Я уже говорила, как бедна была тюремная библиотека при нашем поступлении в крепость, когда чтение представляло единственное доступное нам занятие.
С годами книгами мы стали богатеть. Кроме всего того, что передавал нам Гангардт, кое-какой, хотя и очень беспорядочный, материал давали нам для переплета жандармы. Большей частью это были «приложения» к дешевеньким журналам, которые они выписывали для себя, нелепые романы с самыми забористыми названиями и описанием любовных и уголовных приключений. Чтобы воспользоваться даровым переплетом, иногда нас так перегружали этим хламом, что мы отказывались затрачивать на него свой труд. В первое десятилетие тщетно время от времени мы составляли обширные списки сочинений, которые хотели иметь в библиотеке. Тюремное начальство отправляло их в департамент, а тот клал под сукно или отвечал с иронией, что на это непомерное требование пришлось бы затратить 100–200 рублей. А когда при обходе камер одним из высоких посетителей кто-то попросил книг для легкого чтения, ответом было, что беллетристику нам не дают, чтоб нас не волновать.
Однако благодаря обращениям Морозова к посещавшим нас особам наш научный отдел понемногу пополнялся. Но особенно много хороших книг было куплено с 1895 года, когда при Гангардте у нас явились заработанные деньги и мы могли употреблять их на пополнение библиотеки. Как только накоплялось несколько десятков рублей[81], мы представляли список нужных нам произведений, и они приобретались после местной и столичной цензуры; не обходилось при этом и без курьезов: однажды не дозволили выписать книгу Мертваго «Не по торному пути»… Не разобрали, что это книга по агрономии; и в то время как нам вернули отнятую в 1889 году «Социологию» Спенсера… не разрешили выписать Коллинза «Изложение социологии Спенсера»… В дальнейшие годы были запрещены Горький и Чехов.
Я уже упоминала, что в 1896 году, после посещения Горемыкина, на пополнение нашей библиотеки департамент определил давать 140 рублей в год, предоставляя нам составлять список книг, разумеется, при этой же цензуре. В то время нас было 20 человек, и возникал вопрос, что положить в основу составления списка. Одни считали высшим принципом решение по большинству голосов. При таком способе совершенно игнорировались индивидуальные потребности таких специалистов, как Лукашевич, Морозов, Янович, так как выписывались бы только книги, собравшие большинство. Другие предлагали 140 рублей делить на 20 и предоставить каждому на приходящуюся долю выписывать то, что он хочет; если же доля для покупки недостаточна, входить в соглашение с другими для приобретения книги сообща. Эта система позволяла, отказавшись от своего пая или части его, помогать нуждающимся в дорогих специальных пособиях, и, когда после многих споров она была принята, мы стали в складчину делать друг другу подарки. Так, Морозову мы выписали журнал Физико-химического общества, потом английский журнал «Chemical News», а Яновичу — превосходный ежегодник на английском языке. В складчину стали выписывать немецкий еженедельник «Naturwissenschaftliche Wochenschrift» и английский журнал «Knowledge» и т. п. Надо сказать, что научными новинками интересовались все. Когда прочли о радии, о гелии, вся тюрьма пришла в движение и разговорам о радиоактивных веществах не было конца; существует или не существует эфир — вопрос, по которому расходились Морозов и Лукашевич, возбуждал горячие прения; а первые новости об аэропланах были встречены с энтузиазмом[82]. «Откровение {166} в грозе и буре» Морозова, написанное в Шлиссельбурге, объяснявшее «Апокалипсис» на основании астрономической карты неба, повергло всю тюрьму в волнение. Покачивая головой, Лопатин с соболезнованием спрашивал: «Уж нормален ли Морозов, погрузившийся в изучение Библии и писаний святых отцов, не уклон ли это в mania religiosa?» А Антонов с восторгом объявлял, что Морозов гениален и будет европейской известностью.
Мы получали «Русское богатство» спустя год после выхода; внутреннее обозрение иногда вырезывалось, иногда оставлялось; получали «Мир божий»[83] и «Русскую мысль»[84]. Однажды при Гангардте мне удалось выхлопотать «Вестник Европы»[85] даже за текущий год.
