Агафон Бутаков возвышался в санях лохматой копной. Его широченная доха и шапка из рыси, обросшая куржаком, лишали меня возможности смотреть вперед. Видавший виды промысловый конь пер нас прямо сквозь чащу. Сани, треща в сочленениях, ударялись о кочки и рытвины.
Стало немного спокойней, когда конь снова вышел в русло реки, несшей поверх льда цветную наледь: желтую, сине-зеленую, буроватую. Разноцветье наледи Агафон, двигая заледенелыми усами и бородой, объяснил мне так:
— Ить это ишо от того зависит, из каких каменьев ключ бьет в этим месте. Вот от этих каменьев и примат вода свой окрас.
Склон сопки, составляющий берег реки, был исчерчен следами волков. Волчьи отметины мы увидели почти у самой поскотины, и теперь они обозначались везде, где только открывалась видимая простыня снега. Казалось, что волков здесь тысячи. Однако Агафон, матерый таежник и зверобой, без труда расшифровал волчьи записи и заверил, что в стае всего семь хищников.
— Пошто они так рыскали? Ночь была шибко лютой, вот они и прогоняли мороз.
Верхушки корявых лиственниц качались в дыму наледи. Агафон вдруг весело обернулся, звякнул рядком сосулек, облепивших бороду:
— А ить у меня фатерант в зимовье живет. Барыню знаешь?
— Что-то я слышал такое. Будто бы к одному из охотников прицепилось прозвище Барыня. И еще слышал, будто не любят его добытчики: избушек этот Барыня рубить не рубит, постоянного охотучастка не держит и даже харчу не завозит в тайгу на сезон. Прилепится возле незлобивого одинокого добытчика и живет зиму на шурмаках.
— Ну-ну! — смеется Агафон, блестя сквозь куржак огоньком своих добрых глаз. — Вот он и есть — Ванька Сидоров, по прозвищу Барыня. А ить пошто ему прозвание такое дали? Пушнину сдаст, все спустит на водку, топает ногой и ревет: «Барыня, барыня, сударыня барыня!» Будто песни другой не знает. А ишо присказка у него такая: «Эх, барыня!» Чо ни скажет, прибавит свое «Эх, барыня!». Вот нынче он ко мне присуседился, этот Ванька-Барыня.
Бокастый конь, весь белый от куржака, вынес наши розвальни из наледи, трусцой побежал по твердому. Окованные железом полозья с визгом резали снег, лежавший поверх льда реки. Волчьи следы вились, то сплетаясь, то расплетаясь. Вдруг Агафон остановил коня, концом кнутовища показал на совершенно свежие оттиски волчьих лап, сбегавших с берега.
— Сытые шли, — сказал Агафон, скидывая на сани доху. — Кого-то задавили на завтрак.
— Косулю загнали, наверное.
— Да нет! Покрупнее чо-нибудь.
Мы прошли немного по следу. Волки были настолько сытые, что один из них волок в зубах кусок мяса. Между колодиной и кочкой он лег и лениво доел добычу. На снегу остались клочья изюбровой шерсти.
— Ить они его с камня спихнули, с отстоя. Знаю то место. Ишо дед мой бил зверей на том камне.
Сквозь лес пахнуло печным дымом.
— Барыня в зимовье сидит, чай варит.
Смеясь, звеня сосульками, Агафон добавил с приливом наивного озорства:
— Я у саней замешкаюсь, а ты отворишь дверь и с порога крикни: мол, здорово, Барыня! Ить вот удивится! Незнакомый, и на тебе — знает Барыню!
Зимовье Агафона было объемистым и широким, под стать Агафону. Скатанное из хорошо ошкуренных бревен года полтора назад, оно еще не утратило желтизну стен. Возле дверей на толстых спичках висели ружья: карабин, дробовик и легонькая двухстволка под малокалиберный и дробовой патроны. Открыв дверь, я увидел долгоносого человека, на кукурках сидевшего возле печки. Он, похоже, не удивился моему появлению. Уныло, без интереса, спросил:
— Ты с Бутаковым приехал? Какие новости?
