БОЛЬШОЙ ВЫХОД У САТАНЫ



В недрах земного шара есть огромная зала, имеющая, кажется, 99 верст вышины: в «Отечественных записках» сказано, будто она вышиною в 999 верст; но «Отечественным запискам» ни в чем — даже в рассуждении ада — верить невозможно.{33}

В этой зале стоит великолепный престол повелителя подземного царства, построенный из человеческих остовов и украшенный вместо бронзы сухими летучими мышами. Это должно быть очень красиво. На нем садится Сатана, когда дает аудиенцию своим посланникам, возвращающимся из поднебесных стран, или когда принимает поздравления чертей и знаменитейших проклятых, коими зала при таких торжественных случаях бывает наполнена до самого потолка.

Если вам когда-либо случалось читать мудрые сочинения патера Бузенбаума,{34} иезуитского богослова и философа, то вы знаете — да как этого не знать? — что черти днем почивают, встают же около заката солнца, когда в Риме отпоют вечерню. В то же самое время просыпается и Сатана. Проснувшись, он надевает на себя халат из толстой конвертной бумаги, расписанный в виде пылающего пламени, который получил он в подарок из гардероба испанской инквизиции: в этих халатах у нас, на земле, люди сожигали людей. Засим выходит он в залу, где уже его ожидает многочисленное собрание доверенных чертей, подземных вельмож, адских льстецов, адских придворных и адских наушников: тут вы найдете пропасть еретиков, заслуженных грешников и прославленных извергов вместе с теми, которые их прославляли в предисловиях и посвящениях — словом, все знаменитости ада.

Заскрипела чугунная дверь спальни царя тьмы; Сатана вошел в залу и сел на своем престоле. Все присутствующие ударили челом и громко закричали: виват! — но голоса их никто б из вас не услышал, потому что они тени, и крик их только тень крика. Чтобы услышать звуки этого рода, надо быть чертом или доносчиком.

Лукулл,{35} скончавшийся от обжорства, исправляет при дворе его должность обергофмейстерскую:{36} он заведует кухнею, заказывает обед и сам подает завтрак. Как скоро утих этот неудобослышимый шум торжественного приветствия, Лукулл выступил вперед, держа в руках колоссальный поднос, на котором удобно можно было бы выстроить кабак с библиотекою для чтения: на нем стояли два большие портерные котла,{37} один с кофеем, а другой со сливками; римская слезная урна, служащая вместо чашки; египетская гранитная гробница, обращенная в ящик для сахара, и старая сороковая бочка, наполненная сухарями и бисквитами для завтрака грозному обладателю ада.

Сатана вынул из гробницы огромную глыбу квасцов — ибо он никакого сахару, даже и свекловичного, даже и постного, терпеть не может — и положил ее в урну; налил из одного котла чистого смоленского дегтю, употребляемого им вместо кофейного отвара, из другого подбавил купоросного масла, заменяющего в аду сливки, и черную исполинскую лапу свою погрузил в бочку, чтобы достать пару сухарей.



Но в аду и сухари не похожи на наши: у нас они печеные, а там — печатные. Попивая свой адский кофе, царь чертей, преутонченный гастроном, страстно любил пожирать наши несчастные книги, в стихах и прозе, толстые и тонкие различного формата произведения наших земных словесностей; томы логик, психологии и энциклопедий; собрания разысканий, коими ничего не отыскано; историй, в коих ничего не сказано; риторик, которые ничему не выучили, и рассуждений, которые ничего не доказали, особенно всякие большие поэмы, описательные, повествовательные, нравоучительные, философские, эпические, дидактические, классические, романтические, прозаические и проч., и проч. С некоторого времени, однако ж, он приметил, что этот род пирожного обременял его желудок, и потому приказал подавать к завтраку только новые повести исторические, писанные по последней моде; новые мелодрамы; новые трагедии в шести, семи и девяти картинах; новые романы в стихах и романы в роде Вальтера Скотта; новые стихотворные размышления, сказки, мессенияны и баллады, — как несравненно легче первых, обильно переложенные белыми страницами, набранные очень редко, растворенные точками и виньетками и почти столь же безвредные для желудка и головы, как и обыкновенная белая бумага. Сухари эти прописал ему придворный его лейб-медик, известный доктор медицины и хирургии, Иппократ,{38} убивший на земле своими рецептами 120 000 человек и за то возведенный людьми в сан отцов врачебной науки — впрочем, умный проклятый, который доказывает, что в нынешнем веке мятежей и трюфлей весьма полезно иметь несколько свободный желудок.



Сатана вынул из бочки четыре небольшие тома, красиво переплетенные и казавшиеся очень вкусными, обмакнул их в своем кофе, положил в рот, раскусил пополам, пожевал и — вдруг сморщился ужасно.

— Где черт фон Аусгабе? — вскричал он с сердитым видом.

Мгновенно выскочил из толпы дух огромного роста, плотный, жирный, румяный, в старой трехугольной шляпе, и ударил челом повелителю. Это был его библиотекарь, бес чрезвычайно ученый, прежде бывший немецкий Gelehrter, который знал наизусть полные заглавия всех сочинений, мог высказать наперечет все издания, помнил, сколько в какой книге страниц, и презирал то, что на страницах, как пустую словесность — исключая опечатки, кои почитал он, одни лишь изо всех произведений ума человеческого, достойными особенного внимания.

— Негодяй! Какие прислал ты мне сухари? — сказал гневный Сатана. — Они черствы, как дрова.

— Ваша мрачность! — отвечал испуганный бес. — Других не мог достать. Правда, что сочинения несколько старые, но зато какие издания! — самые новые: только что из печати.

— Сколько раз говорил я тебе, что не люблю вещей разогретых?.. Притом же я приказал подавать себе только легкое и приятное, а ты подсунул мне что-то такое жесткое, сухое, безвкусное…

— Мрачнейший повелитель! Смею уверить вас, что это лучшие творения нашего времени.

— Это лучшие творения нашего времени?.. Так ваше время ужасно глупо!

— Не моя вина, ваша мрачность: я библиотекарь, глупостей не произвожу, а только привожу их в порядок и систематически располагаю. Вы изволите говорить, что сухари не довольно легки — легче этих и желать невозможно: в целой этой бочке, в которой найдете вы всю прошлогоднюю словесность, нет ни одной твердой мысли. Если же они не так свежи, то виноват ваш пьяный Харон,{39} который не далее вчерашнего дня сорок корзин произведений последних четырех месяцев во время перевозки уронил в Лету…

Между тем как библиотекарь всячески оправдывался, Сатана из любопытства откинул обертку оставшегося у него в руках куска книги и увидел следующий остаток заглавия: «…… ец… оман….. торич…….. сочин… н….. 830».{40}

— Что это такое? — сказал он, пяля на него грозные глаза. — Это даже не разогретое?.. Э?.. Смотри: 1830 года?..

— Видно, оно не стоило того, чтобы разогревать, — примолвил толстый бес с глупою улыбкой.

— Да это с маком! — воскликнул Сатана, рассмотрев внимательнее тот же кусок книги.

— Ваша мрачность! Скорее уснете после такого завтрака, — отвечал бес, опять улыбаясь.

— Ты меня обманываешь, да ты же еще и смеешься!.. — заревел Сатана в адском гневе. — Поди ко мне ближе.

