Часть 7. ПАСКАЛЬ И ВИКО: ДВА МЫСЛИТЕЛЯ ПРОТИВ ТЕЧЕНИЯ НОВОГО ВРЕМЕНИ

Естественная, но все же болезнь — верить, что истиной можно непосредственно завладеть — толкает человека к отрицанию всего непонятного.

Блез Паскаль

Из непроглядной тьмы столетий, дальней дали, струится этот вечный Свет немеркнущей истины о том, что гражданский мир сотворен не кем-нибудь, а людьми, что они могут и должны отыскать начала его начал внутри меняющегося человеческого разума.

Джамбаттиста Вико

Глава 15. ЛИБЕРТИНИЗМ. ГАССЕНДИ: СКЕПТИЧЕСКИЙ ЭМПИРИЗМ И ЗАЩИТА РЕЛИГИИ. ЯНСЕНИЗМ И ПОР-РОЯЛЬ

Либертинизм

В первые десятилетия XVI столетия в ученой среде возникло течение либертинцев, бросивших вызов проповедникам моральной и религиозной реставрации. Интеллектуальной опорой либертинизма стали поздний Монтень и Шаррон, скептицизм которых допускал широкую гамму колебаний: от дерзкого нигилизма до почти фидеизма, открытого отрицания до двойной морали, от лицемерия до компромисса.

Понятие либертин и сегодня ассоциируется с образом безбожного развратника. Впрочем, его негативный смысл — заслуга идейных противников, а что касается исходного значения, то это, скорее, вольнодумец, свободомыслящий. Французские вольнодумцы (во Францию эта мода пришла из Италии) часто видели себя наследниками Эпикура, философов-натуралистов, скептиков. Борцы со «схоластикой», они возносили науку с ее критическим духом, потому прекрасно вписывались в картезианскую эпоху. Однако разрыв с традицией становился острее, когда вместе со схоластикой избавлялись от морали и религии. В отличие от просветителей либертины держали про себя свое вольнодумство, а либертинизм оставался, по сути, элитарным феноменом для избранных и потому часто с привкусом лицемерия. Религия и мораль — не более чем условности, но не для всех, уж они-то, аристократы, не забывали о социальной функции этих предрассудков в качестве мотивов послушания монарху.

Трудно говорить о новой философской концепции, но либертины заменили теизм деизмом — доктриной, допускавшей Высшее Существо, доступное человеческому разуму, но совершенно равнодушное к человеческим деяниям. По поводу деизма Паскаль позже выскажется, что из двух зол лучше уж меньшее — атеизм, по крайней мере, он не лишен определенности.

Либертинизм эрудитов и светский либертинизм

У истоков этого течения стоит Савиньен Сирано, более известный как Сирано де Бержерак (1619— 1655). За свою недолгую жизнь он написал комедию «Наказанный педант» (1645), трагедию «Смерть Агриппины» (1654), философские романы «Иной свет, или Государства и империи Луны» (1657), «Государства и империи Солнца» (1662). Вселенная, по Сирано, — гигантское животное, части которого — более мелкие животные, самые незаметные из них — атомы. Читая его работы, мы вспоминаем Кардано и Кампанеллу, Эпикура и Лукреция. Вечные атомы скомпонованы по рисункам Провидения, душа — из атомов, и она смертна.

Франсуа Ла Мот ле Вайе (1588—1672) — автор «Диалогов в подражание Горацию Тиберию», преисполненных невозмутимостью эпикуреизма и силой стоицизма. В годы службы у Ришелье Вайе показал себя конформистом, зато на склоне лет вновь почувствовал тягу к вольномыслию: «Прогулки» и «Скептические монологи» стали апологией пирронизма и критикой фальшивой морали.

Принципы исторической методологии были сформулированы Габриэлем Нодэ (1600—1653), практиковавшим в Париже и Падуе. Будучи врачом Мазарини, он собрал библиотеку из 40 тысяч томов. Нодэ обрушился на магов, ведьм, дьяволов, чародеев и на простаков верящих во все это. Критичность, пишет он, по отношению к таким фантазмам, к сожалению, не всем доступна, требуется много времени, привычки к рефлексии, способности добиваться ясности и понимания скрытых намерений действующего лица, умения удерживать прожектор мысли, пока не проявится истина, к чему никогда не готовы умы слабые и вялые, упрямые и поверхностные, наконец, нужна самоцензура, к которой приходят лишь в зрелом возрасте закаленные и отнюдь не заурядные умы.

Либертинизм Сирано, Вайе, Нодэ, женевца Эли Диодати, Бардена, кавалера де Мере (Антуан Гомбо, 1607—1684) — «светский либертинизм». Вслед за итальянцами Кастильоне и Стефано Гуаццо, они сосредоточились на проблемах декора, манер, по которым джентльмена можно выделить из толпы. Искусство наслаждений, по Мере, должно научить светского человека утонченному вкусу, который не подвластен точному анализу, но лишь в нем (а не у Аристотеля) талантливый ум найдет меру изысканности, недосягаемую для техники анализа. Именно с esprit de finesse (утонченный дух) возьмет старт беспокойная мысль Паскаля.

Пьер Гассенди: эмпирик-скептик в защиту религии

Полемика против аристотелевско-схоластической традиции

Гассенди — типичная фигура для культуры первой половины XVII в.: ренессансная критика Аристотеля, интерес к истории, природе в ее феноменальной конкретности, опыт как унифицирующий принцип знания, внутренне историчный и, значит, прогрессивный и прогнозируемый. Система знания, освобожденная от всего постороннего, наконец, может быть артикулирована в логике эмпирического номинализма, механистической физике и этике voluptas (удовольствия).

Пьер Гассенди (1592—1655) был каноником, а затем настоятелем в Дижоне, с 1616 по 1622 г. — доцентом философии в университете Экса. Он взялся за написание семи книг «Парадоксальных упражнений против аристотеликов» (Exercitationes paradoxicae adversus Aristoteleos), но лишь первая из них была опубликована в Гренобле в 1624 г. Гассенди атакует аристотелизм как в качестве опоры церкви и теологов, мягкой подушки для ленивых голов, зубрилок и любителей интеллектуального карнавала.

Заинтересовавшись астрономией и механикой, Гассенди написал в защиту Галилея несколько трактатов De motu impresso a motore translate (1640—1643), Deproportione qua gravia deadentia accelerantur (1642 и 1645) и др. Он выразил уверенность, что форма знания ценна не «метафизическими эссенциями», а описаниями явлений на основе фактов. Куда полезнее, пишет он, изучать историю камней, металлов, растений, животных — невероятное многообразие этого мира сулит столько приятных открытий! Философия, удаляясь от всего этого, встает на путь ошибок, неизбежных в стерильной практике вербальных манипуляций. Не ведая истинного метода, схоласты плутают во тьме, они похожи на несчастных, выросших в лесу, перед лицом природы они почувствовали себя словно в огромном незнакомом городе.

Почему мы не знаем сущностей и почему схоластическая философия вредит вере

Аристотелизм, с точки зрения Гассенди, базируется на априорных сущностях и метафизических причинах. И здесь главная ошибка: на самом деле любое познание — исходит из наших ощущений.

Без их свидетельства нельзя произнести никакого суждения. Если меня спросят, пишет Гассенди, сладок ли мед, и, попробовав, я отвечу, что знаю его вкус, тогда можно говорить и о науке. Но вопрос, сладок ли мед по своей природе, не может иметь никакого ответа, ибо, признаюсь, мне неведомы его необходимые причины, и я не знаю доказательств, почему они вообще должны быть.

Аристотелевская традиция под пером Гассенди выступает как псевдонаука, вербальная оболочка, и только. Нельзя наращивать знание без постоянной сверки его с опытом, но фундамент традиционной философии — авторитет Аристотеля — давно стал рудиментом, препятствующим проникновению нового опыта. Слепо доверяясь авторитету, философы разучились доверять самим себе и новым реалиям. Конечно, каждый волен философствовать, как ему сподручнее, но разве нескончаемые диспуты между номиналистами, томистами и скотистами несут в себе хоть зернышко подлинной свободы разума? Скотисты, томисты и схоласты вообще, подобно каторжникам, пребывают в вечном страхе перед надзирателем с кнутом; аристотелизм Гассенди сравнивает с клеткой, внутри которой томятся резвые пташки, уж и забыв о временах, когда они, расправив крылья, могли свободно летать в небесном просторе. Разум изленился, потерял веру в себя; чтобы вернуть его к познанию природы, сделать вновь генератором идей, следует освободить от схоластической неволи.

Но этим вред, наносимый схоластикой, не исчерпывается. В вопросах религии и веры, убежден французский философ, следует быть религиозным и верующим. Похвально и необходимо подчинить разум вере, которая требует таинств, ведомых лишь Божественной силе. Из теологии в философию перекочевали самые запутанные и неразрешимые вопросы: тайна Троицы и вочеловечения Сына Божия, ипостасей и небесного блаженства, последних сроков и судеб. Схоласты всерьез дискутируют о местонахождении тела Христова и его присутствии в таинстве евхаристии, о воскресении из мертвых, о творении, движении, порождении и уничтожении. Ясно, заключает Гассенди, что аристотелизм вреден для науки и бесполезен для веры. Можно ли удивляться, что нынешнее состояние науки столь плачевно?

Гассенди против Картезия

Атакуя схоластическую традицию, Гассенди не пощадил и современников, среди них — Роберта Фладда (1574—1637), защитника каббалистики и магии, автора «Эпистолярного рассуждения, в котором открываются первейшие принципы философии Роберта Фладда» (Epistolica Exercitatio in qua praecipua Principia Philosophae Poberti Fluddi reteguntur) (1630), и Герберта Чербери (1583—1648), критике которого Гассенди посвятил целый трактат. Астрономические изыскания, далекие от каббалистики и магии, привели философа к науке, открытой опытному контролю и социальной критике, ибо касалась она исключительно эмпирических аспектов реальности. Мы не можем познавать сущности, возражал он второму оппоненту, ибо не создаем и не воссоздаем их. Животное лишь тогда поймет, зачем часы, когда научится их конструировать. Сущности сотворены Богом, и поэтому человек никогда не узнает, каковы и зачем они. Гассенди опротестовывает каузальный способ аргументации Аристотеля. Вертикальная субординация сущностей, возможно, была бы понятной человеку, если бы он смог верифицировать ее опытным путем, гипотетически воспроизвести и исторически доказать. Но это невозможно, и лучше оставить сущности на попечение Отца нашего Всевышнего.

Те же доводы мы находим в работе Гассенди «Возражения на «Метафизические размышления» Декарта» (1642). Не отрицая очевидных завоеваний Декарта, он отвергает все же сам тип картезианского знания — априористский и дедуктивный, где опыту нет места. Нет обоснования, по мнению Гассенди, необходимости перехода от опыта cogito к субстанциональности res cogitans. Сомнительность — и даже незаконность — такого перехода, как мы уже показали, в том, что человеку незнакомы ни сущность, ни субстанции как нечто сделанное. Картезианское разделение человека на душу и тело, кстати, предпосланное его философии и недоказанное, погружает нас в пучину неразрешимых затруднений. Доказательства существования Бога Декарта малоубедительны, если не неприемлемы. Идею наисовершеннейшего существа вряд ли можно считать врожденной — скорее, исторически сформировавшейся. Что касается серии действующих причин, то с ними мы остаемся в сфере физических феноменов, как доказательство чего-то сверхфизического они также не работают. Порочный круг усматривает Гассенди в принципе cogito как основе очевидности не столько математических истин, сколько самого cogito. В итоге он призывает отказаться от картезианства, как и от схоластики вообще, и, освободившись от догматической метафизики, заняться, наконец, экспериментальной наукой о феноменах.

Почему и как Гассенди возвращается к Эпикуру

Покончив с магико-каббалистической традицией и картезианством, Гассенди зовет на подмогу эпикурейскую доктрину, предварительно реформируя ее с точки зрения христианской веры. Если атомы у Эпикура были несотворенными и неуничтожимыми, то, по Гассенди, они сотворены Богом. Движение вечно — по Эпикуру; для Гассенди источник движения — божественный. Вместо модели порождения мира как результата случайных столкновений атомов у Гассенди — финалистский порядок универсума и Божественное Провидение. Смертная душа с атомарной структурой — это, поправляет эпикурейцев Гассенди, модель вегетативной и чувственной души; интеллигибельная душа бестелесна и бессмертна.

Кроме «Свода философии Эпикура» (Syntagma philosophiae Epicuri) (1649), Эпикуру посвящена другая работа — «О жизни и нравах Эпикура» (De vita et moribus Epicuri) (1647). В «Своде философии» Гассенди подводит итог эмпиризму, уточняя, что это не апология хаотической кажимости явлений и пассивной непосредственности чувственных данных, а рациональная инструкция по их обработке. Лишь после того как признана автономия экспериментальной науки, можно говорить о существовании Бога и бессмертной души. Научившись читать книгу действительности, мы приходим к выводу о рациональной активности, характерной для человека, но продукты этой активности бестелесны. Вне сомнений, если есть порядок во вселенной, то не может не быть и его инициатора, т. е. Бога. Так постепенно гаснет скептический огонь первых произведений этого doux pretre («мягкого жреца» — как называл Гассенди Пинтар). Маятниковые колебания между либертинизмом, эпикуреизмом, гуманизмом и христианством закончились взаимопогашением оппозиций. Защищая эмпиризм, он остался чуждым методологическим основаниям «новой науки»: финализм, осужденный системами Галилея, Бэкона, Декарта, Гоббса и Спинозы, Гассенди реабилитирует, не признавая за математикой функцию нового «гегемона».

Ни аристотелизм, ни картезианство не могли, по мнению Гассенди, уберечь веру от скептического обстрела. Зато скептическая критика становилась малоэффективной, когда речь шла о материалистической концепции (эпикурейского типа). Вывести результаты научных исследований из области метафизики так, чтобы с вопросами религии и веры они не соприкасались, — таков был, помимо прочего, замысел Гассенди.

Янсенизм и Пор-рояль

Янсений и янсенизм

Нидерландский епископ Корнелий Янсений (1568—1638), автор известного сочинения «Августин», стал главой движения против догматизма, который тогда воплощали иезуиты. Друг Янсения, Жан Дюверже де Оран, аббат Сен-Сиран (1581—1643), довел борьбу до максимального градуса в области морали и религиозных обрядов. Против формализации иезуитами некоторых обрядовых таинств, за возврат к святоотеческим канонам, реставрацию августинианского учения в его чистоте выступил и доктор Сорбонны Антуан Арно (1612—1694).

Двадцать два года создавал Янсений свой труд об Августине. Когда три тома вышли в свет в 1640 г., успех их был оглушительным. Гений Августина под пером Янсения заиграл новыми красками, победа была неоспорима, хотя янсенизм осужден как ересь.

В первом томе «Августина» опровергается пелагианство. Напомним, что в V в. Пелагий оспаривал позицию Августина по вопросу о первородном грехе. Во втором томе речь идет о границах разума, «животном состоянии естества» и «чистом состоянии естества». Теме Благодати и проблеме свободы посвящен третий том. Разум, по мнению Янсения, склонен все путать в вопросах веры, именно он «отец всех ересей». Следует оживить память традиции, чтобы понять религию. Разум раскрывает способность к философствованию, но дня теологии важнее память. Если философ умеет проникнуть в основания бытия, когда оно понято, то долг теолога — вспомнить о традиции, устной или письменной. Разум бесполезен и даже вреден для веры, ведь и «Христос закрыл ворота святого неведения перед теми, кто одержим страстью знать слишком много». Основания Божественных истин надежно упрятаны от нескромных домогательств: это значит, что в вопросах веры уместнее взывать не к разуму, а к живой памяти традиций. Августин, напоминая, о чем учил святой Павел, разработал теорию благодати, согласно которой первородный грех затмил разум и поколебал волю человека, склонив его к земным ценностям; поэтому участие Божественной благодати необходимо для придания «небесного наклонения» «искривленной» воле человека и его поступкам.

