По козырьку над входом в управление полиции лупил дождь. Я подрулил как можно ближе, заглушил мотор, выпрыгнул наружу, в два скачка пересек зону, которую простреливали небесные хляби, и толкнул стеклянную дверь. Сидевшие за приемной стойкой девицы сомнамбулически взглянули на мокрого гайдзина и уткнули свои носы обратно в бумажки. Я подошел к той, что выглядела серьезнее других.
— Здравствуйте. Мне тут повестка пришла…
С минуту она вдумчиво изучала мою повестку, водя по иероглифам карандашом. Затем подняла на меня вопросительный взгляд.
— Видите ли, штраф я уже заплатил. Разве это еще не все?
— Подождите пожалуйста, — сказала девица и удалилась в глубину служебных помещений. Минуты три я созерцал настенный календарь с фотографией августейшей четы на Всеяпонском Совещании по безопасности движения. Их Величества глядели на меня ласково и вместе с тем строго.
Когда девица вернулась, за ней следовал важный полицейский чин в синем мундире.
— А-а-а! — радостно закричал он, увидев меня. — Давно не виделись!
— Давно, — повторил я растерянно, пытаясь вспомнить, где мы с ним могли видеться.
— Как здоровье? — участливо осведомился он.
— Спасибо, хорошо. А ваше?
— Да как сказать… Поясница немного… Это от погоды. Дело-то к зиме идет, правда же?
— Да, — согласился я. — Дело идет к зиме.
— Что ни день, то холоднее.
— Совершенно верно.
— А еще недавно тепло было.
— Точно.
— Вот, скажем, неделю назад, когда я вас ловил, очень хорошая погода была.
— Как?
— Я говорю: хороший день был, когда я вас поймал за превышение.
— А, ну да… Вы тогда еще в фуражке были…
— Прошу садиться.
— Не ожидал вас тут увидеть. Думал, вы только на улице работаете.
— Когда погода хорошая, то на улице. А когда плохая, то здесь.
Будь он в фуражке, я его, конечно, узнал бы. Этот страж японского закона заинтриговал меня еще тогда — я никак не мог понять, кого он мне так напоминает. С чьего портрета утащил он этот мясистый с горбинкой нос, лесистые брови холмиком и дырочки глаз, с трудом проколупанные в перепаханном жизнью лице. Только теперь, когда он степенно опустился в кресло, поместив обширный живот между двух натруженных колен, и улыбнулся мне доброй хитроватой улыбкой, — я вспомнил. Ну конечно же, передо мной сидел вылитый Леонид Осипович Утесов на склоне лет. Именно таким я успел запомнить великого артиста, один раз виденного мною в глубоком детстве в передаче «Голубой огонек».
— Как подруга? — спросил он.
— Какая подруга? — не понял я.
— Ну, гаруфрэндо! Которая с тобой ехала. — Он поднял руки и запрокинул голову назад, изобразив сладкую истому спящей Венеры. Так в его воспоминаниях выглядела Дженни, загоравшая на травке у машины, пока он тиранил меня со своим протоколом.
— Это не совсем гаруфрэндо. Так, знакомая…
— Знакомая, — повторил он и расплылся в улыбке, точно готовый запеть «Как много девушек хороших». — Американка?
— Англичанка.
— Замечательно! Вы тогда как доехали? Без происшествий?
— Да, все нормально. Я, вообще-то, по повестке…
— Это не сюда повестка. Это в префектуральный центр.
— А зачем?
— Так ведь тут написано: для приостановки действия водительских прав.
— Как это? В суде мне сказали: штраф, пятьдесят тысяч. Я заплатил…
— Штраф — это само собой. Это по другой линии. Штрафы идут в бюджет. А мы занимаемся правами.
— На какой же срок мне их приостановят?
— Не знаю. Это там будут решать. Может, на месяц, может, на два. А может, на полгода.
Эх, Дженни, подумал я. «Катались мы с тобою, мчались вдаль с тобой»…
— Сильное превышение, — объяснил он. — Больше тридцати километров. — Весной было еще одно, поменьше, вот отметка.
— Помню, — сказал я. — Пятнадцать тысяч.
— Тогда тоже с англичанкой ехал? — спросил он и хитро сощурился. Он был большой психолог. Он почти угадал.
— С канадкой, — ответил я.
— Вот видишь… Теперь ничего не поделать. Закон! Дорогу знаешь?
— Тут карта нарисована, найду…
— Обратно тебе нельзя будет рулить. Ты уже без прав будешь.
— Как же быть?
— Возьми кого-нибудь. Гаруфрэндо возьми. — Он снова изобразил Венеру. — Пусть она тебя обратно отвезет.
— Она работает утром. Ей никак.
— Ну, возьми кого-нибудь другого. У тебя что, друзей нет?
— Все работают, — сказал я. — Поеду на автобусе. Туда автобус ходит?
— Ходит, только не так рано. Тебе ведь к восьми тридцати.
— А поезд?
— Сейчас узнаем. — Он подозвал одну из девиц. — Глянь-ка поезд на завтра.
Девица порылась в своих бумажках, нашла расписание и принялась водить по нему мизинчиком вправо-влево. Инспектор покосился на нее, нетерпеливо поерзал, затем наклонился вперед, поманил меня и зашептал:
— Ты это… Садись, да поезжай. Тут ведь недалеко, за полчаса доедешь. Только не паркуйся у них под окнами. В сторонке где-нибудь. И не гони, а то опять поймают, и тогда кранты.
Я смотрел на него недоверчиво. Видя мои колебания, он ободрительно подмигнул мне всем своим мужественным лицом.
— Да ничего страшного, все так делают! Нормально!
Это звучало примерно так же, как если бы Леонид Осипович Утесов, отыграв идеологически выдержанную программу из Соловьева-Седого и Дунаевского, на прощание забацал песню про двух урканов с одесского кичмана.
— Поезд очень неудобный! — сообщила девица.
— А нам его уже не надо! — весело ответил инспектор. — Разобрались!
Поднявшись со стула, он протянул мне обратно мою повестку, отечески оглядел меня с головы до ног и с мягким нажимом повторил:
— Не гони!
Идя к дверям, я чувствовал на затылке ласковый напутственный взгляд Императорских Величеств.
