Комплексный обед в университетской столовой стоил восемьсот иен. Звонок на перемену еще не прозвенел, и коротенькая очередь состояла исключительно из профессоров и прогульщиков. Я подхватил поднос, уставленный мисочками и плошечками, донес его до облюбованного столика, опустился на стул и расщепил палочки. Отхлебнул зеленого чаю, съел фиолетовый кружок маринованной редьки, поклевал сопливых желтеньких грибочков. После чего приступил к самому любимому — снял крышку с черной лакированной миски, поднес ее к ноздрям и вдохнул пар, поднимавшийся от супа мисо.
Я законным образом рассчитывал ощутить дразнящий аромат перебродившей сои, флюиды аппетитного месива из растертой пасты, мелко нашинкованного лука и морских водорослей. Но ощутил иное. В мои ноздри забралось нечто странное — так могли бы пахнуть несъедобные плоды какого-нибудь африканского дерева или феромоны исполинского тропического муравья. Осторожно вдохнув еще раз, я различил в этом запахе какую-то более знакомую струю, уводившую мысли в парфюмерном направлении. Недоумевая, я поставил миску обратно на поднос — но запах никуда не ушел. Напротив, он усиливался и, казалось, хотел затопить собой все вокруг. Еще через несколько секунд он стал вовсе нестерпим. В то же мгновение столик накрыла тень, и какой-то утробный баритон из-за моей головы произнес по-английски с невозможным акцентом:
— Не возражаете?
— Не возражаю, — ответил я на автомате, не успев еще увидеть говорившего. А тот уже заходил спереди, опускал свой поднос и усаживался напротив меня.
Это был упитанный мужчина лет пятидесяти, с широким носом, короткими вьющимися волосами и буровато-серой кожей. На нем сидел щеголеватый светло-коричневый пиджак, по животу сползал узорчатый галстук, а из рукавов выглядывали белые манжеты с нефритовыми запонками. Муравьиные феромоны так и разлетались от него во все стороны.
Верхняя губа приподнялась в улыбке, обнажив ряд белых зубов.
— Мы с вами незнакомы. Позвольте представиться.
Он вынул из пиджака бумажник, из бумажника визитную карточку — и протянул мне. Я прочитал:
Quabaraman Nababa
full professor
Достал свою, протянул ему. Он взял, склонил голову, пошевелил губами и снова показал зубы.
— Рад с вами познакомиться.
Карточка исчезла в бумажнике, бумажник в пиджаке. Он расщепил палочки и оглядел поднос.
— Я очень люблю японскую еду. А вы?
— Я тоже.
— Она прекрасна! — он восторженно пошевелил бровями. — Прекрасна! Давайте будем есть!
В надежде, что мой нос уже принюхался к феромонам, я еще раз попытался насладиться ароматом супа. Тщетно. Феромоны отбили мне не только обоняние, но и вкусовые рецепторы тоже. Проглотив суп в четыре глотка и догребя палочками оставшиеся водоросли, я безо всякой радости принялся за рис.
— На каком факультете вы работаете? — осведомился мой новый знакомый, проглотив кусок курицы.
— На компьютерном, — ответил я, поливая курицу соусом.
— О-о-о! — произнес он с уважением. — Компьютеры — наше будущее!
Я не нашел, что на это возразить.
— Что до меня, — продолжал он, — то я работаю в центре социологических исследований.
— О-о-о! — счел нужным сказать и я.
— Предмет моих научных интересов, — воодушевился он, — это помощь развитых стран слаборазвитым странам. Вот, например, Япония — это развитая страна. Здесь развитая промышленность, наука, образование и финансы.
С этим тоже трудно было спорить.
— А есть слаборазвитые страны. Вот, например, Республика Бабалогу — это слаборазвитая страна. Там нет развитой промышленности, нет развитой науки, и вообще ничего такого развитого нет.
— Как вы сказали? — переспросил я. — Какая республика?
