Дом был деревянный и возведён в тупике, которым кончался переулок. Этот переулок был перпендикулярен к океанской набережной, и дом, замыкающий его, выполнял функцию пробки, которыми когда-то затыкали бутылки со старым шампанским. Если бы его не построили, то ветер с океана свободно гулял бы по улицам небольшого городка, расположенного в предместье Бостона. Была зима, и когда дул северо-восточный ветер, то дом издавал какие-то странные, хриплые звуки, потому что ветер жестоко колотил по его рёбрам, а над крышей начинал кружиться танцующий столб дыма.
Дом был трёхэтажный и на каждом этаже были расположены четыре квартиры. Из этой информации каждый, кто не забыл таблицу умножения, может легко подсчитать сколько всего было квартир. Это был дом, полный разнообразных звуков, смелых мечтаний и любви, потому что более половины его населения составляли эмигранты из Советского Союза. В одну из квартир на первом этаже в суровый, гриппозный вечер последнего дня ноября опустился волшебный ковёр-самолёт, и с него сошли члены моего семейства.
Квартира была небольшая — общая комната и две спальни, больше похожие на кладовки, в которые рачительная хозяйка прячет колченогие стулья, старые тумбочки и прочий хлам. Но затруднение состояло в том, что спальни-кладовки были абсолютно пусты, как пустынно мировое пространство, в котором вращается наш одинокий земной шар. Поэтому в общей комнате положили на пол матрасы, на которые улеглись три поколения моего большого семейства, как здоровые, так и больные гриппом. Конечно, какой-нибудь умник, который в прошлом работал участковым врачом в советской поликлинике и часть рабочего времени отстаивал в очередях за колбасой или подсолнечным маслом, совершенно справедливо скажет, что больных гриппом следовало отделить от здоровых, поскольку имелись в наличии две спальни-кладовки. Теоретически этот бывший доктор будет прав. Однако сразу возникло существенное осложнение. Хотя отопление было включено, и из решёток над полинявшим паркетным полом шёл поток тёплого воздуха, словно это была часть тех южных воздушных масс, которые, прогреваясь где-то в районе Мексиканского залива, достигают Бостона; но всё равно — температура в этих спальнях-кладовках была немного ниже, чем на Южном полюсе. Поэтому последующие несколько лет жизни, когда у меня, наконец, появилась персональная кровать, я укладывался спать в пальто и ботинках, предварительно надев шерстяные носки, и только тогда чувствовал себя вполне комфортно.
В квартире над нами жило семейство Галкиных, две девочки которых часто упражнялись со скакалкой или, прыгая на одной ножке, играли в классы. Звуки в нашем доме разносились, как в пустой коробочке, и если на втором этаже какой-нибудь гражданин шептал любимой женщине нежные слова, то в моей спальне-кладовке они звучали как эхо в горах. А если этот же гражданин в пьяном виде ронял на пол предметы домашнего обихода, то это уже звучало как камнепад в тех же горах. Напротив Галкиных проживал мистер Залкинд, сначала один, но потом по доброте душевной он, совершенно бесплатно, уступил одну из спален одинокой женщине из Кременчуга, у которой не было денег, чтобы снять квартиру. У этой женщины был хрящеватый нос, такой же длины, как у писателя Гоголя, и всегда жирные волосы, хотя в квартире мистера Залкинда существовала ванная комната. Впрочем, наверно, мистер Залкинд экономил горячую воду и разрешал этой женщине мыться один раз в месяц. Я делаю такой грустный вывод, потому что он как-то в минуту дружеской откровенности сказал мне: «Когда ты открываешь кран с горячей водой, то из него выливаются доллары». Ну а на первом этаже, дверь в дверь с нашей квартирой, проживало семейство Малкиных, два мальчика которых всегда катались в общем коридоре на трёхколёсном велосипеде. Когда они устраивали велосипедные гонки, то казалось, что началось стихийное бедствие, вроде того ужасающего селя, который жители города, носившего поэтическое имя «Отец яблок», когда-то назвали «Драконом гор».