Стрелка спидометра держалась на пятидесяти. Дворники неспешно разгоняли влагу с лобового стекла. Я двигал рулем и размышлял.
Кто даровал представительницам западных демократий эту колдовскую власть над моим автомобилем? И кто лишил такой власти дочерей азиатского континента? Почему, стоит мне взять в салон американку или уроженку туманного Альбиона, как меня тут же стопорят за превышение скорости? В то время как коренных жительниц здешних мест я могу загрузить хоть полдюжины, без малейшего ущерба для водительских прав и кошелька. В чем тут закавыка?
Проще всего было бы малодушно свалить все на полицейских, обставив дело так, будто бы две иностранные физиономии за лобовым стеклом раздражают их сильнее, чем одна. Но трезвый взгляд свидетельствовал, что другие гайдзины преспокойно разъезжают на своих автомобилях с женами и детьми, а штрафов платят не больше моего. Или даже не платят вовсе.
Оставалось признать, что причина лежит в физиологии. Желаю я того или нет, но сидящая рядом леди с берегов Гудзона или Темзы всякий раз бомбит меня какими-то особыми флюидами, от которых во мне просыпается джигит и нарушитель. С другой стороны, почему мой джигит не просыпается в иных ситуациях? Почему он молчит в ответ на японские флюиды? Не означает ли это наличия во мне какого-нибудь скрытого, латентного расизма? Если так, то с этим нужно бороться. Нужно выдавливать из себя расиста. Нужно посадить в машину японку, выехать с ней на хайвэй и выжать сто семьдесят. Жаль, что у меня сегодня отберут права — придется ходить расистом лишний месяц, а то и больше.
Впрочем, нет. Если бы дело состояло только в принадлежности к европейской расе, то сюда подпадали бы и соотечественницы. Но они сюда не подпадают. Взять хотя бы Шишкину — ни единого разу не будила она во мне внутреннего джигита. Она, скорее, будила во мне внутреннего евнуха. А внутренний мой джигит имеет подозрительную англосаксонскую ориентацию. Следовательно, никакой это не расизм. Это гораздо хуже — это низкопоклонство перед Западом.
Точно. Вот, скажем, под какую музыку я сейчас еду? Под сборник лучших песен Бориса Мокроусова в исполнении моего друга Потапова. С этой музыкой стрелка держится на пятидесяти километрах и даже норовит съехать на сорок. А если вынуть Потапова и засунуть какого-нибудь Ван Халена, или Роббена Форда, или, там, Чаку Хан, — стрелка моментально подскочит до семидесяти. Если же к музыке присовокупить разбитную западную леди, которая будет подпевать, подщелкивать пальцами и косить на меня веселым глазом, — то тут уж и сотней не обойдется, тут уж подымай до ста двадцати и жди, пока на дорогу выскочит Леонид Осипович и замашет своей дурацкой палкой.
Стало быть, надо бороться с низкопоклонством. Надо навести порядок в бардачке с кассетами. Выкинуть оттуда все эти буги-вуги с фанки-блюзами, все эти рокабилли с босановами, весь трэш и весь гранж, всю самбу и всю румбу. А взамен наложить Александры Пахмутовой, Ивана Козловского и Юрия Богатикова. Тогда появится шанс на то, что подруга соскучится, заклюет носом, вместе с ней закемарит мой внутренний джигит, — и тогда я протелепаю мимо полицейского поста вызывающе медленно, пристегнутый на все ремни и пуговицы, скалясь инспектору в открытое окно и глуша его песней «Валенки» в исполнении Лидии Руслановой.
А протелепав, на прощание бибикнув и скрывшись за поворотом, — я сброшу валенки в бардачок и заведу третий альбом Лед Зеппелин, который открывает знаменитая «Immigrant Song», «Песня гайдзинов». И, когда призывно загрохочут барабаны великого Бонзо, я пришпорю дроссель, взнуздаю бензонасос, хлестну коленвал, пригнусь в галопе — и поймаю левым виском обжигающий взгляд пробудившейся спутницы.
Так вырастает Пирамида Хеопса перед взором изумленного бедуина. Так моряк-подводник в ужасе отшатывается от перископа, вплотную увидав обшивку вражеского крейсера. Так возник передо мной, явившись из дождя и тумана, Префектуральный Центр Водительских Прав.
Это был гибрид Пентагона и Кремля. Многоэтажная громада из серого бетона с прилепившейся к ней гигантской каланчой в стиле ложного барокко. Казалось, ландшафт трещит и стонет под железной пятой этого архитектурного монстра, подмявшего под себя рисовые поля и огороды с редькой. Рассыпанные окрест фермерские домишки в ужасе взирали на непрошенного гостя, но не находили в себе моральных сил попросить его вон. Там и сям между домишками спрятались и затаились автомобили нарушителей. Они думали, что с каланчи их не видно.
Приехал я поздновато — все мыслимые и немыслимые потайные места были забиты. Оставлять машину где-нибудь совсем далеко означало бы вымокнуть под дождем и опоздать. Поплутав по местности минут десять, я отчаялся, произнес волшебное слово «авось» и зарулил на стоянку Центра. Она была наполовину заполнена автомобилями предусмотрительных граждан, приехавших со своими женами, друзьями и гаруфрэндами. Я встал поближе к выезду, под самой каланчой, уподобясь птичке, которая ковыряется в зубах у бегемота.
За двойными стеклянными дверями меня встретила шеренга из четырех недурных собой молодых гаишниц. Радушно и синхронно поприветствовав меня, они задали вопрос:
— Лекцию слушать будете?
— А что, обязательно? — поинтересовался я.
— Все слушают.
— И это долго?
— Три часа.
Чуть поколебавшись, я согласился. Как-никак, после лекции я выйду на улицу в толпе. За толпой уследить труднее. Меньше риска. А три часа вытерпеть можно.
Гаишницы выделили из своего состава провожатую, которая отвела меня на второй этаж, к окошечку с надписью «Касса».
— Тринадцать тысяч иен, — сказало окошечко.
— За что?
— За лекцию.
Скрипнув зубами, я заплатил. В следующем окошечке у меня изъяли права, еще в одном — дали заполнить анкету. Провожатая довела меня до лекционного зала, вручила жетон с номером 205 и распрощалась. Я отыскал двести пятое место, уселся за парту — и лекция началась.