— Бабалогу, — повторил он. — Это в Меланезии. Один большой остров и много маленьких. Раньше мы были протекторатом Новой Гвинеи, а в прошлом году получили независимость. Сначала я работал чрезвычайным и полномочным послом Бабалогу в Японии, а теперь работаю здесь. Уже почти месяц.
Я кивнул и засунул в рот осьминожье щупальце.
— У нас в Бабалогу тяжелая ситуация, — развивал он свою мысль. — Нет денег, нет еды, нет лекарств и компьютеров. Жители голодают, дети не ходят в школу, много болезней и преступников.
На его лице изобразилось страдание.
— А поскольку у развитых стран много денег и еды, то они могут помочь слаборазвитым странам. Мы живем на островах. Мы островитяне. И японцы тоже живут на островах. Они тоже островитяне. Одни островитяне должны помогать другим островитянам.
Сказав это, он посмотрел на меня победоносным взглядом — так доказавший сложнейшую теорему математик мог бы смотреть на коллег по семинару.
Я кивнул, поднял ко рту очередную плошку, сгреб на язык ее содержимое и проглотил. Побеги бамбука побежали вниз по пищеводу.
— Из какой вы страны? — поинтересовался профессор Набаба.
— Из России, — ответил я.
— О-о-о! — возрадовался он. — Значит, вы тоже островитянин?
— Нет, — опешил я. — Совсем не островитянин. Боюсь, вы что-то перепутали.
— Возможно, — согласился он. — Возможно, я перепутал с Англией. Или с Аргентиной. Но это неважно. Если вы хотите помочь слаборазвитой стране, то вовсе не обязательно быть островитянином.
Побеги бамбука подпрыгнули у меня в желудке.
— Я основал Общество Друзей Бабалогу, — сказал профессор, доставая из кожаной папки какие-то бумаги. — Вот устав, вот список членов, вот отчет о мероприятиях. Первый взнос составляет три тысячи иен, потом — тысяча в месяц. Взносы идут на закупку лекарств и издание школьных учебников для детей Бабалогу. Если хотите, можете вступить прямо сейчас.
— Сейчас не могу, — сказал я. — У меня нет с собой трех тысяч.
— Ничего страшного, — успокоил он меня. — Я вас занесу в список, а деньги принесете потом. Должен сказать, что люди вступают очень активно. Вот, можете взглянуть, это с последнего собрания.
Передо мной легла фотография. Друзья и подруги Бабалогу выстроились на ней полукругом, по обе стороны от улыбающегося профессора. Подруг было гораздо больше, нежели друзей.
— Моя знакомая, — показал я мизинцем на стоявшую с краю.
Эти слова произвели на профессора странное действие. Секунд на пять он застыл с разинутым ртом — а потом подался вперед, цепко схватил меня за предплечья и искательно заглянул в глаза.
— Ваша знакомая… — пробормотал он. — Знакомая…
Эскадрилья феромонов атаковала обе моих ноздри. Я отшатнулся, стараясь не выронить из палочек последний кусок курицы. Профессор Набаба вцепился в меня, как филин в мышь.
— Вы ее хорошо знаете?… Близко?…
— Это мама-сан, — сказал я. — У нее свой бар. Я там иногда бываю.
Из-за соседних столиков на нас с любопытством смотрели обедающие студенты. Я резко крутанул локтями и освободился от захвата. Курицей при этом пришлось пожертвовать. Профессор сидел с открытым ртом, и глаза у него бегали туда-сюда.
— Когда вы ее последний раз видели? — спросил он.
— Не помню, — сказал я, поднимаясь с места. — Приятного аппетита.
— Минуточку! Я только хотел…
— Простите, спешу.
Посуду полагалось отнести на кухню. Я бросил палочки в мешок для горючего мусора, а поднос поставил на ленту конвейера. Миски и плошки поехали в мойку, укоризненно белея недоеденным рисом, которого так не хватало несчастным жителям острова Бабалогу.
Раскаленный от жары университетский двор показался мне альпийской лужайкой. Вдоволь нагулявшись по нему и надышавшись свежим воздухом, я вернулся в свой кабинет. Не успел сесть за компьютер, как раздался телефонный звонок.