Тот первый вечер на американской земле, когда члены моей семьи улеглись на полу на матрасах, был самым счастливым в моей эмигрантской жизни. Я ощущал единство нашего небольшого коллектива, общее желание преодолеть любые трудности, а старый матрас, который достался мне, представлялся одетой в белые паруса каравеллой Колумба. К сожалению на следующий день начался разброд, который продолжается до сегодняшнего дня. Конечно, следовало употребить власть, установить нечто вроде диктатуры пролетариата, успешно просуществовавшей в Советском Союзе более семидесяти лет. Но я был человеком мягким, даже больше — бессловесным, чем без зазрения совести всегда пользовалась моя жена. Всю совместную жизнь она обращалась со мной, как обращается на тренировках с набитым тырсой кожаным мешком чемпион по боксу в тяжёлом весе. Но я был скорее мешком, набитым ватой. Известно, что за одного битого двух небитых дают; и сегодня меня можно сравнить с тренировочным мешком, в котором вата перемешалась с жёсткой тырсой. Но для этого понадобилось пройти путь в тысячу лет.
Однако шли дни, которые складывались в месяцы, а те, в свою очередь, в годы. Эмигранты, населявшие дом, стали обрастать достатком. Как обрастает коротко стриженый белый пудель, который давно перестал охотиться на болотную дичь, курчавой шерстью. И, наконец, наступил исторический день, когда мои соседи, Малкин, Галкин и Залкинд, сообщили мне, что переезжают в новые, комфортабельные квартиры. А мы с женой остались в том же деревянном доме, который всегда издавал какие-то странные, хриплые звуки, когда северо-восточный ветер жестоко колотил его по рёбрам; и стали ожидать приглашений на новоселье. И они не заставили нас долго ждать.
Ну, конечно, первыми нас пригласили Малкины, квартира которых была дверь в дверь с нашей. Когда мы с женой вошли в их новый дом, то сначала попали в довольно просторное помещение, где на столе, длинном, как река Чарльз в Бостоне, стояло множество вин и прохладительных напитков. Широкий проход в стене вёл в другое помещение, куда пока не приглашали. Я человек от природы любопытный, а потому сунул нос в это другое помещение и тут же ахнул. На прямоугольных столах, составленных так, что они напоминали опрокинутую букву «П», расставили блюда со всевозможными яствами. На центральном столе, места за которым, как я сразу понял, предназначались почётным гостям, стояло огромное блюдо с фаршированной щукой. Я на всякий случай спрятал обе руки за спину, потому что зубастая пасть щуки была полуоткрытой. Рядом находилось блюдо с жареным гусем — жирным, румяным, со сладким изюмным и черносливным соусом. У меня, конечно, сразу потекли слюнки, но я тут же одёрнул себя, потому что заглянул в это помещение не за этим. Меня интересовало кто же будет сидеть за почётным столом. Рядом с каждым столовым прибором лежала бумажка с фамилией. Я нашёл имена хозяев дома и их детей, нашёл всё семейство Галкиных, имена Залкинда и его жилицы, той самой с носом, похожим на нос писателя Гоголя, а своего имени не обнаружил. Тогда, не пропуская ни одной бумажки, я стал спускаться к подножию буквы «П» и только в самом конце обнаружил своё имя. Мало того, мне, видимо, стула не хватило. Тогда хозяева нашли простой выход: поставили две табуретки, а на них положили струганую доску. Вот крайнее место на этой доске и было моим. Это было обидным, чем я хуже какого-то Залкинда, но что оставалось делать.
Когда все гости устроились за столами, конфигурацией напоминающими распластанную букву «П», то рядом со мной устроилась моя жена, а третьей на струганой доске — незнакомая, глуховатая дама. Правда, один культурный гражданин, заметив неловкость ситуации, уступил своё место моей супруге. Так я по воле счастливого случая познакомился с внуком известного писателя Куприна. Этого человека, также как и его дедушку, звали Александр Иванович. Забегая вперёд, следует сказать, что после обеда Александр Иванович несколько раз приглашал мою жену танцевать. Я был очень доволен этим: жене нескучно, а я терпеть не могу танцевать. Однако место моё за столом оказалось крайне неудачным. Официантки, которые обслуживали публику, сновали взад и вперёд, каждый раз норовя пихнуть меня в спину. Одна даже не только пихнула, но и пролила какой-то соус на мой единственный костюм, который я привёз из Киева. Кроме того, я сидел на сквозняке, в результате чего на следующий день у меня начался жестокий насморк. В общем, я был настолько обижен, что аппетитная еда не шла впрок, но что я мог поделать.