В другой раз я уговорила его преемника Обухова давать нам газету «Сын отечества» с условием возвращать немедленно по прочтении. В следующем году он на это уже не пошел, но смотритель Гудзь приносил нам еженедельную газетку «Воскресенье», а потом «Петербург». В них хотя очень коротенькая, но все же была внутренняя хроника, из которой в 1900 и 1901 годах мы знали о пробуждении России, студенческом движении, беспорядках, манифестациях и т. д.[86]
Большое место в нашем чтении занимали два журнала: это были, с одной стороны, «Хозяин»[87], защитник промышленности добывающей, а с другой «Вестник финансов», славословивший финансовую политику и покровительственную систему Витте, журнал, который нам аккуратно высылал сам департамент полиции. По своим прежним стремлениям большинство из нас тяготело к крестьянству и стояло за интересы земледелия; но были у нас и поклонники Витте. Так, Похитонов начал заговариваться именно на прославлении защиты интересов крупной промышленности и неумолчно рассуждал о благодетельности введения золотой валюты и винной монополии. Вообще же читали и интересовались этими двумя журналами решительно все. Только из них черпали мы сведения об агрономическом положении России, и они же давали главную пищу для обсуждения разных экономических вопросов, которые всегда были так близки нам. Когда на свободе происходили жаркие споры, выгодны или не выгодны для земледельческой России высокие или низкие цены на хлеб, то и мы задним числом волновались этим вопросом, сходились или расходились по поводу него. Иногда чтение «Хозяина» вело к курьезам, вызывавшим смех. Однажды номер журнала был полон жалоб на земледельческий кризис, низкие цены и прочее, а тут как раз жандармы купили нам лука для посадки и по обыкновению заплатили дорого. Тогда один из наших землеробов, указывая на статью и на цену лука, возмутился.
— А еще говорят, что в земледелии кризис… — сказал он.
В связи с интересом к земледелию стоит выписка нами журнала Демчинского[88], разрабатывавшего вопрос о влиянии фаз луны на метеорологические явления. Уверовал в Демчинского наш землероб М. Попов, усердно читавший все его писания.
Зимой 1895/96 года Гангардт передал в переплетную журнал «Новое слово»[89]. Новое слово! Мы не слыхали его за весь период, который прошел с тех пор, как 15 лет тому назад мы постепенно стали выходить из жизни, и последние, кто в 1887 и 1888 годах пришел к нам, никаких «новых слов» нам не принесли. А теперь со страниц журнала целая лавина их обрушилась на наши головы и возмутила нашу застывшую жизнь. Молодая, горячая мысль вызывала в нем на бой все дорогие нам начала народничества. Сыпались яростные нападки на крестьянскую общину, и на ее место ставилась свободная инициатива личности; прославлялось благодетельное по результатам первоначальное накопление капитала путем неизбежного ростовщичества и кулачества; крестьянство, которое должно было пролетаризироваться, чтобы мужик, «выварившись в фабричном котле», стал социалистом, объявлялось мелкобуржуазным. Все эти «новые» слова народившейся русской социал-демократии имели действие идейной бомбы, неожиданно взорвавшейся в нашей среде. Ведь первые ростки социал-демократического течения в 1884 году были совсем неприметны и развитие капитализма в России ставилось в литературе еще под сомнение[90]; среди революционной молодежи преобладающее мнение о возможности развития его было скорее отрицательное. Теперь новое направление, уже окрепшее, жаждало завоеваний и побед. Вопросы ставились в самой резкой, категорической форме. За стенами крепости яростная полемика бушевала по всему революционному фронту, но ни один отзвук борьбы не проникал к нам. Теперь в наших руках был журнал, талантливо и ярко отражавший происходившую борьбу. Фабричный котел, в котором должен был перевариться мужик, закипел на наших головах. Многое было больно и обидно; многое было очень едко, задевало самолюбие и уважение к любимым идеям и людям. Впечатление от журнала было, можно сказать, глубоко потрясающее: содержание било по самым дорогим идеям и убеждениям. Тотчас среди нас обозначились различные лагери: одни торжествовали, другие чувствовали себя уязвленными. Лукашевич и Новорусский, эти террористы 1887 года, пытавшиеся повторить 1 марта, заявляли, что были социал-демократами, хотя и держались тактики «Народной воли». Их поддерживали народоволец позднейшего периода Шебалин и Янович, принадлежавший к польскому «Пролетариату». Примкнул к ним и Морозов. Им противостояли остальные народники «Земли и воли» и «Народной воли».
И вот начались обсуждения, горячие споры, в миниатюре повторявшие то, что происходило в этот период на свободе. Каждый защищал свое кровное и вносил в спор: один — горечь обиды, другие — задор, верящий в победу, в то, что жизнь за него. И как ни странно, наш ученый, наш объективный и осторожный естествоиспытатель Лукашевич был самым ядовитым задирой и полемистом. Дело приняло наконец такой страстный оборот, что однажды я сказала:
— Господа! В наших условиях мир между нами важнее теоретических споров. Я предлагаю прекратить нашу полемику.
Были ли эти слова каплей масла на наше бурлившее крошечное море или все мы уже поняли, что сейчас не переубедим друг друга и лучше дать время улечься тому новому, что мы узнали из журнала, только с тех пор наше разномыслие, не исчезнув, стало терять свою остроту и боевое настроение вошло в берега. Те же споры с нашими социал-демократами, которые вели я и Людмила Александровна в пятой-шестой клетках, происходили и в других местах, где горячился С. Иванов, возмущался и кричал М. Попов вместе со своим единомышленником Тригони. Впоследствии мы уже со смехом вспоминали, как разгорелись наши страсти и как язвительно Лукашевич нападал на меня, сторонницу общинного землевладения.
