Из-за того, что использовался материал низкого качества, считается, что эта небольшая работа относится к периоду одного из принудительных пребываний Келли в ныне несуществующей больнице Св. Лоуренса в Бодмине, бывшей тогда единственной психиатрической лечебницей Корнуолла. (Когда-то она была размером с небольшой городок, в настоящее время в значительной степени разрушена или перепрофилирована под строительство элитного жилья, история болезни знаменитой пациентки либо потеряна, либо уничтожена). Дата отсутствует. Но, как известно, Келли лечилась там по поводу нервных срывов, следовавших за рождением троих из четырех ее детей — в 1962, 1965 и 1967 гг. По крайней мере, в двух срывах наличествовали попытки самоубийства, и все они почти наверняка были вызваны ее настоятельной решимостью не принимать никаких лекарств во время беременности. По горькой иронии, некоторые из самых значительных работ были созданы ею в периоды почти безумной активности — и психической нестабильности — в течение нескольких недель, предшествующих рождению каждого ребенка. Эскиз без названия (1967?) обретает предполагаемую дату создания благодаря отчетливым приметам оп-арта или стиля Бриджет Райли, когда изощренное расположение контрастирующих оттенков зеленого между квадратами оранжевого цвета заставляет их вибрировать или пульсировать. Полагают, еще одной причиной считать, что эта работа выполнена в больнице, является отсутствие каких-либо законченных больших произведений, основывающихся на этом эскизе.
(Предоставлено частным коллекционером)
«Сегодня мне семь лет, — писал Гарфилд в своем дневнике. — Мне семь, а моей сестре Морвенне все еще только три, а бейбику, у которого еще нет имени, но он мальчик, два месяца. Наша мама в больнице, так что этот день рождения будет не совсем таким, как другие, мы собираемся ехать далеко на машине, чтобы навестить ее. Увидим, что получится!»
Он ненавидел свой дневник. Это было просто мучительство. Дневник можно было закрыть на ключик, и это нравилось Гарфилду, дневник становился таинственным, потому что ни у кого не было ключа, и никто не знал, где Гарфилд его прячет. Однако дневник был рассчитан на пять лет, значит, он будет тянуться, пока ему не исполнится двенадцать, а до этого было еще так далеко. Никто так и не сумел удовлетворительно объяснить, для чего он. С дневниками на каникулах дело обстояло по-другому. О них всем все было понятно. Каждый день на каникулах нужно было засунуть в дневник или открытку, или что-нибудь еще, или оставить в нем набросок или картинку, или написать, что делал. А потом все несли их в школу в первый день рождественского семестра, и лучшие получали призы. Он жаловался на то, что на каникулах нужно было вести дневники. Но на самом деле, это было несложно, особенно если тетрадка была не слишком большой, так что открытки занимали по полстраницы. Да и длилось это всего восемь недель или даже меньше. Два месяца. И туда записывали всякое такое, что можно было показать всем, потому что потом это будут читать.
А запирающийся дневник на пять лет смахивал все-таки на маленькую совесть в дерматиновой обложке.
— Просто записывай туда свои мысли, — посоветовала ему Рейчел. — То, что тебе нравится, и то, что тебе не нравится. Не просто, что ты ел на завтрак — это скучно, но ты можешь рассказать, что делал и что ты об этом думал.
— Ну, а это зачем?
— Когда ты станешь старше, то сможешь все это прочитать и посмотреть, как ты думал, когда был маленьким.
— Но я и так запомню.
— Все не запомнишь. Ты уже забываешь.
Он старался, потому что был самым старшим — особенно сейчас, когда должен был появиться младший братик — и он должен был служить примером. Но ему было не по себе записывать всякое-разное, если только он не знал точно, что информация была верной — например, даты сражений или что изобрел Хэмфри Дэви, а что — Изамбард Кингдом Брюнель. Но чувства были не похожи на факты. И откуда было знать, заправдашние они были? Правильные?
Потом хотелось, чтобы он не записывал кое-что из того, что записал. Он думал вырвать эти странички, но не осмеливался. Вместо этого он купил специальный ластик для чернил, который нужно было капать из маленького коричневого пузырька с пластиковым аппликатором в крышке. От него забавно пахло, и он вроде бы работал, но только когда он высыхал, все равно было видно, что написано, только буквы были бледно-желтого цвета вместо нелиняющей синей шариковой ручки.
И только недавно ему пришло в голову, что можно запросто оставлять пустые дни. Поскольку единственный ключ был у него, никто и не узнает. Но он уже научился не принимать за чистую монету все, что ему преподносили. Ему сказали, что дневник был его личным, секретным — но это могло измениться. Его могут неожиданно попросить передать дневник, а тот будет не заперт на ключ, или он сам может заболеть без предупреждения, как это случалось с Рейчел, и оставить дневник незапертым, и любой проходящий мимо его комнаты сможет полистать страницы. Никто не может удержаться от того, чтобы не почитать блокнот с личными записями. Это было неправильно, но непреодолимо, он уже все понимал.
Когда Морвенна будет достаточно взрослой, чтобы вести дневник, ему придется предупредить ее, чтобы она спрятала свой дневник где-нибудь, а ему не сказала. Ей было только три года, но у нее уже проявлялось тревожащее отсутствие осторожности. Она рассказывала и показывала все. Она беспечно, не таясь, ела шоколад, мороженое или печенье, будучи беззащитной перед любой проходящей собакой, чайкой или не слишком щепетильным ребенком. Она делилась вещами с бездумной щедростью, о которой сожалела только тогда, когда бывало слишком поздно.
— Гарфи? — окликнул его Энтони. — Ты готов?
— Иду!
Он закрыл дневник, спрятал у себя под матрасом, сунул руку в камин в своей спальне и припрятал ключ на закопченной полочке в дымоходе. Затем он быстро спустился в прихожую, где Энтони застегивал на Морвенне вязаную кофту.
Больница, куда отправилась рожать Рейчел, находилась в Пензансе, на набережной. На самом деле, ее нельзя было назвать больницей, потому что там никто не болел, туда просто приходили рожать — в дом под названием роддом Болито. Больница Св. Лоуренса, где она лежала сейчас, была очень далеко в Бодмине, а Бодмин был почти уже в Девоне — вот как далеко это было.
Гарфилд попытался сесть впереди, на место Рейчел, но не удивился, когда Энтони сказал ему выйти и сесть сзади, потому что Морвенна была слишком маленькой, и могла открыть окно или дверь, когда они будут ехать быстро. Не то, чтобы они когда-нибудь ехали очень быстро. У них был Моррис 1000 Тревелер, кремового цвета, с деревянными вставками. Машина была очень старой, почти антикварной, и Гарфилд часто слышал, как Энтони говорил — она прослужит еще много лет, если с ней хорошо обращаться и не перегружать двигатель. Она была такой старой, что поворотники у нее выскакивали сбоку и начинали мигать, а не просто мигали, как в обычном автомобиле, и Гарфилду это нравилось. Но летом сиденья нагревались и больно прилипали к ногам, если он был в шортах, как сегодня. А еще заднее сиденье воняло, потому что как-то раз Рейчел забыла там пачку сливочного масла Анкор, масло растаяло и впиталось в обивку, оставив только высохшую бумагу и ужасный запах, учуяв который реально ощущаешь, что уже укачался. Особенно плохо было в жаркие дни, а сегодня жарко, потому что у них бабье лето. Гарфилд и Морвенна дышали через рот, чтобы не слишком чувствовать этот запах. Если вместо этого они открывали все окна, Энтони жаловался, что они создают слишком сильное лобовое сопротивление, и ему приходится тратить бензин впустую. Это плохо для планеты, все равно как не выключать свет или набирать слишком много воды в ванну.
