В России истина почти всегда имеет характер вполне фантастический… Истина лежит перед людьми по сту лет на столе, и ее они не берут, а гоняются за придуманным, именно потому, что ее-то и считают фантастичным и утопическим.
В последние годы будто плотину забвенья вдруг прорвало: вышло один за другим несколько сборников дореволюционной русской фантастики, о коей раньше никто вроде бы и слыхом не слыхивал. Широкий читатель начинает осознавать, что к этой отрасли словесности причастны и Пушкин, и Лермонтов, и Тургенев, и Лесков, и Бунин, и… Десятки, сотни имен — от классических до ныне забытых. И вот уже издательство «Советская Россия» объявило подписку на двадцатитомник «Русская фантастика XI–XX веков». Но даже это событие затмилось в сознании тех, кто постарше, тремя громоносными известиями. Первое: опубликованы трехсоттысячным тиражом и в один день раскуплены «Сочинения Барона Брамбеуса» Сенковского. Второе: вот-вот появится на прилавках «Черная женщина» Греча, наполненный причудливыми видениями роман, над страницами которого проливали слезы наши прабабки. Третье: «Правдоподобные небылицы, или Странствия по свету в XXIX веке» вместе с некоторыми другими фантастическими поделками пресловутого Булгарина входят в состав его увесистого однотомника и тоже вскоре станут добычей воротил «черного рынка».
Чтобы читатели (те, что помоложе) уяснили, почему в сознании тех, кто постарше, реабилитация «пресловутой троицы» Булгарин — Греч — Сенковский сродни метафизическому чуду, попробую обратиться к собственному опыту. Четверть века назад, в бытность мою студентом Литературного института, попал я как-то на поэтический вечер. Помню, больше всего хлопков досталось тогда еще мало известному, а ныне уже утвердившемуся в массовом сознании литератору Н*. Под конец своего выступления он блеснул звонкой, но для меня дикою строфой:
И грозно летит отовсюду:
«К ответу мерзавцев привлечь!
Будь проклят, Сенковский — иуда!
Да сгинут Булгарин и Греч!»
Громом оваций выразил зал общее воодушевление против «мерзавцев». По окончании вечера, когда Н* сошел со сцены, я осторожно спросил его, в чем именно провинились перед нами, потомками, названные им писатели. К моему удивлению, поэт развернулся ко мне грудью, руку приподнял и, жестикулируя, громко ответствовал, так, чтоб слышали все: «Вам неизвестно, милостивый государь, что вся эта троечка была холуями у дубельтов и бенкендорфов! Что они писали доносы! Что Россия прокляла их еще при жизни!» Я был ошарашен таким натиском и молчал. О Булгарине и Грече знал я тогда позорно мало, кроме тех убийственных характеристик, что давали этим «ретроградам» преподаватели Литинститута, а вот с жизнью Сенковского познакомился как раз незадолго до описываемого вечера, притом сразу по двум книгам. Одна принадлежала перу Вениамина Каверина, а другая — Луиса Педротти, была опубликована на другой стороне земного шара, в Лос-Анджелесе. Об этих-то книгах и пролепетал я что-то такое Н*, который, как тут же выяснилось, оказался человеком запасливым. Выдернув из бокового кармана пестрого пиджака записную книжку, Н* мгновенно нашел нужную страницу и, не снижая тона, изрек: «Ведомо ли вам, что Николай Полевой уличил вашего Сенковского сразу в шести гнусностях? Загибайте пальцы, защитничек. Во-первых, в неуемной жажде барыша от продажи своих (и чужих) творений. Во-вторых, в порче русского языка. В-третьих, в писании развращающих и ругательских статей. В-четвертых, в грубом эмпиризме и практицизме. В-пятых, во всезнайстве и гордом самоуверении. И, в-шестых, в дерзости, самохвальстве и порче юного поколения». «Но Сенковского хвалили и Пушкин, и композитор Глинка, одобряли Белинский, Чернышевский», — попытался я возразить поэту, однако книжица была уже захлопнута, а ее владелец холодно со мною раскланялся.