Широкий амфитеатр лекционного зала сходился уступами к кафедре. Нарушители заполнили его равномерно и плотно. Сразу несколько полицейских чинов, рассредоточенных по периметру, держали аудиторию в поле зрения. Вид у них был строгий, доброжелательный и неподкупный. Они вели себя подчеркнуто статично и скромно, они работали кордебалетом, оттеняющим достоинства солиста. А солист — тот старался за десятерых.
Это был настоящий Аркадий Райкин. Он показывал сразу всех и вся. Он был водителем и регулировщиком, грузовиком и мотоциклом, светофором и шлагбаумом, ревом мотора и визгом тормозов. Он крутил руль и выжимал газ, играл в мячик на проезжей части и перебегал на красный свет, давил пешеходов и бывал задавлен сам. Он последовательно перевоплощался в разудалого лихача, горького пропойцу, невнимательного чайника и злостного хулигана — чтобы затем предстать перед нами в облике сурового инспектора, нахмуренного врача, рыдающей жены и растерянных соседей. Театр Кабуки дорого заплатил бы за такого многогранного артиста — но здесь, видимо, платили больше.
Призрак великого русского сатирика витал над кафедрой целых полтора часа.
«В Греческом зале, в Греческом зале… Тьфу-тьфу-тьфу, извините, я на вас наплевал… Я плохо кофорю по-русски, я приехал сюда из Петрозафодска… Езда со скоростью — поверьте! — почти всегда пдиводит к смедти… Ах, Аполлон, ах, Аполлон!..»
Объявили десятиминутный перерыв. Благодарная публика наградила оратора аплодисментами, зашебуршалась и потянулась к дверям. Я тоже счел за благо слегка размяться. Заполнившие коридор нарушители чиркали зажигалками и выпускали в кондиционированный воздух мутные табачные выхлопы. Сквозь дым виднелись автоматы с питьем. Пробившись сквозь толпу курильщиков, я сунул в щель три дырявые монетки по полсотни иен и заполучил банку кока-колы. Она была увесистой и запотевшей. Из дырки, как из сопла огнетушителя, хлынула бурая пена. Я с хлюпом подобрал ее губой, втянул жидкости, дал погулять во рту и отправил внутрь.
Курильщики продолжали чадить. Они делали это отрешенно и задумчиво. Дым окутывал их седеющие головы и серые пиджаки. Картинка была бы черно-белой — если бы не единственное цветное пятно.
Пятно находилось в двух метрах от меня и тоже предавалось табакокурению. Сигарета смотрела вверх, будучи небрежно зажата пальчиками, ногти на которых были покуда короче самой сигареты, но по мере докуривания грозили стать длиннее. Изумрудно-ядовитую зелень ногтей оттеняли многочисленные колечки — блестящие и тускловатые, с камушками и без — на одном лишь мизинце я насчитал их три штуки. Дальше следовали браслеты, доходящие до бицепса. Они строго соответствовали семи цветам радуги, но шли вразнобой — «фазан знать желает, охотник сидит каждый где». Их мельтешня находила успокоение на плече, где притулился маленький скорпиончик, вытатуированный в скромной палитре трех цветов светофора.
Я отхлебнул еще кока-колы и продолжил осмотр. Самое интересное располагалось внизу — там, где кончались ноги. Они кончались сантиметров за тридцать до пола, а дальше шли платформы. Хотя это уже были никакие не платформы — это были самые настоящие ходули. Они занимали половину от высоты сапог. Верхняя же половина имела раздутый клоунский носок и шнуровку по всему голенищу. Все это сообщало обуви модный и современный вид. Из сапог выглядывали две худые ноги, которые причудливыми линиями тянулись вверх, исчезая под оранжевой мини-юбкой. Затем из юбки выныривали несколько сантиметров открытого живота, уходившие под розовую маечку. Поперек маечки, на ровной, ничем не возмущаемой поверхости, размашистыми синими буквами было начертано:
DON’T FUCKING!!!
KILL YOUR SELF!!!
Я набрал полный рот кока-колы и с полминуты пялился на диковинную надпись, пытаясь проникнуть в ее смысл. У меня ничего не получилось. Тогда я проглотил колу, и перевел взгляд чуть выше. Глаза тут же запутались в бусах и ожерельях. Ниточки и шнурочки, цепочки и ремешочки, крестики и пацифики, камушки и ракушки — все это составляло какой-то единый большой колтун. Выбивался из колтуна только сотовый телефон, который свисал до самого пупа.
Обладательница всего этого хозяйства не обращала ни малейшего внимания на мой сверлящий нескромный взгляд. Устремив к потолку граммофонные раструбы накладных ресниц, она чувственно выпячивала перламутрово-сизые губы, жадно охватывала ими сигаретный фильтр, истово затягивалась и расслабленно выпускала струйку дыма. Ничего значительнее, выше и чище этого процесса для нее на текущий момент не существовало. Только так надлежало курить девушке из породы гангуро.
А она была настоящей гангуро. Строго говоря, ее гангуровость бросалась в глаза мгновенно, значительно быстрее, чем все браслеты, ракушки, ходули и скорпионы, вместе взятые. Ибо так уж инертно наше сознание, так уж плохо мы поддаемся императивам цивилизации и политкорректным уговорам, что по старинке норовим подметить в человеке не что-нибудь этакое важное, а всего лишь цвет его кожи. Сначала цвет кожи, а уже потом — какие на человеке татуировки и на каких он передвигается ходулях. В нас еще очень много латентного расизма.
Генетически она принадлежала к желтой расе. Но слово «желтый» имело к ней не больше отношения, чем слово «белый» имеет к белому вину. Ее руки, ноги, лицо и живот были выкрашены в цвет кофе с капелькой молока. Будь она лошадью, ее отнесли бы к саврасым — или даже гнедым. Загореть до такой степени можно было только за год непрерывного лежания на песке Сахары — либо за несколько сеансов облучения в солярии, с продуманным наложением специального крема. Вторая версия казалась более убедительной. Сахара была далека, а солярии — близки и многочисленны, особенно теперь, в пору триумфального шествия этой странной моды.