Пока они ехали, Энтони рассказал им, что ребенка собираются назвать Хедли, в честь его деда, которого звали Майкл Хедли Миддлтон. Затем он рассказал им все о том, почему Рейчел оказалась в больнице в Бодмине. Он всегда говорил им правду обо всем, потому что это было важно и так поступали квакеры. Но не всегда сразу. Из разных разговоров Гарфилд знал, что она давно была в другой больнице, и ждал, что отец расскажет им об этом.
Гарфилд заметил, что разные люди, включая даже и других квакеров, не были такими правдолюбцами, как Энтони. Они говорят тише, думая, что он их не слышит, или заговоривают с ним, как будто ему пять лет: «Мамочка ушла ненадолго. Она скоро вернется. Ей просто нужно отдохнуть после рождения ребенка».
Но Энтони сказал, что она больна. Не так, как бывает, когда съешь слишком много лимонного мусса, но больная в голове, так что она слышала и видела то, чего не было на самом деле, как будто во сне, но с открытыми глазами. А еще она загрустила. Очень сильно загрустила. Несмотря на то, что появился новый ребенок, о котором нужно думать. Так что она в больнице, чтобы им с ребенком выздороветь и чтобы снова все были счастливы. Им не нужно беспокоиться из-за того, что говорят другие люди. Она не сумасшедшая. В больнице были бедняги, которые по-настоящему сумасшедшие и, вероятно, они никогда оттуда не выйдут, потому что не могут справиться самостоятельно. Но называть их сумасшедшими или психами невежливо, и даже неправильно с медицинской точки зрения. Они больные, как Рейчел, но гораздо сильнее.
Гарфилд решил, что ребенок должен был быть с ней из-за молока.
— А мы можем заразиться? — спросил он. Так случалось в школе с кашлем и простудами. Стива Педни, мальчика довольно хулиганистого, чей папа, по слухам, сидел в тюрьме, ругали за то, что он сморкался, просто зажимая одну ноздрю пальцем и лихо опустошая другую на покрытие спортивной площадки. Все смеялись, потому что это было так противно, но так классно, и Гарфилд думал, что может быть так лучше, чем целый день ходить с промокшим носовым платком в кармане, потом сунуть туда руку — а там сюрприз. Но мисс Курноу сказала, что так распространяется туберкулез. Но Педни все равно так делал. Кашлять и чихать — заразу размножать. Безумие и печаль могут распространяться тоже.
— Нет, — сказал ему Энтони, прищуриваясь в зеркало заднего вида, а это означало, что он улыбается. — Это просто внутри нее, как живот болит. А вы не можете заразиться, если будете рядом с ней или обнимете ее. На самом деле, когда увидитесь, она, вероятно, захочет обнять вас как следует. Она по вам скучает. Но она на очень сильных лекарствах, от них она может показаться немножко спокойнее, чем обычно, или немножко сонной. Не волнуйтесь. Просто будьте сами собой и потом спросите меня, если что-то будет непонятно.
В этот момент Морвенна затянула одну из своих бессмысленных, довольно немелодичных песен, так что оба они замолчали и слушали ее. Она впитывала музыку, как губка — песни из передачи Играем в школу или из рекламы (в домах других людей, потому что у них телевизора не было), из гимнов детского сада и воскресной школы, даже из рождественских песнопений оркестра Армии спасения — но она их как бы расплавляла и трансформировала таким образом, что, если не знать заранее, что она, по ее мнению, поет, догадаться было трудно. Гарфилд слушал внимательно и решил, что на сегодня это была женщина из рекламы пшеничной соломки. Он проверил свою догадку, запев вместе с ней, но при этом тянул подлинную мелодию.
Есть двое мужчин в моей жизни.
Одному я мать.
А другому — жена.
Их обоих угощаю самым лучшим я… натуральной ПШЕНИЧНОЙ СОЛОМКОЙ!
Песня была какой-то странной, потому что никуда не вела. Она была какая-то обрубленная — как хвост. Она казалась концом чего-то более длинного — но оставалась странно навязчивой. Гарфилд видел эту рекламу пару раз в доме друга, и, насколько ему было известно, Морвенна видела ее вообще только однажды, когда они смотрели ее вместе в магазине электротоваров — пока Энтони покупал батарейки. Но у нее была вот такая память. И это почти пугало.
Еще в рекламе было странно то, что на самом деле женщину было совсем не видно, просто люди на грустном пляже, и солнце садится, но ощущение такое, что вы знали, какая она. Ясно было, что она вся в заботах. Она много думала о том, как накормить мужа и сына. Странно, что она называла сына мужчиной, потому что он явно пока еще не таковым не являлся, но, возможно, она перед ним немного робела. Возможно, он был строг с ней, как и его отец, и еда была для нее единственным способом добраться до сына. Еда вместо объятий. Как и у некоторых женщин-друзей из квакеров, которые навещали их, пока Рейчел лежала по больницам. Те, которые называли ее не Рейчел, а мамочка, и врали, и говорили, что она устала, хотя сами точно знали, что вовсе нет, но что они не должны говорить — сошла с ума. Они приносили Энтони пироги и тушеное мясо. Но в основном пироги. Гарфилд посмотрел на отцовский затылок и подумал о постере Интерфлоры на дверях цветочного магазина, что на рыночной площади. Там было скажи это цветами. Скажи это пирогом.
Морвенна поймала его взгляд, улыбнулась и запела чище, и он понял, что угадал правильно. Они притоптывали ногами в такт и спели рекламный куплет вместе, теперь поувереннее, ведь их было двое. Так забавно.
Есть двое мужчин в моей жизни.
Одному я мать.
А другому…
— Ну, хватит уже, — заявил довольно твердо Энтони.
Гарфилд смолк сразу, но Морвенна продолжала петь, еще громче и быстрее, хихикая и не понимая, потому что ей было всего три с половиной года.
— Хватит, Венн, — Гарфилд похлопал ее по коленке, и она посмотрела на него.
— Шшш… — сказал он ей.
— Шшш… — повторила она.
— Это кто? — он взял ее куклу. Как он и предполагал, она выхватила куклу из его рук и на мгновенье впала в состояние яростной любви, поправляя кукле юбочку и волосы, и сжимая ее сильнее, чем это сделала бы любая мать. На самом деле она не любила своих кукол, она просто обладала ими и держала под контролем. Она отчитывала их часами на языке, который он не всегда понимал. А иногда подговаривала его отрывать куклам головы с неприятным резиновым хлопком, отчего они оба смеялись. Еще больше она смеялась, если он путал головы, когда приставлял их обратно, но потом, как правило, она начинала паниковать, и ему приходилось успокаивать ее, меняя головы так, как они и должны были быть, и причем быстро.
Далее по направлению к Бодмину они ехали в относительной тишине. Кое у кого из их друзей в машинах были радиоприемники, но в Моррисе водились только карты и альбом для зарисовок, принадлежавший Рейчел, и красный клетчатый плед для пикников, пахнувший пляжем и водорослями.
Рейчел не была мамочкой, и уж конечно, не была похожа на даму с Пшеничной Соломкой. Он думал, что совершенно не похоже, чтобы она скучала по нему и хотела обнять. Иногда, особенно если она рисовала, она едва ли замечала, есть ли ты рядом или нет. А когда она сердилась, становилось действительно страшно. Она никогда их не шлепала и не била — Энтони говорил, что так не правильно, а это означало, что не по-квакерски — но она вместо этого кричала и швыряла всем, что попадалось под руку.
Хотя, когда она бывала счастлива, оно того стоило. Когда она была счастлива, то это лучше любой дурацкой мамочки — как будто твоя ровесница, как сестра, но такая сестра, которая могла посадить тебя в машину и сказать: «Давай убежим, давай не пойдем сегодня в школу». Когда она бывала счастлива и делала такие вещи, как, к примеру, брала Гарфилда покататься на поезде или на долгую прогулку, когда он должен быть в школе или идти к зубному врачу ставить пломбу, Энтони сердился, но она сердилась еще больше, а потом смеялись над Энтони. А это вызывало шок, потому что он совсем не такой, над кем можно посмеяться, потому что он — учитель.