Случай этот, при всей его курьезности, типичен и для не столь отдаленных времен. Когда в 1975 году кандидат филологических наук В. М. Гуминский попытался вставить в молодогвардейский сборник «Взгляд сквозь столетия» булгаринские «Правдоподобные небылицы», последовал окрик с таких административно-командных высот, откуда дважды об одном и том же не предупреждают… Более того, один преуспевающий фантаст спустя некоторое время обнародовал рассказ, где школьники следующего тысячелетия вызывают из тьмы забвения электронную тень Булгарина и учиняют оной допрос с пристрастием, — удалось-таки «к ответу привлечь».
Однако, как говорится, нет худа без добра: в том же «Взгляде сквозь столетия» В. М. Гуминский сумел напечатать «Ученое путешествие на Медвежий остров». Так спустя почти полтора столетия в России возродилась фантастическая проза обрусевшего поляка Осипа Ивановича Сенковского.
Потомок древнего шляхетского рода, Иосиф-Юлиан Сенковский родился в 1800 году в поместье неподалеку от Вильно. Еще в детстве у него выявились необыкновенные способности к изучению языков древности, а затем и восточных. В 1819 году студента Виленского университета послали углублять свои обширные познания на Восток. За два года путешествий по Турции, Сирии, Египту он столь преуспел, что писал изысканные стихи на арабском и турецком, свободно говорил на сирийском, персидском, новогреческом и многих других языках. Русская дипломатическая миссия взяла Сенковского на службу еще в Турции, а по приезде в Петербург (1821) он определен переводчиком в Коллегию иностранных дел. Еще через год он назначается профессором Санкт-Петербургского университета и за двадцать с лишним последующих лет внесет столь основательный вклад в изучение мусульманского Востока, что станет главою и основателем знаменитой школы русской ориенталистики.
Но вот парадокс! — академические лавры не так уж, видно, и прельщали Осипа Ивановича, если уже в 1823 году начинает он вращаться в литературных кругах, публикуя одну за другою «восточные» повести, причем не где-нибудь, а в декабристском альманахе «Полярная звезда». Кто его наставник в начале писательского пути? Другой обрусевший поляк, Фаддей Венедиктович Булгарин. Они познакомились еще в Вильно, но уже тогда о Булгарине ходили легенды: его отца сослали в Сибирь за убийство русского генерала Воронова, что не помешало сыну убийцы поступить в Петербурге в кадетский корпус, а по окончании оного стать лейб-гвардейцем, участвовать в походах 1805–1807 годов и в сражении под Фридландом. Затем возвращение в Россию, какая-то темная история, арест, перевод в драгунский полк, побег в Варшаву, служба (в составе польского легиона) у Наполеона, ознаменованная походами в Италию и Испанию, пребывание в корпусе маршала Удино, действовавшего в 1812 году на территории Литвы и Белоруссии против графа Витгенштейна, отступление во Францию, позорный плен, возвращение в Варшаву. В 1820 г. Булгарин приехал — теперь навсегда — в Петербург, вынашивая планы об издании журнала «Северный архив», о славе профессионального литератора. «Северный архив» начал выходить в 1822 г., а спустя три года Булгарин вместе с Николаем Гречем, обрусевшим немцем, принялся выпускать «Северную пчелу» — самую читаемую газету пушкинских времен. Популярность Булгарина с этой поры росла как на дрожжах, все зачитывались его повестями и романами, в общем, он стал кумиром непритязательной публики, разбогател.