Я сказал, что в Дыгдыр пришли волки и что недалеко отсюда они задрали изюбра. Барыня равнодушно цвиркнул слюной в огонь и снял с печки закипевший чай. В зимовье сильно пахло одеколоном.
— Ого! Ванюха чай сварганил! — закричал из дверей Агафон, внося с собой морозное облако. — А мяса пошто не варил?
— Да я не знаю… Без хозяина как в лабаз пойдешь?
— Фу ты! — хохотнул Агафон. — Лень твоя вперед тебя родилась.
Агафон схватил топор, побежал в лабаз. Тем же топором он настругал изюбрятины на чугунную сковородку, толкнул ее на раскаленную печку.
— Охотничать? — осторожно спросил меня Ванька- Барыня, когда мы сели пить чай.
— Не! — с простодушной радостью сказал Агафон. — Это районный фотограф. Он кулемки моего изобретения будет сымать на карточки. Ишо третьего года гостил у меня ученый охотовед, теперь книжку пишет про мою охоту. Карточки ему надо.
— А-а, — сказал Барыня, уныло окуная в кружку свой длинный нос. — Я думал — охотничать. Я уж было сыматься надумал. Втроем будет тесно на участке.
Трудно было представить, как этот сухопарый, унылый человек может ходить по деревне с песнями и пляской. Говорил и слушал он без всякого интереса, отворачивая долгоносое лицо к окну.
— Идмедями наш гость шибко интересуется, — сказал Агафон своему квартиранту.
По дороге я действительно спрашивал Агафона, нет ли поблизости медвежьей берлоги.
— Медведя нынче вовсе мало осталось, — сказал Барыня, оживляясь.
Казалось, что в его теле усилился кроветок. Морщины разгладились, на щеках заалел румянец, глаза смотрели твердо и весело.
— Это мы шишковали в Кабаньем, Миролюба Данилова знаешь? Вот с ним. Эх, барыня! Держу я в руках колот. Только я кедру ударить нацелился. Миролюб забазлал, как зарезанный: «Медведь!» Пугает, думаю. Нашел, дурень, время шутки шутить! А он, медведь-то, уже на дыбы поднялся и прямо из ольховника на меня прет. Передними лапами у рта сучит, гурчит, пена ошметьями с клыков брызжет. Миролюб кинул мешок с шишками да на дерево скорей белки. А у меня ни топора, ни ножа в руках. Только колот в руках и есть. Эх, барыня! А он, медведь-то, чуть когтем меня не грабает. Размахнулся я — да колотом между глаз! Он и чебурахнулся в листья бадана. Враз очумел. А тем временем Миролюб скатился с лесины, топор за спиной нашарил. Только глянули мы — а на шее-то медведя ошейник! Из дома, значит, убег. После узнали: еланский лесник потерял ручного медведя…
— Ну, а у вас-то что дальше было?
— А ничего. Очухался медведь и ушел. Он, видимо, есть просил, когда сучил лапами возле рта. А другорядь я белковал в Сорочихе. Снег рано вывалил. Пристал я шибко, а тут целую копну моха увидел. Плюхнулся отдохнуть, понягу с плеч скинул. Спичку чиркнул, чтоб закурить. И тут как он заревет на- той стороне копны! Эх, барыня! Медведь-то… Я свой карабин — цоп!
— Да разя с карабином белкуют? — со смехом перебил Барыню Агафон.
— Мне тот год лицензию давали на сохача. Малопульку с собой носил и тот карабин. Карабин — цоп. Ну и влупил в него все пять патронов. Эх, барыня! Оказалось, он место для берлоги обляживал. С тех пор в жизни такого медведя не видел: голова с телегу. А сало на нем было толщиной в две ладони.
Агафон тоже взялся рассказывать всякие случаи. Медвежьи страсти-мордасти сыпались ворохами. Однако было уже близко к утру, и стали готовиться на ночлег.