— Привет, — сказала Кирико.
— Ха! — сказал я. — Будешь долго жить. Есть такая русская примета. Только что тебя вспоминали.
— Поздновато…
— Ты о чем?
— Вчера надо было вспоминать. Вчера исполнился год, как мы перестали встречаться.
— Помнишь такие подробности?
— Я все помню. Это ты ничего не помнишь.
— Если хочешь отпраздновать, могу прийти.
— Приходи. Сегодня понедельник, народу не будет.
— В семь?
— Нормально, жду.
Кирико открывала свой «Складной ножик» ежедневно в семь вечера, а закрывала от часу до трех ночи — в зависимости от количества и качества клиентуры. Клиентура делилась на завсегдатаев и случайных гостей — примерно поровну. Завсегдатаи пили из персональных бутылок, купленных со скидкой в длительное пользование. Целых три шкафа было отведено под репозитарий — на их полках теснились сосуды с привязанными бирками. «Ямада-сан», «Такада-сан», «Симода-сан», «Цутида-сан»… Внутри плескались разнообразные количества недопитого виски. Эти шкафы представлялись мне своеобразной кунсткамерой, хранилищем заспиртованных пьяных бесед, еще не прозвучавших и терпеливо ждущих своего часа.
На случайных гостей была рассчитана вывеска снаружи. Под уличным фонарем призывно поблескивал эмалью швейцарский нож, выбрасывавший десяток лезвий в сторону клиноподобных значков слоговой азбуки:
Ниже название заведения дублировалось махонькими буковками по-английски:
Это было, с одной стороны, данью нестареющей моде на английские слова — а с другой стороны, приветственным паролем для гайдзинов. Прогрессивная мама-сан благоволила иностранцам, они были ее частыми и желанными гостями. Кирико любила гайдзинов. Иногда даже страстно. Некоторых из них.
Я прислонил велосипед к стене под вывеской и толкнул дверь, зазвенев колокольчиком. Раздвинул занавеску из бамбуковых висюлек, вошел. Кирико взглянула на меня из-за стойки, не поворачивая головы, — я лишь увидел, как перекатился зрачок в узком глазу. Обычно она встречала гостей совсем иначе — семенила навстречу, мелко кланялась, пискливо лепетала приветственные фразы. Это был стандарт, узаконенный веками ритуал, отработанный до автоматизма навык. Часть профессии, рутина. А то, что иногда видел я, было вожделенной альтернативой — смиренная служанка вдруг превращалась в надменную тигрицу, даму роковой масти, недоступную красавицу из какого-нибудь Гонконга или Сингапура, никак не из Японии. Эта роль шла ей куда больше, но игралась куда реже — например, когда в пустующий бар заходил старый, все понимающий друг. Впрочем, игралась роль совсем недолго, от силы минуту — так маска, ради шутки приставленная к лицу, за отсутствием завязочек быстро возвращается на колени.
Ее зрачок все смотрел на меня из угла подведенного тушью глаза, губы были иронически поджаты, круглые серьги цыганского размера неподвижно застыли. Я поспешил подыграть — развернул голову в профиль, задрал повыше подбородок и томно пригладил волосы растопыренными пальцами. Кирико прыснула, вслед за ней расхохотался я, маски попадали на пол и стали больше не нужны.
— Давно не виделись, — сказала Кирико.
— Давно, — согласился я, усаживаясь за стойку.
— Четыре месяца.
— Наверно.
— Не наверно, а точно. Что у тебя нового?
— Все то же. Ничего такого из ряда вон.
— А у меня из ряда вон. Со мной произошла сэкухара.
— Чего произошло?
— Сэкухара. Сэккусюару харассмэнто.
— Кто же этот злодей?
— Ты его должен знать. Он тоже из университета.
Пазл сложился.
— Ага, — сказал я. — Все понятно. Злодея зовут профессор Набаба. Угадал?
— Точно. Набаба-сэнсэй. Ты его хорошо знаешь?
— Сегодня в обед познакомился. Он мне фотографию показывал, там ты была.