Толстый бес подошел к нему со страхом. Сатана поймал его за ухо, поднял на воздух как перышко, положил в лежащий подле него шестиаршинный фолиант сочинений Аристотеля на греческом языке, доставшийся ему в наследство из библиотеки покойного Плутона, затворил книгу и сам на ней уселся. Под тяжестью гигантских членов подземного властелина несчастный смотритель адова книгохранилища в одно мгновение сплюснулся между жесткими страницами классической прозы наподобие сухого листа мяты. Сатана определил ему в наказание служить закладкою для этой книги в продолжение 1111 лет: Сатана надеется в это время добиться смысла в сочинениях Аристотеля, которые читает он почти беспрерывно. Пустое!..

— Приищи мне из проклятых на место этого педанта кого-либо поумнее, — сказал он, обращаясь к верховному визирю и любимцу своему, Вельзевулу.{41} — Я намерен сделать, со временем, моим книгохранителем того великого библиотекаря и профессора, который недавно произвел на севере такую ужасную суматоху. Когда он к нам пожалует, ты немедленно введи его в должность: только не забудь приковать его крепкою цепью к полу библиотеки, не то он готов и у меня, в аду, выкинуть революцию и учредить конституционные бюджеты.

— Слушаю! — отвечал визирь, кланяясь в пояс и с благоговением целуя конец хвоста Сатаны.

Царь чертей стал копаться в бочке, ища лучших сухарей. Он взял «Гернани», «Исповедь», «Петра Выжигина», «Рославлева», «Шемякин суд»{42} и кучу других отличных сочинений; сложил их ровно, помочил в урне, вбил себе в рот, проглотил и запил дегтем. И надобно знать, что как скоро Сатана съест какую-нибудь книгу, слава ее на земле вдруг исчезает, и люди забывают об ее существовании. Вот почему столько плодов авторского гения, сначала приобревших громкую известность, впоследствии внезапно попадают в совершенное забвение: Сатана выкушал их с своим кофе!.. О том нет ни слова ни в одной истории словесности, однако ж это вещь официальная.

Повелитель ада съел таким образом в один завтрак словесность нашу за целый год: у него тогда был чертовский аппетит. Кушая свой кофе, он бросал беспокойный взор на залу и присутствующих. Что-то такое беспокоило его зрение: он чувствовал в глазах неприятную резь. Вдруг, посмотрев вверх, он увидел в потолке расщелину, чрез которую пробивались последние лучи заходящего на земле солнца. Он тотчас угадал причину боли глаз своих и вскричал:

— Где архитектор?.. Где архитектор?.. Позовите ко мне этого вора.

Длинный, бледный, сухощавый проклятый пробился сквозь толпу и предстал пред его нечистою силой. Он назывался Дон Диего да-Буфало. При жизни своей строил он соборную церковь в Саламанке, из которой украл ровно три стены, уверив казенную юнту,{43} имевшую надзор над этою постройкою, что заготовленный кирпич растаял от беспрерывных дождей и испарился от солнца. За сей славный зодческий подвиг он был назначен, по смерти, придворным архитектором Сатаны. В аду места даются только истинно достойным.

— Мошенник! — воскликнул Сатана гневно (он всегда так восклицает, рассуждая с своими чиновниками). — Всякий день подаешь мне длинные счеты издержкам, будто употребленным на починку моих чертогов, а между тем куда ни взгляну — повсюду пропасть дыр и расщелин?..

— Старые здания, ваша мрачность! — отвечал проклятый, кланяясь и бесстыдно улыбаясь. — Старые здания… ежедневно более и более приходят в ветхость. Эта расщелина произошла от последнего землетрясения. Я уже несколько раз имел честь представлять вашей нечистой силе, чтоб было позволено мне сломать весь этот ад и выстроить вам новый, в нынешнем вкусе.

— Не хочу!.. — закричал Сатана. — Не хочу!.. Ты имеешь в предмете обокрасть меня при этом случае, потом выстроить себе где-нибудь адишко из моего материала, под именем твоей племянницы, и жить маленьким сатаною. Не хочу!.. По-моему, этот ад еще весьма хорош: очень жарок и темен, как нельзя лучше. Сделай мне только план и смету для починки потолка.

— План и смета уже сделаны. Вот они. Извольте видеть: надобно будет поставить две тысячи колонн в готическом вкусе: теперь готические колонны в большой моде; сделать греческий фронтон в виде трехугольной шляпы: без этого нельзя же!.. переменить архитраву;{44} большую дверь заделать в этой стене, а пробить другую в противоположной; переложить пол; стены украсить кариатидами; сломать старый дворец для открытия проспекта со стороны тартара; построить два новые флигеля и лопнувшее в потолке место замазать алебастром — тогда солнце отнюдь не будет беспокоить вашей мрачности.

— Как?.. Что?.. — воскликнул Сатана в изумлении. — Все эти постройки и перестройки по поводу одной дыры?

— Да, ваша мрачность! Точно, по поводу одной дыры. Архитектура предписывает нам, заделывая одну дыру, немедленно пробивать другую для симметрии…

— Послушай, плут!. Перестань обманывать меня! Ведь я тебе не член испанской Строительной юнты.

Проклятый поклонился в землю, плутовски улыбаясь.

— Велю замять тебя с глиною и переделать на кирпич для починки печей в геенне…

Он опять улыбнулся и поклонился.

— Да и любопытно мне знать, сколько все это стоило б по твоим предположениям?

— Безделицу, ваша мрачность. При должной бережливости, производя эти починки хозяйственным образом, с соблюдением казенного интереса, они обойдутся в 9987408558777900009675999 червонцев, 99 штиверов и 49 1/2 пенса. Дешевле никто вам не починит этого потолка.

Сатана сморщился, призадумался, почесал голову и сказал:

— Нет денег!.. Теперь время трудное, холерное…

Он протянул руку к бочке: все посмотрели на него с любопытством. Он вытащил из нее две толстые книги: Умозрительную физику В*** и Курс умозрительной философии Шеллинга; раскрыл их, рассмотрел, опять закрыл и вдруг швырнул ими в лоб архитектору, сказав:

— На!.. Возьми эти две книги и заклей ими расщелину в потолке: чрез эти умозрения никакой свет не пробьется.

Метко брошенные книги пролетели сквозь пустую голову тени бывшего архитектора точно так же, как пролетает полный курс университетского учения сквозь порожние головы иных баричей, не оставив после себя ни малейшего следа — и упали позади на пол. Архитектор улыбнулся, поклонился, поднял глубокомудрые сочинения и пошел заклеивать ими потолок.

Немецкий студент, приговоренный в Майнце к аду за участие в Союзе добродетели, шепнул ***ову, известному любителю Канта, Окена, Шеллинга, магнетизма и пеннику:{45}

— Этот скряга, Сатана, точно так судит о философии и умозрительности, как ***ой о древней российской истории.{46}

— Неудивительно!.. — отвечал ***ов с презрением. — Он враг всякому движению умственному…

— Что?.. — вскричал сердито Сатана, который везде имеет своих лазутчиков и все слышит и видит. — Что такое вы сказали?.. Еще смеете рассуждать!.. Подите ко мне, шуты! Научу я вас делать свои замечания в моем аду!