Обвинениям иезуитов не было конца: янсенистов клеймили как кальвинистов, для которых человеческая свобода ничего не значит. Через год после публикации, в 1641 г., инквизиция осудила и книгу, и автора. В 1642 г. папская булла Урбана VIII обнародовала пять положений из «Августина», определив их как еретические:

Некоторые Божественные предписания невыполнимы, ибо адресованы наличной человеческой природе, которой явно не достает благодати.

Внутренними ресурсами падшая натура устоять не может.

Завоевать награду спасения нельзя только внутренней свободой, необходимо вспомоществование внешней силы.

Полупелагианцы доказывают, что человек не в силах выбирать между сопротивлением или подчинением благодати.

Ошибочно их мнение, что Христос умер для всех.

В 1650 г. папа Иннокентий X назначил комиссию по делу янсенистов, через три года они были осуждены. В ответ на протест Арно и его единомышленников была назначена новая комиссия. Полемика продолжалась до 1684 г., а в 1709 г. был даже отдан приказ разрушить монастырь в Пор-Рояле — «янсенистское гнездо». Впрочем, это не помешало проникновению движения на юг, в Италию (Павию, Геную, Неаполь).

Логика и лингвистика Пор-Рояля

Но не только вопросы благодати, предопределения, интимности веры и суровости покаяния волновали янсенистов. Вблизи Версаля находился другой центр янсенизма, также в Пор-Рояле, — женский монастырь, реформированный его настоятельницей Жаклин Арно (мать Анжелика). Здесь образовался лингвистический кружок, душой которого был Леметр де Саси. Сборник «Логика Пор- Рояля, или Искусство мыслить» составлен из работ Антуана Арно (1612— 1694) — брата Жаклин, Пьера Николя (1625—1695) и др. По нему учились логике не только во Франции. За два столетия он выдержал свыше пятидесяти изданий на французском, английском и латинском языках.

Как ясно уже из названия, логика не столько наука, сколько искусство, ведь это не просто комбинирование слов и формул, а умение правильно мыслить. Схоластическая логика часто оперировала вымученными примерами, новая логика брала примеры из жизни, ставя задачу понимания действенности. Люди, считали Арно и Николь редко рассуждают корректно: они обманываются не тогда, когда делают выводы, но чаще, когда устанавливают сомнительные посылки. Искусству рассуждения должно предшествовать искусство правильно мыслить, т. е. устанавливать верные посылки. Проблема оздоровления мысли — не в отказе от схоластических правил, а в бдительности по отношению ко всему, что мешает здравому смыслу, ясным и точным идеям, естественному свету разума. Если в первых трех частях учебника речь идет об идеях, суждениях и доказательствах, то четвертая посвящена методу, где использованы работы Декарта и Паскаля.

Последняя часть посвящена анализу логических структурных форм, часто скрытых под формами лингвистическими. Порядок мысли зависит от ее формы, однако язык не должен сковывать мысль, искажать логические операции. Искусство думать подразумевает освобождение мысли от вербальных форм, прорыв к изначальному смыслу. Смысл должен раскрывать интерпретацию формы. Так родилась концепция «Общей грамматики» Арно и Лансело. Они поставили целью выявить фундаментальные структуры функционирования человеческого сознания, отслеживая изнутри историко-лингвистические различия. Увидеть логику в историческом развитии языка, понять, как и почему существительное определяет субстанцию, а прилагательное отмечает акциденцию; принципиальную функцию глагола, когда рассуждающий уже не просто изучает вещи, а судит и утверждает о них нечто, — по этой программе лингвистов из Пор-Рояля XVII в. Соссюр и Хомский признают их как своих предшественников.

Глава 16. БЛЕЗ ПАСКАЛЬ. АВТОНОМИЯ РАЗУМА, НИЧТОЖЕСТВО И ВЕЛИЧИЕ ЧЕЛОВЕКА. ДАР ВЕРЫ И ЕГО РАЗУМНОСТЬ

Страсть к науке

В философском хоре славного XVII века голос Паскаля прозвучал диссонансом не потому, что традиционные верования уже нельзя было защищать традиционными средствами. Просто ему не случилось быть в толпе слишком рьяных защитников безнадежно устаревшей схоластической метафизики. Паскаль признает господство разума в науке, но в заданных границах, за пределами которых остаются религия и мораль. Самая настоятельная задача в том, чтобы понять человека как такового. В действительности, полагает Кассирер, Паскаль никогда не был последователем Декарта в смысле завоевания определенных результатов; называя его картезианцем, мы лишь указываем на интеллектуальную среду, из которой он вышел.

Блез Паскаль родился в Клермон-Ферране 19 июня 1623 г. Из биографии, написанной его сестрой Жильбертой Перье, мы узнаем, что еще подростком он удивлял всех своими вопросами и ответами относительно природы вещей. С годами воля к знаниям все крепла, сверстники не могли не признавать его превосходства. Первым наставником Блеза стал его отец, в колледж он так и не попал. Этьен Паскаль, чтобы дать детям образование более солидное, в 1631 г. переехал в Париж. В самом начале парижской жизни Блез овладел геометрией, дойдя до 32-й теоремы первой книги Евклида. Математик Ле-Пайер, друг его отца, пораженный гениальностью мальчика, ввел его в кружок ученых, собиравшихся за ужином в доме Мерсенна, где бывали Дезарг, Роберваль, Гассенди и Каркави. Каждую неделю они слушали научные доклады одного из членов «могучей кучки» либо обсуждали идеи Декарта, Ферма, Галилея, Торричелли и др. Общими для кружка (позже из него образовалась Парижская академия наук) были принцип постоянства в вопросах веры и автономия научного поиска, основанного на опыте, а не на спекуляциях метафизики. На собраниях юного Блеза слушали с не меньшим вниманием, чем маститых ученых: его блестящая интуиция позволяла увидеть дефекты, ускользавшие от других, более опытных его коллег.

Блез Паскаль


В 16 лет Паскаль стал автором «Опыта о конических сечениях». «По своему значению, — уверяет Гильберт, — это сочинение сопоставимо с работами Архимеда. Впрочем, неопубликованное, оно затерялось Бог весть где. Остался лишь фрагмент трактата, скопированный Лейбницем (он получил всю рукопись от внука Паскаля, Этьена Перье)».

В 18 лет Паскаль изобрел нечто вроде современного калькулятора, выполняющего все операции не только без ручки и жетонов, но и при отсутствии какого бы то ни было представления об арифметических правилах, да еще с непогрешимой точностью. Это открытие обрело славу почти природного новообразования, ибо вся наука теперь могла быть помещена в машинной памяти с ее операциями высокой точности без надобности проверки. Паскаль желал помочь своим изобретением отцу, который в то время был комиссаром Его Величества в Верхней Нормандии. Два года ему понадобилось для реализации замысла из-за сложностей с техниками и шлифовальщиками. В 1645 г. Паскаль сделал запрос на патент, который получил только через четыре года. Последняя модель была названа «паскалиной», с 1652 г. она хранится в Национальном хранилище искусств и ремесел в Париже.

В 23 года Паскаль узнал об опытах Торричелли, которые он уточнил и завершил своим «Трактатом о пустоте» (1651). Известным стал эксперимент, проведенный его родственником Перье 19 сентября 1648 г., который показал, что атмосферное давление ртутного столба Торричелли уменьшается с увеличением высоты. От трактата до нас дошли только фрагменты.

«Первое» и «второе» обращение

В 1651 г. умер отец Паскаля. В мае следующего года приняла постриг в Пор-Рояле Жаклин, его сестра. Она, как и брат, была необычайно религиозна, не выносила и малейшей несправедливости в миру. Тридцати шести лет от роду она скончалась в монастыре. К этому же времени относится тяжелая болезнь Блеза: головные боли стали невыносимыми. Доктора запретили ему работать. Паскаль стал бывать при дворе, где чувствовал себя как у себя дома. В апреле 1652 г. в Люксембурге его счетную машину демонстрировала внучка Ришелье, герцогиня д'Эгийон. Ясно, нравы высшего общества имели мало общего с евангельским духом, и Паскаль решил посвятить жизнь Богу. «Светский период» жизни, запечатленный в «Рассуждении о любовной страсти», найденном Виктором Кузеном и приписанном Паскалю, закончен. Началось «второе обращение» Паскаля, памятником которого стали его «Мысли». Однако прежде несколько слов о так называемом «первом обращении», состоявшемся в Пор-Рояле. В 1646 г. отец Паскаля поскользнулся и упал, сломав ногу. Два опытных хирурга лечили его в течение трех месяцев, так рассказывает внучка Паскаля. Трудно сказать, чего было больше — духовного или телесного врачевания. Очевидно лишь, что в руки Блеза попали сочинения Сен-Сирана, и отец поправился не без их помощи.

«Второе обращение» произошло в 1654 г., когда Паскаль решил оставить мир. Именно в этом году он опубликовал «Трактат о равновесии жидкостей», «Трактат о весе массы воздуха», «Трактат об арифметическом треугольнике». В сентябре он навестил свою сестру Жаклин в Пор-Рояле и признался ей в желании уйти в монастырь. В ночь на 23 ноября 1654 г. Блез Паскаль пережил состояние религиозного экстаза, оставив записку известную под названием «Мемориал».

Паскаль в Пор-Рояле

В 1655 г. несколько недель философ провел в уединении в Пор-Рояле. Скорее всего, именно тогда записана, а затем отредактирована Фонтеном, секретарем Саси, «Беседа с господином Саси об Эпик-тете и Монтене». Паскаля сопровождала Жаклин, ему покровительствовал де Саси (1607—1664), внук Антуана Арно и матери Анжелики.

Эпиктет, по мнению Паскаля, хорошо понимал величие, но не замечал порчи человеческой натуры. Монтень же, напротив, прекрасно видел ее ничтожество. Эпиктет искусно ниспровергал тех, кто искал покоя во внешнем, выставляя их рабами, слепыми и несчастными. В свою очередь, Монтень несравним в дезавуации тех, кто претендовал быть правым вне веры, искал непогрешимых истин в науках, считал самодостаточным разум.

В 1656 г. еще две недели в Пор-Рояле Паскаль провел в полемике с антиянсенистами. Под псевдонимом Луи де Монтальт он начал свои «Письма к провинциалу». В январе было опубликовано «Письмо к провинциалу одного из его друзей по поводу прений, происходящих теперь в Сорбонне». Следом появились еще 17 писем, последнее датировано 24 марта 1657 г. В сентябре того же года «Письма к провинциалу» внесены в Индекс запрещенных книг. Тем не менее Паскаль продолжал работать над «Апологией христианства», фрагменты этой незаконченной работы были опубликованы в «Мыслях» через семь лет после его смерти, в 1669 г.

В молитве, им сочиненной, говорилось: «...не прошу ни здоровья, ни болезней, ни жизни, ни смерти, хочу лишь, Господи, властвовать над жизнью и смертью своей во славе вашей, для спасения моего, в пользу церкви и святых... с покорным смирением и святой верой отдаю вам себя и принимаю указания всеведущего провидения... Отче, не оставь меня». Паскаль умер 19 августа 1662 г. 39 лет от роду.

«Письма к провинциалу»

По глубине мысли и утонченности юмора «Письма» — бесспорный шедевр французской литературы. Но это и драгоценный исторический документ, повествующий о нравах XVII в. После смерти Сен- Сирана главой Пор-Рояля стал Арно, на которого ополчились иезуиты. Необходимо было защитить его перед лицом общественного мнения, с интересом наблюдавшего за неравной схваткой, и, наконец, воспрепятствовать закрытию школ, учрежденных «отшельниками» Пор-Рояля.

Со всей серьезностью отнесся Паскаль к этой миссии, будучи сторонником янсенизма против авторитаризма церкви, не склонным к компромиссам. В первых трех письмах Паскаль отклоняет обвинения против Арно, уточняя, что сорбоннские прения были спорами теологов, а не по поводу теологии. Недруги Арно были озабочены не столько полемикой по существу, сколько желанием устранить его с факультета теологии. Затем Паскаль перешел в наступление, уйдя от проблем догматической теологии к теологии морали. Под прицелом оказалось моральное попустительство «новых кастовых жрецов», иезуитов. Последние два письма (от 23 января и 24 марта 1657 г.) были написаны уже после осуждения папой Александром VII пяти янсенистских тезисов. Прекрасно, пишет Паскаль, тезисы можно осудить, но понимая их связь с августинианским контекстом. Он не согласен с иезуитской доктриной в том ее месте, где утверждается достаточность благодати для христианина, чтобы быть спасенным. Вмешательство Божественной благодати, утверждает Паскаль, конечно, спасительно и действенно, но не так просто, как этого хотелось бы иезуитам. Тяжкий труд — залог чистой совести в деле спасения, хотя и Кальвин, и Лютер, и Молине полагали, что благие деяния наши и соучастие в спасении — действие все той же благодати. Паскаль встает на позицию Августина, полагавшего, что наши поступки потому и наши, что они рождены свободной волей, но и по благодати тоже, ибо Бог желал, чтобы мы были свободны в выборе своих поступков. Стало быть, именно Создатель заставляет желать то, чего бы мы, возможно, и не хотели. Так хитроумно Паскаль доказывает ортодоксальность позиции Арно, поместив его между Августином и Аквинатом.

Не упустим и случившегося в разгар полемики одного курьеза, который Паскаль и его друзья называли не иначе как чудом. Возможно, оно подтолкнуло его к написанию «Апологии христианства». История, получившая название «чудотворный шип», была рассказана Расином. В монастыре Пор-Рояля жила воспитанница 10—11 лет — мадемуазель Перье, дочь советника в Клермоне и племянница Паскаля. Три с половиной года она страдала от опухоли у левого глаза, которая, разрастаясь, покрыла носовую кость, щеки, ноздри. В Париже был в то время знатный господин де ла Потери, с большой любовью собиравший реликвии, среди которых была колючка, как он уверял, из тернового венца Господа нашего. 24 марта 1656 г. реликвия, по просьбе монахинь, оказалась в Пор-Рояле, где ее поместили в церкви на маленьком алтаре. После всенощной монахини по очереди целовали шип: сначала наставницы, потом послушницы и воспитанницы. Когда маленькая Перье после ритуала вернулась, никто не поверил своим глазам: болезнь отступила перед колючкой из тернового венца.

«Письма к провинциалу» исполнены страстью и увлекают своим пафосом. В них Паскаль говорит об опасности индульгенций, церковной казуистики, призывает к совести и чистоте христианского идеала жизни. Все это не могло не привести к распаду этического легализма и утверждению принципа автономии морали и совести, важного завоевания новой философии.