С тех пор, как гангуро-гару, «чернолицые девушки», замелькали на улицах японских городов, я много раз задавался вопросом об их идеологических корнях. Какая сила бросала десятки тысяч молодых девок под кварцевые лампы? Что они хотели этим выразить? Под кого шел закос? Я приставал с расспросами к самым разным людям, которые казались мне сведущими — и всякий раз получал разные ответы. Одни усматривали в этом феномене таинственный зов Африки, находя его то в темнокожей супермодели Наоми Кэмпбелл, то в музыке хип-хоп. Другие ссылались на поп-звезду Намиэ Амуро, окинавскую внучку итальянского дедушки, которая первой додумалась чернить лицо и осветлять губы, становясь похожей на негатив. Третьи многозначительно произносили: «Мода!» — и постукивали себя пальцем по лбу. Единого мнения не наблюдалось.
Теперь, увидев перед собой этот замечательный экземпляр, я вновь задумался. Дело в том, что экземпляр имел в своем строении одно заметное отличие от виденных мною ранее. Попадавшиеся мне доселе чернолицые девушки меняли цвет не только кожи, но и волос. Для достижения полной негативности волосы обесцвечивались, делались рыжими, льняными, седыми, а как редкий случай — синими. У этой же волосы не просто оставались черными — они еще были заплетены в полсотни растаманских косичек. Само по себе это не было чем-то невиданным — мне приходилось встречать японок, фанатеющих от Боба Марли и ходящих круглый год в бесформенных вязаных шапках. Ничто не мешало им для полноты имиджа добавить косички — и некоторые действительно добавляли. Но только косички, не загар! Ни единого разу я не видел, чтобы самозабвенная любовь к ямайским ритмам сопрягалась бы с эстетикой гангуро.
Теперь же новый поворот темы ставил все на свои места. Африканская версия обретала логическую завершенность. Черная музыка — черная кожа. Мы будем слушать и будем загорать. Черные братья заплели дреды — мы тоже заплетем. Черные сестры высоки ростом — ничего, встанем на ходули и сравняемся. А когда выбелим губищи синей помадой — то вообще станем как вылитые, родная мать не отличит. Такая последовательность мыслей была мне вполне понятна и даже чем-то симпатична.
Конечно, частный случай мог и не отражать сути всего явления. Даже наверняка он ее не отражал. Ведь тысячи других девиц ходили рыжими, а косички видали в гробу. Но то были девицы, тупо следующие моде, с вялым воображением и боязнью оказаться «не как все» — а тут передо мною стояло и курило живое воплощение независимой мысли, олицетворенный вызов стадному инстинкту, ходячая модель нонконформизма и преданности идеалам. Каждая ее косичка кричала, что любимой музыке можно и нужно отдать решительно все — вплоть до расовой самоидентификации. Каждая ее затяжка раскачивала межкультурные барьеры и сдувала с мозгов пену национальных предрассудков. И с каждым глотком кока-колы я проникался к ней все большей и большей симпатией.
К последнему глотку сигарета в ее пальцах стала короче ногтей. Вертя в руках пустую банку, я шагнул к мусорному контейнеру, прицелился — и неожиданно встретился с ней глазами.
— Хеллоу, систер! — сказал я.
Она вынула сигарету изо рта и посмотрела на меня, как самурай на вошь. Мастью я определенно не вышел. Тут требовалось быть гнедым — а я был каким-то чалопегим. Не помогла ни кока-кола, ни улыбка до ушей.
Окурок полетел вслед за банкой. Она похлопала ресницами, словно прогоняя нелепое виденье, потом легонько оттолкнулась от стены и двинулась обратно в зал, куда уже порулили отдохнувшие нарушители. Ее походка напоминала игрушечного бычка на наклонной доске.
Публика заняла места — и снова начался театр эстрадных миниатюр.
«Давайте же с вами рассмотрим, как он устроен — этот Проклятый Самогонный АППАРАТ!.. Это ж двадцать два бугая!.. Кто свистнет, кто звякнет, кто стукнет, кто брякнет… Вкус — спецфицкий!»
Лектор был упоен и блистателен. Аудитория внимала ему, затаив дыхание.
«Тут у меня и с конусом, и со змеевиком… Балеринушка-лошадушка, крокодил кривоногий… Ты привяжи к ней динаму, пущай ток дает!.. Родил — на том спасибо!.. И мы кидаем эти снасти в воду, и динамит взрывается…»
Еще полтора часа пролетели, как соловей над Камой. Сорвав напоследок бурную овацию, лектор уступил кафедру главному церемонимейстеру, который объявил перерыв на обед. После обеда надлежало разбиться на группы и приступить к сдаче экзамена.
Несколько сбитый с толку известием об экзамене, я позволил толпе подхватить себя и унести в сторону столовой. Там потчевали комплексными обедами. Сидя над своим подносом и вдыхая пар, поднимавшийся из плошки с рисом, я краем глаза следил за давешней чернолицей нарушительницей в другом конце зала. Было видно, как непросто ей при таких ногтях держать палочки.
Экзамен начался с психологического тестирования. Вся наша группа сидела, высунув языки, и письменно отвечала на каверзные вопросы.
«Существенна ли для вас марка вашего автомобиля?»
«Помните ли вы наизусть технические характеристики двигателя?»
«Ограничены ли возможности вашей машины качеством японских дорог?»
«Считаете ли вы, что быстрое автовождение повышает вашу сексапильность?»
Я раскусил их коварный замысел и на все вопросы отвечал отрицательно.
«Заносит ли вас на поворотах?»
«Не заносит».
«Знакома ли вам фамилия Шумахер?»
«Незнакома».
«Вы ненавидите пробки?»
«Я их люблю».
Наши листочки собрали и унесли, а нас запустили в специальный зал и рассадили на тренажерах. Они были словно выпилены из настоящих машин весьма дорогостоящих марок — только вместо лобового стекла висел дисплей.
По команде экзаменатора я завел мотор и как бы тронулся. По дисплею побежала разметка. Вдали на краю тротуара стояли две фигуры. «Это неспроста», — подумал я и сбавил скорость. Решение оказалось верным. Едва я подъехал к ним поближе, как они со всей дури кинулись мне под колеса. Я врезал по тормозам и уберег их от верной смерти. Тем временем с соседних тренажеров доносились стуки и крики — виртуальные самоубийцы гибли под колесами тех тестируемых, чья реакция была хуже.
«Каково ей с ее ходулями жать сейчас на педали?» — подумал я.