Черти, смотрящие за порядком в зале, привели к нему дерзких питомцев любомудрия. Сатана схватил одного из них за волосы, поднял на воздух, подул ему в нос и сказал:

— Поди, шалун, в геенну — чихать два раза всякую секунду в продолжение 3333 лет, а ты, отчаянный философ, — промолвил он, обращаясь к ***ову, — сиди подле него и приговаривай: «Желаю вам здравствовать!» Подите прочь, дураки!

Засим обратился он к визирю своему, Вельзевулу, и спросил о дневной очереди. Визирь отвечал, что в тот вечер должны были докладывать ему обер-председатель мятежей и революций, первый лорд-дьявол журналистики, великий черт словесности и главноуправляющий супружескими делами.


Предстал черт старый, гадкий, оборванный, изувеченный, грязный, отвратительный, со всклокоченными волосами, с одним выдолбленным глазом, с одним сломанным рогом, с когтями, как у гиены, с зубами без губ, как у трупа, и с большим пластырем, прилепленным сзади, пониже хвоста. Под мышкою торчала у него кипа бумаг, обрызганных грязью и кровью; на голове — старая кучерская лакированная шляпа, трехцветная кокарда; за поясом — кинжал и пара пистолетов; в руках — дубина и ржавое ружье без замка. Карманы его набиты были камнями из мостовой и кусками бутылочного стекла.

Всяк, и тот даже, кто не бывал в Париже, легко угадал бы по его наружности, что это должен быть злой дух мятежей, бунтов, переворотов… Он назывался Астарот.

Он предстал, поклонился и перекувырнулся раза три на воздухе, в знак глубочайшего почтения.

— Ну что?.. — вопросил царь чертей. — Что нового у тебя слышно?

— Ревность к престолу вашей мрачности, всегда руководившая слабыми усилиями моими, и должная заботливость о пользах вверенной мне части…

— Стой! — воскликнул Сатана. — Я знаю наизусть это предисловие: все доклады, в которых ни о чем не говорится, начинаются с ревности к моему престолу. Говори мне коротко и ясно: сколько у тебя новых мятежей в работе?

— Нет ни одного порядочного, ваша мрачность, кроме бунта паши египетского против турецкого султана. Но об нем не стоит и докладывать, потому что дело между басурманами.

— А зачем нет ни одного? — спросил грозно Сатана. — Не далее как в прошлом году восемь или девять мятежей было начатых в одно и то же время. Что ты с ними сделал?

— Кончились, ваша мрачность.

— По твоей глупости, недеятельности, лености; по твоему нерадению…

— Отнюдь не потому, мрачнейший Сатана. Вашей нечистой силе известно, с каким усердием действовал я всегда на пользу ада, как неутомимо ссорил людей между собою: доказательством тому — сломанный рог и потерянный глаз, который имею честь представить…

— Об этом глазе толкуешь ты мне 800 лет кряду: я читал, помнится, в сочинениях белландистов,{47} что его вышиб тебе башмаком известный Петр Пустынник{48} во время первого крестового похода, а рог ты сломал еще в начале XVII века, когда, подружившись с иезуитами, затеял на севере глупую шутку прикинуться несколько раз кряду Димитрием{49}

— Конечно, мрачнейший Сатана, что эти раны немножко стары; но, подвизаясь непрестанно за вашу славу, теперь вновь я опасно ранен, именно: в стычке, последовавшей близ Кракова,{50} когда с остатками одной достославной революции принужден был уходить бегом на австрийскую границу. Если, ваша мрачность, не верите, то, с вашего позволения, извольте посмотреть сами…

И, обратясь спиною к Сатане, он поднял рукою вверх свой хвост и показал пластырь, прилепленный у него сзади. Сатана и все адское собрание расхохоталось как сумасшедшие.

— Ха, ха, ха, ха!.. Бедный мой обер-председатель мятежей!.. — воскликнул повелитель ада в веселом расположении духа. — Кто же тебя уязвил так бесчеловечно?

— Донской казак, ваша мрачность, своим длинным копьем. Это было очень забавно, хотя кончилось неприятно. Я порасскажу вам все, как что было, и в нескольких словах дам полный отчет в последних революциях. Во-первых, вашей мрачности известно, что года два тому назад я произвел прекрасную суматоху в Париже.{51} Люди дрались и резались дня три кряду, как тигры, как разъяренные испанские быки: кровь лилась, дома горели, улицы наполнялись трупами, и никто не знал, о чем идет дело…

— Ах, славно!.. Вот славно!.. Вот прекрасно!.. — воскликнул Сатана, потирая руки от радости. — Что же далее?

— На четвертый день я примирил их на том условии, что царь будет у них государем, а народ царем…

— Как?.. Как?..

— На том условии, ваша мрачность, что царь будет государем, а народ царем.

— Что это за чепуха?.. Я такого условия не понимаю.

— И я тоже. И никто его не понимает. Однако люди приняли его с восхищением.

— Но в нем нет ни капли смысла.

— Поэтому-то оно и замысловато.

— Быть не может!

— Клянусь проклятейшим хвостом вашей мрачности.

— Что ж из этого выйдет?

— Вышла прекрасная штука. Этою сделкой я так запутал дураков-людей, что они теперь ходят как опьяневшие, как шальные…

— Но мне какая от того польза? Лучше бы ты оставил их драться долее.

— Напротив того, польза очевидна. Подравшись, они перестали бы драться, между тем как на основании этой сделки они будут ссориться ежедневно, будут непрестанно убивать, душить, расстреливать и истреблять друг друга, доколе царь и народ не сделаются полным царем и государем. Ваша мрачность будете от сего получать ежегодно верного дохода по крайней мере 40 000 погибших душ.

— Bene![17] — воскликнул Сатана и от удовольствия нюхнул в один раз три четверти и два четверика{52} железных опилок вместо табаку. — Что же далее?

— Далее, ваша мрачность, есть в одном месте, на земле, некоторый безыменный народ, живущий при большом болоте, который с другим, весьма известным народом, живущим в болоте, составляет одно целое. Не знаю, слыхали ль вы когда-нибудь про этот народ или нет?

— Право, не помню. А чем он занимается, этот безыменный народ?

— Прежде он крал книги у других народов и перепечатывал их у себя; также делал превосходные кружева и блонды{53} и был нам, чертям, весьма полезен, ибо за его кружева и блонды множество прекрасных женщин предавались в наши руки. Теперь он ничего не делает; разорился, обеднел, и не впрок ни попу, ни черту — только мелет вздор и сочиняет газеты, которых никто не хочет читать.

— Нет, никогда не слыхал я о таком народе!.. — примолвил Сатана и… чих!.. громко чихнул на весь ад. Все проклятые тихо закричали: «Ура!!!», а в брюссельских газетах на другой день было напечатано, что голландцы ночью подъехали под Брюссель и выстрелили из двухсот пушек.

— Этот приболотный народ, — продолжал черт мятежей, — жил некоторое время довольно дружно с упомянутым народом болотным; но я рассорил их между собою и из приболотного народа сделал особое приболотное царство, в котором тоже положил правилом, чтобы известно было, кто царь, а кто государь. Вследствие сего, ваша мрачность, можете надеяться получить оттуда еще 10 000 погибших годового дохода.