Став старше, Гарфилд, возможно, окажется на уроках английского в школе Хамфри Дэви в классе у Энтони, и вот этого-то он втайне ужасно боялся, потому что он ведь не будет знать, как вести себя и предполагал, что отсюда возникнут проблемы с другими мальчиками. У отца наверняка есть прозвище, к примеру, Рыбья морда, или Чокнутый, или Доктор Смерть, и все мальчики так его называют. Это было бы так страшно, что он даже подумывал, а не провалить ли ему «Одиннадцать-плюс» нарочно, чтобы пойти потом в другую школу, плохую, где будет полно таких мальчиков, как Стив Педни, который никогда не пользуется носовым платком. Но это было бы не по-квакерски.
В последнее время он перестал регулярно ходить в воскресную школу. Вместо этого он иногда сидел со взрослыми на собрании. Могущество молчания производило на него сильное впечатление, и часто мысли его занимали рассуждения на тему — что же такое по-квакерски, а что нет. Хотеть больше карманных денег теперь, когда он стал старше, было не по-квакерски. А вот хорошо вести себя со Стивом Педни, хотя другие этого не делали, — как раз то, что надо. Во всех нас есть немного Бога и Добра, даже в Стиве Педни — как крошечные свечечки, которые невозможно задуть, как ни старайся, каким бы усталым и плохим ты ни был, и когда сидишь с другими в тишине, нужно думать об этой свечке и стараться сделать так, чтобы она светила ярче. Или тебе следовало думать о людях, которым это нужно, и не только о Стиве Педни, но и о детях в Африке или Рейчел в больнице Св. Лоуренса. Или о своем новом маленьком братике, Хедли, насчет которого ты вовсе не уверен, что он тебе сильно понравится; и представлять, что держишь их всех в таком теплом свете, исходящим от всех людей в кругу. Это была довольно тяжелая работа, немного похожая на волшебство, но он наслаждался ею. Когда у них в школе проводили собрание, и все вместе бормотали одни и те же молитвы, и все это было о Боге и об Иисусе, и все говорили совершенно одно и то же, происходящее казалось шокирующе шумным и таким казенным, что трудно было понять, ради чего это все. Энтони говорил, что ему самому решать, во что он верит, и что он сам, Энтони, верит в Господа и Иисуса, и вероятно, может назвать себя христианином, и что Рейчел совсем не такая, но что они оба верят в добро, в маленькую свечку внутри каждого человека, даже Стива Педни. И даже матери Стива Педни, которую как-то раз Гарфилд видел в Ко-Опе, у которой руки были как жареная свинина, и выглядела она просто ужасно.
Больница Св. Лоуренса была огромной; много старых больших зданий и довольно много — поменьше. Все было похоже на маленький городок за собственной стеной. На больницу совсем не похоже, потому что машины скорой помощи не ездили туда-сюда, и не было очереди людей, из которых текла кровь, или людей с трубками, прилепленными к пальцам на ногах, или с букетами цветов, чтобы дарить друзьям. Казалось, что очень тихо. О том, что это больница, можно было догадаться только потому, что там висели цветные таблички с белыми заглавными буквами, которые встречаются только в больницах. ПРИЕМНЫЙ ПОКОЙ — как будто кричала эта табличка. ТЕРАПЕВТИЧЕСКИЕ ОТДЕЛЕНИЯ. НАРКОЛОГИЧЕСКОЕ ОТДЕЛЕНИЕ. РЕАБИЛИТАЦИОННОЕ ОТДЕЛЕНИЕ.
Они приехали немного рано. Посетителей пускали только с двух до четырех, поэтому, пока не придет время, им пришлось ждать в приемной и спокойно сидеть, разглядывая журналы. Кроме них ожидали еще несколько других посетителей: мужчина с книгами в корзинке, старушка с гроздьями винограда, уже выложенными на тарелку, в углу тихонько переговаривались мужчина и женщина, выглядевшие очень обеспокоенными, будто они пришли тайком, не ожидая, что там будет еще кто-то. Женщина в углу начала плакать, и Гарфилду пришлось шепнуть Морвенне не смотреть туда. Морвенна была еще слишком мала, чтобы знать про тактичность, так что он удивился, когда она не спросила громко почему — как обычно делала. Она принялась разрисовывать дамские лица в журнале «Вименс релм». Гарфилд делал вид, что читает мужской журнал «Мотор Спорт», но на самом деле смотрел на Энтони.
Обычно Энтони был очень серьезным и спокойным. Изменения в его настроении заметить было трудно, потому что их у него не было. Он всегда был одинаковым, неизменной мостовой под неустойчивой погодой Рейчел. Но сегодня он был другим, даже нервным. Он все посматривал на свои часы, как будто не доверял часам на стене над головой медсестры, и все крутил обручальное кольцо, будто хотел отвинтить себе палец.
Он уже видел ребенка раньше. Они нет. Не по-настоящему. Детям не разрешалось посещать роддом Болито из боязни, чтобы те не занесли младенцам микробы или туберкулез, поэтому Гарфилду было велено ждать на тротуаре, держа Морвенну за руку, хотя та извивалась, как рыбка, и рука у нее была вся потная, и она все время спрашивала почему. А потом Энтони появился в окне, как и обещал, и поднял ребенка.
— Смотри, — сказал Гарфилд Морвенне, — вон там, наверху. Видишь? Это ребенок. Это наш братик. Видишь?
Но она просто начала кричать Энти, Энти — так она называла Энтони. Ребенок был ей совсем не интересен. Что и не удивительно, потому что на таком расстоянии было похоже, будто Энтони просто держит сверток белого одеяла, а внутри — отбивная из молодого барашка. Когда Гарфилд спросил его, как выглядит Хедли, он ответил, что невозможно что-нибудь сказать, потому что новорожденные такие морщинистые и красненькие, и сердитые — или плачут, или спят. Так что, возможно, он беспокоился, не изменился ли Хедли к худшему. Или, возможно, его волновала болезнь в голове у Рейчел. Гарфилд посмотрел в своем словаре слово депрессия, что только сбило его с толку разговорами об атмосферных фронтах и депрессии горизонта наряду с неконтролируемой или клинической печалью.
Часы у медсестры были электрическими, как в школе, так что они не тикали. Секундная стрелка бежала по кругу так плавно, что невозможно было отсчитывать секунды с ее помощью, и создавалось впечатление, что время идет быстрее. Гарфилд уже научился возмущаться подобным во время тестов по математике. Кликала только минутная стрелка. Пока Морвенна ерзала рядом с ним, а Энтони приводил себя в состояние безмятежного спокойствия, как делал это на собраниях, он наблюдал за тем, как часы показали от пяти до двух и дошли до приводящих в бешенство двух минут третьего. Только тогда медсестра подняла маленькие часики, висевшие вверх тормашками на накрахмаленном фартуке, и объявила: «Сейчас можете войти. Только представьтесь дежурной медсестре в отделении, которое вы хотите посетить».
— А какое нам нужно отделение? — поинтересовался Гарфилд, когда они подошли к большому указателю, с перечислением всех отделений и со стрелками во всех направлениях.
— Уильямс, — ответил Энтони и повел их наверх по большому пролету гулких ступенек, не покрытых ковром.
— Здесь воняет, — пожаловалась Морвенна. — Мне правда не нравится.
— Шшш, — сказал ей Энтони.
Им нужно было пройти мимо человека, который уставился в одну точку и не говорил, тут она сама взяла Гарфилда за руку. Она делала это только когда была напугана, что в известном смысле помогало, потому что означало, что он не может бояться тоже.