Кирико вздохнула.
— Противно вспоминать…
— Ну и не вспоминай!
— Нет. Я все тебе расскажу.
— Давай лучше выпьем. Зачем я на велосипеде ехал по такой жаре? Годовщина у нас, или как? Смешай мне что-нибудь ностальгическое.
Кирико повернулась на сто восемьдесят, кокетливо склонила голову набок и оглядела уставленные разномастными емкостями полки.
— Как насчет бурураки?
— С удовольствием.
Кирико грациозно изогнулась, свела лопатки, сжала кулачки. Так она делала всякий раз, когда ей предстояло смешать свой коктейль — оригинальный, неповторимый, выстраданный.
Сочинение алкогольных коктейлей было для хозяйки «Складного ножика» всепоглощающей страстью. Банальные «отвертки» и «кровавые мери» ее давно не вдохновляли, их приготовление увлекало не более, чем навешивание бирочек на именные бутылки. Артистическая натура просила творческого полета, креативного поиска, раздачи путевок в жизнь доселе небывалым букетам и наименованиям. Поэтому, едва закончив барменские курсы и вступив во владение «Ножиком», Кирико предалась самозабвенному изобретательству.
Стезя изобретательницы оказалась скользкой и тернистой. Все бы ничего, кабы изобретаемые коктейли не приходилось по многу раз дегустировать — при досадном свойстве алкоголя затуманивать голову дегустатора до полной отключки. Сколько раз бывало, что пытливая мама-сан, не смыкавшая глаз в опустевшем баре, к четырем утра наконец открывала единственно верную формулу искомого напитка, чтобы тут же свалиться на пол, не успев ее записать! Случалось, впрочем, и так, что новорожденный рецепт успевал быть записан на салфетке, салфетка утром отыскивалась, каракули успешно расшифровывались — но отвратительная бурда, которая получалась по этому рецепту, не имела решительно ничего общего с тем божественным эликсиром, который накануне казался венцом творения. Промучившись два года, Кирико поняла, что без ассистента не обойтись.
Найти такового среди пьющей публики тоже оказалось непросто. Большинство посетителей были начисто лишены воображения — их устраивал дешевый разбавленный виски, которым они тупо накачивались изо дня в день, чтобы выйти в тираж, так и не познав прекрасного. Обладатели более развитого вкуса встречались, но такие сами хорошо знали, чего хотели. Они обожали командовать. «Маргарита», но без соли!.. «Космополитэн», но без клюквы!.. «Секс на пляже», но без клубники!.. Ни тех, ни других не прельщали значительные скидки, сулимые за участие в дегустации. Рискованной дармовщинке предпочиталось знакомое разорение. Романтики попадались крайне редко. Но попадались.
С одним таким романтиком Кирико провозилась битый год. Это был сорокалетний художник, зарабатывавший преподаванием каллиграфии, а душу отводивший в настенных росписях. Какие пить напитки, ему было все равно, и он с готовностью пошел в подопытные дегустаторы. Чтобы поддержать сей смелый шаг, Кирико разрешила ему расписывать стены и потолок заведения. В свободные от каллиграфии дни он приходил спозаранку с чемоданом пульверизаторов, застилал мебель газетами и принимался творить. К вечеру взорам клиентов представало что-нибудь новенькое: то монохромный дзэнский пейзаж, то Мэрилин Монро в чем мать родила, то вариации на тему «Герники», а то и Боб Марли с косяком в зубах. Клиенты уважительно качали головами и втихаря совали носы в стаканы с бурбоном, занюхивая вонь от краски, когда та не успевала выветриться. Сам же творец к тому моменту восседал за стойкой напротив хозяйки — гордый, счастливый и готовый к дегустации.
Увы, полноценного ассистента из него не вышло. Питейная выносливость каллиграфа не дотягивала до нужной отметки. Его суждения о достоинствах смеси уже к десятой итерации становились односложны и невразумительны, на пятнадцатой он вообще переставал понимать, чего от него хотят, а после двадцатой падал бородой на стойку и засыпал. Кирико перетаскивала его на диван, пробовала идти дальше своими силами — но уже заранее знала, что в одиночку не справиться.