— Gut,[18] — сказал Сатана. — Что ж далее?

— Потом я пошевелил еще один народ, живший благополучно на сыпучих песках по обеим сторонам одной большой северной реки. Вот уж был истинно забавный случай! Никогда еще не удавалось мне так славно надуть людей, как в этом деле: да, правду сказать, никогда и не попадался мне народ такой легковерный. Я так искусно настроил их, столь вскружил им голову, запутал все понятия, что они дрались как сумасшедшие в течение нескольких месяцев, гибли, погибли и теперь еще не могут дать себе отчета, за что дрались и чего хотели. При сей оказии я имел счастие доставить вам с лишком 100 000 самых отчаянных проклятых.

Барзо добже![19] — примолвил Сатана, который собаку съел на всех языках. — Что же далее?

— После этих трех достославных революций я удалился в Париж, главную мою квартиру, и от скуки написал ученое рассуждение О верховной власти сапожников, поденщиков, наборщиков, извозчиков, нищих, бродяг и проч., которое желаю иметь честь посвятить вашей мрачности.

— Посвяти его своему приятелю, человеку обоих светов, — возразил Сатана с суровым лицом. — Мне не нужно твоего сочинения; желаю знать, чем кончилась та революция, которую затеял ты где-то на песках, над рекою, на севере.

— Ничем, ваша мрачность. Она кончилась тем, что нас разбили и разогнали и что, в замешательстве, брадатый казак, который вовсе не знает толку в достославных революциях, кольнул меня жестоко a posteriori,[20] как вы сами лично изволили свидетельствовать.

— Что же далее?

— Далее ничего, мрачнейший Сатана. Теперь я увечный, инвалид, и пришел проситься у вашей нечистой силы в отпуск за границу на шесть месяцев, к теплым водам, для излечения раны…

— Отпуска не получишь, — вскричал страшный повелитель чертей, — во-первых, ты недостоин, а во-вторых, ты мне нужен: дела дипломатические, говорят, все еще запутаны. Но возвратимся к твоей части. Ты рассказал мне только о трех революциях: куда же девались остальные? Ты еще недавно хвастал, будто в одной Германии завел их пять или шесть.

— Не удались, ваша мрачность.

— Как не удались?

— Что же мне делать с немцами, когда их расшевелить невозможно!.. Извольте видеть: вот и теперь есть у меня с собою несколько десятков немецких возбудительных прокламаций, речей, произнесенных в Гамбахе,{54} и полных экземпляров газеты «Die deutsche Tribune».[21] Я раскидываю их по всей Германии, но немцы читают их с таким же отчаянным хладнокровием, с каким пьют они пиво со льдом и танцуют вальс под музыку: «Mein lieber Augustchen».[22] Несколько сумасшедших студентов и докторов прав без пропитания кричат, проповедуют, мечутся, но это не производит никакого действия в народе. Мне уже эти немцы надоели: уверяю вашу мрачность, что из них никогда ничего не выйдет. Даже и проклятые из них ненадежны: они холодны до такой степени, что вам всеми огнями ада и разогреть их не удастся, не то чтоб сжарить как следует.

— Что же ты сделал в Италии?

— Ничего не сделал.

— Как ничего!.. когда я приказал всего более действовать в Италии и даже обещал щепотку табаку, если успеешь перевернуть вверх ногами Папские владения.

— Вы приказали, и я действовал. Но итальянцы — настоящие бабы. В начале сего года учредил я между ними прекрасный заговор: они поклялись, что отвагою и мятежническими доблестями превзойдут древних римлян, и я имел причину ожидать полного успеха, как вдруг, ночью, ваша мрачность изволили слишком громко… с позволения сказать… кашлянуть, что ли? так, что земля маленько потряслась над вашею спальнею. Мои герои, испугавшись землетрясения, побежали к своим капуцинам и высказали им на исповеди весь наш заговор — и все были посажены в тюрьму. Я сам находился в ужасной опасности и едва успел спасти жизнь: какой-то капуцин гнался за мною,{55} с кропилом в руке, чрез всю Болонью. К Риму подходить я не смею: вам известно, что еще в V веке заключен с нами договор, подлинная грамота коего, писанная на бычачьей шкуре, хранится поныне в Ватиканской библиотеке между тайными рукописями — этим договором черти обязались не приближаться к стенам Рима на десять миль кругом…

— У тебя на все своя отговорка, — возразил недовольный Сатана, — по твоей лености выходит, что в нынешнее время одни лишь черти будут свято соблюдать договоры. Ну, что в Англии?

— Покамест ничего, но будет, будет!.. Теперь прошел билль о реформе,{56} и я вам обещаю, что лет чрез несколько подниму вам в том краю чудесную бурю. Только потерпите немножко!..

— Итак, теперь решительно нет у тебя ни одной революции?

— Решительно ни одной, ваша мрачность! Кроме нескольких текущих мятежей и бунтов по уездам в конституционных государствах, где это в порядке вещей и необходимо для удостоверения людей, что они действительно пользуются свободою, то есть что они беспрепятственно могут разбивать друг другу головы во всякое время года.

— Однако, любезный Астарот, я уверен, что ежели ты захочешь, то все можешь сделать, — присовокупил царь чертей. — Постарайся, голубчик! Пошевелись, похлопочи…

— Стараюсь, бегаю, хлопочу, ваша мрачность! Но трудно: времена переменились.

— Отчего же так переменились?

— Оттого что люди не слишком стали мне верить.

— Люди не стали тебе верить? — воскликнул изумленный Сатана. — Как же это случилось?

— Я слишком долго обманывал их обещаниями блистательной будущности, богатства, благоденствия, свободы, тишины и порядка, а из моих революций, конституций, камер и бюджетов вышли только гонения, тюрьмы, нищета и разрушение. Теперь их не так легко надуешь: они сделались, чрезвычайно умны.

— Молчи, дурак! — заревел Сатана страшным голосом. — Как ты смеешь лгать предо мною так бессовестно? Будто я не знаю, что люди никогда не будут умны?

— Однако уверяю вашу мрачность…

— Молчи!

Черт мятежей по врожденной наглости хотел еще отвечать Сатане, как тот в ужасном гневе соскочил с своего седалища и бросился к нему с пылающим взором, с разинутою пастью, с распростертыми когтями, как будто готовясь растерзать его.

Астарот бежать — Сатана за ним!..

Проклятые со страха стали прятаться в дырках и расщелинах, влезать на карнизы, искать убежища на потолке. Суматоха была ужасная, как во французской камере депутатов при совещаниях о водворении внутреннего порядка или о всеобщем мире.

Сатана гонялся за Астаротом по всей зале, но обер-председатель революций, истинно с чертовскою ловкостью, всегда успевал ускользнуть у него почти из рук. Это продолжалось несколько минут, в течение коих они пробежали друг за другом 2000 верст в разных направлениях. Наконец повелитель ада поймал коварного министра своего за хвост…

Поймав и держа за конец хвоста, он поднял его на воздух и сказал с адскою насмешкой:

— А!.. Ты толкуешь мне об уме людей!.. Постой же, негодяй!.. Смотри, чтобы немедленно произвел мне где-нибудь между ними революцию под каким бы то ни было предлогом: иначе, я тебя!.. quos ego!..[23] как говорит Вергилий{57}

И, в пылу классической угрозы, повертев им несколько раз над головою, он бросил его вверх со всего размаху.

