие темные уши — листья бодана. Стал рубить топором мерзлую землю, стараясь угадать поближе к целебному корню. Потом спустился косогором к каменной россыпи в надежде найти кустик арсы. Но вместо арсы увидел в снегу пихтовые лапы. Нарубил пихты, сломал несколько кедровых веток. Снег на косогоре доходил до самого паха.

В тепле зимовья Максим почувствовал, что он и сам едва держится на ногах. Кабанец хрипло стонал, то и дело с помощью Сморкова выползая за дверь. Максим накидал в кружку кореньев, залил их кипятком, добавил хвои кедра и пихты. Минут через тридцать дал старику выпить этот отвар. Сморков еще раза два вытаскивал старика в холод ночи, потом Кабанец затих — не то забылся, не то уснул.

— Через час надо разбудить, плеснуть еще бодана, дать мясного бульона, — сказал Максим, наливая себе в кружку густого горячего чаю.

Ветки кедра и пихты оттаяли, покрылись каплями влаги, и в зимовье густо запахло весенним лесом. Сморков глотнул из фляжки спирту, поднес к лицу кедровую ветку, шумнул носом, втягивая запах талой смолы. Сощурился, растопырив колкие остья бороды:

— Оранжевым детством пахнет, а? На месте сердца у меня бутылка стучит. Дальтонизм психики: топор, тьма! И вдруг огонек в колодезной тьме. От запаха кедровой ветки, от дыма лесного костра. Невероятно? Останусь я у вас, а? Макся! Самое «то»! Пить брошу…

В полумраке зимовья волосатое лицо Сморкова желтело подсолнухом. Максим тоже растер в пальцах несколько хвоинок, понюхал. И опять сразу вспомнил отца. От него всегда веяло запахом кедрача, беличьим мехом, миром и тишиной. Отец был стойкий старик. Спокойный, твердый и стойкий.

Максим вынул из кармана часы. Прошел ровно час, как Кабанец затих. Сморков храпел, уронив голову на край дощатого стола и придавив щекой ветку кедра. Улыбался — виделся, наверное, Сморкову оранжевый детский сон. Максим подошел к нарам, где лежал Кабанец, посветил фонарем. По ослабевшим веревкам морщин лица, по всей позе спящего понял, что старик наладится. Тронул его за плечо. Хотел сказать слова извинения: со зла тебя бросил один на один с тайгой, в санях место нашлось бы, и нарту могли бы подцепить на буксир, ты уж прости! Но вместо этого Максим грубовато сказал:

— Ну, как ты, Змей Горыныч? Живой?

Старик ворохнулся, поправил очки, завязанные на затылке резинкой, крутнул зрачками за льдинками очковых линз, захрипел:

— Черный-то соболь… Жалко! Нарта в талец оборвалась. Сам едва успел, вылез…

— Везучий! — сказал Максим.

Дал Кабанцу еще отвара бодана, отрезал кусочек кабарожьего мяса, налил в кружку супу. Вышел из зимовья под звездное стылое небо посмотреть лабаз: Максим решил оставить в лабазе свой груз, чтобы увезти старика в больницу — налегке будет быстрее! Кругляк луны четко пропечатался на синем стекле неба, чернели кедровые пади. Чернота леса была спокойной, бархатной, мирной. С высоты лабаза было видно, как дымится наледь Чикокона за острыми пиками лиственниц — будто длинное кривое облако упало на землю.

Загрузка...