Второе и третье задание касались маневрирования. Они были проще и крови не вызвали. Сложным оказалось четвертое. Выполняя его, я должен был подъехать к перекрестку и повернуть направо. Сделать это мешал огромный встречный грузовик, который следовало пропустить. Он стоял с той стороны перекрестка и трогаться не желал. Я мигнул ему фарами. Он мне тоже мигнул. Я бибикнул. И он бибикнул. Я махнул рукой. На повторение этого действия его электронных мозгов не хватило. Мои товарищи уже все с грохотом поразбивались и ждали меня. Грузовик все не двигался. Тогда я осторожненько газанул и медленно начал входить в поворот перед его носом. В ту же секунду из-за грузовика вылетел шальной мотоциклист, тупо стукнулся об меня и картинно растянулся на асфальте. Экзамен завершился.
Нас снова завели в лекционный зал и велели ждать. Мощные компьютеры обрабатывали наши данные. По каждому из нас вычислялся индекс лихачества и коэффициент пофигизма, градус антипешеходности и степень тормознутости. Строились таблицы, и рисовались графики. Результаты заносились в базу данных. Мы терпеливо ждали.
Наконец, в дверях появился гонец с охапкой распечаток. Их раздали по рукам. В моей анализировались причины аварии — компьютер полагал, что я должен был трогаться еще медленнее. Спорить с компьютером не хотелось. Тем более, что оценку он мне поставил не самую низкую.
На кафедру взошел очень важный гаишник — видимо, изрядный чин.
— В соответствии с параграфом восемь статьи сто третьей Правил Дорожного Движения, — сказал он со значительностью, — нарушители, прослушавшие лекцию и сдавшие экзамен, лишаются прав на укороченный срок. А именно: на один день. Раздача прав состоится сию же минуту.
Это было для меня неожиданным и приятным сюрпризом.
— Цугава Кацуо Сан! — возгласил гаишник первое имя.
С задних рядов к кафедре просеменил седовласый дедушка. Он принял вожделенную карточку, поклонился и заспешил к выходу.
— Сагава Мацуо Сан!
Из второго ряда вынырнул чернопиджачный клерк с волевым подбородком, получил права и исчез в дверях.
— Агава Нацуко Сан!
Над рядами причесанных голов выросла расхристанная метелка ямайских дредлоков. Чернолицая девушка по имени Нацуко, осторожно перебирая ходулями, начала опасный спуск вниз по ступеням амфитеатра. Неловкое падение с вывихом голеностопного сустава было так близко, так грубо и зримо, что весь зал следил за ней с замиранием. Свой путь она проделала почти безупречно — лишь один раз ей пришлось ухватиться за чей-то стол, едва не обломав ногтей. Пластиковая карточка стала ей наградой за смелость и ловкость.
Дойдя до следующего имени, гаишник насупился, наморщился, покрутил головой, подвигал губами. Потом медленно произнес:
— Уадыму Суморэнсуки Сан…
И растерянно оглядел аудиторию.
— Хай! — воскликнул я, сбежал вниз и встал перед ним навытяжку.
— Вот, пожалуйста, — протянул он мне права. — Будьте осторожны.
— Спасибо. Уже можно водить?
— Можно. С завтрашнего дня.
— А сегодня?
— Сегодня нельзя. Вот, тут у вас отметка стоит.
— А… Понятно…
Он нахмурился, напыжился — и со всей возможной вескостью повторил:
— Сегодня — НЕЛЬЗЯ!!!
Его строгий взгляд чуть не прожег мне дырку во лбу.
Моя серебристая «Хонда» ждала меня у подножия каланчи, после дождя вся покрытая блестящими капельками. Садиться за руль я не торопился — ждал, пока стоянка заполнится народом, сделав меня незаметнее. Амнистированные нарушители мало-помалу вылезали на улицу. Кто уходил в поля и огороды, кто собирался у остановки автобуса, кто ловил такси. Иные звонили женам и гаруфрэндам с просьбой приехать и забрать.
Пока их не накопилось в достаточном для маскировки количестве, я изучал каланчу. Ее функциональное назначение было мне совершенно непонятно. Стены состояли из бетонных блоков с квадратными отверстиями, сквозь которые виднелась лестница, спиралью уходящая ввысь. На нее хотелось подняться — но специальная надпись запрещала посторонним вход внутрь. Что делали внутри непосторонние, оставалось загадкой — ведущую к лестнице дверь явно не открывали целую вечность. На двери висел заржавевший амбарный замок, а сама она была вся исписана похабными иероглифами. У огороженных палисадником стен во множестве валялись окурки и банки из-под кока-колы.
Я поразмышлял о тщете глупых устремлений нашего железобетонного века. О технократическом безумии и о забвении святынь. Здесь мог бы сейчас стоять деревянный синтоистский храм и торговать амулетами от дорожно-транспортных происшествий. На замок его не запирали бы, а вокруг бы не гадили. Бросали бы пятачки, дергали бы за веревочку, общались бы с богом дорожного движения. А потом, умиротворенные и тихие, рулили бы восвояси — медленно и ненапряжно, без амбиций и претензий, без суетных помыслов о кубиках и лошадиных силах.
Увы нам, заблудшим. Увы, богооставленным. Наш удел — не пятачок и не веревочка. Наш удел — тринадцать тысяч иен за выступление Аркадия Райкина и бетонная каланча, от которой хочется убежать на пятой передаче, у кого она есть. А у кого нет — тихонечко уползти на цыпочках. Чтобы не поймали и не опустили на новые тринадцать тысяч.
Боги не живут в башнях из бетона. Боги могут жить только в одноэтажных деревянных строениях. Это понимали даже древние. А нынешние архитекторы этого не понимают. У нынешних архитекторов одна забота — освоить проектные деньги. Храм ты строй хоть из палисандра — всего фонда не освоишь. А тут одна каланча, и бабки подбиты. И никому нет дела до того, что бог дорожного движения летает по небу бездомный.
Я взглянул на небо. Бога спрятали тучи. Каланча нависала надо мной, как голова бронтозавра. На выход мимо меня двигались машины, ведомые женами и гаруфрэндами. В окнах главного здания ничего подозрительного не наблюдалось. Пора было садиться и ехать.
На самом выезде со стоянки мне пришлось затормозить. Где-то впереди зажегся красным светофор и остановил всю цепочку. Его было плохо видно, и я высунул голову в окно. Но увидел совсем другое.