— Пошли, — сказал он ей. — Мы собираемся увидеть Хедли!
Но он слегка вздрогнул, когда они проходили мимо двери, где очень громко плакала женщина — точно Морвенна, когда ей не удавалось сделать по-своему.
Он заставлял себя заглядывать в палаты, мимо которых они проходили.
В некоторых люди были одеты и расхаживали по палате, или просто сидели в креслах. В некоторых все лежали в кроватях. Судя по всему, в палате всегда были или мужчины, или женщины. Еще была комната, где все были очень старые, и детское отделение с картинами на стене, чего он не ожидал. Он решил начать дышать так неглубоко, как только возможно — чтобы не втянуть безумие.
— Отделение Уильямс, — сказал Энтони. — Нам сюда. Отделение Уильямс.
Дежурная медсестра была молодой и очень дружелюбной. Она присела так, что ее голова была почти на той же высоте, что и у Морвенны, и сказала: А кто это к нам пришел?
— Я Гарфилд, а это Морвенна, — объяснил ей он.
Там очень сильно пахло уборной, но не от медсестры. От нее пахло кондиционером для ткани.
— Точно? — спросила она.
Он заметил, что у нее были такие большущие груди, что она, вероятно, могла смотреть время на своих часиках, не поднимая их.
— Ты пришла повидаться с маленьким Хедли? — спросила она Морвенну. Морвенна кивнула.
— И с нашей мамой, — сказал Гарфилд. — Пожалуйста.
— Мама немного сонная, — сказала она. — Наверное, много говорить не сможет, но она с нетерпением ждала встречи с вами обоими. Я знаю, что ждала. Вы для нее лучше любых таблеток. Скоренько встряхните ее как следует.
Поднимаясь, она улыбнулась Энтони, и Гарфилд увидел, что у нее классная аппетитная попа, гармонирующая с грудью. Он удивился тому, что представил себе — что бы он почувствовал, если бы сильно уткнулся в нее или же укрылся под ее грудью, как под большим мягким нависающим облаком. Наверное, она прочитала его мысли, потому что на мгновенье положила руку ему на макушку и дала ей соскользнуть вниз по затылку так, что он покрылся мурашками и покраснел.
— Вы найдете ее в комнате в конце коридора, — мягко сказала она Энтони. — Вдоль по отделению и повернете направо. Я пойду и принесу из кроватки маленького Хедли.
По телевизору шел фильм с Бобом Хоупом, несколько женщин смотрели кино или делали вид, что смотрят. Их лица были повернуты к экрану, но Гарфилд был уверен, что, когда он шел мимо, их глаза воровато повернулись к нему. Он ненавидел фильмы Боба Хоупа. В них было полно шуток, которых он не понимал, потому что все говорили слишком быстро, и у него они связывались с тошнотой, поскольку получалось, что их показывали только когда он оставался дома и не ходил в школу из-за расстройства желудка. (Он слышал, как говорили, что у него чувствительный желудок, и ужасно стыдился этого).
Теперь Морвенна цеплялась за руку Энтони, что должно означать, что она действительно напугана, и Гарфилд на короткое время позавидовал той мягкой девочковости, которая позволяла ей принимать привилегии как право, причем намного позже возраста, когда ему самому было сказано — ты большой мальчик, перестань плакать и прекрати проситься на ручки. Точно так же, как и Морвенна, он подозревал, что действительно хотел, чтобы Энтони нес его высоко на плечах, где он, бывало, чувствовал себя безопаснее всего. Но у Энтони болела спина, и ему нельзя было больше так делать.
Женщина в желтом халате со слишком большой головой, подошла к ним и сказала каким-то совершенно неправильным голосом: «А дайте мне конфеток».
— Извините, — сказал ей Энтони, — у нас нет. И пошел дальше с Морвенной.
Но Гарфилд утром купил на свои карманные деньги смесь лакричных жвачек и печенья с ревеневой и кремовой начинками. У него оставалась одна жвачка, и он знал, что женщина знала, что та лежала у него в кармане шортов, потому что она не уходила, а уставилась на него сверху вниз.
— Ну ладно, — сказал он ей. — Но это у меня последняя.
Она взяла у него палочку жвачки, мгновенно сорвала обертку и бросила ее в огромный рот. Ее губы как у лягушки, когда они разделились, казалось, делили голову четко на две части. Она с жадностью сглотнула.
— Вообще-то, ее нужно долго жевать, — сказал он ей.
Она снова протягивала толстую руку.
— Дай мне конфеток, — повторила она, и тонкая струйка лакричной слюны потянулась по подбородку.
— Это была последняя, — сказал он. — Я же вам говорил.
Он припустил бегом, чтобы уйти от этого страшного взгляда, и догнал Энтони с Морвенной, когда они поворачивали направо в самом дальнем конце отделения. Он оглянулся посмотреть, не идет ли она за ними. Она осталась там же, где и была, но все так же пристально смотрела вслед, а когда увидела, что он оглянулся, задрала свою ночную рубашку. Он быстро отвел взгляд, но не достаточно быстро.
От коридора отходил ряд спален. На дверях у них были латунные номера, и, если комната занята, то в латунные держатели были вставлены маленькие карточки с именами обитателей. Они напомнили Гарфилду об этикетках на банках в кладовке дома, только вместо того, чтобы говорить «Жженый тростниковый сахар» или «Макароны» они сообщали, что там находятся Джули Доусон, Мэгги Трелор или, как в палате номер семь, Рейчел Миддлтон (вместе с Хедли).
Забавно было видеть, что ее так называют, потому что, когда она рисовала, все называли ее Рейчел Келли.
— Почему во всех дверях есть окошки? — поинтересовался он.
— Чтобы медсестры и врачи всегда могли заглянуть внутрь, — объяснил отец и кашлянул, это означало, что он расстроен. — Так что никто не может навредить себе, без того, чтобы кто-то этого не увидел, — добавил он. — Готовы?
Гарфилд кивнул.
— Мамочка! — закричала Морвенна, и Гарфилд шикнул на нее.
Энтони заглянул через окошко в двери комнаты Рейчел, дважды постучал, слабо улыбнулся, потом открыл дверь и легонько подтолкнул Гарфилда и Морвенну в комнату перед собой.
— А вот посмотри, кого я тебе привел, — сказал он. Голос у него звучал странно, немного вкрадчиво, как будто Рейчел перестала быть взрослой.
Она сидела в единственном кресле в комнате, рядом с необычно высоким окном. «Посмотри, — сонно сказала она. — Мне приходится сидеть на всем этом, чтобы видеть из окна». Она чуть подвинулась, и стало видно, что сидит она на большой стопке телефонных справочников, благодаря чему подушка на кресле поднялась почти на фут.
Гарфилд стеснялся обнимать ее и вместо этого, пока Морвенна помчалась вскочить ей на колени, он подпрыгнул несколько раз, чтобы увидеть то, что видела она, и мельком увидел лужайку, деревья и бутоны роз. Он был рад видеть ее довольно нормальной. На ней была дневная одежда — темно-синее платье в белый горошек — но она выглядела бледной и какой-то незаконченной без губной помады. Что-то с глазами было не так, и ей не помешало бы вымыть волосы.
— А что у тебя с глазами? — спросил он ее.
— У меня с глазами? — медленно переспросила Рейчел и потом поняла. — Ох. Ресницы не крашены. Что, выглядят ужасно?
Он перестал прыгать и отважился посмотреть ей прямо в лицо. Стопка справочников вознесла ее настолько высоко, что она с Морвенной сидели точно на троне.
— Не совсем, чтобы очень, — признался он. — Просто бледненькая. И слабенькая.
— Привет, дорогая, — произнес Энтони и поцеловал ее в губы, а затем сел на край кровати.