С Александром Ивановичем мы выпили бутылку шведской водки. Был он внешне похож на своего деда: невысокий, плотный, с резко выраженными татарскими чертами. Чувствовалось, что он знал о своей некрасивости и никогда в этом смысле не позволял себе ни заблуждений, ни мечтаний. Он мне сказал такое:
— Знаешь, Евгений, я по-азиатски жесток, упрям и нетерпелив в ссоре.
— Я тоже вспыльчив, — был мой ответ. — И в такие моменты теряю контроль над собой.
В общем, мы как-то сразу подружились, хотя вначале я не подумал, что он родственник столь известного человека. Решил, что однофамилец. На Руси Куприных конечно меньше, чем Ивановых, но тоже — хоть пруд пруди. Но он, от удовольствия подпрыгивая на струганой доске и потирая руки, повторял:
— Я — внук! Я — внук!
— Это по какой же линии?
— Мой отец, Иван Александрович, его сын.
— Ну вы заливаете, — возмутился я. — по свидетельству литературоведов у писателя Куприна была только одна дочь — Ксения.
— Внебрачный сын! Внебрачный! Неизвестный литературоведам, — засмеялся Александр Иванович. — Я тебе расскажу, как это получилось.
Зимой шестнадцатого года я очутился в Петербурге с фальшивым паспортом и без гроша денег. Приютил меня учитель русской словесности по фамилии Коломийцев. Присяжный поверенный Уманский задумал выпустить в свет новое издание романа Рене Лесажа «Хромой бес». За перевод взялась жена присяжного поверенного — Пенелопа. У Коломийцева спросили, не знает ли он человека в помощь Пенелопе Ефимовне. Коломийцев указал на меня.
— Послушайте, — удивился я, — так кто же очутился в Петербурге зимой 1916 года, вы или писатель Куприн?
— Ну конечно, писатель Куприн. Не перебивай меня, а то я теряю нить своего рассказа, — отвечал Александр Иванович и продолжал:
— На следующий день, облачившись в чужой пиджак, я отправился к Уманским. Они жили на углу Невского и Мойки в квартире на третьем этаже. На лестнице пролегал красный ковёр; на площадках, поднявшись на дыбы, стояли плюшевые медведи. В их разверстых пастях горели хрустальные колпаки. Дверь открыла горничная в наколке, с высокой грудью. Она была стройна, близорука и надменна. В серых распахнутых её глазах окаменело распутство. Вдруг парчовый полог, висевший над дверью, заколебался. В гостиную, неся большую грудь, вошла черноволосая женщина с розовыми глазами. Не нужно было много времени, чтобы узнать в Уманской эту упоительную породу евреек, пришедших из Киева или Полтавы, из степных, сытых городов, обсаженных каштанами и акациями.
— Что-то в вашем рассказе действуют одни грудастые примадонны, — не утерпел я сделать замечание. — А где же писатель Куприн.
— Не перебивай меня! — рассердился Александр Иванович, и мне показалось, что глаза у него стали розовыми. — Подожди! Будет тебе и Куприн.
Я решил больше не трогать его. Мало того, что официантка облила мне соусом костюм, который я привёз из Киева, так мне не хватало ещё поссориться с внуком писателя Куприна. Ведь не случайно он предупредил меня, что упрям и нетерпелив в ссоре. И кроме того, когда-то в юности я читал в одной научно-популярной книге о редкой форме психоза, которая поражает обычно интеллигентных, начитанных людей. Человек воображает, что находится в обстановке, которая имела место лет сто назад. По мере того, как болезнь прогрессирует, больной погружается в глубь веков, часто перевоплощаясь в исторические персонажи.
— Так вот, ты уже понял, — торжествующе провозгласил Александр Иванович, — Пенелопа Ефимовна, моя бабка, ушла от мужа, присяжного поверенного Уманского, в 1916 году к писателю Куприну, и от этого союза родился мой отец — Иван Александрович. Потом писатель Куприн эмигрировал в Париж, а Иван Александрович с матерью остались в Петербурге. Историю моей семьи знала вся улица, поэтому моего отца в школе всегда дразнили писателем.
— А как же вы очутились в Париже? — поинтересовался я.
— Ну это длинная история, — отвечал Александр Иванович. — Как-нибудь расскажу тебе подробно. Пока скажу так — я был убеждённым коммунистом и, когда распался Советский Союз, по идеологическим причинам не мог оставаться в Петербурге. Жак Дюкло оформил мне приглашение, и я укатил в Париж. Слыхал, наверно, о таком — Жак Дюкло, лидер компартии Франции.