У края дороги стояла чернолицая девушка по имени Нацуко и звонила по сотовому телефону. От меня до нее снова были два метра — и с них я разглядел пупырышки гусиной кожи на ее оголенном животе. Она мерзла. Губы из сизых превратились в белые. Сочленения ног с ходулями тряслись, как колени штангиста. Даже трехцветный скорпиончик на ее плече — и тот съежился от холода.
Девушки гангуро исповедуют и провозглашают вечное лето. Но в гористых районах северно-восточной Японии очень непросто следовать этому девизу. Поэтому здесь они встречаются реже, чем на равнинах юго-запада. А те, которые встречаются — настоящие подвижницы, готовые заживо замерзнуть. Под метелью, под наледью, под минус десятью — у них вечное африканское лето. Мини-юбка навсегда.
Телефон у нее не отвечал. Она оторвала его от уха, потыкала в кнопки суставом согнутого пальца, снова приложилась — бестолку. Абонент вымер как вид. Дрожа всеми своими колечками, цепочками и косичками, она затравленно повела вокруг взглядом — и наткнулась на меня.
— Садись! — сказал я. — Подвезу.
На мгновение она перестала дрожать, так сильно я ее удивил. Тем временем светофор сменился на зеленый, и поток тронулся. Впереди образовалась брешь.
— Садись, — повторил я. — Холодно ведь!
Она затряслась пуще прежнего. Сзади бибикнули. Я проехал несколько сантиметров и снова встал.
— Поедешь?
Она двинулась походкой зомби вокруг моей машины. Я открыл ей дверь. Она села, втянула внутрь ходули, захлопнулась — и мы стартовали.
— Тебя везти-то куда? — спросил я.
— Курить можно? — был ответ.
— Можно.
Дрожа ногтями, она воткнула сигарету меж одубевших губ и судорожно щелкнула зажигалкой.
— Куда ехать? — повторил я вопрос.
Она затянулась, медленно повернула голову в мою сторону, два раза хлопнула ресницами и сказала:
— Вот скотина какая…
— Кто? — не понял я.
— Бойфрэндо.
— Не приехал за тобой, что ли?
— Ага… Убью гада.
— Ты где живешь?
Она снова затянулась, немного подумала и сказала:
— А ты где?
Единственно верный ответ сразу пришел мне в голову.
— У жены.
— М-м-м-м-м… — понимающе промычала она и еще раз затянулась.
Из динамиков лились звуки гармошки.
— Милый мой живет в Казани, — голосил Потапов, — а я на Москве-реке…
— Слушай, — сказал я ей. — Может, тебя до бойфрэнда подкинуть? Раз уж ты его убивать собралась. Я бы тебе помог…
— Зараза! — крикнула она, схватила сотовый и опять принялась звонить. И опять безуспешно. Бойфрэндо куда-то подевалось.
— А куда мы едем? — спросила она, выключив телефон.
— А куда тебе надо?
Ответ потребовал некоторого времени.
— Поедем караоке петь, — объявила она после раздумья.
— Нет, — сказал я. — Не пою, безголосый.
— Тогда поедем гамбургеры есть.
— Обедали же недавно!
Она посмотрела на меня разочарованно.
— Ты скучный… У тебя квартира с телевизором?
— …Об Ванюше размечталась, — горланил Потапов, — до Казани доплыла!..
— С телевизором, — сказал я.
— Это кто поет?
— Мой друг.
— А хип-хоп у тебя есть?
— У меня есть песня «Убили негра».
— Фу!
— Поищи сама, — я махнул рукой в сторону бардачка. — Может, найдешь чего.
При попытке открыть бардачок у моей попутчицы отклеился ноготь. Бормоча ругательства, она полезла его искать. Плечи провалились меж двух коричневых коленок, торчащих высоко, как у сверчка. Косички свесились до самого коврика. Доносилось пыхтение и жалобы.
Я тем временем вырулил на широкую и прямую четырехполосную дорогу. Каланча давно скрылась из вида. До дома оставалось минут двадцать. Все шло нормально.
Ноготь не отыскался. Девушка по имени Нацуко вернулась в вертикальное положение, несчастная и надутая. Взглянула на дорогу, потом на меня, потом на спидометр.
— Медленно едешь!
— А зачем быстрее?
— Люблю, когда быстро. И бойфрэндо любит.
— А я не люблю.
— Скучный ты какой-то…
— Лучше скажи, куда тебя везти.
Она не ответила. Она безотрывно смотрела на дорогу, точно силясь что-то разглядеть. И вдруг прошептала:
— Солнце…
В сотне метров впереди кончалась тень от тучи, под которой мы ехали. Дальше начиналась солнечная полоса — мы должны были въехать в нее через считанные секунды. Но не тут-то было. Туча плыла по небу с той же скоростью, что и мы. Размытый край тени улепетывал от нас, как фантик на веревочке. Дитя лета, сидевшее рядом со мной, не могло выдержать этой пытки. Оно обратило ко мне свои глаза — и в этих напомаженных, оклеенных ресницами и присыпанных блестками глазах я прочел отчаянную мольбу.
— …В нашей жизни всякое бывает, — неслось из динамиков. — Набегает с тучами гроза…
Потапов не годился. Здесь Потапов определенно не тянул. Требовалось что-то другое. Я потянулся рукой к бардачку — и наткнулся на острые коленки. Доступ к бугам и вугам был заблокирован. Тогда я просто нажал кнопку FM. По местному радио могли гонять что-нибудь подходящее.
Воздух в салоне завибрировал от пронзительного свиста японской флейты. Ее виртуозно-тоскливый пассаж затих — и сразу рявкнуло с десяток крепких мужских глоток. То ли «Ух!», то ли «Эх!», то ли нечто среднее — мол, дадим вам прикурить, держитесь! И следом дробь одинокого исполинского барабана — сначала тихая и частая, сливающаяся в гул, а потом потихоньку все разборчивее, все громче, все яростнее. Последний удар был страшен, он предвещал недоброе — и не зря, ибо сразу после него случилось вот что: из плывущей над нами тучи вынырнул бог дорожного движения, подлетел к нам сзади и дал пинка под бампер.