Бедный черт мятежей, пробив собою свод ада, вылетел в надземный воздух и несколько часов кряду летел в нем, как бомба, брошенная из большой Перкинсовой мортиры. Астрономы направили в него свои телескопы и, приметив у него хвост, приняли его за комету: они тотчас исчислили, во сколько времени совершит она путь свой около солнца, и для успокоения умов слабых и суеверных издали ученое рассуждение, говоря: «Не бойтесь! Это не черт, а комета». Г. Е.*** напечатал в «Северной пчеле», что хотя это, может статься, и не комета, а черт, но он не упадет на землю: напротив того, он сделается луною, как то уже предсказано им назад тому лет двадцать. — Теперь, после изобретения Фрауэнгоферова телескопа,{58} и летучая мышь не укроется в воздухе от астрономов: они всех их произведут в небесные светила.

Между тем черт мятежей летел, летел, летел и упал на землю, с треском и шумом, — в самом центре Парижа. Но черти — как кошки: падения им не вредны. Астарот мигом приподнялся, оправился и немедленно стал кричать во все горло: «Долой министров! — Долой короля! — Да здравствует свобода! — Виват Республика! — Виват Лафайет!{59} — Ура Наполеон II!» — стал бросать в окна каменьями и бутылками, коими были наполнены его карманы, стал бить фонари и стрелять из пистолетов, — и в одно мгновение вспыхнул ужасный бунт в Париже.

Сатана, выбросив Астарота на землю, важно возвратился к своему престолу, воссел, выпыхался, понюхал опилок и сказал:

— Видишь, какой бездельник!.. Чтоб ничего не делать, он вздумал воспевать передо мною похвалы уму человеческому!.. Покорно прошу сказать, когда этот прославленный ум был сильнее нашего искушения?.. Люди всегда будут люди. Ох, эти любезные, дорогие люди!.. Они на то лишь и годятся, что ко мне в проклятые… Кто теперь следует к докладу?


Представьте себе чертенка — ведь вы чертей видали? — представьте себе чертенка ростом с обыкновенного губернского секретаря, 2 аршина и 1/2 вершка, с петушиным носом, с собачьим челом, с торчащими ушами, с рогами, с когтями и с длинным хвостом; одетого — как всегда одеваются черти! — одетого по-немецки, в чулках, сшитых из старых газет, в штанах из старых газет, в длинном фраке из старых газет, с высоким, аршин в девять, остроконечным колпаком на голове, склеенным из журнальных корректур в виде огромного шпица, на верхушке коего стоит бумажный флюгерок, вертящийся на деревянном прутике и показывающий, откуда дует ветер, — и вы будете иметь понятие о забавном лице и форменном наряде пресловутого Бубантуса, первого лорда-дьявола журналистики в службе его мрачности.

Бубантус — большой любимец повелителя ада: он исправляет при нем двойную должность — придворного клеветника и издателя ежедневной газеты, выходящей однажды в несколько месяцев под заглавием: «Лгун из лгунов». В аду это официальная газета: в ней, для удовлетворения любопытству царя тьмы, помещаются одни только известия неосновательные, ибо основательные он находит слишком глупыми и недостойными его внимания. И дельно!..

С совиным пером за ухом, с черным портфелем под мышкою, весь запачканный желчью и чернилами, подошел он к седалищу сурового обладателя подземного царства и остановился: остановился, поклонился, сделал пируэт на одной ноге и опять поклонился и сказал:

— Имею честь рекомендоваться!..

Сатана примолвил:

— Любезный Бубантушка, начинай скорее свой доклад: только говори коротко и умно, потому что я сердит и скучаю…

И он зевнул ужасно, раскрыв рот шире жерла горы Везувия: дым и пламя заклубились из его горла.

— Мой доклад сочинен на бумаге, — отвечал нечистый дух журналистики. — Как вашей мрачности угодно его слушать: романтически или классически?.. то есть, снизу вверх или сверху вниз?

— Слушаю снизу вверх, — сказал Сатана. — Я люблю романтизм: там все темно и страшно, и всякое третье слово бывает непременно мрак или мрачный — это по моей части.

Бубантус начал приготовляться к чтению. Сатана присовокупил:

— Садись, мой дорогой Бубантус, чтоб тебе было удобнее читать.

Бубантус оборотился к нему задом и поклонился в пояс: под землею это принятый и самый вежливый образ изъявления благодарности за приглашение садиться. Он окинул взором залу и, нигде не видя стула, снял с головы свой бумажный, шпицеобразный колпак, поставил его на пол, присел, сжался, прыгнул на десять аршин вверх, вскочил и сел на самом флюгерке его; сел удивительно ловко — ибо вдруг попал он своим rectum[24] на конец прутика и воткнулся на него ровно, крепко и удобно, — принял важный вид, вынул из портфеля бумагу, обернул ее вверх ногами, чихнул, свистнул и приступил к чтению с конца, на романтический манер:

«и проч., и проч., слугою покорнейшим вашим пребыть честь Имею, невозможно людьми управлять иначе…»

— И проч., и проч.!.. — воскликнул Сатана, прерывая чтение. — Визирь, слышал ли ты это начало? И проч., и проч.!.. Наш Бубантус, право, мастер сочинить. Доселе статьи романтические обыкновенно начинались с И, с Ибо с Однако ж, но никто еще не начал так смело, как он, с и проч. Романтизм — славное изобретение!

— Удивительное, ваша мрачность, — отвечал визирь, кланяясь.

— На будущее время я не иначе буду говорить с тобою о делах, как романтически, то есть наоборот.

— Слушаю, ваша мрачность! — примолвил визирь, — это будет гораздо вразумительнее. В самом деле, истинно адские понятия никаким другим слогом не могут быть выражены так сильно и удобно, как романтическим.

— Как мы прежде того не догадались! — сказал царь чертей. — Я, вероятно, всегда любил романтизм?..

— Ваша мрачность всегда имели вкус тонкий и чертовский.

— Читай, — сказал Сатана, обращаясь к злому духу журналистики, — но повтори и то, что прочитал: мне твой слог очень нравится.

Бубантус повторил:

«и проч., и проч., слугою покорнейшим вашим пребыть честь Имею…»

— Как?.. только слугою? — прервал опять Сатана. — Ты в тот раз читал умнее.

— Только слугою, ваша мрачность, — возразил черт журналов, — я и прежде читал слугою и теперь так читаю. Я не могу более подписываться: вашим верноподданным.

— Почему?

— Потому что мы, в Париже, торжественно протестовали против этого слова почти во всех журналах: оно слишком классическое, мифологическое, греческое, феодальное…

— Полно, так ли, братец?

— Точно так, ваша мрачность! Со времени учреждения в Западной Европе самодержавия черного народа все люди — цари: так говорит г. Моген. Я даже намерен заставить предложить в следующее собрание французских Палат, чтобы вперед все частные лица подписывались: Имею честь быть вашим милостивым государем, а один только король писался бы покорнейшим слугою.

— Странно!.. — воскликнул Сатана с весьма недовольным видом. — Неужели все это романтизм?

— Самый чистый романтизм, ваша мрачность. В романтизме главное правило, чтобы все было странно и наоборот.