Она стала совсем заторможенной. Гарфилд привык к ней резкой, точно щелчок хлыста, и даже пугающей, потому что нужно было довольно тщательно обдумывать то, что хотел сказать, потому что она никогда ничего не пропускала, и могла резко осадить в любой момент. Но сейчас она была такой вялой и безмятежной, что опять пугала, но по-другому — будто ее механизм замедлил ход, и никто-никто не замечал этого или даже не подумал повернуть заводной ключ. Целую минуту они просто сидели в тишине, Энтони на кровати, грустный и настороженный, она в кресле, и Морвенна у нее на коленях в полном блаженстве, не задающая никаких вопросов. Похожая на изголодавшуюся кошку, которой дали молока, Морвенна всегда была полностью сосредоточена на приятных моментах.
В комнате не было никакой другой мебели, кроме небольшого комодика, на котором стояла ваза и лежала стопка рисунков восковым карандашом.
— Можно посмотреть? — спросил Гарфилд. Никогда нельзя было смотреть ее рисунки без спроса на случай, если у тебя липкие пальцы.
Она уставилась на него, и он почти услышал вязкий бульк, точно мозг у нее сомкнулся над вопросом, всасывая его внутрь. Наконец, она с улыбкой кивнула, и он пошел смотреть.
Вместо того чтобы просто рисовать вид из окна, она рисовала само окно, оконные стекла из старого, неровного стекла, отслаивающуюся краску, смягчившуюся от возраста, рулонную шторку, предназначенную для защиты солнце, всю в пятнах от сырости, и расположенную немного сбоку композицию из водосточного желоба, кирпичной кладки и водосточных труб. Потом она рисовала свою постель, снова и снова, со складками в разных местах и солнечным светом, падающим на разные места, но брутальная черная рама кровати каждый раз оставалась прежней, как клетка вокруг чего-то ускользающего и текучего. Ну как несправедливо, подумал он, когда он рисовал восковым карандашом, картинки выглядели, как картинки любого другого мальчика, нарисованные восковым карандашом. Но когда рисовала она, рисунки вообще не были похожи на восковой карандаш. Там не было ни одного рисунка ребеночка.
— Я просила пастели, — сказала она.
Он загордился тем, что не настолько глуп, думая, что она имела в виду пастилки.
— Но мне сказали, от них много грязи, — продолжала она.
— Может, принести старую скатерть и простыню, и мы закроем пол, — сказал Энтони, но тут дверь открылась, и фигуристая медсестра с пышными формами вкатила коляску.
— Кто хочет познакомиться со своим маленьким братиком? — спросила она, и Морвенна соскользнул с колен Рейчел, чтобы посмотреть.
Нетерпение Гарфилда было менее очевидным, потому что мужчины не показывают такого же интереса к младенцам, что и дамы, но на самом деле он был очень взволнован.
— Он у нас в сонном царстве — сказала медсестра, — но если он все еще будет спать, можете разбудить его в три часа, и дать ему бутылочку. Я запихнула ее вот туда, за подушку. Я подумала, что вы все могли бы прогуляться на солнышке, — сказала она Энтони. — Можете воспользоваться служебным лифтом прямо отсюда и выйти в сад. Как вы себя чувствуете, моя красавица? — спросила она Рейчел. — Пойдем на прогулку?
В ответ Рейчел только криво улыбнулась, но медсестра была не так уж сильно заинтересована в ответе и поспешила прочь к кому-то из соседней комнаты, взывавшему сестра, сестра.
— Осторожнее, ты его разбудишь, — сказал Энтони Морвенне, присев на корточки рядом с ней. Гарфилд тоже подошел поближе посмотреть. Коляска была темно-синяя и большая, почти как лодка с отделанным бахромой синим капюшоном, белым изнутри. Хедли казался в ней крошечным. Видны были только его личико и ручки. У него были темные волосики в завитках, и самые малюсенькие ушки и ногти, которые Гарфилд когда-либо видел. Он вдруг понял, что до сих пор никогда не рассматривал младенца как следует. Он обернулся, чтобы посмотреть на Рейчел, но она вновь уставилась в окно.
— Можно мне его потрогать? — спросил он у Энтони.
— Конечно. Только не буди его. Ему, похоже, так уютно.
Гарфилд протянул указательный палец и просто провел костяшкой по щеке Хедли. Кожа была теплой и даже мягче, чем у Морвенны. Может быть, потому что она была такой новой. Он дотронулся до тыльной стороны его крошечных пальчиков.
— И я, — сказала Морвенна. — Я тоже.
Но она была слишком мала, чтобы дотянуться без посторонней помощи, так что Энтони поднял ее и почти внес в коляску, чтобы она тоже могла потрогать.
— А что он ест? — спросил Гарфилд, улыбаясь, потому что на самом деле знал.
— Молоко, — ответила Рейчел, снова сосредоточив внимание на них.
— Из тебя? — спросил он, поражаясь собственной дерзости.
— Так должно быть, — невнятно проговорила она. — Но это не безопасно. Во мне сейчас слишком много таблеток, так что он бы тоже пил их.
— У него есть специальное детское молоко, — сказал Энтони. — В бутылочке. Ну что, пойдем немного погуляем? Повозим его по саду? Как ты, дорогая, в состоянии пойти с нами?
Рейчел сказала, что, конечно, пойдет.
Они спустились в служебном лифте, и это было так весело, будто все в животе не поспевало спуститься, и там были большие металлические двери, через которые виднелись этажи, мимо которых проезжал лифт. Гарфилд был бы совершенно счастлив, если бы ему разрешили проехать вверх и вниз еще несколько раз, но ему не хотелось просить, хотя, возможно, Энтони и согласился бы, ведь все-таки это был его день рождения.
В саду были дорожки, посыпанные гравием, и очень аккуратные клумбы с розами, и розы на клумбах росли очень аккуратные.
— Я спросила садовника, как он борется с гнилью, — с усилием выговорила Рейчел, — и он сказал Джейс Флюид. В растворе. В январе полить всю землю.
Она толкала коляску. С одной стороны от нее шел Энтони, а с другой — Морвенна.
— А ты показывай дорогу, — сказала она Гарфилду, хотя на самом деле выбор был невелик, и шансов потеряться — немного.
Он шел по дорожке и, чтобы убежать от жуткого разговора родителей, сворачивал то туда, то сюда. Фактически разговор этот был абсолютно односторонним. Энтони, к примеру, упорно повторял: «Сара и Билл спрашивали о тебе в воскресенье. Они передают тебе привет», на что Рейчел отвечала вздохом или едва слышным шепотом. Она не была резкой или грубой, только грустной и унылой, будто каждая новость или добрые пожелания просто причиняли ей физическую боль, которую она была не в состоянии описать. Он хотел бы, чтобы Энтони сдался. Было уже достаточно скверно слышать, как вяло и тоскливо говорила Рейчел, а тут еще и он, совсем жалкий. Она не поздравила его с днем рождения, и это настолько потрясло, что он старался не думать об этом, иначе бы расплакался.
Избавление представилось в виде маленькой детской площадки с качелями и горкой. Позвав Морвенну следовать за ним, он побежал вперед и быстро-быстро сначала покачался на качелях, а потом скатился с горки. Горка была для совсем маленьких — низенькая и короткая, зато у качелей, привязанных к суку большого дерева, были такие длинные цепи, что очень скоро он уже взлетал настолько высоко, что в верхней точке каждого хода цепи на мгновение давали слабину. Он испугался и стал качаться не так яростно.
Тут подоспели остальные и сели на скамейку неподалеку. Большая коляска стояла рядом с ними. Он не мог смотреть на них слишком пристально, иначе укачается — как в машине. Укачается — как на качелях. Но мельком, когда подлетал к кроне дерева и снова вниз, поглядывал туда. Он увидел, что ребенок проснулся. Энтони поднял его из коляски вместе с вязаным одеяльцем, в которое тот был укутан так, что ножек не было видно. Ребенок все же замахал ручками и поплакал немножко, поэтому Энтони дал ему попить из бутылочки, чтобы тот замолчал.