Не успели остальные инструменты вступить, как их перекрыл рев моего двигателя. Его бесхитростное соло подчинило себе рваный барабанный ритм. Ребята не удивились, они знай себе лупили палками по воловьей коже, знай рассыпались дробным грохотом. Я же налег на педаль газа, приблизился к заветной черте, уже был готов пересечь ее — но тут бог снова взмыл вверх и изо всех сил дунул туче в паруса.
— Не пошел в храм?! — орал он мне сверху. — Не купил амулет?! Пятачок в ящик не бросил?! Теперь побегай!
— Так ведь храма-то не было, боженька! — кричал я в окно.
— Ничего не знаю! — отвечал боженька и дул на тучу.
— Поймают же меня!
— И правильно сделают! — Бог снова спланировал вниз и дал мне второго пендаля. В крови моей закипел адреналин, я разозлился на бога, разозлился на тучу, разозлился на весь мир — и выжал газ до самого упора.
Ускорение вдавило нас в спинки кресел. Двигатель застонал, набирая новые обороты. Мы разгонялись по пустой правой полосе, минуя идущих по левой. Вжик… Вжик… Вжик… Убежавшая было граница света и тени приближалась опять — и божеской дыхалки уже не хватало, чтобы ее отодвинуть. Ближе… Еще ближе… Вот оно, уже на капоте… Ну!..
Есть! Мы вырвались из промозглой осени под солнечные лучи, в объятия уходящего лета. Барабаны грохотали, как стадо бизонов. И впереди этого стада безудержным галопом неслись двое — саврасая кобылица и чалый жеребец. Атмосферу над нами зигзагами рассекал неистовый бог дорожного движения — он хохотал, рычал и молотил себя ладонями по пузу. Моя спутница бешено трясла заплетенной в косички гривой и визжала от восторга.
Да какая же японка не любит быстрой езды? И как я мог не понимать этого ранее, как мог не видеть? Лишь теперь я проникся этим, лишь теперь, когда на скорости летящей пули она схватила меня за загривок, обдала влюбленным взглядом и закричала: «Крутой, крутой!..». Оба наших глупых расизма — мой латентный и ее заемный — сейчас выдавливались из нас, как на центрифуге, перемешивались, аннигилировали — и добавляли автомобилю реактивной тяги.
Эх, «Хонда», птица «Хонда»… Кто тебя выдумал?.. Куда несешься ты?.. Дай ответ. Не дает ответа. Знай только мечутся поршни в цилиндрах, да сверкают искры в камерах сгорания, да готовит новую смесь трудяга карбюратор, да отработанный выхлоп летит прочь из трубы. А по бокам все поля да поля, нескончаемые поля — осенние, убранные, без риса, без воды, без тракторов, без лягушек — тянутся и тянутся до самых гор. Горы же обступили всю долину кольцом, и снег уже лег на иные вершины, и на той, что прямо по курсу — тоже снег, а пониже — покуда зелень, а еще пониже — деревенька, а поближе — мост через речку, а еще ближе…
А еще ближе — полосатый жезл полицейского.
Я шарахнул по тормозам, но это уже ничего не меняло. Нас застукали. Не успев даже толком погасить скорость, я вихрем пронесся мимо дядьки с жезлом — а уж потом только перешел в левый ряд, прижался к обочине и остановился. Нашкодивший бог развернулся и нырнул обратно в тучу, оставив меня наедине с моим незавидным жребием. Радио продолжало грохотать — я его выключил. Туча снова наплыла на нас. Лето кончилось.
— Что такое? — всполошилась ничего не заметившая подруга.
— Чего, чего… — сказал я мрачно. — Кобыла ваша околела.
— Какая еще кобыла?
— Такая… «Все хорошо, как никогда».
— Хорошо?!
— Конечно… К чему скорбеть от глупого сюрприза?.. Будем ходить пешком…
Впереди нарисовался еще один гаишник и махнул палкой, зовя к себе. Я медленно тронулся. Там, на узенькой площадке, стоял полицейский микроавтобус — в таком же меня обрабатывали неделю назад.
Я приближался, и гаишник увеличивался в относительных размерах. Черты лица под его фуражкой проступали все отчетливее — и чем отчетливее они проступали, тем сконфуженнее я становился. Я не знал, радоваться мне или стыдиться, напрячься или расслабиться. Его лицо тоже вытянулось, когда он меня разглядел. Он тоже не знал, как реагировать. Остановясь рядом с микроавтобусом, я вылез. Он подошел ко мне.
— Здравствуйте, — сказал я. — Как ваша поясница?
— Спасибо, лучше. — Он поправил фуражку. — Вы превысили скорость.
— Извините пожалуйста. Очень виноват.
— Ваши права.
— Держите.
Он повертел в руках мою карточку. Посмотрел куда-то вдаль.
— Центр-то легко нашел?
— Да, очень легко.
— А теперь обратно?
— Да, как вы посоветовали.
Он снял фуражку, пригладил волосы. Кивнул на мою машину.
— Американка?
— Японка.
Удивившись, он засунул голову в окно. Вынул обратно, надел фуражку.
— Действительно. Я думал, негритянка.
— Нет, загорелая просто.
— Гаруфрэндо?
— Знакомая.
— Ну-ну…
Мы оба замолчали. На асфальте неподалеку от нас стоял ящик с множеством тумблеров и регуляторов. На его светящемся табло я разглядел цифры: «170».
Леонид Осипович думал. Страшно было представить, сколько противоречивых мыслей и чувств клокочет сейчас под этой фуражкой. Я боялся его отвлечь. Я только тихо надеялся. И я поднял голову к небу, моля всех богов о снисхождении.
Бог дорожного движения проколупал в туче дырку, высунул голову и увидел меня.
— Тьфу ты! — сказал он. — Гайдзин… Извини, не разглядел.
— А если бы разглядел? — спросил я.
— Ну… Я вообще-то гайдзинов не подгоняю. Если только сами…
— А своих зачем подгоняешь?
— Ну как… Вот эти насшибают сейчас денег, а потом построят мне храм.
— Ха-ха, — сказал я. — Раскатал губу.
— Не построят, думаешь? — встревожился бог.
— Держи карман.
— Ты зачем богу грубишь?
— Затем, что меня навечно лишат из-за тебя прав. Или даже депортируют.