Один завсегдатай, по профессии медик, популярно объяснил суть проблемы. Суть заключалась в антропологии. Восемьдесят процентов этнических японцев носят в себе редкую форму алкогольдегидрогеназы — она окисляет этиловый спирт быстрее обычного, и опьянение происходит форсированными темпами. А коли так, продолжал медик, то ассистента лучше иметь белого либо черного. Иностранный ассистент — это правильные ферменты. Это выносливость и надежность. Это то, что нужно.
Кирико начала поиски иностранного ассистента. Она записалась на курсы английского языка, бегала по тусовкам гайдзинов, со всеми знакомилась и всех приглашала посидеть в «Ножике». Гайдзины стали приходить. Им нравилась атмосфера заведения с мягкими диванами и приветливой хозяйкой. Но странные эти гайдзины толком не пользовались своими замечательными ферментами. Воспитанные под пропагандистский шум, они хотели вести здоровый образ жизни. Больше стакана в них было не влить. Удачей был один канадец, выросший в далеких северных провинциях, куда еще не добралась зараза трезвости. С ним Кирико изобрела два коктейля: «Глетчер» и «Моржовое копыто». Потом канадец перебрался в Саппоро, и Кирико снова осталась без помощника. Большие надежды возлагались на двух британцев, которые приходили каждую пятницу и квасили, как истинные джентльмены. Но увы — эти двое не признавали ничего, кроме скотча.
И вот тогда-то, на пятом году функционирования «Ножика», Кирико встретила идеального ассистента. Уроженца страны, где сладкое слово «халява» затмевает всё — нравственные ориентиры, гигиенические нормы, нехватку времени и здравый смысл. А кислое слово «трезвость» рисует в народной памяти лысину Михаила Горбачева, километровые очереди и дурацкие «ячейки». Новый ассистент был драгоценной находкой — он сочетал в себе правильные ферменты, готовность на подвиги и творческий подход к делу.
Началась эпоха героических свершений. Мы были Пьер и Мария Кюри со стаканами в руках вместо пробирок. Вместо ядер Урана мы расщепляли ядра Бахуса. Вместо лучевой болезни нас подстерегали цирроз печени и белая горячка. Но наши цели не становились от этого менее благородны. Еще неизвестно, что на самом деле нужнее человечеству — атомная бомба или похмельный синдром.
Я приходил в будничные вечера, ближе к полуночи. Посетители, если имелись, уже сидели хорошо датые и в постоянном обществе мамы-сан не нуждались. Мама же сан, вся истомившаяся в ожидании сладких творческих мук, сажала меня за стойку, наскоро ознакомляла с новой перспективной идеей и принималась заливать в меня пробные комбинации. Я гонял их во рту, вертел на языке, собирал донесения рецепторных клеток, приводил их к общему знаменателю и выносил тот или иной беспристрастный вердикт. Далее шло короткое обсуждение, рождался следующий итерационный шаг — и процесс замыкался в спираль. Где-то на верхних ее витках, когда искомая формула вырисовывалась более-менее явственно, а изможденный дегустатор уже лыка не вязал, Кирико приступала к снятию личных проб для окончательной шлифовки и полировки рецепта. Эта топ-дегустация тоже требовала некоторого времени, за которое изобретательница с ее слабыми ферментами успевала догнать и даже перегнать ассистента. Наконец, часам к трем-четырем, листочек с драгоценным рецептом бывал прикноплен над стойкой, последний бокал триумфально допит до дна, пустующий бар заперт — и два счастливых первооткрывателя брели по улице, бережно поддерживая друг друга и хватаясь за фонари. Кривые злачные переулки вели нас мимо рюмочных и сусичных, мимо караоке-баров и лав-отелей, мимо буддийских храмов и синтоистских святилищ, мимо темных дворов и зашторенных витрин. Надышавшись живительного ночного воздуха, мы добирались до скромной квартирки в двенадцать татами — и на место Бахуса заступала Венера.