Повлияла ли история фантастического возвышения Булгарина на честолюбивого Сенковского? Безусловно. Иначе трудно объяснить еще один парадокс: в начале 30-х годов он опять круто перекладывает руль собственной судьбы — профессор востоковедения становится еще и редактором «Библиотеки для чтения», «толстого» журнала, задуманного книгоиздателем Смирдиным как «журнал словесности, наук, художеств, промышленности, новостей и мод, составляемых из литературных и ученых трудов…» Успех нового начинания ошеломил всех — и ругателей его, и хвалителей. В новом массовом издании полновластно царил лишь один редактор Сенковский — ироничный, насмешливый, саркастичный, многознающий, проницательный, мгновенно улавливающий перемены в обществе. Он покушается на любые авторитеты, способен дурно отозваться о Бальзаке — а вскоре напечатать бальзаковскую повесть, сокращенную на треть! Рядом с творениями Пушкина, Жуковского, Вяземского помещал писания «корифеев вульгарного романтизма» — так сказать, все на продажу. «Пишите весело, — говаривал он авторам, — давайте только то, что общественный желудок переваривает». Раздраженный Гоголь сравнил Сенковского со старым пьяницей, который «ворвался в кабак и бьет, очертя голову спьяна, сулеи, штофы, чарки и весь благородный препарат», жаловался, что редактор «Библиотеки для чтения» «марает, переделывает, отрезывает концы и пришивает другие к поступающим пьесам». В ответ Сенковский объявил войну Гоголю, на что Николай Васильевич публично заявил о тождестве «Библиотеки…» и ультрамонархической «Северной пчелы». Вон, оказывается, откуда тянется миф о «презренном триумвирате», хотя Сенковский собратьев-литераторов в неблагонамеренности не упрекал, симпатий к жандармским начальникам не питал, а «Библиотека…» испытывала всегда жестокое давление цензуры.
Любопытно, что на страницах детища Сенковского публиковался как он сам, так и его двойник, литературный призрак — Барон Брамбеус. Еще в 1833 г. собранные под одной обложкой «Фантастические путешествия Барона Брамбеуса» успех имели немалый, а затем неоднократно переиздавались. Чем привлекала читателя «брамбеусиана»? Парадоксальностью. Ниспровержением привычных догм. Иронией вперемежку с самоиронией, пародией — с самопародией. Лучше всего это пояснить на примере «Ученого путешествия на Медвежий остров». Что это за странная фантазия у Барона? Как так? Еще не утихла скорбь по поводу кончины двух всемирно известных ученых, палеонтолога Жоржа Кювье и основателя египтологии Жана-Франсуа Шампольона-младшего, а уж Брамбеус позволяет себе высмеивать покойников!
Общество тех времен увлекалось «месмерическими опытами» на основе «животного магнетизма» и столоверчением, носились слухи о комете Галлея (или Беллы, или Вьелы), коя намерена «сделать удар в нашу бедную землю» и т. д. Отголоски этих слухов и этих увлечений явственны и в «Ученом путешествии на Медвежий остров». Но время, как известно, все ставит на свои места, и нынешний читатель замечает в первую очередь не «закусившую удила насмешку» (так отозвался о Сенковском Герцен), а картины гибнущего человечества. Да, вот какие случаются в литературе «перевертыши». В наш термоядерный век эта повесть предстала как одна из первых в мировой литературе антиутопий. Описание катастрофы, где сама планета сдвинулась в космическом пространстве так, что на месте прежнего Запада стал Север, вызывает в воображении отнюдь не удар кометы «в нашу бедную землю». Сенковский, как беспощадный патологоанатом, не боится приблизить к нам мертвое тело земли: волнуемые на поверхности воды странного вида предметы, темные, продолговатые, походившие издали на короткие бревна черного дерева, оказываются трупами воинов противоборствующих армий. Враги еще истребляли друг друга, когда грянула всеобщая катастрофа и умертвила тех и других, умертвила, перемешала, выбросив на скалу жалкий манускрипт — «Высокопарное слово, сочиненное накануне битвы для воспламенения храбрости воинов». Весьма современно и поучительно именно теперь, когда человечество начало осознавать возможность самоуничтожения…