— С ним ляжешь, — сказал мне Агафон, махнув рукой в угол Барыни.
Нары у Агафона были узенькие, а сам он широкий. У Барыни наоборот: сам тоненький, как бревнышко, а нары в десять драниц — трое улягутся. Только смотрю, что-то очень чудно ведет себя мой сосед. Соболей замотал в красную тряпку, сунул себе под подушку. Потом вышел за дверь, ружье снял со спички. Кладет ружье рядом с собой под постель. А сам свой долгий нос все в окошко воротит, и опять доспелся каким-то скучным, увял весь.
Оттого, что он ружье под бок сунул, мне стало неловко. Запугал он себя рассказами о медведях или опасается, что я украду его соболей?
— Ваня, а ты ружье-то пошто в постель суешь? — с тихим смешком в бороду спросил Агафон.
— Не запотело чтоб. Чистить завтра буду.
Утром мы снарядились с Агафоном на обход пути- ков. Барыня вытряс на рваное одеяло из красной тряпицы. Пересчитал: шкурок как было пять, так и осталось пять.
— Еще семь добуду, и я оправдался! — сказал Иван. — Тогда живи и радуйся до следующей осени. Эх, барыня!
Он даже ногой притопнул, обутой в худо залатанный ичиг.
Мы вышли из зимовья в туманный полумрак. Дыгдыр напротив зимовья за ночь тоже прорвало, и над ним тек дым наледи. Пришлось огибать взъярившуюся реку по ернику. Однако скалистый бок сопки скоро спихнул нас в наледь Дыгдыра. Агафон велел мне наморозить на валенках корку льда, отчего валенки стали непромокаемые. Ему-то, Агафону, не в диковину было топать через наледь. Голенища яловых ичигов на ногах Агафона были крепко стянуты ремешками возле колен.
Волков выше зимовья не было. Когда мы одолели наледь, по реке потянулось чистое полотно снега, робко прошитое следами колонков и лисиц. Справа по кручам веселыми островерхими стогами лепились кедры, слева в сумном сивере чернел листвяк.
— Ить всю ту боковину я Ивану отдал, — махнул овчинной рукавицей Агафон в сторону сивера. — Наруби, говорю, кулемок и владей пожизненно. Не хочет рубить. Железками ловит. Ему, видишь, хлопотно. Даже не пошел на мои путики посмотреть, как я кулемки ставлю. А потом меж себя балаболят: Агафон Бутаков — куркуль. Чураются Агафона. Дескать, забогател — по пятьдесят соболей на сезон ловит. Участок, мол, у него легкий. Куркуль, говорит. Богач и водку совсем не пьет. А никто не пришел посмотреть на мои кулемки.
Агафон откровенно радовался, что ученый охотовед заинтересовался его работой. Был он стар, а дети разъехались по городам. Некому передать итог своей жизни — таежный опыт.
Кулемки Агафона действительно были хороши своей несложностью: кусок капроновой жилки, бревешко вдоль колодины, тонкий сучок, к которому подвязана «жилка». Фотографируя его ловушки, я подумал, что действительно «все гениальное просто». Путики Агафона были тоже строго продуманы: они легки по тайге в виде громадных восьмерок. В «талии» и в вершинах колец каждой восьмерки стояло по зимовью.
Обход путиков длился меньше недели. Мы нашли в ловушках четырнадцать соболей — почти втрое больше того, что прятал у себя в изголовье Барыня.
Возвращаясь на главный табор, мы не увидели дыма над зимовьем. У входной двери пурга намела сугроб. Отвязанный конь разгуливал по ернику. Агафон крепко выругался: обычно его «фатерант» успевал обежать свои канканы без ночлега, обыденкой.
Теперь же он не появлялся в зимовье дня три. Вода в ведре превратилась в лед, заеденная буханка хлеба, лежавшая на подоконнике, стучала, как деревяшка. Мы не знали, что и подумать, пока в сковородке с застывшим салом не увидели клочок грязной бумаги. На нем было кое-как нацарапано: «Свой личный сезон закончил. Агафон, не будь лень, собери мои капканы. Ванька- Барыня».