— Слыхал, конечно, но по-моему он к тому времени уже умер, — осторожно заметил я.
— Что ты ко мне цепляешься! — опять рассердился Александр Иванович, и я заметил, что глаза у него стали розовыми. — Как говорил товарищ Сталин, ты вроде апостола Фомы неверующего. Всё время твердишь: «Пока не увижу, не поверю».
Но расстались мы вполне дружелюбно. На прощание он дал свою визитную карточку с адресом, и пожимая мне руку так, что пальцы склеились, сказал: «Будешь в Париже, заходи. Покажу тебе настоящую Францию. Увидишь страну не из окна туристического автобуса».
Однако шли дни, которые складывались в недели, а мы с женой всё ждали приглашения на очередное новоселье. Как-то, выходя из продуктового магазина под названием «Не проходи мимо», я встретил своего бывшего соседа мистера Залкинда и он, дружески похлопав меня по плечу, сказал: «Приходи, друг, в следующее воскресенье ко мне на новоселье. Я ещё не решил в котором часу, но в течение недели позвоню и сообщу». Это была очень приятная новость, но в течение недели никто не позвонил, и мы с женой решили, что новоселье перенесено на другую дату. И вот в воскресенье, в девять часов вечера у нас в квартире раздался телефонный звонок. Жена смотрела телевизор, а я собирался идти спать. — «Кто бы это мог так поздно позвонить?» — удивился я. Звонил мистер Залкинд. — «Евгений, — сердито кричал в трубку мистер Залкинд, — все гости пришли к шести часам, а вас всё нет да нет. Приезжай немедленно». Я всегда был человеком мягким, вроде тренировочного мешка, не очень плотно набитого ватой, поэтому достал из шкафа костюм, который привёз из Киева, и новый галстук. Пятно от соуса, которое посадила официантка Малкиных, к этому времени мне уже вывели в химчистке.
Встретил нас мистер Залкинд. На лице его сияла радостная улыбка. Рядом стояла жилица. Не та, что с длинным носом, как у писателя Гоголя, а другая по фамилии Безенчук. Эта была повыше ростом, но волосы у неё тоже были жирные. Я спросил у них, где находится туалет. Мистер Залкинд любезно объяснил мне, но посчитал необходимым добавить: «Когда ты открываешь кран с горячей водой, то из него выливаются доллары». Услыхав такое заявление, я после туалета вообще не стал мыть руки, потому что когда открываешь кран с холодной водой, то из него тоже выливаются доллары, правда, меньше.
Когда мы вошли в помещение, где происходило застолье, то я увидел, что все гости сильно навеселе. На нас никто не обратил внимания. Жилица по фамилии Безенчук попыталась найти для нас какую-нибудь еду, но это трудно было сделать: за три часа нашего отсутствия всё было съедено и выпито. В конце концов, она нашла какие-то остатки. В это время заиграла музыка и начались танцы. Я не люблю танцевать, а потому только наблюдал как танцует мистер Залкинд. Он был длинен, как жираф, потому что в связи с глобальным потеплением люди стали расти лучше; и когда танцевал, то беспрестанно бил свою даму острыми коленками. Я сидел и думал, что вокруг люди радуются, для них это праздник, но только не для меня. Я сидел в одиночестве за столом, смотрел, как мистер Залкинд танцует с моей женой, ел какие-то объедки и мне было грустно.
Однако шли дни, которые складывались в недели; приближался Новый год и мы с женой ждали приглашения на новоселье к нашим приятелям Галкиным. Но к величайшему сожалению этого не случилось. Правда, 1-го января позвонила миссис Галкина и недовольным голосом стала выговаривать мне:
— Почему вы вчера не пришли к нам на новоселье? Были все — Залкинд со своей жилицей мисс Безенчук, всё семейство Малкиных, ещё некоторые люди. Все, кроме вас.
— Но нам никто ничего не сказал, — робко попытался я оправдаться.
— Тебе что, нужно специальное приглашение. И вообще, я себя плохо чувствовала, потому что у меня поднялось давление.
В общем, хотя миссис Галкина пожелала мне крепкого здоровья в новом году, но настроение испортила на год вперёд. И стало со мной твориться что-то странное.