Демаркация научного знания и религиозной веры

Уже во введении к «Трактату о пустоте» Паскаль подчеркивает специфические характеристики эмпирических наук и теологии. В рациональном исследовании нет места авторитету. Приписывать значимость лишь древним книгам, не доверяя собственным суждениям, глупо. Есть вопросы, где необходимо сверяться с текстами: кто был, например, первым королем Франции или где находится первый меридиан, какие из слов мертвого языка еще в употреблении и тому подобное. Здесь важен авторитет источников, что нового можно добавить к ним? «Авторитет фундаментален для теологии, в ней он неотделим от истины... сообщить абсолютную точность вещам, решительно непонятным для разума, — значит отослать к написанному в священных книгах... Вера запредельна для природы разума. Ум человеческий слишком слаб, чтобы достичь своими силами вершин, на которые возносит всемогущая и сверхъестественная сила».

В теологии, следовательно, принцип авторитета Откровения необходим. Но уместно ли говорить то же самое о вещах, пред носами нашими происходящих: авторитет здесь не при чем, о них судит разум. А там, где властвует разум, там должен быть прогресс. Геометрия, арифметика, музыка, физика, медицина, архитектура — все науки должны развиваться, оставляя потомкам знание более совершенное, чем полученное от предков. Божественные Истины вечны, продукты человеческого гения — в вечно прогрессирующем росте. Беда, когда физики вместо доводов прибегают как к последнему доказательству к авторитету, а теологи заняты только своими силлогизмами. Первые слишком робки, мало доверяя собственному разуму, вторые до наглости дерзки, изобретая новости в теологии. В этом видит настоящее проклятие своего времени Паскаль — в перевернутости целей и средств: авторитеты для людей науки весомее, чем отеческие предания и священные тексты для теологов.

Научный разум между традицией и прогрессом

Нежелание принимать новшества в науке безрассудно, ибо приводит, как правило, к параличу прогресса. Древние, говорит Паскаль, использовали истины, полученные в наследство, как средств для получения новых, отчего же мы не можем последовать их примеру? Пробовать новые идеи не значит не уважать древних, напротив, их знания — ступеньки к нашим достижениям, а потому мы — вечные должники гениев минувших времен, ибо стоим на их плечах. Оттого и видим дальше и больше, чем они, хотя и усилий все меньше тратим на подъем, потому и славы заслужили меньше.

Секретов у природы немало, опыт их раскрытия непрестанно умножается. Запрет на поиск разве не унизил бы разум самым недостойным образом, разве не сравнял бы его с животным инстинктом? Неизменный инстинкт движет поведением животного, но человек не для бесконечного ли создан? Пчела и муравей сегодня делают то же, что тысячи лет назад; человек же обобщает опыт, и не только свой собственный, но и опыт предшественников, сохраняя его в памяти и приумножая. Что интересно, продолжает Паскаль, так это особая прерогатива: человек продвигается день за днем не в одиночку, в непрерывный прогресс втянуты все народы как один, благодаря чему универсум как бы стареет. Одна и та же участь настигает народы, как в другие времена бывало с одним из них. Поэтому серию народов в череде веков можно воспринимать как одного человека, непрерывно существующего и все время усваивающего уроки прошлого.

Прогресс знания — это нарастание человечности: чем старше, тем мудрее. Те, кого мы зовем древними, на деле — подростки, античность — детство человечества. К их мудрости мы присоединили познания следующих веков, сделав все своим. Древние достойны благоговения, ибо из немногих начал, которыми они обладали, смогли получить так много, и если не все, то лишь по недостатку опыта, а не разума. Зрелость «человека универсального», таким образом, — это гуманизм. Теории прошлого (млечного пути, неуничтожимости небесных тел, вакуума и подобные им) были хороши для своей эпохи, ибо соответствовали имевшимся средствам наблюдения. Их надо уважать, но вряд ли следует на них молиться: без усилий древних ученых мы не стали бы тем, что мы есть; но чтобы быть достойными их, следует идти вперед, исправлять и, если того требует истина, противоречить. Ведь истина — прежде и выше всего, даже если вчера открыта: «Она все равно древнее всех мнений о ней, лишь невежды воображают, что истина начинает существовать, когда она познана».

Идеал научного знания и правила построения аргументации

Научное познание, как мы выяснили, автономно и отлично от истин веры. «Первое — человеческое, второе — Божий дар. Justus ex fide vivit... (Справедливый живет в вере), и эта вера в сердце, потому и говорят: не знаю, но верю». В работе «О духе геометрии и об искусстве убеждать» Паскаль делает вывод, что доказательства убедительны, когда применен геометрический метод. Хотя по правде говоря, и он имеет свои границы. Важно соблюдать два правила: 1) не использовать терминов, смысл которых не прояснен, и 2) не формулировать положений, за которыми не стоят уже доказанные истины. Другими словами, доказывать все утверждения и определять все термины. К сожалению, комментирует Паскаль, это хотя и прекрасно, но невозможно. Ясно, что, двигаясь вперед, мы по необходимости прибегаем к словам, определить которые невозможно. Неспособность установления абсолютного порядка в науке не значит, что его нет вообще.

Есть другой метод, менее убедительный, но вполне точный — геометрический метод. «Он не определяет и не доказывает всего... но допускает только ясное и постоянное в природном свете, утверждает только природное в отсутствие доказательств». Речь идет об очевидных для всех истинах, о положениях, установленных lumen naturale seu intuitus mentis, естественным светом или зрением разума (упоминавшимися Декартом). Совершенство геометрического метода в том, что он не определяет и не доказывает всего, тем самым держит золотую середину, не берясь за определение ясного и очевидного, определяя все остальное. В геометрии не определяются ни пространство, ни время, ни движение. Число, равенство, неравенство, больше, меньше — все это для понимающих язык вещи натуральнейшие. «Природа не выносит наших претензий на всезнание, дает понимание некоторых вещей более ясное, чем то, которое доступно нашему искусному разуму. Число, каким бы оно ни было, можно увеличить и можно поделить пополам, — кто усомнится в этом? Недостаток определений здесь, скорее — благо, чем дефект, ибо проистекает не из проясненности, а из крайней очевидности».

Существуют, следовательно, истины «для сведения», например, что «целое больше своей части»; принимая это, мы получаем убедительные следствия. Таким образом, есть три части «идеального метода», искусства убеждать: 1) определение терминов на основе очевидных истин; 2) принципы и очевидные аксиомы, основа доказательства; 3) мысленное помещение в доказательстве дефиниций на место определенных уже терминов.

«Необходимые правила дефиниций. Не принимать двусмысленных терминов без определения. Использовать в дефинициях только уже известные термины.

Необходимое правило аксиом. Производить в аксиомы только очевидное.

Необходимые правила доказательств. Доказывать все положения, используя лишь самые очевидные аксиомы, доказанные утверждения. Не злоупотреблять двусмысленностью терминов, не пренебрегать мысленными подстановками дефиниций, уточняющими или разъясняющими смысл».

Esprit de geometrie и esprit de finesse дух геометрии и дух утонченности

Не забудем, что речь шла об идеале знания. Аргументация убедительна, если предпосылки очевидны и следствия выведены правильно. Паскаль, конечно, знает, что бдительный разум не подвластен страстям, он всегда предугадывает. Утонченный ум способен уловить богатство и глубину жизни. Геометрический дух имеет дело с осязаемым, здесь нельзя ошибиться. Интуитивный разум, казалось бы, имеет дело с тем, что предстоит всем. Достаточно одного взора, но такого, что видит сразу и все. Принять одно их этих начал было бы ошибкой, поэтому следует искать равновесия. Жизнь сложна, загадочна, глубока, противоречива: она не поддается рационализации до конца. Помимо того, что подвластно геометрии, есть еще нечто «от чувств», где познание не объясняет, а экспериментирует. Невидимые, эти начала еще более существенны. «Потому редко встречаются геометры с развитым чувством интуиции, а обладающие интуицией весьма редко становятся геометрами».

Итак, убедительная аргументация возможна на основе точных посылок. Но эти последние, как правило, грубы, а потому им не подвластны аспекты жизни наиболее интересные и тонкие в теоретическом плане. Для этого есть утонченный ум, с сильной нормативно-оценивающей способностью. Человек склонен часто обманываться, отказываться от истины, доверяться лжи. «Естественная, но все же болезнь — верить, что истиной можно непосредственно завладеть — толкает человека к отрицанию всего непонятного.» Почти все мы верим не доказательности, а по простоте и удовольствию. В «Мыслях» Паскаль пишет: «Часто ошибки неустранимы без Благодати. Ничто не доказывает истину напрямую, все обманывает. Два основания истины: разум и чувства, но им не только не хватает искренности — они полны фальши. Обманчивая видимость... душевные страсти лгут; надувают и чувства, и разум».

Разум не есть фактическая данность — скорее, это императив. Когда он достигнет желанных целей, откроются другие дали, где геометрический дух беспомощен. «Я провел немало времени в изучении абстрактных наук, — признается Паскаль, — и разочаровался в них, мне недоставало общения... Начав изучать гуманитарные науки, я понял, как мало связаны с ними науки абстрактные. Божественные истины не соприкасаются с искусством убеждения, ибо они по ту сторону природы: только Бог знает, как проникнуть в душу и завладеть ею».

Величие и нищета человека

«Человек рожден, чтобы мыслить: в этом его достоинство и назначение, думать как следует — его долг. Порядок мышления состоит в том, чтобы начать с начала, — с себя». Как для Монтени, человек у Паскаля — главный предмет рефлексии. Философия утверждает, а мышление доказывает величие человека. «Человек не просто тростник, слабое порождение природы: он — мыслящий тростник. Нетрудно уничтожить его, но если все же суждено человеку быть раздавленным, то он умеет и в смерти быть на высоте; у него есть понимание превосходства вселенной, но такого понимания нет у вселенной... Так научимся же мыслить достойно: наконец, это моральный принцип».

Величие человека очевидно настолько, что его можно вывести даже из его же ничтожества, — ведь говорим же мы: «какое скотство», имея в виду, что презираем того, кто скатился до животного состояния, а ведь совсем не так давно животная природа была его собственной. Но настоящее величие состоит в умении быть милосердным. Дерево не знает сострадания, зато удел великих — быть снисходительными.

Есть два начала истины: разум и чувства, но и то и другое обманчиво. «Мы часто недовольны жизнью и тем, что имеем: хотим быть в глазах других лучше, а потому все время заняты сравнением, мысленно прихорашиваемся, чтобы сохранить лицо воображаемое, забывая об истинном». Но разве не претенциозно — хотеть быть известным всему белу свету, да еще и потомкам. Тщеславие укоренено в сердце человеческом: солдат, рабочий, повар, грузчик — неважно кто — хотят быть почитаемыми, «и даже философы, пишущие о суетности славы, и те хотят быть славными писателями, а те, кто их читает, хотят иметь славу почитателей; возможно, и я, пишущий эти строки, того же хочу... Гордость овладевает нами незаметно, через ошибки наши, так что, кажется, и потерять жизнь мы готовы, лишь бы об этом говорили».

Но это не все, Паскаль говорит и об онтологическом ничтожестве человека. «Что такое человек? Относительно бесконечного — ничто, и все — в сравнении с ничем, а значит, нечто среднее между всем и ничем. Бесконечно далекий от целей и начал того, что скрыто в непроглядной дали, человек равным образом не способен понять, откуда он пришел, понять бесконечное, которое поглотит его... Кто может понять эти странные пути? Только их автор, никто другой». Таковы наши реальные условия — быть между точным знанием и абсолютным невежеством. Мы жаждем порядка стабильного, основы прочнейшей, чтобы построить башню до небес, но рано или поздно фундамент дает трещину, и пропасть открывается нашему взору.

Итак, человек — существо непостоянное и неопределенное, не ангел, не бес. Он велик лишь потому, что признается в своем ничтожестве. Это нищета короля, лишенного власти. Блеск и нищета онтологически одно и то же для человека — не растения, не животного. Опасно показывать слишком много общего с животным миром без указания на отличия. Опасно педалировать отличия и особость человека без указания на общую основу, но еще опаснее оставлять его в неведении о том и другом. Человек не должен довольствоваться животным бытием, но и воображать себя ангелом негоже. Поэтому того, кто возносится, следует спустить с небес, а того, кто себя недооценивает, — приободрить. Это и есть трагический реализм как поиск позитивности. И когда мы, наконец, отчаемся в бесполезных поисках блага, очутимся в объятиях Спасителя.

«Дивертисмент»

Стало быть, человек достоин сожаления, ибо не знает, куда прислониться. Он сбит с истинного пути, искать его безнадежно. В свете онтологического ничтожества Паскаль, коленопреклоненный, взывает к смыслу жизни, который невозможно найти в одиночку. Но иначе решают другие: как только понята тщетность поисков смысла жизни, некоторые выбирают развлечение. Чтобы быть счастливым, достаточно не думать о смерти, невежестве, пороках. «Но ведь развлечение — наибольшая среди наших бед, ибо отбивает привычку размышлять о нас самих и неотвратимо влечет к погибели. Без этого мы впадаем в скуку праздности, а тоска толкает искать нечто сильнодействующее. Переливание из пустого в порожнее приводит, в конце концов, к смерти».

Нас обступают заботы и волнения с утра, и если наступает момент передышки, мы тут же готовы развлекаться. «Непостижимо сердце человеческое, и сколько же в нем нечистот!» Живем, играя, из страха остаться наедине с собой, осознать свою ничтожность. «Оставьте и короля в одиночестве, без чувственных услад, напряжения ума, без компаньонов, и вы тотчас увидите короля-ничтожество. Чтобы избежать этого, он вечно окружен придворными, у которых одна забота — поставлять развлечения, не оставлять его ни на минуту наедине с собой». Человеческое ничтожество и суетность мира очевидны всем, но как мы изобретательны в том, чтобы их не замечать. Соломон и Иов лучше других это поняли: первый был счастливее второго. Первый, полагает Паскаль, знал по опыту суетность наслаждений, второй — реальную угрозу пороков.

Итак, мы несчастливы и ничтожны, будь иначе, то зачем, спрашивается, подвергать разум анестезии, создавая иллюзию счастливой беззаботности? Отчего тогда эта боязнь заглянуть себе в глаза? Если хорошо проанализировать странные людские возбуждения в опасностях, в которые люди ввергают себя при дворе, в войнах, абсурдных ссорах, то вывод неизбежен: все это лишь из страха тишины и сосредоточенного уединения, боязни мысли и бесстрашного самоотче:а. Человеческое родовое несчастье заключено в нашей природе, слабой и конечной: ничто не утешит нас, стоит понять это всерьез. Сумятица, шум, грохот, страсти — вот что отвлекает, наркотизирует. Потому тюрьма — самое чудовищное наказание, а наслаждение уединением — чувство мало кому знакомое.

Развлечение — бегство от самих себя, но именно оно — самая тяжкая форма ничтожности, ибо блокирует путь к выздоровлению души. Развлекаясь, человек рассредоточен, растерян, увлечен, сбит с истинного пути. Погружаясь в шумовые эффекты всевозможных баталий, мы отказываемся от своего достоинства, истин, к которым может вывести сосредоточенно ответственная мысль. Одна из этих истин в том, что человека создает осознание им своей нищеты. Апология христианства Паскаля построена на этой мысли.

Беспомощность разума в обосновании ценностей и недоказуемость существования Бога

Разум ограничен, человеческая воля порочна, человек по существу ничтожен. Чтобы сбежать от себя, он кидается в пучину страстей, находя в них развлечение, наконец, окончательно теряет дорогу к искуплению. О спасении ничего не знают ни наука, ни философия. «Покорность и верное употребление разума — в этом миссия подлинного христианства». Перед лицом этических и религиозных истин разум пасует. Последний его шаг — признание бесконечности, превосходящей по размерности разум. Знак болезненной слабости — отрицать это. Вера — Божий дар. «Не верьте, что она дается рассуждением. Вера отлична от доказательства: одно — человеческое, другое — от Бога».