Агафон задумался. Потом спросил, отдирая с усов и бороды сосульки льда:
— Да ты сказывал ему про волков-то?
— Не помню. Хотя, нет: я сказал, что ниже зимовья они задрали изюбря.
Агафон шлепнул об пол рукавицами и с хохотом опустился на доски нар:
— Тю, язви тя в почку! Ишо дорогой в санях подумал: нс надо ему про волков сказывать. А тебя мне невдомек упредить! Барыня-то волков как огня боится. То-то он ружье под постель совал на ночь, в окошко зыркал. Фершал наш сказывал: у него, мол, комплект малоценности от тех волков.
— Ну, как же? Он все про медведей рассказывал, хорохорился.
— Брешет! — опять захохотал Агафон. — Он за всю жизнь одного идмедя не добыл. А волков он сильней холеры боится: ишо дитем он от них отбивался на стогу сена во время волчьей свадьбы. С тех пор мертвеет весь, едва про волка услышит. Он тут одну ночь без нас перемыкался и пятки смазал.
Агафон оставался в тайге один. Мое время, отпущенное начальством на эту поездку, кончилось. Агафон поручил мне согнать коня вниз, в поселок. Обязанность эта была приятной — не пешком ведь топать! Я уложил свое имущество, надеясь выехать на рассвете. Однако нескладный Барыня и тут все перепутал.
Мы раскочегарили печку, накачались черным, как деготь, чаем и легли на нары, блаженствуя в горячих потоках воздуха. Гудящая печка сделалась от лиственничных сухих дров багровой. Агафон смущенно поскреб бороду, произнес:
— Не было печали — черти накачали. Ишо тебе обождать придется. Денька два-три. Завтра пойдем на путики сымать струмент Барыни.
Я молча вперил взгляд в закопченный угол, где от потока теплого воздуха колыхались паучьи тенета. Лицо у меня, наверное, сделалось багровым, как печка, в которой гудели дрова: не люблю менять своих планов.
— Да плюнь ты на этого Барыню! — сказал я.
Агафон возразил вполне резонно:
— Ить дело-то вовсе не в Барыне. Железки его обязательно соболей защелкнут, а соболей рысь или росомаха порвет. Или мышь пострижет. А ить не по-людски это: дать сгибнуть добру.
Крыть, как говорится, было нечем. Помолчав, Агафон выставил следующий довод:
— Я бы один его ловушки забил, да Барыня напраслину разведет. Брехать по деревне станет: Агафон, мол, пять соболей взял на его путиках, а отдал двух. А может, там и всего-то один какой зачумленный. Мы с тобой вместе-то вроде комиссии будем.
Утром, просыпаясь, я понял, что Агафон сильно рассержен. На раскаленной печке урчал и подпрыгивал кипящий чайник. Точно так же кипятился и урчал Агафон.
— Что такое? — поднялся я. — Случилось что-нибудь?
— Ишо не случилось? Ить он, зараза кособокая, ружжо унес. Карабин казенный, который на мне.
Вместе с карабином исчезла из лабаза гуранья доха. Теплая и легкая — едва ли тяжелее горсти сухого мха. Но доха — полбеды, а за промхозовский карабин Агафона могли потянуть к суду. По инструкции, уходя на обход ловушек, охотник не должен оставлять нарезное ружье без присмотра.
Казалось, теперь-то уж Агафону не до соболей, притом чужих соболей. Но мы оделись и пошли месить снег на путиках Барыни, похожих на загогулины. Зернистый снег лежал грузно, сугробисто. С кедровых веток срывались на наши спины и шапки кухта. Мороз был не меньше сорока, но мне стало жарко. Агафон сказал, утешая не то меня, не то себя самого:
— Он, конечно, трепло, Ванька-то Сидоров, но мужичонка он честный, не корыстный, не вор. Сдаст карабин на склад. Он ведь его с испугу унес: дескать, от волков дорогой отбиваться стану.