— Ай-яй-яй, — сказал бог. — Я не хотел. Но ты не паникуй, я сейчас придумаю что-нибудь… Уже придумал!
Он исчез в тучах. Леонид Осипович все морщил свой лоб. Его фуражка накалилась от раздумий. Чувство долга боролось у него с личной симпатией. Нравственный императив — с горьким пониманием своей замазанности. Я видел, что он изо всех сил ищет соломоново решение, ищет волшебную формулу, которая устроила бы всех. И я снова взмолился, прося богов ниспослать ему такую формулу.
Как старая граммофонная пластинка, зашипела и забубнила рация. Сообщали о поимке еще одного. Леонид Осипович бросил взгляд на меня, поднес рацию ко рту и сказал:
— Давай!
А другой рукой протянул мне мои права.
Я взял их и не знал, что делать дальше. Он пошагал к проезжей части и, уже отвернувшись от меня, вдруг широко махнул жезлом — так машут регулировщики, когда хотят изобразить зеленый свет. Боясь поверить, я сунул права в карман, взялся за дверцу, огляделся в нерешительности… Вокруг никого не было. На ящике высвечивались новые цифры: «200». Я сел в машину и хотел завести мотор — как вдруг увидел, что Леонид Осипович идет обратно и делает какие-то знаки. Я опустил стекло. Он подошел, наклонился ко мне и негромко сказал:
— Ты это… Антирадар купи, вот чего!
Мудрые слова буравчиком ввинтились мне в правое ухо.
— Куда тебя везти? — спросил я в десятый раз.
Вопрос прозвучал на заднем ходу. Я сдавал назад, чтобы вырулить обратно на дорогу. Птица «Хонда» недовольно клекотала. Она не любила летать задом наперед.
Ответа не было. Моя пассажирка, вытянув шею, смотрела вперед — туда, где инспектор встречал нового нарушителя. Этот новый вкатился на площадку в седле тяжелого мотоцикла — весь в коже, ремнях и заклепках. Он важно поводил раструбами перчаток и со значительностью шевелил могучими ботинками. Нацуко впилась в него глазами, как загипнотизированная. Такая ее реакция меня озадачила. Вместо того, чтобы сменить задний ход на передний, я застыл на месте и тоже уставился на кожаного байкера. Тем временем байкер слез с мотоцикла, обхватил перчатками сверкающий шлем и величественно стащил его с головы, явив миру пепельно-серые патлы, ниспадающие на прыщеватую мордочку.
— Цуру-тян!!! — завопила моя спутница, захлопала ладонью по двери в поисках ручки, нашла ее, дернула, поставила на землю ходули, рывком встала и качнулась вперед. Потом вспомнила про меня, повернулась и радостно пояснила:
— Бойфрэндо!
После чего хлопнула дверью и заковыляла в сторону байкера.
Я смотрел ей вслед сквозь лобовое стекло.
Между нами разрасталась пропасть.
Собственно, она и всегда была между нами, эта пропасть. Она исчезла лишь на краткое мгновение, когда мы оба покинули свои насиженные вершины, чтобы соединиться в романтическом полете над гибельной бездной. Теперь все встало на свои места. Я по-прежнему не умел танцевать хип-хоп, а она по-прежнему не знала, что такое «интертекстуальность». Я не владел тяжелым мотоциклом, а она не владела навыками светской беседы. Мне легче и быстрее было бы найти общий язык с отставным камикадзе, чем с этой размалеванной куклой.
Да что там камикадзе! Я моментально нашел бы общий язык с младшим клерком из конторы по делам бумажных заполнений. С клерком в белой рубашке и черном пиджаке. С тем самым парнем, который по выходным ездит в гольф-клуб, чтобы таскать клюшки за своим начальником. Мы поговорили бы о погоде, о колебаниях курса иены, о политических новостях, о событиях в мире сумо. Он пожаловался бы на загруженность работой, а я бы посетовал на визовый режим. Он спросил бы: в России холодно, да? — а я бы ответил: да, необычайно. Он сказал бы: ах, вот оно как, а японская кухня вам нравится? — а я бы в ответ сказал: да, неимоверно. Он сказал бы: подумать только! что, и натто тоже нравится? — а я бы сказал: да, представьте себе, и натто тоже. Он сказал бы: в таком случае примите мою визитную карточку. А я бы сказал: ну, тогда и вы примите мою.
И получился бы вполне осмысленный диалог.
Однако выходило так, что размалеванная кукла на ходулях мне более по душе, чем клерк в белой рубашке. По самой тривиальной причине — в ней было больше жизни. На микроскопически малую величину — но больше. На одно колебание клеточной мембраны, на одну табачную затяжку, на один километр в час. На робкий, глупый и бессмысленный плевок в бетонную каланчу. Она сама была порождением этой каланчи, плоть от плоти ее, бетон от бетона — но по извечной диалектике отцов и детей не могла в нее не плюнуть. И это было столь трогательно, что пробирало меня до самых печенок. Мне милы цветные пятна на сером фоне — пусть даже это будут пятна от разлитого на асфальте мазута. Пока на них играет радуга, я не устану ими любоваться.
Неуклюже переставляя свои ходули, она удалялась от меня — и колючий осенний ветер трепал на ней мини-юбку. Очень непросто быть девушкой гангуро. Это полное самоотречение, это вызов человеческой природе, это каждодневный изнурительный подвиг. Это простуды и обморожения, это вывихи голеностопного сустава, это кварцевые ожоги и раковые опухоли, это девяносто один венерический микроб, обнаруженный в среде девушек гангуро скрупулезными исследователями от японской медицины. И на фоне этого ужаса девушки гангуро остаются живее всех живых — никогда не перестанут они распевать караоке, жевать гамбургеры и красить губы. Они встанут перед измученным клерком и скажут: эй, парень, кончай себя гробить! И парень задумается. И прочитает надпись на розовой маечке. И, может быть, даже поймет.
Инспектор учтиво отворил дверь микроавтобуса. Моя прекрасная маркиза уже была готова последовать внутрь за своим байкером — как вдруг обернулась и поднесла изумрудные кончики пальцев к губам. Сраженный, я уронил голову на руль — а с ее ногтей сорвался, перепорхнул площадку, пробурил стекло и растекся по моей макушке ее прощальный, перламутрово-сизый, теплый, сладкий и липкий воздушный поцелуй.