Как же так, — рассуждал я, — ведь мы прожили рядом несколько трудных, но счастливых лет. Жили, как говорится, душа в душу. И вот теперь такое пренебрежительное отношение со стороны моих бывших соседей. Я у них этого не заслужил. Когда просили оказать какую-нибудь услугу, то всегда был готов, как юный пионер… И почувствовал я, что в организме что-то неладно. Вроде бы всё на месте, а вот вывели из эмоционального равновесия и качество жизни ухудшилось. Чувствую какую-то вялость, интерес к жизни пропал. Пока кручу целый день баранку, развожу пассажиров по разным районам Бостона, ещё туда-сюда. А вечером — хоть вой на луну. — «У тебя депрессия», — безапелляционно заявила жена, а что это такое не пояснила.
Сейчас большая мода пошла на иностранные слова. Что они означают, люди не знают, но делают умный вид, чтобы не прослыть отсталыми. К примеру, захотел я узнать мнение специалиста об одном нашумевшем романе, потому что, хотя я профессиональный таксист, а тоже кое-что пописываю. И вот прочитал такое, что до сих пор не могу сообразить что бы оно означало:
«Отчётливой попыткой самоидентификации России стал роман «Ананасный сок» с его базовой метафорой скованности, обездвиженности, дистанцированности от действия. Напластования одной конспирологии на другую, бесплодные рекурсии, безжалостная сатира и полное бессилие что-либо изменить, причём во многом — как прямое следствие вот этого вот многого знания. Такой отсюда кажется современная мыслящая Россия — всему есть двойное (это для начала) обоснование, бейтсоновская double bind, и закономерный паралич, а то опасливая отстранённость — кто его знает, кому на руку, если я шевельну рукой?»
В общем, от всех этих дел почувствовал я скованность, обездвиженность, полное бессилие и испугался закономерного паралича, а тут ещё жена со своей депрессией.
— Смотри, чтоб с тобой не случилось то, что с писателем Гоголем, — сказала она. — Вот до чего доводит депрессия.
— А что с ним случилось? — боязливо спросил я, потому что с одной стороны хотел узнать правду, а с другой — страшился её.
— А то случилось, что неквалифицированные врачи нелепо и жестоко обходились с жалким и бессильным телом Гоголя, хотя он молил только об одном: чтобы его оставили в покое. Доктор Овер погружал больного в тёплую ванну, а голову ему поливал холодной водой, после чего укладывал в постель, прилепив к носу полдюжины жирных пиявок. Он, бедняга, дрожал, лёжа голый в кровати, и просил, чтобы сняли пиявки — они свисали у него с носа и попадали в рот.
Нос у меня аккуратный, обтекаемой формы, не такой длинный, как у писателя Гоголя. Правда, с небольшой бородавкой, но совершенно незаметной. И тут я с ужасом представил себе, как какой-нибудь врач-костолом надумает поместить с лечебной целью на моём носу несколько пиявок, и одна из них присосётся к малозаметной бородавке.
Однажды, уже в новом году, я опять столкнулся в магазине «Не проходи мимо» с мистером Залкиндом и, между прочим, пожаловался ему на депрессию. В ответ он сунул мне газету «Голос общественности Нью-Йорка». — «Позвони по этому объявлению, — сказал мистер Залкинд, — может это решение твоей проблемы». В разделе объявлений я прочитал следующее:
МНЕ 54 ГОДА
ХОРОШО ВЫГЛЯЖУ, ЛЮБЛЮ ЖИЗНЬ И ЛЮДЕЙ.
ПОЗНАКОМЛЮСЬ С МУЖЧИНОЙ 40–50 ЛЕТ С ПОХОЖИМИ ВЗГЛЯДАМИ НА ЖИЗНЬ ДЛЯ ДРУЖЕСКИХ ОТНОШЕНИЙ, ОБЩЕНИЯ И РАЗДЕЛЕНИЯ СОВМЕСТНЫХ ИНТЕРЕСОВ.
Но жена не разрешила мне звонить, а предложила поехать в Париж к Александру Ивановичу. — «Поменяешь обстановку, и депрессию как рукой снимет», — сказала она и оказалась права.