Монтень как-то сказал по поводу этических норм: «Правило правил и главный закон законов состоит в том, что каждый взирает на них со своей колокольни». Лучшим доказательством этому Паскаль считает факт, что люди с их разумом до сих пор не дошли до понимания того, что же такое справедливость. Знай мы это, давно бы уже воссияла звезда правды над народами, а законодатели не искали бы всякий раз правовые модели в фантазиях персов или немцев. Истина в том, что «три градуса широты переворачивают всю юриспруденцию; один меридиан меняет истину; фундаментальные законы в течение немногих лет меняются; у права есть свои эпохи... Река может стать границей между правом и безправием. Что законно по эту сторону Пиренеев, может быть незаконно по другую. А что может быть забавнее ситуации, когда некто вправе убить меня только потому, что обитает на другом берегу реки, а его хозяин в ссоре с моим, а значит, и я его недруг?» Конечно, говорит Паскаль, есть естественные законы, но «так разукрашенный разум порочит все вокруг», и мы лишены даже подобия надежного критерия — знать и судить по справедливости. А если и знаем правду, то постольку, поскольку ее нам открывает Бог.

Если разум неспособен судить по справедливости, то и к Богу он сам по себе не придет. «Метафизические доказательства Бога так далеки от привычного способа мышления людей, что они малоэффективны. И даже будучи приспособлены к нему, убеждали бы лишь на краткий миг... К такому результату приводит познание Бога без Христа: общение без медитации, без посредника. А ведь только узнавая Бога через Его посредника, мы постигаем собственную ничтожность. Потому высмеивать философию — значит правильно философствовать... Не разум, а сердце слышит Бога. Вера — сердечное чувство Бога, не рассудочное... У сердца свои резоны, уму невнятные».

Опыт говорит, что достичь блага своими силами невозможно. От одного несчастья к другому — и вот мы уже на пороге бессмысленной смерти. Мы неспособны не желать счастья и правды, но и иметь их также не в силах. Это желание дано как в наказание, так и в напоминание о глубине падения. Порчу разума и паралич воли к добру ничто не может искупить. Одна осталась верная цель — Бог. «Если человек не создан для Бога, то отчего же он бывает счастлив только в Боге?» И какая другая религия так постигла величие и нищету человека, причину того и другого, как не христианская?

«Без Христа не постичь ни жизни, ни смерти, ни Бога, ни себя»

Нет, стало быть, противоречия между христианской верой и человеческой природой. Вера учит, что есть Бог, в котором люди дееспособны, и есть порча природы, когда они не достойны Бога. Людям интересно знать и то и другое, но бесполезно стремиться к Богу, не зная своей малости, и заниматься самоуничижением, не постигнув силу Спасителя. Первое — источник надменности философов, знающих о Боге и не ведающих своих границ. Второе ведет к отчаянию атеистов, знакомых с бренностью всего и не познавших Спасителя. Значит, вера в Христа — внутри человека.

Бог, мы говорили, рационально недоказуем. «Как, неужели небо и птицы не говорят о Боге?.. Нет, ибо что верно для тех, кому Бог открывается в одном свете, другим ничего не говорит». Мы приходим к Богу только через Христа, без него общение с Создателем бесполезно. В подтверждение существования Христа у нас есть пророчества, вполне солидные доказательства. Они подтверждены исходом, самой историей, что и свидетельствует о Божественности Христа. В Нем и для Него мы постигаем Бога. Но и в Христе и для Христа подтверждается Создатель, в Нем исповедуется мораль. Потому для людей истинный Бог — Христос. Мало того, не только Бог непостижим, но и мы не знаем сами себя вне Христа. Ни жизни, ни смерти, ни себя не познаем без Святого Писания, и «будем брести во тьме, в природе Бога и своей не видя ничего, кроме конфуза».

Против «Картезия, бесполезного и неточного»

Иисус Христос — доказательство Бога, полагает Паскаль. Нам известно нечто о существовании и природе конечного, поскольку мы сами конечны. Мы знаем о существовании бесконечного, но не знаем его природы, поскольку оно протяженно, как мы, но границ не имеет. Но о природе и существовании Бога не известно ничего, ибо нет у него ни протяженности, ни границ. Все же благодаря вере знаем, что Он есть, и во славе Его, возможно, узнаем и природу.

Теперь понятен полемический азарт Паскаля, направленный против философов и мудрствующих деистов. Не пощадил он и Декарта, превратившего Творца в инженера, который, толкнув мир, удалился на заслуженный отдых. Деизм и в помине не знал христианства. Поэтому и метафизические доказательства бытия Божия мало кого могут убедить. Непростительно для Декарта рассуждать почти от имени Бога, с которым он не знает, что делать после мирового толчка. Картезий грешит против точности, им же восхваляемой, «поскольку его философия — настоящий роман о природе, что-то вроде похождений Дон Кихота: в ней опора не на факты, а на изобретенные им принципы, весьма сомнительные». Декарт бесплоден, ибо, вместо того чтобы вести к единственно необходимому, он растрачивает себя в суетных спекуляциях.

И Декарт, и деисты не желают признавать ничтожества человеческой натуры, а потому не знают христианского Бога. Язычникам и эпикурейцам к лицу рассуждения о Вседержителе как авторе геометрических теорем и таблиц элементов. Бог не только даритель жизни, благ и нескончаемых счастливых лет тем, кого обожали иудеи. Бог Авраама, Исаака, Иакова, христианский Бог — Бог любви и утешения. Он наполняет души и сердца тех, в ком поселяется, потому и дает силу быть бесконечно милосердными, смиренными, исполненными тихой радости и бескорыстной любви.

Постичь Его бытие — дар, Свою тайну Бог открывает через Христа, не через разум. И все-таки упражнения разума важны для веры, чтобы воспрепятствовать скольжению по наклонной плоскости к «дивертисменту», не заснуть от скуки, разжижающей мозг. Кроме того, разум необходим для соблюдения меры в религиозном усердии, в распутывании противоречий бытия и удержании его смысла. Разум может и больше: мы подошли к аргументу «пари».

«Спорим на Бога»?

Ясно одно: Бог есть либо Его нет. Но в этой ясности одновременно новая проблема: куда мы клоним? «Разум здесь ничего не определяет, — уверен Паскаль, — мы посреди безбрежного хаоса». На оконечностях его разыгрываются две веши — голова и крест. На что сделать ставку? Разум молчит, ни так ни эдак; и исключить одно из двух тоже нельзя. Никого нельзя обвинить, если выбор будет ошибочным: ничего толком не известно. Можно возразить: я проклинаю игроков не за сделанные ставки, а за само участие в выборе. И тот, кто выбрал крест, и тот, кто выбрал голову, проиграли одинаково. Одна игра верная — не биться об заклад. Но не от выбора ли зависит наша воля, а если так, пари необходимо.

«Проверим менее интересный вариант. Есть угроза потерять две вещи — добро и правду, и два средства на выбор — разум и воля. Ваша натура избегает двух вещей — ошибки и несчастья. Разум не выдает предпочтения одному выбору перед другим, но выбор необходим. Момент щекотливый. Но как же блаженство? Взвесим все «за» и «против» в случае, если поставите на Бога. Если выиграете, обретете все; проиграете — ничего не теряете. Так держите пари на то, что Он есть, без колебаний».

Скептик найдет аргументацию Паскаля восхитительной, но риск — слишком большим. Паскаль и здесь не теряется: поскольку вероятность выиграть и проиграть равна, и если в награду достанется две жизни против одной, то и тогда стоило бы вновь поспорить. А если пообещают три, то и тогда вы вынуждены делать ставку. Если вы обязаны играть, достанет ли осмотрительности не рисковать вашей ничтожной жизнью, чтобы выиграть целых три в азартной игре, где равны шансы проиграть и выйти победителем. Но здесь — вечность блаженной жизни. А если так, то из бесконечного числа случаев лишь один — в вашу пользу, всегда есть резон делать новую ставку, зная, что в этой игре можно отвоевать бесконечно блаженную вечную жизнь.

Итак, выбор Бога разумен, ибо ничего нельзя потерять. В самом деле, каков ущерб в случае ошибочности такого выбора? Быть верным, честным, смиренным, признательным, искренним другом — значит распрощаться с пороками. Велика ли потеря, если есть понимание, что ставка сделана на точное и бесконечное без риска и особых жертв.

Вера дается свыше, но разум по меньшей мере способен признать ее превосходство и непротиворечивость природе человека. Вера поэтому многое объясняет и разрешает; и, вместо того чтобы увеличивать число доказательств существования Бога, не лучше ли умерить наши страсти? Ведь именно это сделал самый сильный из людей, встав на колени, так не в смирении ли сила Христа? Следует готовить себя к принятию благодати, уже «моральное усилие стенающего и жаждущего можно принять за действие той же благодати, ведь именно Творец хотел ослепить одних и просветить других. Благодать необходима, ввиду порчи человеческой натуры. Бог скрывался под покровом природы до Своего воплощения, когда пришел час показаться людям, Он еще плотнее укрылся вуалью человечности. Ведь чем невидимее, тем убедительнее. Наконец, Он решил остаться тайной, странной и непостижимой, что и называют евхаристией. Бог скрывается от тех, кто его пытает, открываясь навстречу ищущим, ведь люди и недостойны и достойны Его в одно и то же время: недостойны, ибо развращены, и способны постичь Его по изначальной природе своей».

Глава 17. ДЖАМБАТТИСТА ВИКО И ОБОСНОВАНИЕ «СОТВОРЕННОГО ЛЮДЬМИ ГРАЖДАНСКОГО МИРА»

Жизнь и сочинения

Джамбаттиста Вико родился в Неаполе 23 июня 1668 г. в семье скромного библиотекаря. Закончив школу, он стал осваивать философию вместе с номиналистом Антонио дель Бальцо. Неудовлетворенный формализмом преподавания, он прекращает регулярные занятия и отдается беспорядочному чтению. «Большая логика» Паоло Венето навеяла вместе тоску и отчаяние.

Так он стал «ученым пустынником в стороне от забав молодости, как породистый конь, обученный в войнах, вдруг оказался брошенным на деревенском пастбище». Последователь Скота Джузеппе Риччи спустя некоторое время посвятил Вико в премудрости гражданского права в школе при университете Неаполя. Однако вскоре пришлось прекратить и эти штудии, ибо «душа не выносила шума судебных распрей». По приглашению одного знатного господина, он стал гувернером его внуков в замке Чиленто, где все располагало к здоровому образу жизни и плодотворным занятиям. В библиотеке замка он изучил Платона и Аристотеля, Тацита и Августина, Данте и Петрарку, вошел в богатый мир метафизики, истории и литературы.

Когда в 1695 г. он вернулся в Неаполь, то почувствовал себя чужестранцем. Аристотель после схоластических переделок обрел лубочные черты, никто не хотел обсуждать оригинальность его наблюдений. По экономическим соображениям он подал на конкурс на замещение вакансий по кафедре риторики Неапольского университета. Затем начались годы преподавания, а в 1693 г. написал несколько работ об «Институциях» Квинтилиана («О положении дел»). Эти годы для Вико были особенно плодотворными. Выступая с речами-посвящениями на академических собраниях, с 1699 по 1708 г. он оттачивал свое мастерство и с блеском критиковал теоретические позиции так называемых новых ученых. Исторической лекцией стала седьмая: «О научном методе нашего времени», опубликованная автором на свои средства. Здесь мы находим замечательные педагогические интуиции Вико, проницательную критику картезианского метода и наметки новой интерпретации истории.

Джамбаттиста Вико


С 1713 по 1719 г. Вико посвятил изучению работ Гуго Гроция, в особенности «О праве войны и мира». По заказу герцога Адриана Карафы он написал историческое исследование «Четыре книги о подвигах Антонио Карафы», опубликованное в 1716 г. Грандиозная работа Вико под названием «О древнейшей мудрости итальянцев, извлеченной из источников латинского языка» в трех книгах: Liber metaphgsicus, Liber physicus. Liber moralis, осталась непонятой современниками. Опубликованная в 1710 г., первая книга была раскритикована «Литературным итальянским журналом» с филологической точки зрения. Вико, уже собравший большой материал, вынужден был остановить работу.

Семейные заботы, капризы жены Терезы Катерины Дестито, наконец, нужда заставили заняться частными уроками, панегириками, мелкими заказами случайного характера. Движимый неиссякаемым интересом к истории права, Вико написал в 1720 г. конкурсную работу «О единственном начале и единственной цели всеобщего права». Вскоре появляются его работы «О неизменности философии», «О неизменности филологии», «О неизменности правоведения». Их новизна и оригинальность остались непонятыми современниками. Философ с горечью констатирует профессиональное фиаско, уже не надеясь найти своего места в отечестве.

Однако вопреки провидению, перекрывшему, казалось бы, все пути к заслуженному успеху и даже достойному существованию, Вико мужественно принимается за новую работу под названием «Основания новой науки об общей природе наций, благодаря которым обнаруживаются также новые основания естественного права народов» (более известна под названием «Новая наука»). Книга, как и следовало ожидать, вызвала много критики и мало понимания и сочувствия. Впрочем, Вико спасло убеждение, что при прочих равных условиях он оказался «более удачливым, чем Сократ». По просьбе Джованни Артико ди Порчиа в 1725 г. написал автобиографию «Жизнь Джамбаттиста Вико, написанная им самим». Первая ее часть вышла под редакцией Анджело Калоджера в 1725—1728 гг. — «Собрание научных и филологических фрагментов». Вторая часть была написана в 1731-м, а опубликована только в 1818 г. Второе издание «Новой науки» опубликовано в 1730-м, а третье, с дополнениями и стилистическими модификациями, — в 1744 г. Принятая с известным вниманием в Италии, работа осталась незамеченной в Европе.

Неудачная судьба книги, болезнь дочери, боль за сына, совершившего преступление — все это подточило и без того слабое здоровье. Со словами: «Сын мой, спаси себя», после вынесения судебного решения о тюремном заключении, философ навсегда простился с сыном. Покаянный перед Небом и Богом 20 января 1744 г. 76 лет от роду Джамбаттиста Вико простился с жизнью.

Границы знания «новых философов»

В работе «О методе наук нашего времени» (1708 г.) Вико намечает серию любопытных проекций картезианского метода на педагогику, физику, геометрию, медицину. Опасная переоценка картезианства, по его мнению, лишает развития социальные науки. Будучи методологией естественных наук, картезианство плохо уживалось с науками об обществе и моралью. С неменьшим энтузиазмом Вико критиковал либертинцев и атеистов, отказавшихся от понятия здравого смысла как абсурдного. Напротив, идеал практической мудрости, говорит он, находится в полном соответствии как с разумом, так и с католической верой и истинами Откровения.