«Ученое путешествие на Медвежий остров», «Большой выход у Сатаны» (здесь автор высмеивает неприязненное отношение николаевской администрации к революционным волнениям 1830 года в Европе), «Записки домового», «Превращение голов в книги и книг в головы» — примеры литературного гротеска. И понятно, почему подобный «грубый эмпиризм» и рационализм так раздражали Николая Полевого. Ведь знаменитый беллетрист, историк, критик, издатель журнала «Московский телеграф» был ярым поборником романтизма. Романтики верили безусловно в ощущения сверхчувственные, в существование некоей духовной субстанции, владычествующей бытием каждого. Подобная тяга к «таинственным стихиям» сопровождает всю историю нашей цивилизации, начиная с откровений орфиков (последователей учения Орфея), неоплатоников, пифагорейцев, Следующий пик интереса к «невещественным чудесам» пришелся на средневековье, а затем — на пушкинские времена. Фантастические повести Владимира Одоевского, Александра Вельтмана, Александра Бестужева-Марлинского явили целую галерею тем, образов, сюжетов, где так или иначе исследуется взаимосвязь двух миров — тустороннего (иррационального, стихийно-чувственного, метафизического) и сущего (материального, вещественного). Читатель вынужден постоянно выбирать между рациональным и сверхъестественным. Но интересно, что конфликта в его сознании не возникает, ибо двоемирие обычно присутствует на равных правах.
А как относится к этим крупным чувственным построениям Брамбеус? Ему что Пифагор, что китайский мандарин, что классицизм вкупе с романтизмом, что собственное детище ориенталистика, — над всем он потешается, все высмеивает беспощадно, всех мистифицирует, даже самого себя помещая в ад!
Но заметим: «Записки домового» породили целое направление в нашей прозе — исследование парадоксов общества глазами умершего. Достаточно вспомнить «Между жизнью и смертью» Апухтина, «Сон смешного человека» Достоевского, «Смерть Ивана Ильича» Толстого.
Но заметим: возмутившая хулителей Сенковского фраза «…я без сомнения буду колесован или удавлен в темнице, без огласки, на небольшой, но весьма уютной машине» сразу же вызывает в памяти у каждого из нас и «Процесс» Кафки, и «Приглашение на казнь» Набокова.
Но заметим: Михаил Булгаков не уставал восхищаться портретами четырех разных чертей в «Большом выходе у Сатаны» и не скрывал, что кое-что в «Мастере и Маргарите» навеяно образами «брамбеусианы».
Хотели того современники или нет, но, играючи, как бы мимоходом, с улыбочкой, ухмылочкой, Сенковский составил реестр всех пороков общества — здесь и лихоимство, и казнокрадство, и низкопоклонство перед Европой, и чиновная сытость и тупоумие. Составил в формах причудливых, ирреальных, но ведь и впрямь «в России истина почти всегда имеет характер фантастический».
В последние годы жизни Сенковскому предстояло испытать еще один парадокс: сама фантастика ворвется в его бытие. Он будет биться над созданием «оркестриона» — огромного, вровень с двухэтажным домом музыкального колосса, долженствующего заменить целый оркестр. И потерпит незадачу, и разорится, и снова начнет поправлять дела, блеснув в «Сыне Отечества» фельетонами «Листки Барона Брамбеуса», пока в марте 1858 г. нежданная смерть не прервет стремительный бег его пера. Пера основателя русской парадоксальной фантастики.
Современникам казалось, что он воюет с ветряными мельницами. Никто, кроме него, не подозревал, что внутри этих мельниц беспощадно действует хитроумная система «из зубчатых колес, поршней и вертящихся камней», — система, олицетворяющая земное зло.
Одинокий стрелок победил в этой борьбе.
Но о его победе мы узнаём полтора столетия спустя.
Юрий МЕДВЕДЕВ