В Париже Александр Иванович устроил меня в отеле «Робеспьер», название которого указывало на то, что революционные традиции французского пролетариата ещё не угасли. Расположен он был на улице, названной в честь другого прославленного революционера — Дантона, который имел некоторые отклонения от генеральной линии партии и потому лишился головы. В деле познания Франции мосье Куприн сделал для меня больше, чем десяток книг, которые я по рекомендации жены прочитал перед отъездом. Сразу же после прибытия он спросил о моём ресторане, о моём кафе и публичном доме. Ответ ужаснул его. — «Нужно переделать всю твою жизнь», — заявил он. И мы её переделали. Обедать стали в харчевне скотопромышленников и торговцев вином — против Винного рынка. Деревенские девки в шлёпанцах подавали нам омаров в красном соусе, жаркое из зайца, начинённого чесноком и трюфелями, и вино, которое нельзя было достать в другом месте. Заказывал мосье Куприн, платил я, но платил столько, сколько платят французы. Это не было дёшево, но это была настоящая цена. В публичный дом я с ним не пошёл. Сегодня, скорее всего согласился бы, потому что нынче я вроде тренировочного мешка с ватой, к которой добавили солидную дозу финиковых косточек. Но тогда я во всём следовал инструкциям жены, и кроме того, с финансами было туго. Угостить друга жарким из зайца с трюфелями — хватало, а на большее — нет.
И вот однажды, когда мы уже съели тушёного зайца и сидели, попивая вино, которое в другом месте достать невозможно, Александр Иванович, подпрыгивая на стуле и потирая руки от удовольствия, стал рассказывать интересную историю. Будто бы всё это приключилось с ним, когда он в составе спортивной делегации приехал на состязания в Киев. Писатель Куприн положил этот сюжет в основу своего рассказа «Геро, Леандр и пастух», перенеся действие в древнюю Грецию. После сытного обеда я был настроен благодушно и не стал ему указывать, что рассказ опубликован в 1929 году, то есть задолго до того, как мосье Куприн явился на свет Божий. Кроме того, я никогда не забывал о его предупреждении, что он упрям и нетерпелив в ссоре.
— Итак, я приехал в Киев в составе молодёжной сборной по триатлону, — начал свой рассказ Александр Иванович, — и меня с товарищем поместили в номере гостиницы «Днепровская гавань». Я был прославленным атлетом, одинаково непобедимым в плавании, велосипедных гонках и беге. В один из великих дней я и Геро увиделись на стадионе и с первого взгляда страстно полюбили друг друга. Мы оба были так прекрасны телом и душой, как только могут быть прекрасны невинная девушка в шестнадцать лет и пылкий юноша в девятнадцать. В тот же вечер мы, незаметно для любопытных взоров, сошлись в Первомайском парке и обменялись первыми целомудренными ласками.
— В номерах «Днепровская гавань» жил ваш дедушка ещё в 1909 году, — не утерпел я внести уточнение. — После революции гостиницу экспроприировали и в ней помещался штаб боевых дружин.
— Не перебивай меня, — тихо произнёс мосье Куприн, и я заметил, что глаза его порозовели.
— Во время этого нежного свидания мы осознали, как трудно нам стать мужем и женой, — продолжал Александр Иванович, — поскольку с нашими ограниченными денежными накоплениями решить жилищную проблему в Советском Союзе было невозможно. Среди глубоких вздохов, непрерывных поцелуев и солёных слёз мы решили терпеливо ждать той счастливой поры, когда два великих бога — бог любви и бог случая — ниспошлют нам радость соединиться навеки. А пока что Геро должна была ехать со своими родителями на дачу возле деревни Осокорки. Теперь это поэтическое место уже не существует, поскольку город наступил на него своей тяжеловесной пятой. — «Как же мы будем видеться?» — уныло спросил я. — «Мы можем видеться ночью, мой дорогой, — быстро возразила Геро. — Переплывёшь Днепр. Разве ты не лучший пловец Петербурга, а значит, во всём Советском Союзе и во всём мире».
В бурную ночь, когда дул жестокий северо-восточный ветер, а белые шипящие валы набегали на берег, растекаясь по песчаному пляжу, я переплыл Днепр. Шёл резкий, злой дождь. Я не мог стоять на ногах. Геро с трудом дотащила меня до шалаша. Я смертельно устал и был жестоко разбит волнами о прибрежные камни. Падая на подстилку из соломы, я успел прошептать её имя и растянулся без чувств. Обморок перешёл в здоровый сон. Это было ужасно — заснуть во время любовного свидания! Большего позора не существовало на свете — я обесславил себя на весь Советский Союз. Утром ни я, ни родители Геро не смогли найти её. Она ушла к пастуху, который ухаживал за тремя коровами, и у которого родители Геро покупали парное молоко и ряженку. Да, кто не знал настоящей любви, тот напрасно посетил сей мир!