Но, разумеется, с особым интересом мы следим за ходом критической мысли неаполитанского философа, когда речь заходит о методе научного исследования. Вико отмечает, что цена предельной ясности и отчетливости картезианского метода, типичной для математического и геометрического знания, — абстрактность. При этом отсутствует критерий доказуемости научных гипотез. «Метод достижения их [физических пропозиций] — это геометрический метод, однако физические истины не могут быть доказаны с той же достоверностью, что и аксиомы геометрические. Мы в состоянии доказать геометрические положения постольку, поскольку они нами созданы: когда бы то же самое было возможно и с физическими явлениями, с таким же правом мы были бы в состоянии творить ех nihilo». Итак, черты точной безукоризненной ясности мы вносим в математику и геометрию. Но экспансия точного метода на всю область научного знания возможна лишь при условии нашего самоузаконения в качестве творцов мира, к тому же записанного на языке математических символов и геометрических форм. «Если мы откажемся от такой очевидно ложной гипотезы, то что тогда позволит защищать тезис панматематизма, так уверенно заявлять, что структура реальности постижима в математических терминах? Горе-защитники картезианского метода перенесли в физику геометрический метод и, пользуясь им как ариадниной нитью, начали описывать причины, посредством которых этот восхитительный мировой механизм якобы создан. Словно архитекторы огромного сооружения, эти ученые мужи уверены, что физика, которой они обучают, — сама природа, и как ни изучай, вновь окажешься перед той же физикой».

Но, может быть, математико-геометрическое структурирование имеет ценность не только формальную, но и не лишено эмпирических гарантий? Именно такой вопрос поставил перед собой Вико в работе «О древнейшей мудрости итальянцев» (1710). Здесь он напоминает, что в феномене человеческого важен акт самопознания homo sapiens, который конституирует прочие элементы. И добавляет: в физике работают лишь теории, проверяемые на практике с помощью фактов, обнаруживающих эффекты, сходные с природными. Аналитический математический метод недостаточен в изучении природы, ибо среди его элементов нет места эксперименту для проверки той или иной теории относительно ее фактической ценности и плодотворности.

Критические замечания Вико по поводу картезианского метода дают нам представление о солидной дистанции, разделявшей его с господствующим течением мысли того времени. Галилео-картезианский метод представлял собой путь научного познания, в основании которого лежал принцип радикальной однородности Бога, человеческого разума и мира, отстроенного наподобие той же математической структуры, идеала совершенства и простоты. Однако там, где Галилей и Декарт вводили предпосылку гомогенности, Вико настаивал на принципе гетерогенности. Бог не геометр, реальность вовсе не математическая структура, а связь посредством математики, и только — убогое представление. Очевидно связь с гностико-каббалистической космологией и герметической традицией: мотивы платоновского «Тимея» то и дело всплывают при чтении работ Вико. «Свойство материи, — пишет Вико, — быть бесформенной, неполноценной, темной, инертной, разделенной, текучей, как называл ее Платон, всегда от себя отличной — благодаря всему этому материя по природе беспорядочна, хаотична, готова к разрушению любых форм».

Помимо несостоятельности картезианства в области научного метода, Вико показывает его низкую эффективность и в философии. Пресловутое cogito ergo sum лишь кажется фундаментальной истиной. Принцип: «Я мыслю, следовательно, существую» на деле не способен нейтрализовать все разъедающий скептицизм, ибо он достигает, в лучшем случае, осознания факта существования субъекта, но никак не обосновывает науку. Или иначе, он способствует психологической определенности, но не научной. Осознание равносильно принятию факта, наука же имеет дело с причинами и элементами, образующими факты. Поэтому cogito удостоверяет факт существования мысли и осознания ее, но не имеет прямого отношения к причинам, а следовательно, и к науке. «Скептик, — подчеркивает Вико, — ничуть не сомневается, ни в том что он мыслит, ни в определенности того, что он видит... ни в том, что он существует... Но определенность мысли о присутствии сознания еще не наука: обывательская данность самому себе доступна любому идиоту, но разве это та драгоценная истина, найти которую суждено лишь избранным?»

Кроме того, картезианский метод своей хваленой отчетливостью не оставляет и узкого просвета в область правдоподобного. Нечто среднее между истинным и ложным, необычайно богатое по гамме оттенков правдоподобное — не есть ли сфера истин человеческих, по преимуществу проблематичных, а потому лишенных гарантий в непогрешимости? А что иное мы можем сказать по поводу морали, чувств, эмоций, фантазий, поэзии, искусства, красноречия — чего здесь больше: выдумки, обмана или правды и искренности. И разве история не дает нам понять, что все это в реальности перемешано? Допустимо ли, замечает Вико, «при неуемном рвении к естественным наукам оставлять в небрежении законы человеческого поведения, страсти, их преломления в гражданской жизни, свойства пороков и добродетелей, характерные свойства разных возрастов, половых различий, племенных особенностей, типов рациональности, не говоря уже об искусстве приличий, что среди прочего особенно важно. Все это причины, по которым наука, наиболее важная для государства, менее других разработана и мало кого интересует».

Итак, мы видим, как наш философ, благодаря отчаянной борьбе против редукции философского знания к физико-математической модели, сам того не подозревая, открыл новую главу в истории научной мысли. Попытка смещения философской рефлексии с космоса на человека, тем не менее, осталась маргинальным явлением на фоне набиравшей обороты научной мысли.

Verum-Factum и открытие новой истории

Полемика с рационализмом и тенденцией интенсивного распространения картезианства привела Вико к убеждению, что возможна одна лишь наука — о том, что можно сделать или воспроизвести. Критерий истинности — в делании: сделать нечто — значит достичь подлинной ясности и отчетливости на путях строгого познания. Так понятая наука об артефактах (фактах произведенных, а не только мысленных), ясное дело, доступна только homo faber, человеку-производителю, ремесленнику, мастеру. Именно эта теоретическая интуиция поведет неаполитанского философа вперед через рифы иссеченного дна эпистемологии века научных потрясений.

Образцовая четкость геометрии невозможна без допущения, что она изобретена человеком. Факт и фактор-деятель суть условия и приют истины. «Verum (истинное) и factum (сделанное) в латинском, — пишет Вико все в той же работе «О древнейшей мудрости итальянцев», — взаимообратимы. Отсюда вполне правомерно заключить: древние ученые были убеждены, что истинное и сделанное — одно и то же, и первый Творец стал первой истиной».

Ясно, Бог — высшая премудрость, ибо Он — Создатель всего. Ну а человек? Человек может знать лишь то, что произведено им самим, начиная с математики и геометрии и кончая внешним миром в колеблющихся пределах его экспериментальных возможностей производить и воспроизводить нечто. Но, помимо того, есть царство, где человек властвует безраздельно, — это мир истории. Коммерция, всевозможные институты, войны, обычаи, мифы, наречия — разве все это не дело рук человеческих? «Гражданский мир целиком, — замечает Вико в своей «Новой науке», — сотворен людьми по их разумению, ибо они не могли не искать и не найти в конце концов тех принципов, согласно которым меняется сам разум человеческий».

Именно этот мир надлежит исследовать; постигая все как сделанное, можно достичь знания не менее точного и ясного, чем геометрия и математика. Однако открывая эту новую главу, необходимо понять принципы и методы выведения науки из того, что было до сих пор обледенелой массой. «Эта наука должна освоить нечто большее, чем геометрия, имеющая дело с величинами, реальность которой — точки, линии, плоскости, фигуры. Ее доказательства как бы сродни Божественному миру, они должны преисполнить тебя, читатель, неземным упоением, ведь в Боге знать и делать есть одно и то же».

Вико против истории философов

Бэкон с его критикой идолов, Декарт с врожденными очевидными идеями, Лейбниц с его mathesis universalis, Спиноза с его экзальтацией разума, под прессом которого оказались эмоции и страсти, — все они были единодушны в том, что образец знания — простота и логическая строгость математики. Как же в свете такого идеала трактовать появившиеся к тому времени новые документальные материалы о примитивных народах? Фантазмами и извращениями событий и персонажей пестрили отчеты об экспедициях. Как понимать вечные противоречия историков в подаче одного и того же материала? Что значат преувеличение и идеализация персонажей, придуманные историками якобы в пользу «любви к отечеству», вопреки интеллектуальной честности? Может быть, прошлое непознаваемо в своей исторической объективности ввиду своей удаленности, либо, если и познаваемо, то ничему путному не может научить нас, обладателей наконец созревшего разума. Печальна ирония в словах Вольтера, заметившего, что не так много эпох в истории, дающих повод для гордости цивилизованным нациям: эпоха Александра, закрывающая классическую Элладу, век Августа, зенит Республики и Империи, Флоренция времен Возрождения и, наконец, эпоха Людовика XIV во Франции.

Такая морализаторская установка уже сама по себе размывала основы исторического исследования, упраздняла научную ответственность за результаты поиска, делала непроходимой пропасть между сферами научного и исторического знания. В самом деле, характеристикой научной модели века была «квантификабельность», т. е. количественная сосчитываемость, ведь только в этом случае применимы математические методы. Это была явная передержка по отношению к античному идеалу — полагать, что на всякий вопрос возможен один и только один ответ, универсальный, вечный, неизменный. Казалось, и математика, и физика, и механика, и астрономия, а потом химия, ботаника и зоология, как и все прочие науки, в качестве критерия объективной истины допускали только логическое доказательство, измерение.

Естественно, в рамках такой постановки проблемы уже не оставалось места для трактовки материала квалитативного происхождения, где качественные характеристики доминируют, — такова, например, история. Декарт, напоминает Вико, хотя и не находил зазорным времяпрепровождение тех, кому нравилось изучать диалекты, швейцарский или бретонский, все же думал, что это занятие не для тех, кто всерьез посвятил себя приумножению знания. Мальбранш называл историю уделом сплетников. Лейбниц, хотя и написал пространное историческое сочинение, продолжал считать историю средством удовлетворения любопытства по поводу происхождения того или иного рода или государства, в лучшем случае, школой морали. Ее подчиненное по отношению к математике положение оставалось решительно всем очевидным.

Итак, пренебрежение к истории не было случайным: история не числилась в штате серьезных наук. История трактовалась как школа морали, проблемы научности ее деталей не возникало, ведь что за наука — мораль? Вопреки всем Вико объявил: история не наука, но может и должна ею стать. Этот гражданский мир сотворен людьми, а потому более других предметных сфер реальности научно объясним и подлежит систематизации. Но все это возможно лишь после отказа от неверных методологических предубеждений.

Вико против истории историков

История с точки зрения самих историков Вико так же мало удовлетворяет, как и история, увиденная глазами философов. Бесконечные противоречия и фальсификации, сомнительные интерпретативные принципы историографами использовались часто произвольно, все это Вико называет национальным чванством и ученой спесью. Важнее всего показать, что именно моя нация раньше других пришла к цивилизованным формам жизни, что записано в памяти народа с сотворения мира. Такими находит Вико исторические реконструкции Геродота, Тацита, Полибия, Ливия — чересчур много сыновней любви к родине.

Говоря о более близких по времени историках, о Маршаме, Спенсере, ван Херне, Вико упрекает их в буквализме относительно интерпретации документов: для них цивилизация взяла старт с египтян, распространившись из этого единственного источника на прочие регионы. В чем же ошибка? В некритическом прочтении древних текстов александрийских ученых, которыми руководил интерес национального престижа. Подчеркнуть свой критический угол зрения необходимо для уяснения общей концептуальной схемы, согласно которой любой историк-доксограф наделен определенными предпочтениями просто благодаря факту принадлежности к исторически данному обществу. Верования рассказчика или группы рапсодов вовсе не продукт их индивидуального творчества, скорее, они рождены обществом. Традиционные источники исторической документации никак не отражают этой преданности субъективного характера, тем важнее выделять всякий раз систему ценностей и просто предрассудков фактического и нормативного характера. Не принимать их в расчет означает остаться в плену фантазийной цепочки и никогда не встать на путь корректной интерпретации исторического документа.

«Концептуальным анахронизмом» называет Вико привычку распространять на отдаленные эпохи представления и категории, типичные для нашего времени. Утрата чувства исторического времени, как и преувеличение рациональных возможностей, — это ошибки историков разных поколений. Вико не согласен с Бэконом, когда тот говорит о «несравненной мудрости древних», не потому, что недооценивал мудрость древних, а потому, что Бэкон не усматривал различия между древним и новым идеалом мудрости. Что же касается древней римской истории, то Вико был резко против толкования терминов «народ, царство, свобода» в современном значении этих слов, без понимания того, что «народ», в контексте эпохи, — это «патриции», а «царство» — это «тирания». К примеру, «Двенадцать таблиц» (древний римский кодекс законов), толковали как простое воспроизведение афинского кодекса. Во-первых, вряд ли корректно представлять римлян естественными наследниками греков есть национальное чванство. Во-вторых, читать «Двенадцать таблиц» на категориальном языке эпохи, во всем чуждой древнеримской есть ученая спесь. Отвергая все, Вико начинает с нуля: «Ничто не вытекает само собой из накопленной эрудиции». Исторические реконструкции неадекватны, ибо их теоретические предпосылки недостаточны и произвольны.

«Четыре автора» Вико

В своей «Автобиографии» Вико называет имена, составившие вехи в его культурном созревании. Конечно, это Платон, который научил верить в вечное царство идеи в плане Провидения, на чем основаны республики всех времен и народов». Другие философы склонны анализировать частные проблемы, в то время как Платон — теоретик универсальной, и конкретной мудрости. Абстрактные субстанции метафизики более реальны, чем телесные, уже потому, что они творят все прочее во времени. Идеальна справедливость, когда архитектор и управляющий — координирующее и распределяющее начала,— как два Божественных кузнеца.

Но кроме идеальной справедливости есть еще и конкретная человеческая история. Каковы пути ее реализации? Здесь на помощь приходит Тацит, который показывает человека таким, каков он есть. Платон, слишком занятый «человеком идеальным», забывает о примитивном его состоянии и о том, как из недоразвитого он стал образованным. Тацит показывает, как в море бесконечных и беспорядочных событий, среди удач и поражений практическая мудрость ведет человека к благу. Платон и Тацит стали двумя эскизами, в рамках которых Вико начал работу по реконструкции вечной идеальной истории, где государства, народы, нации восходят к своему зениту, а затем вступают в фазу декаданса.

Если Платон — теоретик вечной мудрости, то Тацит — знаток простонародных нравов. Рядом с ними — Бэкон, барон Веруламский, человек универсальный в теории и практике, философ и министр. Мечта Вико — соединить «потаенную мудрость» Платона и «практичную искушенность» Тацита в глобальном проекте бэконовской универсальной республики ученых-литераторов, где каждая наука помогает другой, и ни одна не мешает.

Четвертым автором Вико стал Гуго Гроций, который в работе «О праве войны и мира» поставил вопрос о плодотворности союза философии и филологии. Первая — наука об истинном — вторая — о точном знании — встречаются на пути понимания, что философия больше, чем чистый концептуализм, а филология — не только грамматология. Гроций, полагает Вико, «приводит в систему универсального права всю философию и филологию, историю вымышленного либо определенного, помещает все в лоно истории трех языков — еврейского, греческого и латинского».

Мы видим теперь теоретический проект Вико — удержать вместе мир универсальных идей Платона, мир фактов Тацита, и с помощью филологического инструментария Гроция применить сумму этих знаний к миру языков, нравов, обычаев, гражданских и религиозных установлений, чтобы продвинуть, наконец, бэконовскую «ученую республику» к жизни.