— Продолжай!

Бубантус продолжал:

«невозможно людьми управлять иначе: в искушение вводить и обещаниями лживыми увлекать, дерзостью изумлять, искусно их надувать уметь надобно, изволите сие знать, мрачность ваша, как в дураках остались совершенно они, чтоб, стараясь, ибо…»

— Стой! — закричал Сатана, и глаза у него засверкали, как молнии. — Стой!.. Полно! Ты сам останешься у меня в дураках. Как ты смеешь говорить, что моя мрачность?.. Не хочу я более твоего романтизма. Читай мне классически, сверху вниз.

— Но здесь дело идет не о вашей мрачности, а о людях, — возразил испуганный чертенок. — Слог романтический имеет то свойство, что над всяким периодом надобно крепко призадуматься, пока постигнешь смысл иного, буде таковой на лицо в оном имеется.

— А я думать не хочу! — сказал грозный обладатель ада. — На что мне эта беда?.. Я вашего романтизма не понимаю. Это сущий вздор: не правда ли, мой верховный визирь?

— Совершенная правда! — отвечал Вельзевул, кланяясь. — Слыханное ли дело, читая думать?..

— Сверх того, — присовокупил царь чертей, — я примечаю в этом слоге выражения чрезвычайно дерзкие, неучтивые, которых никогда не встречал я в прежней классической прозе, гладкой, тихой, покорной, низкопоклонной…

— Без сомнения! — подтвердил визирь. — Романтизм есть слог мотов, буянов, мятежников, лунатиков, и для таких больших вельмож, как вы, слог классический гораздо удобнее и приличнее: по крайней мере он не утруждает головы и не пугает воображения.

— Мой верховный визирь рассуждает очень здраво, — сказал Сатана с важностью, — я большой вельможа. Читай мне классически, не утруждая моей головы и не пугая моего воображения.

Бубантус, обернув бумагу назад, стал читать сначала:

«ДОКЛАД

Мрачнейший Сатана!

Имею честь донести вашей нечистой силе, что, стараясь распространять более и более владычество ваше между родом человеческим, для удобнейшего запутания означенного рода в наши тенеты, подведомых мне журналистов разделил я на всей земле на классы и виды и каждому из них предписал особенное направление. В одной Франции учредил я четыре класса журналописцев, не считая пятого. Первый класс назван мною журналистами движения, второй — журналистами сопротивления, третий — журналистами уклонения, четвертый — журналистами возвращения. Пятый именуется среднею серединою. Одни из них тащат умы вперед, другие тащат их назад; те тащат направо, те налево, тогда как последователи средней средины увертываются между ними, как бесхвостая лиса, — и все кричат, и все шумят, все вопиют, ругают, стращают, бесятся, грозят, льстят, клевещут, обещают; все предвещают и проповедуют бунты, мятежи, бедствия, кровь, пожар, слезы, разорение: только слушай да любуйся! Читатели в ужасе, не знают что думать, не знают чему верить и за что приняться: они ежечасно ожидают гибельных происшествий, бегают, суетятся, укладывают вещи, прячут пожитки, заряжают ружья, хотят уйти и хотят защищаться и не разберут, кто враг, кто приятель, на кого нападать и кого покровительствовать; днем они не докушивают обеда, ввечеру боятся искать развлечений, ночью внезапно вскакивают с постели: одним словом, беспорядок, суматоха, буря умов, волнение надежд и желаний, вьюга страстей, грозная, неслыханная ужасная — и все это по милости газет и журналов, мною созданных и руководимых!

Не хвастая, ваша мрачность, я один более проложил людям путей к пагубе, чем все прочие мои товарищи. Я удвоил общую массу греха. Прежде люди грешили только по старинному, краткому списку грехов; теперь они грешат еще по журналам и газетам: по ним лгут, крадут, убивают, плутуют, святотатствуют; по ним живут и гибнут в бесчестии. Мои большие печатные листы беспрерывно колют их в бок, жгут в самое сердце, рвут тела их клещами страстей, тормошат умы их обещаниями блеска и славы, как собаки кусок старой подошвы; подстрекают их против всех и всего, прельщают и, среди прельщения, забрызгивают им глаза грязью; возбуждают в них деятельность и, возбудив, не дают им ни есть, ни спать, ни работать, ни заниматься выгодными предприятиями. Сим-то образом, создав, посредством моих листов, особую стихию политического мечтательства — стихию горькую, язвительную, палящую, наводящую опьянение и бешенство, — я отторгнул миллионы людей от мирных и полезных занятий и бросил их в пучины сей стихии: они в ней погибнут, но они уже увлекли с собою в пропасть целые поколения и еще увлекут многие.

Коротко сказать, при помощи сих ничтожных листов я содержу все в полном смятении, заказываю мятежи на известные дни и часы, ниспровергаю власти, переделываю законы по своему вкусу и самодержавно управляю огромным участком земного шара: Франциею, Англиею, частью Германии, Ост-Индиею, Островами и целою Америкою. Если ваша мрачность желаете видеть на опыте, до какой степени совершенства довел я на земле адское могущество журналистики, да позволено мне будет выписать из Франции, Англии и Баварии пятерых журналистов и учредить здесь, под землею, пять политических газет: ручаюсь моим хвостом, что чрез три месяца такую произведу вам суматоху между проклятыми, что вы будете принуждены объявить весь ад состоящим в осадном положении; вашей же мрачности велю сыграть такую пронзительную серенаду на кастрюлях, котлах, блюдах, волынках и самоварах, — где вам угодно, хоть и под вашею кроватью, — какой ни один член средней середины…»

— Ах ты, негодяй!.. — закричал Сатана громовым голосом и — хлоп! — отвесил ему жестокий щелчок по носу — щелчок, от которого красноречивый Бубантус, сидящий на колпаке, на конце прутика, поддерживающего флюгер, вдруг стал вертеться на нем с такою быстротою, что подобно приведенной в движение шпуле он образовал собою только вид жужжащего, дрожащего, полупрозрачного шара. И он вертелся таким образом целую неделю, делая на своем полюсе по 666 поворотов и минуту, — ибо сила щелчка Сатаны в сравнении с нашими паровыми машинами равна силе 1738 лошадей и одного жеребенка.

— Странное дело, — сказал Сатана визирю своему Вельзевулу, — как они теперь пишут!.. Читай как угодно, сверху вниз или снизу вверх, классически или романтически: все выйдет та же глупость или дерзость!.. Впрочем, Бубантус добрый злой дух: он служит мне усердно и хорошо искушает; но, живя в обществе журналистов, он сделался немножко либералом, наглым и забывает должное ко мне благоговение. В наказание пусть его помелет задом… Позови черта словесности к докладу.

Визирь кивнул рогом, и великий черт словесности явился.


Он не похож на других чертей, он черт хорошо воспитанный, хорошего тона; высокий, тонкий, сухощавый, черный — очень черный — и очень бледный: страждет модною болезнию, гастритом, и лицо имеет, оправленное в круглую рамку из густых бакенбард. Он носит желтые перчатки, на шее у него белый атласный галстух. Не взирая на присутствие Сатаны, он беззаботно напевал себе сквозь зубы арию из «Фрейшюца»{60} и хвостом выколачивал такт по полу. Он имел вид франта, и еще ученого франта. С первого взгляда узнали б вы в нем романтика. Но он романтик не журнальный, не такой, как Бубантус, а романтик высшего разряда, в четырех томах, с английскою виньеткою.