Гарфилду тоже захотелось покормить его, но он чувствовал, что его задача на данный момент — испытывать счастье, качаясь на качелях, поэтому он продолжал качаться.
Морвенна не присоединилась к нему, хотя обычно любила съезжать с горок, если ступеньки наверх были не слишком высокими, и там не было детей постарше, поторапливавших сзади или пинавших ее. Хедли как будто зачаровал ее, и Морвенна кидала на него взгляды, в которых любопытство смешивалось с черной обидой. Пока Гарфилд качался на качелях, она взобралась к Рейчел на колени, хотя сама Рейчел едва обращала внимание на младенца. Морвенна изворачивалась и ерзала, пока Рейчел не ухватила ее так же крепко, как Энтони держал Хедли, и тогда она успокоилась на ручках с видом триумфатора, продолжая бросать проницательные взгляды на младшего братца.
Глядя на них четверых, Гарфилд вдруг подумал, что существует как-то отдельно от них. Они были семьей, приличной семьей — женщина, девочка, мужчина и маленький мальчик, а он был чем-то другим, чем-то за пределами их аккуратного целого. Изо всех сил стараясь привлечь к себе их внимание, убегая вперед, чтобы покрасоваться на качелях, он случайно исключил себя. Ведь его место там, где он должен быть — на скамейке, уютно устроившись среди них, слишком взрослый, как старший сын, чтобы проситься на ручки, но по праву занимающий место в центре. Чтобы не заплакать, он старался не думать об этом. Вместо этого он, качаясь, старался смотреть на сад.
Там были и другие люди. Он высмотрел людей из приемного покоя, человека с книгами, женщину с виноградом, пару с затравленными лицами, выглядевшими такими пристыженными и несчастными. С каждым из них кто-то был. Рядом с женщиной с виноградом был мужчина даже старше, чем она. Он ел виноград с тарелки, пока она очень медленно катила его в инвалидном кресле. Человек с книгами оставил книги внутри и сидел на скамейке с другим мужчиной в полосатой пижаме и пиджаке из твида. Они курили, и человек с книгами смеялся, рассказывая какую-то историю. С несчастной парой был мальчик; большой мальчик, подросток, но все-таки еще мальчик. На нем были джинсы и футболка, и ни за что нельзя было догадаться, что у него с головой не все в порядке. Но потом он посмотрел прямо на Гарфилда на качелях, или так показалось, что он посмотрел, и глаза у него были совершенно пустыми, как два маленьких кусочка угля. Каким-то образом стало понятно, что если бы можно было услышать его мысли, то слышен был бы просто звук, похожий на шум отжима в стиральной машине, и Гарфилд точно знал, что нельзя встречаться с ним взглядом, иначе он станет таким же.
Чтобы уклониться от взгляда мальчика и доказать, что он не отсюда, Гарфилд продемонстрировал свой новый трюк — качаться стоя. Было довольно страшно, но он знал, что может это сделать. Хитрость заключалась в том, чтобы очень крепко держаться за цепи. И тогда не упадешь, даже если ноги соскользнут с сиденья. Рейчел видела, что он делает, но именно Энтони устало сказал: «Гарфилд». Он проигнорировал их обоих и просто улыбался, как циркач на трапеции. Сандалии чуть заскользили на пластике, и качание слегка дало сбой, но потом он победоносно выпрямился, горделиво раскачиваясь. И оттого, что он стоял, а не сидел, вдруг показалось, что качели двигаются намного быстрее и выше. Он вспомнил, чему его на детской площадке научили старшие мальчики — нужно было слегка согнуть колени, а потом выпрямить их, и так снова и снова, чтобы сохранить набранный темп. И очень скоро он почувствовал, будто летает почти горизонтально земле, в один момент — лицом вверх к дереву, в следующий — лицом вниз к вытоптанной траве.
Тошнота застигла врасплох. Вот только что все было в порядке, и вдруг он почувствовал, что глазам горячо, а в желудке замутило. И тогда он понял, что времени замедлиться и слезть с качелей у него нет. Тут его стошнило, рвота дугой выплеснулась изо рта, и в следующее мгновенье он был уже весь забрызган.
Рейчел прямо вскрикнула, а Морвенна рассмеялась. К тому времени, когда он сумел остановить качели, рвоты уже не было, но он все еще чувствовал себя так, будто его вот-вот снова вырвет, а там, где пролилось на шорты и потекло по ноге, было горячо. В голове застряло беспомощное ощущение рвоты, а в носу стояли ее горечь и вонь.
Энтони тут же оказался рядом, помогая слезть с качелей и добраться до травки.
— Бедный парень, — сказал он. — Бедный старый солдатик. Давай-ка сюда. Садись. Вот так. Посиди тихонько, пока не пройдет. Вот так. Голову между коленок и просто дыши. Вот так. Вдох-выдох. Без резких движений и медленно. Вдох-выдох. Посмотри, какая земля теперь неподвижная. Бедняга. Немного перестарался, да?
Он, как делал всегда, если Гарфилда тошнило в машине или в кровати, положил большую руку Гарфилду на лоб и вытер его начисто одним из своих больших пестрых носовых платков, пахнущих мятными лепешками, карманами и связками ключей.
Сглатывал он уже не так часто, желудок успокаивался, хотя в носу по-прежнему был отвратительный запах. Но Гарфилд продолжал сидеть, послушно склонив голову на колени, прислушиваясь к голосам — Морвенна, в свою очередь, полезла на горку, сначала неоднократно требуя, чтобы Энтони помог ей взобраться по ступенькам, а потом, чтобы Рейчел смотрела на нее, как она скатывается с горки вниз. Он заставил себя сосредоточиться на муравьях, движущихся под ногами по миниатюрному пейзажу из травы и прутиков.
Если травинка для муравья была деревом, то чем тогда казалось дерево или целый газон? Наверное, думал он, они просто вычеркивали такие необъятные пространства, и, не имея ни малейшего понятия о собственной незначительности, могли таким образом справляться с жизнью и даже быть счастливыми? Возможно, хитрость заключается в том, чтобы стремиться в обратном направлении, к благословенной узости взгляда на мир, ограниченного капюшоном детской коляски, и тогда, чем больше видел, тем меньше оставалось надежды на счастье? Возможно, Рейчел была муравьем, который видел деревья и не мог не знать, как высоко было до вершины или как далеко до края?
— Посмотри на меня! — снова крикнула Морвенна.
Гарфилд отважился поднять голову и нашел мир совсем новеньким. Цвета травы, неба и куста роз, какими они бывают в середине лета, и платье в горошек его матери казались ярче чем раньше, и звуки, так же как и все то, что он видел, казались резче. Он уже переживал нечто подобное, когда лежал в лихорадке сначала с корью, а потом с ветрянкой, и поэтому понадеялся, что тошнота его была только от головокружения, а не признаком чего-то более зловещего, как, к примеру, туберкулеза.
— Посмотрите на меня!
Морвенна взгромоздилась на самый верх горки и готова была оттолкнуться — впереди торчали крепенькие маленькие ножки, но Рейчел не смотрела на нее. Она укладывала Хедли обратно в коляску. В голосе у Морвенны появилась та визгливая нотка, которой она до сих пор иногда пользовалась, чтобы вызвать в банковских или магазинных очередях потрясенное молчание.
— Посмотри на меня!
Рейчел, по-прежнему не глядя в сторону горки, внезапно встала, выругалась: «Твою ж мать!», и зашагала в сторону больницы. Вначале они все наблюдали за тем, как она шла, одинаково пораженные как ее уходом, так и ее словами.