Единство и различия философии и филологии

Дух исторических сочинений Вико устремлен к жизнеспособному синтезу универсального и частного, абстрактного и конкретного, идеального и действительного. Для этого, по его мнению, необходим союз философии и филологии. Философия без филологии пуста, а филология без философии слепа. При этом речь идет не о правильном распределении ролей, а об одной целостной науке. Вопреки абстрактной философии картезианства, Вико интересуют лишь те универсальные принципы, ценность и плодотворность которых подтверждается реальной историей в ее фазовом развитии. Не априорные философские принципы с их аподиктической силой и не отдельные утверждения, подтверждающие или отрицающие те или иные факты, — его интересует теоретическая система как целое, факты исторической эпохи вместе взятые, от обычаев до религиозных и гражданских институтов, наречий, преданий.

Филология, с другой стороны, непонятна в отрыве от теоретической информации, когда она не отдает себе отчета в безмерном богатстве смыслов, таящихся в документах. Кому нужна филология неартикулированная в аналитической плоскости?

Она может стать наукой только тогда, когда обнаружит в себе корни вечной идеальной истории, поверх которой течет история всех наций, событий растворенных во времени. И в самом деле, ведь нет нейтральных, лишенных теоретических предпосылок фактов. Реконструировать теоретическую картину, соединить ее с филологическими исследованиями, — значит подняться от грамматики до строгой науки лингвистики.

Филология, конечно, ориентирована на уточнение различных языковых фактов мифологии, поэзии, древностей. Она становится доктриной тогда, когда интересуется всем этим как социальным продуктом. Фактографическое описание вообще невозможно, или, во всяком случае, неполно, если оно не опирается на философское понятие истинного. Истинное — это идея философии, определенное — это факт филологии. Но и истина и определенность, истина и факт в конечном итоге взаимообратимы. Нет истины вне факта или истины без факта, есть факт в истине и истина в факте. Таким образом, речь теперь идет о верификации определенного и об определении истинного. В итоге мы получаем науку о том и о другом. Теоретико-эмпирический дискурс Вико удерживает несводимость и нераздельность точного и истинного в редком для любой эпохи равновесии. Платоновский «человек, каким он должен быть» сливается с тацитовским «человеком, каким он стал в действительности».

Напоминая спинозовскую максиму ordo et connexio idearum idem est ас ordo et connexio rerum (порядок и связь идей суть те же самые, что и порядок и связь вещей), в «Новой науке» Вико делает несколько иной акцент: «Порядок идей должен соответствовать порядку вещей». Это и есть принцип перенесения логического порядка на исторический. Идеальный процесс в философии находим в процессе историческом, не противоречит его составу и последовательности. Между тем философия продолжает созерцать разум, науку об истинном, а филология ограничивается человеческим мнением и упоением собственной точностью, и ни одна не интересуется мнением другой. Итак, мы пришли к необходимости брачного союза cogitata et visa Бэкона, «мыслимого и видимого», истин разума и истин факта Лейбница.

Истина, которой философия оснащает филологию

Мы говорили о том, что филология нуждается в оправдании философией. Без этого симбиоза непонятны ни та, ни другая. Так каковы же принципы, характеризующие философию, какова грамматика исторического универсума? В «Новой науке» Вико перечисляет десять оснований, согласно которым можно анализировать жизненный мир наций на почве науки, которая, говорил еще Аристотель, должна быть вечной и универсальной. Для придания рационального статуса исторической науке нужны некоторые аксиомы.

Так что же понимает Вико под «вечной идеальной историей», интерпретировать которую дано лишь философии, а филологии — принимать к сведению? Он исходит из предпосылки, что, несмотря на все изгибы и отклонения, человеческая история реализует некий «гражданский порядок». Речь идет о созидании «великого града рода человеческого». Это факт. Однако философию заботят не только факты, она исходит из идеального мира, ее предмет — идеальная необходимость, направляющая первые робкие шаги примитивных людей в сторону цивилизации. Институтах семьи, религии, ритуалах погребения,— все это развивается в определенном направлении, несводимом к чисто эмпирической данности. Существо по сути созидательное, человек мог развиваться как в векторе добра, так и зла, справедливого и несправедливого, правды и лжи. Невозможно объяснить выбранное примитивными племенами направление, если не уяснить себе титанические их усилия и нечто трансцендентное, толкавшее их в этом, а не другом направлении. Человек создавал себя по законам справедливости, умеряя страсти и преодолевая инстинкты. Здесь необходим теоретический потенциал Платона, чтобы понять ведущую роль идеалов справедливости и красоты в прогрессе.

История свидетельствует, сколь тяжким и мучительным был путь завоевания этих идеалов, словно некий вечный Свет вел народы по верному пути. Именно о той или иной степени приближения к идеалу и следует вопрошать исторические документы, если речь идет о филологическом исследовании. Историей правит не случай, как полагали Эпикур, Гоббс и Макиавелли, а судьба, о чем догадывались стоики и Спиноза. Случай не может объяснить медленно, но верно утверждающегося порядка, но свобода, которую трудно оспаривать, необъяснима лишь только судьбой. Ведь человек мог выбрать иной путь, и в самом деле, мы знаем примеры погибших цивилизаций, которые, едва успев родиться, исчезали с лица земли.

Вико предпочитает говорить об «участии в вечной идее», которая сначала смутно, затем все более отчетливо заявляет о себе в росте цивилизации. «То, что вне естественного состояния, не может ни укорениться, ни прорасти». Ничто не остается надолго, не будучи выражением фундаментальных ценностей человеческой жизни. История не дает исчерпывающих объяснений, почему, например, мораль основана на мнении, право — на силе, а социальность возникает как нечто полезное. Необходимо допущение предсуществования определенных ценностей, далее которых невозможно углубляться, ибо нет ничего более изначального, даже если слабо выражено. Исторические раскопки максимум могут дать убеждение, что традицию создает лишь то, с чем реальный человек срастается как со своим.

Кроме того, Вико формулирует другой фундаментальный принцип. «Природа вещей такова, что они рождены определенным временем в характерной для него упряжке, поэтому они такие, а не другие». Так мы получаем путеводитель действенного понимания исторических феноменов в их генезисе: с точки зрения условий рождения события, в том числе изменений предшествующего периода, с участием людей, героев, событий. Этот принцип характеризует историке-социальный ракурс природы человека- производителя, который, производя, меняет среду обитания и заодно самого себя. В таком контексте уловить генезис исторического феномена — значит уточнить обстоятельства его происхождения в неповторимом стечении, понять социальную атмосферу как мизансцену с живыми актерами.

Такая теоретико-эмпирическая установка настраивает исследователя не приписывать героям прошлого фальшивых атрибутов, а трезво оценивать и высвечивать черты, реализованные в институтах. Характеристики, неотделимые от субъектов, отмечает Вико, спровоцированы изменениями, связями, в лоне которых они родились. Субъективные характеристики, таким образом, нельзя установить априори, но их можно получить методом «раскопок», обнаруживая следы в измененных пропорциях, сохраняя верность схеме — человек-институт. Историко-социальная теория Вико полагает незаконным рассмотрение исторических фактов независимо от человека, а человека вне исторических эффектов, виновником которых он стал. Идеальный проект запрещает растворять человека в эмпирии фактов, аннигилировать его в океане бессвязных событий, но и навсегда прощается с чисто абстрактными принципами, безразличными к модальности конкретного действия.

Теоретический фундамент, разработанный философией, будучи грамотно применен, раскрывает филологию триединством справедливости, истины, сакральности живого. Их сплетение дано человеческому уму, в противном случае необъяснимы постоянство некоторых исторических событий и традиций.

Точность, сообщаемая филологией философии

Философия знает истину приблизительно, филология — царство точности. Что значит «точность»? В девятом пункте таблицы достоинств (ценностей) мы находим разъяснение: «Тот, кто не знает истины вещей, старается придерживаться достоверного». Тщательность, на самом деле, является низшим уровнем эпистемологии, и ее можно принять за основание действия лишь тогда, когда познания недостаточно глубоки. Филология, по Вико, господствовала весь период, пока наука еще не стала основанием действия, а человек мало сознавал природу вещей и последствия своих действий.

Но какова же специфика филологии? Традиции образуют первую сферу ее применимости. Народные традиции имеют свои общественно значимые мотивы, претендующие быть истинными, поэтому сохраняемые народами длительное время. В традиции мы находим сплетения разумного с суевериями, поэтому задача филолога — отсеять и освободить от плевел и позднейших напластований скрытую в народной традиции истину. Критическая работа по уяснению специфики исторического момента, выражением которого она является, возможна лишь при условии предельно внимательного чтения документов. Отсев информации при таком подходе не ведет к пренебрежению реальностью, отраженной в понятиях и концептах.

Вторая важнейшая сфера филологии — язык. «Широко распространенные выражения — свидетели более весомые, чем обычаи и нравы народов», мимо них не должен пройти себя уважающий филолог. «Вульгаризмы» ценны тем, что в них отложились примитивные, изначальные социальные формы жизни. Расшифровать их и сложно, и похвально. «Язык нации, — подчеркивает Вико,— лучше всего свидетельствует о самых первых временах мира». Кровная связь языка с жизнью — радикальная константа, вне этой связи ни язык, ни жизнь непостижимы. Поэтому, исследуя жизнь в лингвистическом аспекте, Вико останавливается на вульгаризмах. Углубление в специфику национальных языков приводит, в конце концов, к необходимости некоего «общего языка», точнее, «ментального языкового пространства, общего для всех наций». Такой язык был бы в распоряжении всех народов, открытых общению. Речь идет, как видим, об изначально коммуникативной природе языка, сделавшей возможной человеческую историю.

В этой связи очевидно, что филология, занимаясь донаучным периодом истории, не утрачивает своей значимости и в так называемые зрелые эпохи, поскольку без критического уточнения фактов невозможно никакое историческое исследование. Как следствие, термины «филолог» и «филология» — синонимы понятий «историк» и «история», ведь общей становится задача индивидуализации фактов, событий войны и мира, посредством которых «человеческий проект» мало-помалу реализуется. «Достоверное в добротной латыни всегда значило определившееся, т. е. индивидуализированное».

В заключение важно подчеркнуть, что филология — наука, уточняющая факты с намерением выявления «простонародной мудрости», в них содержащейся. Помимо грамматики, это реконструкция в документальном материале языков, установлении значимых событий, а значит, мира страстей, насущных потребностей и скрытой в них идеальности — всего того, из чего складывается история, какой мы ее знаем. В итоге мудрость, закрепленная в языке (филология), и идеальная мудрость (философия) в союзе дают картину мира не бесформенную и хаотическую, а в модусе «вечного идеального проекта», к которому устремляются народы.

Люди как герои истории и гетерогенность целей

«В ночной тьме, среди мрака, скрывающего от нас далекую древность,— читаем мы в «Новой науке»,— вспыхивает вечный неугасимый Свет неоспоримой истины, что этот гражданский мир создан людьми, и они могут и должны найти его начала в превращениях самого разума». Таким образом, человек и только он — герой истории. Но каковы же черты ее узнаваемости, и как она меняет человека?

Прежде всего, следует напомнить, что человек — существо общительное. Его социальность не благоприобретенная, а врожденная черта. Движимый страстями и эгоистическими целями, человек, если бы мог, жил один. Тем не менее, хотя совместная жизнь требует обуздания страстей, люди все же объединились. Это значит, что социальное измерение жизни вошло в природу человека, и мы можем определить его как «социальное животное». Помимо того, он еще и свободен. «Человеческая воля по природе своей есть самое неопределенное, в ней человек находит себя и определяет с помощью здравого смысла, представлений о насущности и полезности, этих двух источников естественного права народов». Не судьбу стоиков и случай эпикурейцев, Вико делает центральным понятие воли. История вовсе не продукт космической необходимости или чистой случайности. Ни то ни другое не объясняют исторической поступи. Она такова, какой ее желали люди, впрочем, в рамках имевшихся в их распоряжении условий и подручных средств. Человеческая воля неопределенна по природе, и лишь в действии проявляет себя, обретая очертания.

Теперь мы видим некоторое противоречие с другим тезисом. «Этот мир, без сомнения, рожден разумом, во всем отличным и превосходящим по Целям человеческий разум и его намерения». С другой стороны, Вико утверждает: «Все, что ни делается, делается разумными людьми и на основе выбора, вовсе не случайно, а с постоянством». Чтобы понять это несоответствие, необходимо иметь в виду теорию гетерогенности целей, всякий раз уточняя отношение между людьми и институтами, ими созданными, но влияющими, в свою очередь, на людей. «В животном состоянии, — пишет Вико, — человек любит себя и все, что его сохраняет — жену, детей, обиталище», — собственно, все эти эгоистические интересы преследуются вполне сознательно. Живущий обособленно холит и лелеет свой покой, но вождь племени заботится уже об интересах клана. Такое смещение в психологии объясняется разными включениями в системы социальных связей. Невозможность обладать всеми благами толкает человека к желанию должного. Представление о собственном интересе определено его окружением, институтами. Это причина, по которой действия, предпринятые в личных, казалось бы, целях, продвигают к другим, сверхличным целям. Получается, что человек создает институты, а те, в свою очередь, меняют создавшего их человека. И это тот самый путь, на котором утверждаются скрытые потенциальные возможности, — идеальные семена, о чем человек, сквозь которого они прорастают, поначалу и не подозревает. История созревает не вопреки человеку, она углубляется в те его потребности, которые написаны у него на роду, делая именно их предметом его неусыпных бдений.

Понятно теперь, что невозможно понять установления без глубокого знания человеческой натуры, и наоборот. Человек меняется во времени и вместе с ним, будучи его продуктом. Но и сама человеческая мысль меняет постепенно человеческую природу, развивая ее. Так, матримониальный институт научил дикого человека удовлетворять свои страсти по-новому, а его природа обогатилась чувством любви, новым эмоциональным состоянием. Это последнее становится полюсом других настроений — чувства собственности, например, и рожденных на его потребу институтов. Будучи поначалу подспудными течениями, они со временем становятся стимулом поиска и борьбы за обладание рожденными ценностями.

Гетерогенность целей, таким образом, выступает центральным тезисом исторической интерпретации Вико, показывает, насколько сложны и извилисты тропы человеческого сознания и как непросто разобраться в их сплетениях. Лишь в конце пути мы приходим к самим себе: сначала мы чувствуем безотчетно, потом с недоумением взираем на пережитые чувства, наконец, на закате жизни рефлектируем их чистым и беспристрастным разумом.

Три возраста истории

Эпоха богов, эпоха героев и эпоха людей — эти три возраста замечает Вико в беге мировой истории. Первый возраст — людей диких, бесчувственных, тупых полуживотных. Он отмечен преобладанием грубых чувств, без особых затей рефлексивного плана. Предметы интересуют примитивных людей не сами по себе, а постольку, поскольку несут страдания или удовольствия, возбуждают или подавляют: здесь момент субъективности минимален. Это не только время чувства, это эпоха богов, ибо по неспособности размышлять природные феномены отождествляются с божественными. Человечество- подросток силен телесно, в нем бушуют страсти, небо кажется ему огромным одушевленным телом, потому и имя ему — Юпитер. На языке молний и грома он выражает свои одобрения и неудовольствия, а потому нравы первых людей — смирение и религиозный трепет. Так родилась поэтическая теология: науке этих людей греки дали точное название — теология — «наука о языке богов». Это самая прекрасная сказка из знакомых нам — сказание о Юпитере, царе и государе-батюшке, повелителе людей и богов.

В рамках поэтической теологии первые монархи были земными богами, потому государства названы «теократиями». Золотой век — эпоха оракулов, провидцев, древнее которой мы ничего не знаем. Теократическое правление было основано на отеческом авторитете, легитимность которого отсылала к божественному праву, т. е. к максиме: такова воля богов.