— Здоров ли ты, черт Точкостав? — сказал ему Сатана.

— !..!!… Слуга покорнейший….!!!.?…!!!! вашей адской мрачности!!!!!!..!.

— Давно мы с тобой не видались.

— Увы!..!!!..??..?!..!!!!!!!..! я страдал…!!!.. я жестоко страдал!!!!..!..!..!..? Мрачная влажность проникла в стены души моей; гробовая сырость ее вторгнулась, как измена, в мозг, и мое воображение, вися неподвижно в сем тяжелом, мокром, холодном тумане болезненности, мерцало только светом слабым, бледным, дрожащим, неровно мелькающим, похожим на ужасную улыбку рока, поразившего остротою свою добычу, — оно мерцало светом лампады, внесенной рукою гонимого в убийственный воздух ужаса и смрада, заваленный гниющими трупами и хохочущими остовами…

— Что это значит? — воскликнул изумленный Сатана.

— Это значит??.!!!..?.!!!!!.!.! это значит, что у меня был насморк, — отвечал Точкостав.

— Ах ты, сумасброд! — вскричал царь чертей с нетерпением. — Перестанешь ли ты когда-нибудь, или нет, морочить меня своим отвратительным пустословием и говорить со мною точками да этими кучами знаком вопросительных и восклицательных?.. Я уже несколько раз сказывал тебе, что терпеть их не могу; но теперь для вящей безопасности от скуки и рвоты решаюсь принять в отношении к вам общую, великую, государственную меру…

— Что такое?.. — спросил встревоженный черт.

— Я отменяю, — продолжал Сатана, — уничтожаю формально и навсегда в моих владениях весь романтизм и весь классицизм, потому что как тот, так и другой — сущая бессмыслица.

— Как же теперь будет?.. — спросил нечистый дух словесности. — Каким слогом будем мы разговаривать с вашею мрачностью?.. Мы умеем только говорить классически или романтически.

— А я не хочу знать ни того, ни другого! — примолвил Сатана с суровым видом. — Оба эти рода смешны, ни с чем несообразны, безвкусны, уродливы, ложны — ложны, как сам черт! Понимаешь ли?.. И ежели в том дело, то я сам, моею властию, предпишу вам новый род и новую школу словесности: вперед имеете вы говорить и писать не классически, не романтически, а шарбалаамбарабурически.

— Шарбалаамбарабурически?.. — сказал черт.

— Да, шарбалаамбарабурически, — присовокупил Сатана, — то есть писать дельно.

— Писать дельно?.. — воскликнул великий черт словесности в совершенном остолбенении. — Писать дельно!.. Но мы, ваша мрачность, умеем только писать классически или романтически.

— Писать дельно, говорят тебе! — повторил Сатана с гневом. — Дельно, то есть здраво, просто, естественно, сильно без натяжек, ново без трупов, палачей и шарлатанства, приятно без причесанных a la Titus{61} периодов и одетых в риторический парик оборотов, разнообразно без греческой мифологии и без Шекспирова чернокнижия, умно без старинных антитез и без нынешнего шутовства в словах и мыслях. Понимаешь ли?.. Я так приказываю: это моя выдумка.

— Писать здраво, просто, умно, разнообразно!.. — повторил с своей стороны нечистый дух словесности в жестоком смятении. — У вашей мрачности всегда бывают какие-то чертовские выдумки. Мы умеем только писать классически или ром…

— Слышал ли ты мою волю или нет?

— Слышал, ваша мрачность, но она неудобоисполнима.

— Почему?..

— Потому что я и подведомые мне словесники умеем излагать наши мысли только классически или романтически, то есть по одному из двух готовых образцов, по одной из двух давно известных, определенных систем: писать же так, чтоб это не было ни сглупа, по-афински, ни сдурна, по-староанглийски, — того на земле никто исполнить не в состоянии. Ваша нечистая сила полагаете, что у людей такое же адское соображение, как у вас: они — клянусь грехом! — умеют только скверно подражать, обезьянничать… Прежде они подражали старине греческой, которую утрировали, коверкали бесчеловечно: теперь она им надоела, и я подсунул им другую пошлую старину, именно великобританскую, на которую они бросились, как бешеные, и которую опять стали утрировать и коверкать. Они сами видят, что прежде были очень смешны: но того не чувствуют, что они и теперь очень смешны, только другим образом, и радуются, как будто нашли тайну быть совершенно новыми. Притом, что пользы для вашей мрачности, когда люди станут писать умно и дельно?

— Как что пользы?.. Я, по крайней мере, не умру от скуки, слушая подобные глупости.

— Но владычество ваше на земле исчезнет.

— Отчего же так?

— Оттого что когда они начнут сочинять дельно, о чертях и помину не будет. Ведь мы притча!..

— Ты думаешь?..

— Без сомнения!.. Теперь вы самодержавно господствуете над всею земною словесностью, вы царствуете во всех изящных произведениях ума человеческого… Все его творения дышат нечистою силой, все бредят дьяволом. Греческий Олимп разрушен до основания: Юпитер пал, и на его престоле теперь сидите вы, мрачнейший Сатана. Я все так устроил, что смертные писатели воспевают только ад, грех, порок и преступление…

— Неужели?.. — воскликнул царь тьмы с удовольствием.

— Ей-ей, ваша мрачность. Главные пружины нынешней поэзии суть: вместо Венеры — ведьма, вместо Аполлона — страшный, засаленный, вонючий шаман, вместо нимф — вампиры: она завалена трупами, черепами, скелетами, из каждой ее строки каплет гнойная материя. Проза сделалась настоящею помойною ямой: она толкует только о крови, грязи, разбоях, палачах, муках, изувечениях, чахотках, уродах; она представляет нищету со всею ее отвратительностью, разврат со всею его прелестью, преступление со всею его мерзостью, со всею наготою, соблазн и ужас со всеми подробностями. Она с удовольствием разрывает могилы, как алчная гиена, и забавляется, швыряя в проходящих вырытыми костями; она ведет бедного читателя в мрачные гробницы и, шутя, запирает его в гроб вместе с червивым трупом: ведет в смрадные тюрьмы и, так же шутя, сажает его на грязной соломе, подле извергов, разбойников и зажигателей, с коими поет она неистовые песни, ведет в дома распутства и бесчестия и, для потехи, бросает ему в лицо все откопанные там нечистоты: ведет на лобные места, подставляет под эшафоты и в шутку обливает его кровью обезглавленных преступников. Она придумывает для него новые страдания, хохочет над его страданиями. Она мучит его всем, чем только мучить возможно — предметом, тоном повествования, слогом — этим-то слогом моего изобретения, свирепым, ядовитым, изломанным в зигзаг, набитым шипами, удушливым, утомительным до крайности…

— Все это очень хорошо и похвально, — прервал Сатана, — но непрочно. Я знаю, что твой слог имеет все эти достоинства, но думаешь ли ты, что читатели долго дозволят вам мучить их таким несносным образом? Ведь это хуже, чем у меня в аду!.

— Конечно, недолго, — отвечал черт Точкостав, — но между тем какое удовольствие, какая отрада мучить людей порядком и еще под видом собственного их наслаждения!..