Энтони бросился вслед за ней, так и оставив Морвенну без восхищения и на верху горки. «Гарфилд, приведи сестру, ладно?» — сказал он и, толкая коляску, направился за Рейчел, что выглядело немного смешно, потому что он был мужчиной, а коляска неимоверно тряслась, ведь он катил ее по гравию слишком быстро.
Хедли от тряски начал плакать, проснувшись после кормления. Морвенна тоже начала плакать и медленно съехала с горки туда, где Гарфилд ее ждал. Рейчел пустилась бежать, будто хотела убежать от них от всех. Гарфилд смотрел, как она удаляется, смотрел, как она пробегает мимо медсестры в белой униформе, которая только что вышла, и понял, что он ее ненавидит. Это был день его рождения, а она даже не заметила, и из-за нее они проводят этот день так, что хуже невозможно себе представить. Даже если бы он в школе застрял, и то было бы лучше. По крайней мере, тогда вокруг были бы друзья. Ему никак не удавалось описать происходящее самому себе, но ее болезнь и то, что она вот так вот убежала, выглядели такой же откровенной попыткой привлечь внимание, как плач младенца или настырные требования Морвенны с горки.
— Бесполезно, — заявил он Морвенне. — Они тебя не слышат, а мне все равно. Но Морвенна зарыдала еще горше, и стала тереть глаза кулаками так сильно, что ему просто было больно смотреть на все это.
— Пошли, — сказал он и осторожно поставил ее на ноги, а потом, взяв за плечико, подтолкнул перед собой в нужном направлении.
Медсестра перебросилась несколькими словами с Энтони, и затем он, все еще толкая коляску, поспешил за Рейчел в здание. Медсестра коротко позвонила в колокольчик. Посетители со всего сада начали стекаться к ней через лужайку. Она не наклонилась к ним и не сказала: «Ой, а что же тут у нас такое?» или что-либо подобное, когда они подошли поближе. Грустно, но когда Морвенна плакала, она производила на людей впечатление прямо противоположное тому, которого добивалась.
То ли плакала она слишком настойчиво … то ли что-то еще. Ее рыдания отталкивали людей, ожесточали против нее. Бабульки, которые так легко восхищались ее красивыми волосами или щипали за румяные щечки, когда та была счастлива, начинали держаться уклончиво и оглядывались за помощью, как если бы у горя Морвенны был неприятный запах, и кто-то мог подумать, что так пахнет от них.
Лицо медсестры стало жестким и настороженным, она вообще избегала смотреть на Морвенну.
— Ваш отец сказал, что он ненадолго, — сказала она Гарфилду. — Подождите его в машине.
— Но я хочу видеть Рейчел, — почти закричала Морвенна, потому что из-за рыданий дыхание у нее стало совсем прерывистое.
— Время посещений только что закончилось, — сказала медсестра. — С мамочкой ты сможешь увидеться в другой день.
Морвенна стояла и смотрела на дверь, будто одна только сила воли была способна отмести в сторону отвратительную медсестру и открыть ей дверь.
Гарфилд легонько потянул ее за лямку платья.
— Пошли, Венн, — сказал он ей. — Он скоро выйдет.
Машина у них никогда не закрывалась. Замки не работали давным-давно, и вполне вероятно, Энтони считал, что запертые двери — не совсем по-квакерски. Морвенна побежала вперед и забралась в машину. Она любила кататься в машине, и он надеялся, что перспектива поездки отвлечет ее, но как только он забрался внутрь и уселся впереди нее, она пнула спинку сиденья.
— Хочу мамочку, — сказала она, мамочку, не Рейчел, и она снова начала плакать, только по-другому, тихо, только для него, так, чтобы он знал, что сейчас это по-настоящему.
— Ну да, конечно, — сказал он, изо всех сил стараясь вести себя по-взрослому. — Я тоже. Я тоже по ней скучаю, Венн, но ей нужно побыть здесь какое-то время, потому что она не совсем здорова. У нее с головой не все в порядке.
— Все у нее в порядке!
— Нет. Она… Она в депрессии, и дома ей не безопасно. На какое-то время.
При этих словах она снова начала громко рыдать — плакать на публику, как он это называл.
— Замолчи, — с трудом выговорил он, потому что из-за нее ему тоже хотелось плакать.
— Замолчи! Это все ты виновата, что она так убежала.
— Нееет!
— А вот и да, дура. Если бы ты не орала снова и снова «посмотри на меня», она осталась бы немного дольше. А ты заставила ее сказать «твою мать».
— Не я.
Раздался еще один глухой удар в спинку его сиденья, а потом плач в таком тесном пространстве стал почти болезненным, и после нескольких неэффективных и довольно сердитых «ну пожалуйста» он снова вышел и закрыл за собой дверцу. Он облокотился на капот, наслаждаясь его теплом через шорты, но осторожно, чтобы не обжечь кожу там, где нога голая. Если повезет, тепло в машине быстро усыпит Морвенну. Он наблюдал за тем, как уходили другие посетители.
Горемычная пара укатила в коричневом Остин Кембридже. Они спорили. Он мог их слышать, потому что в такую жару окна у них были открыты, и казалось, что им на все наплевать. Виноградная дама ждала на автобусной остановке как раз у больничных ворот. Сбоку в одной руке она держала пустую виноградную тарелку. Другой мужчина ушел просто так, наверное, он жил в Бодмине.
— Извини, Гарфи. — Энтони вернулся к машине. — Получилось многовато для нее. Ох. — Он заметил, что Морвенна плачет. — И не только из-за нее. Она не забыла, знаешь ли. Думаю, она хотела на твой день рождения побыть какое-то время только с тобой, но тут она понадобилась Хедли, а потом Морвенне, а потом время вышло, вот как-то так. Но она сделала для тебя вот такую вещь.
Он протянул что-то Гарфилду, потом открыл заднюю дверцу в машине, и, весь согнувшись, начал спокойно урезонивать Морвенну.
Это был своего рода самодельный конверт, склеенный из толстой бумаги, иногда она использовала такую для акварелей. На лицевой стороне красивым каллиграфическим почерком, которым она могла писать, когда брала на себя такой труд во время заполнения всяких бумаг, карточек с именами на званых обедах или карточки для выставок. МАСТЕР МИДДЛТОН. Когда-то она объяснила ему, что он всегда будет Мастер Миддлтон, пока не повзрослеет, а вот любой его брат, который у него появится, будет Мастер Хедли или как там его будут звать, чтобы показать, что он не самый старший.
Он заглянул внутрь ровно настолько, чтобы увидеть, как сверкнул яркий цвет, и затем решил поберечь его. Энтони не одобрял, когда дети получают много подарков на день рождения, ведь есть же в мире и другие дети, которым совсем ничего не достается. Поэтому Гарфилд знал, что на праздничный чай в день рождения его не завалят кучей пакетов и конвертов, не будет там игрушек и игр, хотя он видел, как его друзья не-квакеры открывали такие на свои дни рождения. Глубоко в душе он знал, что так правильно. Он видел, и ему даже слегка противна была жадная небрежность, которая овладевала детьми, получившими слишком много подарков — как они срывали обертки с одного подарка за другим, не уделяя им должного внимания. Но зная, что во всем этом было нечто правильное, ему от этого было не легче, и небольшая его часть — предположительно, плохая — всегда хотела спросить: и это все?
В их семье было принято дарить только два подарка, даже на Рождество, один из которых хороший, но, полезный — например, словарь или коробка цветных карандашей. Полезный подарок, как правило, официально дарился от Морвенны. Его плохая часть задавалась вопросом, будет ли появление Хедли означать еще один подарок, или пока еще нет. Он знал, что жадность это плохо, но подарки ведь были не только о жадности. Они были о любви тоже.
— Ты не собираешься его открыть? — спросил Энтони, когда они снова поехали в Пензанс. — Он, похоже, очень особенный.
— Думаю, я его пока сохраню, — сказал Гарфилд.