Вот эти-то дебаты, много выяснившие и если не сейчас, то позже развившие свое влияние, и были причиной, почему Карпович при своем ознакомлении с нами в 1901 году сказал:
— Все затронуты духом времени: один Попов стоит аки столп народничества.
По мере того как мы становились богаче книгами, и в частности научными пособиями, бумага, которую нам стали выдавать с 1887 года, приобретала все большее значение. Тогда благодаря ей мы могли облегчить свое круглое одиночество, отдаваясь лирике. Теперь для товарищей, избравших ту или иную специальность, была возможность накоплять необходимый научный материал, фиксировать его и, пользуясь собранными данными, заниматься творчеством в своей области.
Работая систематически изо дня в день, Морозов мог создать одно из своих главных произведений — «Строение вещества», написанное таким увлекательным языком, что было истинным наслаждением читать его. Набрасывая множество статей, заметок и талантливых догадок по химии, физике и астрономии, он исписал целые стопы бумаги, которые при выходе увез с собой.
О том, какой богатый материал по статистике собрал и увез из Шлиссельбурга Янович, отдававшийся в ущерб своему здоровью изучению экономических вопросов, я уже говорила.
Лукашевич, который из всех нас имел наиболее солидные знания в области естественных наук, задумал обширный труд «Элементарные начала научной философии», приготовил III и IV тома, часть V, большую часть VII, некоторые части и отделы остальных томов и, насколько это было возможно в Шлиссельбурге, подобрал материал для завершения всего произведения. По выходе из крепости он выпустил две части этого труда — «Неорганическую жизнь земли», за которую получил от Географического общества золотую медаль, а от Академии наук — премию Ахматова[91].
Не имей мы бумаги, ничто из перечисленного не вышло бы в свет.
В то время как названные товарищи занимались научными изысканиями, другие давали нам произведения литературы. Я уже упоминала о прекрасных мемуарах Поливанова об Алексеевском равелине; Фроленко под названием «Семейство Горевых» описал свое детство; Попов восстановил написанные на Каре воспоминания о своем хождении в народ и мелкие рассказы, изображавшие типы крестьян, которых он встречал; Сергей Иванов написал рассказы из сибирского быта; Юрковский, соперничая с Тургеневым, дал несколько глав начатого им романа «Гнездо террористов».
Наряду с этим Морозов обрадовал нас прекрасно написанным очерком «На заре моей жизни»[92], от которого так и веяло наивностью ребенка и романтизмом юноши, а Новорусский, нападая на мою статью, в которой главное влияние на умы семидесятников приписывалось литературе, дал интересное исследование той ломки всех экономических отношений, которую вызвало освобождение крестьян.
При скудости литературного материала мы не раз делали попытки издавать свой журнал, но они быстро кончали свое существование. Издавали журнал Лукашевич и Новорусский; их соперником и антагонистом был «Рассвет», издателями, редакторами и сотрудниками которого были Сергей Иванов, Лаговский и Попов. Когда оба издания прекратились, задумали журнал, который должен был объединить всех. Ему дали название «Паутинка» и редакторами выбрали Морозова, Лукашевича и меня. Название намекало на то, что журнал надеется завлечь в свои сети все таланты. Но и «Паутинка» выпустила только один номер. Было и еще одно покушение на внимание публики. Поливанов и Стародворский выпустили объявление: приглашая сотрудников, они обещали ежемесячный журнал в размере «Отечественных записок» — 25–30 листов. Новорусский в памфлете, который обошел всех нас и был написан славянскими буквами, зло осмеял эту широковещательную рекламу. Надо было видеть расстроенное лицо Поливанова, совершенно подавленного этим язвительным листком.
— Убили младенца, прежде чем он родился, — говорил он почти со слезами на глазах.
Младенец не был, однако, убит — он родился. Но какой тощий и худосочный! Он умер тотчас же, так как был разнесен в клочки критикой Яновича, обрушившегося колоннами цифр на статью Стародворского, который делал сравнение промышленности Московского района с промышленностью всего Царства Польского. После этого «смертоубийства» других попыток изданий не было.
Обыкновенно не ценят ни здоровья, ни света, пока не лишаются их; не ценят и бумаги, которая в обыденной жизни всегда под рукой. Но тот, кто знаком с историей государственных тюрем, знает, какое лишение долгие годы не иметь бумаги, которая дает возможность набрасывать мысли, занимающие ум, и запечатлевать знания, если есть возможность приобретать их.
Наша жизнь в Шлиссельбурге была лишена всякого разнообразия, всех бодрящих стимулов, и то, что давали товарищи, — было ли это стихотворение, вызывающее сочувствие, критику или смех, или серьезная вещь, возбуждающая новую мысль, — все было желанным даром, невозможным без бумаги и пера.
Наша жизнь была бедна, очень бедна во всех отношениях.
Когда Лукашевич рисовал свои первые геологические карты, то для черной краски брал копоть с лампы, для голубой скоблил синюю полоску на стене своей камеры, а для красной употреблял собственную кровь.