— И то дело! — сказал Сатана. — Мучь же крепко, любезный Точкостав, своею романтическою прозою и поэзиею!

— Рад стараться, ваша мрачность.

— Если у вас, на земле, недостанет чернил на точки и знаки восклицательные, то обратись ко мне. Мы можем уделить вам полтора или два миллиона бочек нашего адского перегорелого дегтю.

— Не премину воспользоваться вашим великолепным предложением.

— Что это у тебя в руке?

— Новый роман для вашей нечистой силы и вчерашние парижские афишки.

— Ну, что вчера представляли на театрах в Париже?

— Все романтические пьесы, ваша мрачность. На одном театре представляли чертей поющих, на другом чертей пляшущих, на третьем чертей сражающихся, на четвертом виселицу, на пятом гильотину, на шестом мятеж, на седьмом Антони{62} или прелюбодеяние…

— Неужели?.. — воскликнул Сатана. — Ну что, как, хорошо ли представляли прелюбодеяние?

— Очень хорошо, ваша мрачность: очень натурально.

— И это ты выучил их всему этому?

— Я, ваша мрачность.

— Хват, мой Точкостав!.. Вот тебе за то фальшивый грош на водку. Какой это роман?

— Роман Жюль Жанена{63} под заглавием Барнав, произведение самое адское…

— Поди поставь его в моей избранной библиотеке. Сегодня я его прочитаю, а завтра съем, и будет ему конец.


— Подайте мне трубку, — сказал Сатана.

Султан Магомет II,{64} покоритель Константинополя, исправляет при дворе его нечистой силы знаменитую должность чубукчи-паши: он чистит и набивает огромную медную его трубку, сделанную из отбитой головы баснословного родосского колосса. В эту трубку, обыкновенно, кладется целый воз гнилого подрядного сена: это любимый табак Сатаны — он даже другого не употребляет.

Черти, зная вкус своего повелителя, по ночам крадут для него этот табак из разных провиантских магазинов. От этого именно иногда происходит у людей недочет в казенном сене.

Магомет II церемониально поднес набитую трубку. Сатана принял ее одною рукой, а другую внезапно простер в сторону и схватил ею за голову одного из близстоящих проклятых, прежде бывшего издателя чужих сочинений с вариантами и своими замечаниями, высохшего, как лист бумаги, над сравнением текстов и помешавшегося на вопросительном знаке, поставленном в одной рукописи по ошибке, вместо точки с запятою. Он смял его в горсти, придвинул к своему носу и чихнул; искры обильно посыпались из ноздрей его. Сухой толкователь чужих мыслей мгновенно от них загорелся. Сатана зажег им трубку: остальную же часть его он бросил на пол и затушил ногою. Недогоревший кусок ученого словочета представляет собою вид — (;) точки с запятою!..

Все проклятые были опечалены горестною его судьбою и поражены жестоким своенравием их обладателя. Но Сатана спокойно курил свое сено.


— Не угодно ли вам выслушать еще доклад главноуправляющего супружескими делами? — сказал адский верховный визирь.

— С удовольствием! — отвечал Сатана. — Я люблю соблазнительные летописи.

И черт супружеских дел явился.

Я не стану описывать его наружности, потому что три четверти женатых читателей моих лично с ним знакомы; я скажу только, что черт Фифи-Коко есть злой дух презлой, прековарный, но вместе с тем очень любезный — смирный, покорный, услужливый, как иной столоначальник перед своею директоршею, и хитрый, как преступная жена, и плут хуже всякого подьячего, и проворный искуситель, и в большом уважении у Сатаны. Он-то привел во искушение первую нашу прародительницу, сообщив ей великую тайну всего доброго и всего злого: в то время это была великая тайна, но в наш просвещенный век даже все горничные знают ее наизусть и без его содействия.

Но гораздо важнее то, что он знает тайны всех замужних красавиц, и самой даже Сатанши. Сатана имеет крепкое на него подозрение, но… но не говорит ни слова: Сатана знает приличия.

— Что нового? — спросил черный повелитель. — Как идут дела по твоей части?

— Отменно хорошо, ваша мрачность. Часть моя никогда еще не бывала в столь цветущем состоянии, как теперь. В супружествах господствует необыкновенная скука; мужья и жены большею частью ссорятся дважды и трижды в день; требования утешений непрестанны. У меня подлинно голова кружится от множества дел.

— Я знаю твою деятельность и ревность, — примолвил Сатана важно. — Покажи мне свою табель.

Фифи-Коко подал ему на длинном листе бумаги табель супружеских происшествий за последний месяц на всей поверхности земного шара. Сатана, держа трубку в зубах, начал рассматривать ее с большим вниманием и, при всякой статье, то восклицал от удовольствия, то от радости испускал огромные клубы табачного дыма ртом, носом и ушами.

— Сколько измен!.. Сколько ссор!.. Какая пропасть драк! — приговаривал он, читая табель. — Да какое множество любовных писем в течение одного месяца!.. Скажи, пожалуй, неужели столько расстроил ты супружеств в столь короткое время?.. 777 777? Это ужас!..

— Именно столько, ваша мрачность, — отвечал черт.

— Славно! Славно!.. — воскликнул Сатана, продолжая смотреть в бумагу. — Я должен сказать откровенно, что изо всех отраслей моего правления твой департамент отличается наилучшим порядком.

— Ваша мрачность слишком ко мне милостивы…

— Дела текут у тебя чрезвычайно скоро.

— Женщины, ваша нечистая сила, не любят, чтобы они долго оставались на справке.

— И после масленицы у тебя нерешенных дел почти не остается.

— Это самое удобное время к очистке сего рода.

— Притом же твоя часть чрезвычайно обширна и едва ли не самая важная: она приносит мне наиболее пользы.

Фифи-Коко поклонился.

— Ни один из моих верных служителей не доставляет мне такого числа проклятых, как ты. Сколько у нас в аду великих мужей, глубокомудрых философов, мудрецов, святошей, фанатиков, которых никто из моих чертей не мог соблазнить; а ты принялся за дело, женил их и — глядь — через несколько времени привел их ко мне — и не одних… мужа и жену вместе.

— Когда их, ваша милость, так легко поймать на приманку сладкого греха! — примолвил черт, скромно потупив глаза.

— Как бы то ни было, но я умею ценить твои дарования и поставляю себе в обязанность наградить тебя блистательным и приличным образом, — сказал Сатана с торжественным видом. — Вельзевул! В воздаяние знаменитых подвигов и беспримерной деятельности моего главнокомандующего на земле супружескими делами вели вызолотить ему рога.

Черти, содержащие стражу, схватили Фифи-Коко, отнесли его в геенну, всунули головою в печь и, раскалив ему рога до надлежащей степени, вызолотили их прочно и богато; потом пустили его в свет посевать дальнейшие раздоры между двумя полами рода человеческого.


Сатана отдал трубку, встал с престола, зевнул, потянулся и сказал:

— Уф!.. Как я устал!.. Как скучно управлять с благоразумием людскими глупостями!.. Теперь пойду гулять между огней в геенне, чтобы подышать свежим воздухом и полюбоваться приятным зрелищем, как жарятся люди.

И он ушел.

17 июня 1832



Загрузка...