Конечно, наши эксперименты увенчивались успехом далеко не всегда. Гораздо чаще они заводили нас в тупик. Но отрицательный результат — это тоже результат. Это пополнение списка проигрышных идей. Теперь люди будут знать, что не стоит лить апельсиновый ликер в текилу, если туда уже налит ликер кофейный. Что сухой мартини плохо сочетается с настойками на гремучих змеях. Что разбивать сырые яйца в шампанское — только зря переводить продукт. И что замена томатного сока на тертый дайкон еще не делает из «кровавой Мэри» «слезливую Йоко».
Поначалу я не особо вникал в структуру того, что приходилось дегустировать. Работали в основном рецепторные клетки — мозговые отдыхали. Творческие же амбиции довольствовались сочинением названий. Кирико целиком отдала мне этот фронт и безропотно принимала самые дикие варианты. Названия чаще всего получались культурологически бивалентные. «Амурские цунами». «Тамбовский осьминог». «Иван Нобунага». «Сумо да тюрьмо». Так преломлялась двуязыкая природа нашего альянса. Однако с наполнением коктейлей названия никак не соотносились: «Осьминог», к примеру, строился на коньячной основе, а «Сумо» — на винной. Эти нестыковки нравились мне все меньше и меньше, покуда я не поставил четкой задачи: создать напиток, культурная бивалентность которого не просто декларировалась бы, но прямо вытекала бы из структуры. Задача решалась целый месяц. То, что в итоге родилось, навсегда вошло в анналы «Складного ножика». Гвоздь меню, гордость хозяйки, предмет восхищения гостей и зависти конкурентов.
Коктейль «Бурлаки на Фудзи».
Название появилось прежде рецепта. С самого начала такое название сильно обязывало. Оно нацеливало на создание напитка, который было бы не стыдно предложить Илье Ефимовичу Репину для пития на брудершафт с Хокусаем. Или Николаю Алексеевичу Некрасову — с Кобаяси Иссой. Напиток с таким названием призван был совместить несовместимое, привести к гармонии имманентные свойства обоих полюсов и отразить глубинные онтологические связи.
Изначально было ясно, что основу должна составить смесь водки и сакэ. Но какой водки? Какого сакэ? В какой пропорции? На проработку только этих вопросов ушло более недели. Над стойкой висела репродукция бессмертной репинской картины в окружении гравюр укиёэ — я созерцал их и дегустировал, снова дегустировал и снова созерцал. Оптимальной комбинацией была признана одна часть перцовки на две части «Цветущей весны». Порождаемый такой смесью букет звучал сообразно замыслу: благоухание цветов у подножия священной горы, прорезаемое ядреным запахом бурлацких онучей. На эту основу можно было накладывать дальнейшие мазки.
Кирико заикнулась о «содовой» и была жестоко высмеяна. Понижающим градус наполнителем мог быть квас и только квас. Разбавленный для пущей бивалентности зеленым чаем. Проблема была лишь в том, где раздобыть посреди Японии квас. Когда я объяснил Кирико, что это такое, она загорелась идеей изготовить квас самостоятельно. В компьютерных сетях нашлось два рецепта. Первый предусматривал замачивание лепестков роз и черешков ревеня в березовом соку. Второй был проще: «Взять воду хлеб дрожжи сахар все размешать и ждать после чего квас готов». Я отверг оба и принялся обзванивать русских коллег. Выяснилось удивительное: у жены профессора Мохова функционировал целый подпольный цех по производству кваса. Профессор возил его на работу огромными бидонами и поил всю лабораторию. Мне с готовностью отлили три литра. После прикидочной дегустации был организована серия выездных семинаров — жена профессора Мохова передавала Кирико тайны мастерства и щедро делилась дрожжевым сырьем. На семинары ушло еще две недели. По истечении этого срока у Кирико уже получался продукт, весьма похожий на тот, что продавался в стране моего детства из желтых бочек по три копейки за кружку. На какое-то время дегустации подвисли — предаваясь ностальгии по юным дням, я выдувал весь продукт подчистую. Но Кирико не теряла времени зря. Добавляя порошковый чай непосредственно в сусло, она пыталась получить чайный квас — в чем весьма преуспела. Тонкая горчинка, которую давал этот бурый с прозеленью напиток, сообщала ему изысканность и благородство. Мама-сан была так горда своими успехами, что внесла чайный квас в меню, где он потеснил кока-колу и спрайт. В Москве был срочно заказан килограмм квасных дрожжей, который прибыл с первой же оказией и поселился в холодильнике под стойкой.