Мы перед лицом унитарного образа поэтической теологии, теократического режима на основе Божественного права — метафизике-социологического единства. Начиная свои размышления с примитивных народов, Вико оказался в конфликте с учеными мужами своего времени, для которых история простиралась от Платона до Бэкона. Философ признает: да, трудно войти в образный мир древних народов, их умов, где не было ничего абстрактного, утонченного, духовного. Но их сращенность с чувствами, телами сделала возможным рождение гуманистической мысли с ее идеалом одухотворенной плоти.

Век героев — второй возраст человечества. Его характеризует преобладание фантазийного над рациональным. Первые сообщества людей в целях защиты от агрессии кочевников добровольно подчинялись авторитарной власти племенных вождей. Племена все время пополнялись теми, кто искал убежища и защиты. Из беглых рабов, объединившихся в группы, выросли первые формы организованной жизни. Для защиты внутреннего порядка и в приготовлениях к возможным столкновениям с чужаками возникло так называемое «героическое право» и религия силы. Мы имеем дело с непререкаемым авторитетом силы, ибо герой выражает волю богов, с которыми, как известно, не спорят.

Эпоха, о которой идет речь, полна вражды: внутренняя сплоченность достигается путем выталкивания всего деструктивного вовне. Героический мир воспет Гомером, в его поэмах мы находим идеал мужественного воина и анонимной коллективной мощи. Можно ли на этом основании считать его «Илиаду» документом философской рафинированной мысли, как многие считают, призванной приручить свирепого зверя — толпу? Вико не склонен так считать, ибо это противоречит принципу единства истории со всем, что характеризует ее возраст. Фантастические элементы, образный ряд и стройность эпизодов диссонируют с жестокостью как нормой жизни, очарованностью кровью, своего рода гибельным восторгом. Отроки по ментальности, но полные сил и воображения, кипящих страстей, Гомер и его герои были как бы «одной группы крови». И если поэма, например, настолько хороша, что становится выражением типа социальности, то мы не можем не сказать, что «Илиада» отсылает к эпохе поэтической, героической, воинственной, где игры и наслаждения перемешаны со смертельной опасностью. Здесь нет и в помине блеска и роскоши, свойственных республикам и аристократиям, где гражданскими почестями были осыпаны благородные и знатные.

Третий возраст — эпоха людей или «всепонимающего разума», долгий путь борьбы городов и народов между собой, пока, наконец, не было достигнуто узаконение семейно-брачных институтов и гражданских прав. С течением времени тщетность эгоизма стала внятной разуму, он пришел к выводу, что и плебеи, и знатные — одной человеческой породы, и те и другие могут войти в пространство цивилизации. Так вековая схватка римских патрициев и плебеев, которых греки называли agathoi u kakoi, трансформировалась в диспут, риторику, наконец, философию.

Такова картина, в которой Вико отслеживает дорациональные зерна, преобразованные в сложный мир логики и философского дискурса. Путь от фантасмагории к метафизике, от чувства справедливости к истине, тематизированной в понятиях, — восхитительный сезон созревания разума — представлен греческим полисом и философией Платона.

Наконец люди пришли к критическому сознанию. Идеалы, принимавшиеся древними людьми безотчетно, попали под прожектор исследовательской мысли. Это время человека понимающего, а потому умеренного, рассудительного и доброжелательного, человека совести, разума и долга. Право его не менее человечно: все равны перед законом, ибо рождены равно свободными. «Все или большая часть городских властей справедливы, а потому они на страже народной воли... и перед лицом монархов равны все подданные по закону... различны лишь в гражданском состоянии».

Речь идет об изменениях не в смысле исчезновения типичного для предыдущих эпох, а в смысле укрепления дисциплинарно-рационального пространства. Не отказ, но обогащение и интеграция. Метафизика природы стала метафизикой разума, отражение этого превращения мы увидим в социальных религиозных и гражданских институтах.

Язык, поэзия и миф

В «Новой науке» теории языка отведено особое место. Это ось, вокруг которой, даже если не всегда органично, отстроено грандиозное барочное сооружение неаполитанского мыслителя. Язык, и в самом деле, в различных конфигурациях отражает все виды человеческой активности. Именно посредством языка улавливается единство человеческой семьи. Язык — вместилище универсального. Изначальный репертуар образов, хранилище бессознательного и неформулируемого,— все это можно найти в грамматических фигурах, метафорах. Грамотный филологический анализ способен привести к пониманию внутренней логики изменения религиозных и гражданских институтов не как исторических реликтов, а в живом процессе преодоления.

Язык не принимается волевым решением. Предданный как коммуникативная диспозиция, язык медленно формируется под давлением насущных потребностей народа, проблем, подлежащих немедленному решению. По причине своей «надприродности» язык стал проводником поведенческого мира древних народов. Вспомним, что, по мнению Вико, ярче всего характеризуют и время и нравы простонародные наречия.

В поисках генетических форм языка Вико предпринимает поиски этимологического плана. «Ум человеческий рождается вместе с чувством — потребностью увидеть себя самого как бы извне, с немалыми усилиями рефлексивного плана». В этом универсальная ценность этимологии во всех языках, вокабулы которых переносят телесные характеристики на значения другого, ментального и душевного плана. Например, известны выражения: «Занебесье, или первоначало, передние и задние глаза и плечи, голодные глаза, открытый на все рот, губы-вазы, зубы-грабли, борода-корневище, влюбиться как растение» — все это говорит лишь об одном: «невежественный» человек дает универсуму правило. Когда мы говорим: кровь закипает, — это, конечно, метафора, но для древнего человека гнев в буквальном смысле означал кипение крови в жилах... грабли выполняли ту же функцию, что и зубы, а устье — уста реки, земля в рельефе имела как бы шею и язык, вены — минералы и металлы, земля, конечно, имела внутренние органы, дубы никак не обходились без сердца, небеса улыбались и хмурили брови, ветер, понятное дело, приходил в ярость, а вся природа жила и сочувствовала.

Но прежде этих анатомических подробностей существовал язык жестов в том смысле, что изначально общение устанавливалось через движение. Так, три колоса в руке нашего предка или три выстрела означали «три года». Естественные отношения идеальных понятий демонстрируют иероглифы и идеограммы. Не умея создавать абстракции, древние люди как бы портретировали их с помощью фантазии. Вико, таким образом, против трактовки иероглифов как сознательно создаваемого герметического языка для сокрытия религиозных истин от непосвященных. Научный взгляд на древнюю египетскую историю не оставляет сомнений в том, что объективной возможности развития концептуального знания не было, а потому не было и предмета сокрытия. Идеографический язык оснащал естественные, а не конвенциональные связи объектов.

За языком жестов и иероглифов следует язык песни, перерастающий позже в речитатив и прозаический язык. Песня обладающая определенной композицией, ритмом и рифмой, лучше всего характеризует поэтический дух эпохи. Свои сильнейшие чувства, боль и ликование люди всегда доверяли песне, самому экспрессивному средству. Убежденный в том, что первые рефлексии взрослеющей души были малооформленными и незрелыми, Вико полагает поэзию адекватной формой выражения дологического и алогичного познания. Несогласный с трактовкой поэзии как катарсиса и несовершенной имитацией реального, он все же видит автономность поэтического творчества, независимого от разума и вполне оригинального вида активности. Позже Вико уточнит, что поэзия вовсе не изобретение утонченных умов, не потаенная мудрость, выраженная в мнемотехнике, но, скорее, непосредственно выраженная форма коллективного сознания, объединяющая нас с нашими предками.

Гомеровские поэмы — это голос всего греческого народа, а не только одного поэта. Мир поэзии — божественный мир. Три века истории соотносятся с тремя формами языка. Язык богов артикулирован минимально — это немое время. Язык героев наполовину нем, наполовину артикулирован. Язык разума максимально членоразделен и искусен, минимально нем. Ясно, что речь не идет о разборке стадий, скорее, о сохранении, впитывании предыдущей эпохи последующей. «Как море принимает в себя мягкие воды рек», так и язык более зрелой эпохи абсорбирует уже бытующие наречия, втягиваемые силой течения. «Божественный Платон» немало преуспел в понимании этих процессов.

С поэзией, по мнению Вико, прекрасно гармонируют мифы. Напрасно Вольтер называл их изобретениями диких мошенников, ведь мифы правдиво и точно рассказывают о нравах тех далеких времен. Не имея, по счастью, логических абстракций, наши предки умели передавать свой опыт через «фантастические универсалии». Мифы поэтому можно назвать природным выражением метафизических понятий. Риторические формы, находимые в них, доносят до нас свой особый стиль мышления. Так, например, миф о Тезее и Ариадне отсылает нас к первым морским путешествиям. Ариадна символизирует искусство мореплавания и навигации, Дедал — Эгейское море, Минотавр — знак первого расового конфликта, ведь он — плод кровосмешения. Марс, раненный Минервой, намекает на полное поражение плебеев и торжество патрициев. Цирцея, конечно, утверждает собой господство разнузданной страсти, где уже нет места подобию идеального.

Кадм, Ариадна, Пегас, Аполлон, Марс, Геркулес — каждый из них дает ключ к пониманию какой-то социальной перемены. Все, что слишком рациональным ученым того времени представлялось причудами варваров — крылатые кони, кентавры, дриады и прочее, — для Вико означало усилия наших предков в комбинировании определенных функций и идей в одном конкретном образе. Необходимо напомнить, что Вико признавал автономность этих ранних культурных форм в том смысле, что любая фаза исторического развития, какой бы примитивной она ни была, имеет свою логику и особое обаяние. Незаконно оценивать предшествующую эпоху с позиций последующей, как нельзя ругать зиму за то, что она не так ласкова, как весна.

Провидение и смысл истории

История— творение человека, но правда и то, что она — творение Бога. «Хотя люди и создали национальный мир сами, но так, как того хотел Разум, на их разум непохожий, иногда вопреки и всегда сверх полагаемых ими целей», — говорит Вико. Каковы же отношения между этими двумя зодчими истории? Речь, конечно, не идет о вмешательстве Провидения извне или со стороны в духе фатализма. Вико отмежевывается как от исторического детерминизма, так и от чудотворного провиденциализма.

Под Провидением он понимает некий проект «вечной идеальной истории, поверх которого заметен исторический бег наций в их рождении, прогрессе, упадке и конце». «Если бы примитивный человек был зверообразным, т. е. без догадки о назначенном смысле и конце, то социальные нормативные институты никогда и не возникли (у животных и впрямь этого нет), а истории бы просто не было».

Значит, и в эпоху богов, и в эпоху героев люди обладали неким спонтанным чувством «участия в истине», в противном случае никогда бы оно не переросло в себя сознающее познание. Поэтическая активность достаточно быстро привела к осознанию причастности к идеальному, ведь в поэзии важна техника проектирования, как, впрочем, и вдохновение. В самом деле, настоящий поэт во всем находит искусность, и, что бы ни делал, все делает вдохновенно. Это ситуация идеального единения человека с Провидением, подобно тому как в искусстве едины техничность и вдохновение.

Провидение воздействует на людей через идеальный проект, который не дело ни рук человеческих, ни истории. Идеалы справедливости, добра и правды в истории то реализуют, то им изменяют, но они не во власти ни людей. Человек не владеет ими — они владеют человеком. Это и есть мост от человека к Богу, от вечности к моменту, нить от трансцендентного к историческому. Галилей говорил о Боге- геометре, а Вико говорит о Боге-Провидце. Эту связь и зависимость конкретизирует история.

Мы можем сказать, что смысл истории — в самой истории и вне ее одновременно: идеальный проект дает возгонку времени, не растворяясь в нем. Поэтому историю можно трактовать как «гражданскую теологию, понятую в ключе Божественного Провидения». Эффекты человеческих поступков почти никогда не совпадают с изначальными намерениями. Человек делает больше, чем понимает, и очень часто не понимает, что же он сделал. Будучи техническим проводником своих намерений, он не всегда видит их идеальную проекцию. Теория Провидения как смысла истории говорит о естественных границах человеческого сознания.

Исторические колебания

В эпилоге к «Новой науке» философ повторяет: «Порядок идей должен следовать порядку вещей. В порядке человеческих вещей были сначала лесные обиталища, хижины, деревни, города, наконец — академии. Люди чувствовали сперва нужду, потом узнали пользу, удобства, наслаждения, в конце концов — роскошь, часто доводящую до мизантропии. Людская натура была поначалу жестока, затем сурова, но, постепенно размягчаясь, стала даже развратной. Действие Провидения, стало быть, универсально, но вовсе не необходимо. Люди могут сохранять свободу и ответственность, верность идеальному проекту, но и утратить все это — проще простого. Немало наций исчезли прежде, чем созрели, а другие, как, например, Америка, без переходов оказались в последней фазе. Христианская Европа представляется Вико оптимальной для обладания всем необходимым. Пройдя все этапы созревания, она может и должна сберечь зерна цивилизации в чистоте и неприкосновенности. Среди европейских народов в наиболее удачном положении оказались римляне и их потомки: пройдя три стадии, под особой опекой Провидения двигаются к цели не спеша, размеренно, с толком».

Следовательно, исторические изменения никем никому не навязываются. И все-таки в них присутствует объективная необходимость в том смысле, что из варварского состояния всякий раз нация встает на путь цивилизации. Случаются падения целых народов из развитого состояния в дикое. Это происходит, когда разум, опьяненный своими достижениями, впадает во власть абстракций. Окостенелый, превзойдя самого себя в софистических ухищрениях, он утрачивает связь с незамутненным источником знания, чувствами и фантазией — самыми живыми участниками «идеального проекта». Утрата символической связи с миром прошлого, а значит, с живыми истоками жизни и мышления, ведет к полной атрофии вдохновения, свойственного идеальному миру. Взамен остается лишь голый утилитарный эгоизм беспамятного человека, существа без корней, лишенного витальной лимфы. Этот «новый властелин истории» начинает борьбу с трансцендентным, полагая, что все связи с идеалами истины, справедливости и святости жизни перерублены.

Все это вместе взятое объясняет, почему Вико так настаивал на необходимости первых двух стадий развития, чтобы удержаться в третьей. История человеческого рода лишь частично может быть понята как прогресс — детство, отрочество, юность, зрелость. С равным успехом ее можно изобразить циклически, наподобие времен года, памятуя, что на смену зимнему сезону рациональной аргументации, голому скелету четких дефиниций с редкими листьями скудных ассоциаций должно прийти весеннее обновление воображения, цветение поэтической мысли, языковое творчество. Необходимо помнить, что рассудочная мысль как индивида, так и нации, становится бесплодной, едва только утрачивается контакт с бессознательными источниками воображения, питающими поэзию. «Истинная антропология — это комбинация филологии и литературной культуры в целом, она состоит в изучении структуры языков, системы мифов и символической активности, подпитывающей их».

Итак, история неоднолинейна, не тот прогресс, где нет места ошибкам, злому умыслу, декадансу, регрессу. Разуму не уготован автоматическим образом триумф, всегда присутствует риск нового варварства и еще более изощренного насилия. В истории не все и не всегда позитивно. История не доказывает, она наказывает. Разум, отрезанный от своих истоков, впадает в кризис: немощным становится и сам человек, и его установления. Но и на краю гибели не умолкает глас Провидения, «идеальный проект» освещает путь спасения. Когда было бы иначе, ни один народ не выжил бы. «Тогда пусть посмотрит Бейль, — напоминает Вико в заключении, — действительно ли могут существовать науки без всякого знания о Боге».