Так закончил свой рассказ мой друг, и я крепко пожал ему руку. А мосье Куприн, высоко подняв бокал с вином, провозгласил тост за настоящую любовь, которую ему довелось испытать.
За две недели пребывания в Париже я не только прекрасно провёл время, но узнал также много фактов из биографий известных писателей, которые эмигрировали из России после революции. Мне это было интересно, потому что иногда я тоже кое-что пописываю. Александр Иванович Куприн был замечательный писатель и чрезвычайно достойный человек. Он однажды высказал мысль: «Есть, конечно, писатели такие, что их хоть на Мадагаскар посылай на вечное поселение — они и там будут писать роман за романом. А мне всё надо родное, всякое, — хорошее, плохое, — только родное».
Однажды, гуляя в Булонском лесу, я встретил писателей Алданова и Бунина. Поздоровался с ними, спросил о Куприне. Было грустно слушать их воспоминания о глубоко уважаемом мною писателе. Алданов так сказал мне о нём: «Жилось ему не сладко, хуже, чем большинству из нас. Но не это, думаю, было главной причиной его решения; может быть, что и вообще никакой роли в деле не сыграло. Знаю, что он очень тосковал о России. Меньше, чем кто бы то ни было из нас, он был приспособлен для жизни и работы за границей». А писатель Бунин тут же вспомнил о своей последней встрече с Куприным в Париже: «Он шёл мелкими, жалкими шажками; плёлся, такой, худенький, слабенький, что, казалось, первый порыв ветра сдует его с ног. Не сразу узнал меня, потом обнял с такой трогательной нежностью, с такой грустной кротостью, что у меня слёзы навернулись на глаза».
31 мая 1937 года представители общественности встречали писателя Куприна в Москве на Белорусском вокзале. 5 июня в «Литературной газете» была помещена беседа с писателем: «Я совершенно счастлив, что советское правительство дало мне возможность вновь очутиться на родной земле, в новой для меня советской Москве… Я в Москве! Не могу прийти в себя от радости…»
1937 год был не простым в жизни народов Советского Союза. Многие советские писатели, которые допустили в своём творчестве отклонения от генеральной линии партии, были репрессированы, но писатель Куприн об этом ничего не знал. И слава Богу, потому что счёт его жизни пошёл на месяцы. Иногда маленькая ложь лучше огромной, уродливой правды. Писателя Куприна поселили в голицынском доме отдыха писателей. Здесь произошла его знаменательная встреча с усиленным взводом отличников боевой и политической подготовки, которому придали отделение, составленное из участников полковой самодеятельности. Советские литературоведы свидетельствуют: «Старенький, взволнованный, сидел он в плетёном кресле, слушал полковых песенников, расспрашивал бойцов и офицеров, смотревших с восторженным вниманием на автора «Поединка». Как красноармейцы познакомились с творчеством Куприна — уму непостижимо, поскольку после революции книги эмигранта Куприна в Советском Союзе не издавались. В общем и целом партийная организация дивизии провела встречу на высоком идейно-политическом уровне. А когда красноармейцы, уходя строем, по команде кричали: «Привет Куприну», — писатель заплакал навзрыд, безудержно, не стесняясь, и пролежал два дня в кровати, а лёжа говорил близким: «Мне хорошо». 28 августа 1938 года большого писателя Александра Ивановича Куприна не стало.
А со своим приятелем, мосье Куприным, я никогда больше не встречался. Может быть, в эту минуту он под руководством фельдмаршала Суворова совершает переход через заснеженные Альпы или со своим приятелем Брутом закалывает кинжалом Юлия Цезаря. Кто знает — пути Господни неисповедимы. После Парижа я вернулся в свой старый дом, где меня ждала жена, которая вдруг зауважала меня. Возможно потому, что я стал походить на тренировочный мешок, в котором к вате добавили солидную дозу финиковых косточек. Вскоре мы покинули наш дом, так как нам не нравилось, что он издавал странные, хриплые звуки, когда северо-восточный ветер колотил его по рёбрам. На новой квартире мы, конечно, устроили новоселье. Но я не пригласил на него своих бывших соседей: ни семейство Малкиных, ни семейство Галкиных, ни мистера Залкинда с его жилицей по фамилии Безенчук, у которой всегда жирные волосы.