— А доха-то ему зачем?
— Черт его знает, — с добродушным смешком сказал Агафон. — Может, знобит его со страху.
Снег на сопке коробился от обилия колодин, наваленных буреломом крест-накрест. По-заячьему петлистый след Барыни тянулся в самую гущу ломатчины. Системы в расположении путиков никакой не было. Похоже, Барыня полагался не только на интуицию, чутьем угадывая собольи переходы. Но капканы он подрезал под след мастерски. Агафон это отметил сразу, спустив пружины первых капканов. Соболей в них не было. И только в Кабаньем ключе мы обнаружили снаряд с добычей. Соболек будто спал, свернувшись на стальной пружине калачиком. Агафон отряхнул рукавицей снежную пыль, и мех сразу засиял, топорща прямые остинки-лучики.
За Кабаньим работа наша и вовсе сделалась незавидной. Путики завалила пороша, а местами след вообще скрывался под целиком. От Кабаньего Барыня повернул назад, так и не завершив свой последний обход. Может, он увидел здесь волчьи натопы, а может, торопился вернуться на зимовье засветло, гонимый боязнью встречи со стаей хищников, которых давненько не было в этих местах.
— Ишь ты, втемяшилось человеку! — сказал Агафон. — Это в городе я боюсь: машиной тебя задавит или облапошит кто. А в тайге бояться ково? Волк, он нынче пошел особливо грамотный. Он человека за километр обежит.
Лицо Агафона совсем закуржавело, ледяшки стянули бороду и усы. Я старался не докучать ему разговорами, шел молча. Едва различая заваленный порошей путик, мы нашли еще одного соболя. Точнее — остатки соболя. Возле капкана развлекался какой-то хищник. Мы просеяли целый сугроб снега, прежде чем собрали все клочья того, что было соболем. Агафон, с трудом двигая мерзлым ртом, объяснил, что это хулиганила рысь. Она всегда вот так: есть соболя не ест, но изорвет всего на клочки.
Мы продирались через колодник весь день, имея во рту лишь запах снега и хвои кедрового стланика. Разжечь костер и сварить чай не было времени. Ненужная, дурная работа всегда раздражает. Несмотря на усталость, я бы сейчас, кажется, душу вытряс из этого проклятого Барыни, будь он рядом. Больше всего раздражало то, что Агафон укладывал пустые капканы в аккуратные связки и вешал на сук, надеясь на обратном пути забрать их на главный табор.
Стало уже совсем серенько, когда мы увидели под лиственницами, похожими на черные рыбьи скелеты, кособокую юрту. Вместо печки в ней был только очаг из валунов, а на полусгнивших нарах белел снег, нападавший сквозь дыры в крыше. Нас ожидало горемычное бдение в дыму и холоде. Барыня в этой юрте, очевидно, никогда и не ночевал, умудряясь обежать свои путики обыденкой. Постели, дров, соли — ничего этого в юрте не было. Видать, есть у Барыни способности к марафонскому бегу, раз он успевал объезжать свой участок за день и вернуться к себе.
Рассказывать, как мы шуровали всю ночь очаг, боясь устроить в юрте пожар, нудно и длинно. К утру мне показалось, что я стал горбатым. Со злой ухмылкой я подумал, что так мне удобней будет нести железный груз — капканы, которые разбросал по тайге весельчак Барыня.
Однако Агафон все капканы сложил в один мешок и взвалил его на свою богатырскую спину.
— Нельзя бросать! — сказал он. — Ить мы теперь как живем? Изба чья-то сгорела, может, даже совсем в другой деревне и области, а ты шшытай, что твоя и моя копейка в трубу вылетела. Или машину пьянчуга какой разбил. Всем на карман раскинут. Вот и Барыня думает, что казенный струмент в лесу бросил, а это он себя ограбил, и меня, и тебя. Чижело жить, когда много таких вот бросальщиков-то во всех углах.