— Ага, — сказал Энтони с довольным видом, и Гарфилд понял, что ответил правильно. Хорошие мальчики сохраняли, и у Гарфилда хорошо получалось. Он копил на конструктор Меккано и откладывал половину своих карманных денег в свинью-копилку так долго, что копилка была почти полная. Слишком поздно он заметил, что копилку, чтобы достать оттуда деньги, пришлось бы разбить, а это казалось ему нехорошим расточительством, поэтому он откладывал зло, заведя вторую, пластиковую свинью-копилку, которую он нашел на блошином рынке за гроши и которая открывалась. Он приберегал клубнику как можно дольше. Он растянул пасхальное яйцо на целую неделю. Он научился приберегать хорошие новости и хорошие шутки. Он узнал, что если гнев сберечь, а не выплескивать, то он имеет обыкновение испаряться как дым, оставляя только слабый запах там, где раньше бушевало пламя.
Энтони постарался, даром что был мужчиной. В честь дня рождения у них был чай, даже не чай, а настоящий ужин с чаем. На столе была вся любимая еда Гарфилда: сосиски в тесте и гренки с сыром, и торт, который они с Рейчел изобрели в прошлом году — в магазине был куплен имбирный кекс, расплавили шоколадку Бонвиль с небольшим количеством масла и полили кекс сверху. У него было семь свечей, и он загадал желание, перед тем, как задуть их: пусть Рейчел и Хедли скоро вернутся домой, пожалуйста. И он сначала открыл свои открытки, а потом подарки.
Конверт от Рейчел он посчитал подарком и открыл его последним. Специальным подарком оказалась маленькая модель двигателя, настоящий Мамод, где нужно было накапать спирт на вату, чтобы вскипятить воду в баке, а от этого крутилось металлическое колесо или даже, если тебе хотелось, свистел свисток. Энтони сказал, что, как только он накопит деньги, этот двигатель можно будет использовать для ветряной мельницы или карусели Меккано.
Гарфилд немножко надеялся, что специальным подарком будет все-таки Меккано, и чувствовал, что горло чуточку сжалось, так он старался, чтобы разочарование не было заметно. Двигатель был очень хороший — они запустят его позже, когда Морвенна ляжет спать — просто это было не то, на что он надеялся, так что потребуется какое-то время для того, чтобы перестроить свои надежды. Хорошим-но-полезным подарком оказался настоящий кожаный ранец для школы. Что тоже стало скорее разочарованием. Он очень хотел такой год назад, когда у нескольких его друзей такие ранцы уже были, а он ходил в школу с большой брезентовой сумкой, в которой все комкалось в кучу. А теперь он предпочел бы портфель, вроде тех, с которыми ходили старшие мальчики.
После того, как они немного отрегулировали лямки, Энтони заставил надеть ранец и походить в нем туда-сюда и выглядеть довольным, но даже Морвенна уставилась на ранец с выражением, смахивавшим на презрение. Он был из настоящей кожи — Энтони предложил Гарфилду понюхать — и на маленьких карточках, примерно таких, как на больничных дверях, были его имя и адрес, и еще там было место для ручки и даже маленький карманчик для ключей от дома. Но его коричневый цвет был слишком красным и слишком детским, и он не был портфелем.
Прежде чем открыть самодельный конверт Рейчел, он вымыл руки, потому что вымазал их в шоколадной глазури. Она сделала ему открытку, нарисовав картинку восковыми карандашами на половинке листа, а потом сложила его и написала на второй половинке. Картинка было немного похожа на те, которые она рисовала краской — абстрактные, ему пришлось учиться называть их — только сконцентрированная на таком маленьком пространстве, она получилась более насыщенной. Открытка представляла собой вереницу оранжевых кубиков, плавающих на зеленовато-синем фоне, но она сделала все оранжевые элементы немного разных оттенков, некоторые ярче, некоторые темнее, некоторые были более глубокого оранжевого цвета по краям, а некоторые как бы клочковатыми и с менее четкими очертаниями, как будто в тумане.
— Дай мне посмотреть, — заныла Морвенна. Ей не нравилось, когда день рождения был не ее, но этого и следовало ожидать. Гарфилд показал ей открытку, что заставило ее замолчать эффективнее, чем шиканье Энтони, но потрогать не разрешил.
Он посмотрел еще немного. И, если смотреть внимательно, казалось, что все оранжевые кубики двигались взад и вперед из бумаги, потому что они были не совсем того же самого оттенка. Кубик, на котором сосредоточено внимание, будет стоять на месте, но сразу же один из более ярких продвинется немного вперед, и глазу захочется скакнуть в сторону.
— Тебе оказана честь, — наконец произнес Энтони.
— Что ты хочешь сказать?
— Ну, мне она никогда не рисовала картину.
— Не может быть.
— Правда, правда.
Он покачал головой, насмешливо-горестно, и улыбнулся.
Гарфилд заглянул внутрь.
«Моему дорогому Гарфилду, — писала она. — На его седьмой день рождения с любовью от Рейчел. К сожалению, я не могу быть с тобой. Виноват юный Хедли! В это же время в следующем году податель сей открытки получит меня в полное свое распоряжение на целый день, и будем делать все, что он захочет… Помни!»
Она нарисовала три крестика. Потом, возможно, по запоздалому соображению, потому что ему было всего лишь семь лет, а картинка была немножко серьезная и совсем не похожа на другие открытки от крестных и школьных друзей с автомобилями и футболистами, она нарисовала что-то вроде комикса. Крестики лежат на каких-то санках, и она тянет их к указателю, на котором написано Пензанс 46 миль. Себя она изобразила безумной дамой, с торчащими во все стороны волосами и босыми ногами с большими пальцами, но было ясно, что это она, потому что одета она была в свою одежду для рисования, и у нее был ее нос. Пот лился с нее градом, так она стремилась доставить поцелуи, а причиной, по которой так трудно тянуть сани, было то, что младенец Хедли и его коляска были привязаны к задней части саней, и дорога шла немного в гору.
Было странно получить что-то от нее и при этом ее самой не было рядом, чтобы сказать «спасибо». Энтони смотрел на него, будто ожидая чего-то еще, так что Гарфилд положил открытку обратно в специальный конверт и сказал, что уберет со стола, пока Энтони будет купать Морвенну. Она достигла той точки, когда была уже настолько уставшей, что, возможно, уснула бы от собственных капризов.
Вскоре из ванной комнаты послышались обычные всплески и вопли — она ненавидела, когда ей моют волосы, особенно если это делал Энтони, у которого, как правило, мыло попадало ей в глаза, и он не понимал, что она имела в виду, когда говорила, что волосам больно. Гарфилд отнес ранец и картину к себе в комнату. Он попробовал сложить в ранец книги и ручки и прочее, после чего ранец, по крайней мере, стал выглядеть не таким новеньким.
Он вынул картинку и установил ее посередине короткой каминной полки, где она красиво светилась на фоне белой краски. Но ему было не по себе. Уж слишком уязвимой она была и слишком ценной. Он оставил там картинку для собственного вдохновения, пока писал Рейчел благодарственное письмо, рассказывая ей все новости, о которых не мог рассказать, пока выпендривался на качелях, а она была занята с Хедли, Морвенной и Энтони.
Пока он писал, он представлял ее в виде огромной женщины-пряника, а все остальные, как маленькие собачки, откусывают от нее кусочки. Неудивительно, что она больна. Они должны научиться не есть ее все вместе и сразу. Они должны научиться этому, чтобы спасти ее.
Много времени ушло на то, чтобы переписать письмо. Ведь оно в итоге оказалось довольно длинным. Он засунул картинку обратно в конверт и спрятал в своем столе для надежности. Когда она вернется домой, когда она выздоровеет, он спросит ее — разрешит ли она вставить картинку в подходящую рамку. Он осторожно выберет момент, когда спросить.