Вико (тексты)

Философия и филология как основные разделы новой науки Национальная спесь и высокомерие ученых

1. Человек вследствие бесконечной природы человеческого ума делает самого себя правилом Вселенной там, где ум теряется от незнания. Это качество стало причиной двух распространенных явлений: fama crescit eundo (молва растет по мере удаления), во-первых, и minuil praesentia famam (присутствие уменьшает молву), во-вторых. Так молва проделала очень долгий путь, а именно — с самого начала мира, и она стала неиссякаемым источником преувеличений, существовавших по поводу неизвестных и удаленных древностей. Это свойство человеческого ума отметил Тацит в «Жизнеописании Агриколы» в своем изречении: отпе ignotum pro magnifico est (все неизвестное кажется величественным).

2. Другое свойство человеческого ума состоит в том, что если у людей нет представления о далеких и неизвестных вещах, они судят о них по тому, что известно. Это качество указывает на неисчерпаемый источник всяческих ошибок для ученых и целых наций. Ученые начинали размышлять о началах культуры во времена просвещенные и великие, не замечая, что истоки культуры тонут во мгле, поначалу было лишь грубое невежество. Так возникают два вида порока: тщеславие наций и спесь ученых.

3. О тщеславии наций вспомним золотое правило Диодора Сицилийского: все нации — греки и варвары — кичились тем, что раньше других открыли различные способы сделать жизнь удобной, что они помнят свою историю от самого зарождения.

4. К национальной спеси присоединяется тщеславие ученых, которые хотят, чтобы их знания были вечными, как сам мир. Так разоблачен обман оракулов Халдея Зороастра, скифа Анахарсиса, Меркурия Трисмегиста, Орфик, критики отбрасывают все мистические значения, приписываемые египетским иероглифам, и философские аллегории, навязываемые греческим мифам.

Философия и основания истины

5. Чтобы помогать человеческому роду, философия должна наставлять слабого человека, не покидать его, испорченного. Это качество отдаляет нашу школу от стоиков, которые хотели умертвить чувства, и эпикурейцев, узаконивших чувства. Те и другие отрицали Провидение: первые позволили увлечься роком, вторые отдали все на откуп случаю, поверив, что души умирают вместе с телом. Те и другие могли бы назвать себя отшельниками. Призовем философов-политиков, особенно платоников, которые согласны с законодателями в том, что: а) есть Божественное Провидение, б) следует умерять человеческие страсти, делая из них добродетели, в) души человеческие бессмертны. Следовательно, из этих трех качеств вытекают три основания нашей науки.

6. Философия берет человека таким, каким он должен быть. Значит, она принесет пользу лишь немногим, кто стремится жить в платоновской республике и бежит от римских нечистот.

7. Законодательство берет человека, как он есть, дабы лучше приспособить его к общественной жизни. Используя свирепость, скупость и честолюбие (три вечных в истории рода порока), оно создает войско, торговлю и двор, так возникают сила, богатство и мудрость государства. Пороки, грозившие уничтожить целые поколения, выходит, могут работать на гражданское благополучие. Это качество доказывает присутствие Божественного Провидения и Божественного Разума. Используя страсти враждующих, как звери, людей, Он создает гражданские установления и человеческое общество.

8. За пределами естественного состояния вещи не долго существуют. Это качество (поскольку род человеческий живет в целом сносно) закрывает полемику моралистов и теологов со скептиком Карнеадом, Эпикуром, Гроцием о том, есть ли право по природе, общественна ли человеческая природа. Это положение (вместе с п. 7 и комментарием) доказывает, что у человека есть свободная воля, пусть и слабая, переплавлять страсти в добродетели, что Бог помогает ему в этом всеми способами и посредством Благодати.

9. Люди, не ведающие истины всего, стараются держаться проверенного. Если интеллект не удовлетворен наукой, то, по крайней мере, воля должна опираться на совесть.

10. Философия созерцает разумом, так возникает понимание истины. Филология наблюдает проявления человеческой воли, так возникает осознание установленного. Это качество позволяет назвать филологами всех грамматиков, историков и критиков, которые изучали языки, факты народной жизни (обычаи и законы, например), внешней политики (войны, союзы, путешествия, торговля). Это же показывает, что остановились на полдороге как философы, не подкрепившие своих соображений авторитетом филологии, так и филологи, пренебрегшие философскими резонами. Если бы они это сделали, то много бы принесли пользы республике и новой науке.

11. Человеческая воля, неопределенная по натуре, удостоверяется здравым смыслом во всем, что касается необходимости и пользы, это два источника естественного права людей.

12. Здравый смысл есть нерефлексивное суждение, ощущаемый сословием, народом, нацией, родом порядок... прошли столетия, пока не появились писатели, которыми сегодня интересуется критика.

13. Единообразные идеи, родившиеся у целых народов, имеют общее основание истины. Это отличие устанавливает Божественный характер критерия, ибо внушен Провидением для укрепления естественного права народов. Нации усваивают главное в праве, то, с чем все согласны. Так возникает ментальный словарь, показывающий истоки различных языков. С его помощью постигают ход вечной идеальной истории, с ней различные национальные истории...

14. Природа вещей есть не что иное, как история их возникновения при определенных обстоятельствах такими, а не другими.

15. Неотъемлемые свойства явлений суть продукты изменения условий, отчего природа вещей именно такова.

Филология и основания достоверного

16. Традиции и предания должны иметь социальное основание, что и делает их прочными на долгое время, сохраняемыми нацией.

17. Обыденный язык — важный свидетель самых древних обычаев времен, когда только складывался народный язык.

18. Язык древней нации, прошедшей путь до высоких завоеваний, должен свидетельствовать о временах зарождения мира... Интересны извлечения из латинской речи, т.к. римское право несравненно мудрее всех других. Те же наблюдения могут сделать ученые над немецким языком, древним, как и римский.

20. Гомеровские поэмы являются гражданской историей обычаев греков, это делает их драгоценным источником сведений о естественном праве греков.

21. Греческие философы ускорили естественный ход событий. Быстро преодолев эпоху грубого варварства, они поднялись к уровню редкой утонченности, хотя и сохранили много мифического. У римлян обычаи развивались постепенно, свою Божественную историю они потеряли из виду (египетский век богов для римлян оказался темным временем, как его назвал Варрон). Героическая история у римлян обнимала период от Ромула до законов Публия и Петелия, она стала, как мы покажем, продолжением греческой мифологии.

22. Необходимо, чтобы в природе всего человеческого существовал некий ментальный язык, общий для всех наций, который объединил бы понимание сущности наиболее широко употребимых и расхожих вещей. Справедливость этого подтверждают народные пословицы и максимы. По сути все нации понимают их совершенно одинаково, хотя сколько наций, столько же и разных аспектов выражения.

Таков собственный язык настоящей Науки, в свете которой ученые могли бы составить ментальный словарь, общий для всех живых и мертвых языков. Набросок его мы дали в первом издании «Новой науки», где исследовали имена основателей семейных кланов в огромном количестве мертвых и живых языков. Показано, что имена несут национальные характеристики, отражают момент формирования языков. Этот словарь, насколько нам позволяет эрудиция, мы используем в своих рассуждениях.

Из перечисленных четырех положений вытекают основания опровержений понастроенных предположений по поводу истоков культуры. Очевидна противоречивость, абсурдность и невероятность расхожих мнений. Положения 5-15 служат для рассмотрения оснований истины, вечной идеи многонационального мира, с позиции той науки, о которой Аристотель говорил, что «она должна заниматься всеобщим и вечным». Положения 16-22 показывают основания достоверного, чтобы мы смогли на фактах увидеть тот мир наций, который созерцали в идее. Такой философский метод был обоснован Фрэнсисом Бэконом, бароном Веруламским, в книге «Cogitata et visa», мы же перенесли его на мир гражданских отношений.

Изложенные положения имеют общий характер и устанавливают для всего научные основы. Другие положения специфичны, относятся к частным материям.

Принципы поэтической теологии и исторической мифологии

28. Два великие свидетельства дошли до нас от древнего Египта. Первое о том, что все мировое время египтяне сводили к трем эпохам — возрасту богов, возрасту героев и возрасту людей. Второе говорит о том, что этим возрастам соответствуют три языка. В эпоху богов общались на священном языке иероглифов, героической эпохе соответствует символический язык, а народный язык людей — письмо, когда для повседневных нужд используют знаковые установления.

29. Гомер в пяти местах двух своих поэм упоминает о языке более древнем, чем его собственный, язык героев — это язык богов.

30. У Варрона хватило терпения собрать 30 тысяч имен (сколько их было у греков). Эти имена отсылали к тому же числу потребностей природной, экономической, гражданской или нравственной жизни.

Три эти свойства указывают, что народный мир везде начинался с религий, которые суть первое из трех начал новой Науки.

31. Когда народы звереют от войн, а человеческие законы уходят из жизни, единственным средством обуздания становится религия. Это правило гласит, что в состоянии беззакония Божественное Провидение заставляет насильников обратиться к человечности и обрести национальный лик, смутную идею Божественного, хотя раньше они приписывали ему совершенно неподобающие свойства. Напуганные воображаемым образом, люди начинали подчиняться некоему порядку.

32. Когда люди не ведают о естественных причинах вещей, не могут объяснить их от подобного, тогда они приписывают им собственную природу, например, говорят, что магнит любит железо.

Это свойство вытекает из первого: когда разум, неопределенный по природе, теряется от невежества, он делает себя правилом всего непонятного.

33. Физика непосвященных — это вульгарная метафизика, причины непонятных вещей сваливают на волю Господа. Однако пути, которые выбирает Божественная воля, не рассматриваются.

34. Настоящая суть и свойство человеческой природы подмечены Тацитом: раз заразившись суеверием, люди прибегают к нему во всем, что воображают, видят и делают.

35. Изумление — дочь неведения, чем больше эффект непонимания, тем больше растет недоумение.

36. Чем слабее рассудок, тем больше места для фантазии.

37. Самое изысканное свойство поэзии — придавать неодушевленным вещам смысл, чувства и страсти. Так дети, играя с бездушными предметами, разговаривают с ними, как с живыми существами. Это говорит о том, что люди самой ранней эпохи по природе были возвышенными поэтами.

42. Юпитер мечет молнии и низвергает гигантов; каждая языческая нация имела своего Юпитера. В мифах сохранились факты физической истории, например, о том, что всемирный потоп был на всей земле. Эти постулаты помогают определить, что за долгое время непутевые расы трех сыновей Ноя опустились до звероподобного состояния. Блуждая, они рассеялись по всей земле, тогда и появились среди людей-зверей первые гиганты, тогда после потопа и блеснула молния.

43. Каждая языческая нация имела своего Геркулеса, сына Юпитера. Варрон, знаток древностей, насчитал свыше сорока детей. Первые народы питали иллюзию о божественном происхождении героев.

44. Первыми мудрецами греческого мира были поэты-теологи, они предшествуют героическим поэтам, как Юпитер предстоит сыну Геркулесу. Эти правила устанавливают, что все нации, имевшие своих Юпитеров и Геркулесов, были изначально поэтическими, причем поэзия была сначала Божественной, а затем героической.

45. Люди по природе склонны хранить в памяти законы и порядки, удерживающие их в обществе.

46. Все варварские истории имеют волшебные мифические начала. . Свойства, начиная с 47, дают основу исторической мифологии.

Сущность мифов

47. Человеческий разум по природе наслаждается единообразием. Знаменитых людей толпа часто ставит в обстоятельства, соответствующие их заслугам, складывает о них мифы. По идее в них есть зерно истины, но фактически они ложны, поскольку они не обрели того, что заслужили. Получается, что поэтическая выдумка истинна в метафизическом смысле. Противоречащая ей фактическая истина должна считаться ложной. Так Готфрид в изображении Торквато Тассо оказывается настоящим полководцем. Реальные вожаки, не отвечающие образу Готфрида, получаются ненастоящими полководцами.

48. Дети по природе переносят образы и имена женщин, мужчин и вещей, с которыми впервые познакомились, на остальных людей и предметы, независимо от сходства.

49. Ямвлих в «Гермесе Трисмегисте» замечательно подмечает, что все полезные открытия египтяне приписывали Меркурию Трисмегисту. Это опровергает возвышенность естественной теологии, которую Ямвлих приписывал египетским мистериям. Первое свойство указывает на склонность простого люда творить мифы. Второе говорит, что люди, словно дети, не умея сформировать интеллигибельные видовые понятия, вынуждены сочинять поэтические характеры, фантастические универсалии... Так египтяне свои открытия и частные проявления мудрости сводили к родовому понятию гражданской мудрости в образе Меркурия Трисмегиста... Истинная поэтическая аллегория дает мифам одноименные значения, поэтому называется diversiloquia, т.е. форма, обнимающая одним представлением различные типы людей и поступки.

50. Дети обладают живейшей памятью и фантазией, которая есть развитая память. Это значит, что в ней — начало очевидности поэтических образов, формирующих и населяющих детский мир.

51. Любой человеческой способности можно обучиться, однако в поэзии ничего нельзя добиться, если нет природной к ней склонности. Но раз из поэзии вышла языческая культура, а из нее все прочие искусства, то первые поэты были поэтами от Бога.

53. Люди сначала чувствуют, не раздумывая. Затем задумываются неспокойной душой, лишь потом рефлектируют чистым разумом.

В этом основание поэтических сентенций, сформированных страстями и аффектами. В отличие от них философские сентенции возникают из рассудочных рефлексий. Чем возвышеннее универсалии, тем они истиннее. Поэтические же образы тем достовернее, чем ближе к частному.

54. Сомнительные вещи люди истолковывают согласно собственной природе, страстям и обычаям. Это великий канон нашей мифологии. Мифы первых людей были грубы и суровы, иными и не могли быть. Затем мифы искажались в развратные времена Гомера. В страхе перед богами греки приписывали свои нравы богам и придавали мифам непристойный смысл.

4. Происхождение языков и всеобщий этимологический принцип

60. Языки брали свое начало с односложных звуков. Даже в условиях современной артикуляции дети начинают говорить с таких звуков, развивая жилки речевого аппарата.

61. Героический стих древнее всех, а спондеический — самый медленный. Героический стих родился именно как спондеический.

62. Ямбический стих похож на прозу, ямб — это, по определению Горация, «бегущая стопа». Это говорит о том, что идеи и языки развивались бок о бок. Эти аксиомы убеждают нас, что у всех наций сначала была речь в стихах, только потом — проза.

63. Человеческий разум по природе склонен извне видеть себя телесным, но с большим трудом может рефлексивно оценить собственную деятельность.

64. Порядок идей обязан следовать за порядком вещей.

65. Порядок вещей таков: сначала были леса, потом — хижины, деревни, города, наконец, академии. В этом великое основание этимологии, ибо в таком порядке следует излагать историю слов в туземных языках. В латинском языке основная масса слов имеет лесное или деревенское происхождение. Например, слово lex первоначально означало «сбор желудей», откуда и слово illex, падуб, а слово aquilex значит «собиратель вод». Ведь дуб дает желуди, пищу для свиней. Затем слово lex стало означать сбор овощей, legumina. Законы ради гражданской необходимости первоначально и значили именно сбор, собрание граждан, публичный парламент. Ведь закон поначалу совпадал с самим присутствием народа, его общее согласие давало силу завещаниям — calata comitia. Наконец, собирание букв и составление из них связанной цепочки было названо legere — чтение.

Загрузка...