Внизу курился наледью Дыгдыр. На табор мы выбрались в полдень, а уже где-то в три часа запрягли коня. В сани Агафон бросил постель Барыни, капканы и трех соболей. Третьего Агафон нашел за той кособокой юртой, в пади Шандага. Это был дорогой (темный с проседью!) зверь, но бок его обгрызли мыши.
Косматый конь защелкал копытами по затвердевшей наледи. Агафон сопел мне в ухо сквозь бороду. Очевидно, он очень переживал за свой карабин. Возможно, Агафону мерещилось, что Барыня выкинул с карабином какой-нибудь фокус.
Но Барыня праздновал свое возвращение из тайги тихо и мирно. Информацию о том мы получили от первого встречного, едва миновали ворота поскотины:
— Гуляет Барыня. Ему чего?
В сумерках, будто кувшинки в синей воде, желтели огни домов. Агафон бегал из дома в дом, и везде одно: был, да вышел. А куда — неведомо.
Нашли мы Барыню в доме сапожника Алексеева. Горницу от прихожей отгораживала ситцевая занавеска, и за ней Барыня заливался, окруженный хозяевами, которые простодушно поразевали рты, внимая словам Барыни:
— Он же, Агафон-то, совсем дурной. Он же потакает волкам. Какие, говорит, они хищники? Волки, говорит, тайге пособляют держать зверя в струне, они, мол, только больных давят, заразных. Ить как он рассуждает, а? Сам, куркуль забогатевший, тайгу чистит— опять полсотни соболей принесет! — и волки грабастай зверя, сколь хошь. Но я не такой! Я его не стал слушать. Цоп в руки карабин Агафона да скорей вниз…
На скрип двери к нам вышла хозяйка, но я мигнул ей, ткнув Агафона в бок. Барыня продолжал:
— Вот я и встретил серых бандюг у Криуна, где большой талец. Эх, барыня! Вожака стаи я в секунду срезал. Смертельно раненный, он как скочит вбок — я только один всплеск и видел!
— Да ну? — удивился сапожник, веря и не веря словам гостя. — Потерял ты, Ванька, премию!
— Три премии, — уточнил Барыня, — ведь я еще двух срезал. Но те оба были подранки. Идти-то я не мог вслед за ними. Это как скочил встречь им — ногу в лодыжке с прыти вывихнул. Ты, Алексеев, если хочешь заробить, вали туда, за Криун. Найдешь волков — премию на двоих поделим.
Я не смог выдержать — засмеялся. По следам мы видели, что Барыня бежал вдоль Дыгдыра без оглядки и передыху. Только как раз у Криуна, чуть ли не до инфаркта сморенный бегом, он бросил на снег доху и лег, чтобы прийти в себя. И тут же, видать, обедал — жевал сухарь. На снег насыпались крошки сухаря и шерстинки от гураньей дохи.
Агафон шагнул с насупленным лицом в горницу. Я думал, что он сгребет сейчас Барыню за грудки и вытряхнет из него дух. Но Агафон сдержанно поманил Барыню пальцем:
— Ваня, подь-ка сюда. Ладно ли тебе отдыхалось у Криуна? Волков-подранков не видел, а соболишек я твоих собрал. Я вот за карабином к тебе…
— А, е-ва, е-ва! — подскочил Барыня, выдернув из кармана бумажку.
Барыня весь завял, лицо его сделалось черным, будто окуренное смолой. Бумажка оказалась распиской на сдачу карабина кладовщику зверопромхоза. Сапожник иронично и понимающе глянул на пьяного гостя.
— А доху я твоей старухе отнес, — выдохнул Барыня, икая. — Пок… поклон ей от тебя передал.
В доме сапожника густо пахло кожей, кислым тестом. Мы заторопились на воздух. Над крышами домов морозно застыли дымы.
Торопились, бежали в клуб деревенские хохотушки-девчонки, скрипел снег под их сапожками. Тарахтел на электростанции дизель.