Возобновившиеся дегустации показали: для разведения алкогольной основы двух частей кваса мало, трех много, а нацедить две с половиной сложно. Кирико поддалась на мои уговоры — решено было удвоить и даже учетверить конечный объем, подавая коктейль в пивных кружках, сторонником чего я был с самого начала. Такое решение подчеркивало эпический размах замысла, напоминало о масштабе. И гора высокая, и барка тяжелая, и пить долго.
Здесь можно было бы остановиться — но тяготевшая к визуальным эффектам Кирико пустилась в украшательство и эстетизм. Она то посыпала края сахарной пудрой, изображая седые снега на вершине. То пускала плавать на поверхность дынную корку, модель барки. То цепляла к кружке высохшую виноградную гроздь, одиннадцать изюмин на которой символизировали иссохшие и потемневшие бурлацкие тела. Я терпел эти извращения три дня, а потом предложил привязывать к ручке бечеву — чтобы клиент выволакивал кружку волоком. Кирико устыдилась и свернула свои нелепые эксперименты. Приведение к абсурду, вот как это называют математики.
Месячный дегустационный марафон завершился. Новорожденный коктейль занял свое место в меню, и выглядело это примерно так:
Дайкири ……………………… 700
Буради-мэри ………………… 700
Сукурюдорайба …………… 700
Сэккусу-он-дза-бичи … 800
Бурураки-на-фудзи …… 1000
Те завсегдатаи, что обладали вкусом и считались продвинутыми, единодушно согласились: напиток создан выдающийся. Все они — и медик, и каллиграф, и даже настоятель храма Кукудзи — выпили не по одной кружке «бурлаков» и подтвердили мистическую способность этого коктейля индуцировать в клиенте полное самоотождествление с прототипами. Коктейль соответствовал названию, как никакой другой.
Если вы пьете, к примеру, «Маргариту» — хоть с солью, хоть без соли, — то не ждите, что вас охватят терзания доктора Фауста. И наоборот: если эти терзания вас уже охватили, то «Маргарита» не поможет вам от них избавиться, они продолжат вас терзать. Вы не прогоните их, даже если будете пить «Маргариту» большими глотками под музыку Гуно. Равно как и «Космополитэн» не сделает из вас гражданина мира, и «Секс на пляже» не заставит вытряхивать из плавок песок. Все эти претенциозные названия — не более чем фантики.
Иное дело «Бурлаки на Фудзи».
Один глоток этого коктейля — и на груди у вас кожаная лямка, четыре вершка в ширину и три аршина в длину. Еще глоток — и перед вами гора, уходящая в заоблачные выси. Вы понимаете, что не сделать третьего глотка может только отступник и капитулянт. Поэтому вы делаете третий глоток — лямка врезается в грудь, бечева натягивается тугою струной, и тяжелая плоскодонная барка с жутким скрежетом начинает ползти по камням. Теперь обратного пути нет.
Той частью своего «я», которая еще не отождествилась с бурлаком, вы успеваете пожалеть их, отверженных и угнетенных. Вам становится стыдно своего мягкого дивана и круглого живота. Вы раскаиваетесь, что столько лет бездумно любовались слащавыми гравюрами. Вы делаете четвертый глоток… пятый… шестой… седьмой… восьмой… О, Фудзи, колыбель моя!..
Под лаптями — красноватая застывшая лава. На голове тряпица, пояс утерян, портки в дырах. Миллиметр вверх — капля пота вниз. Собака, не тронь бурлака, бурлак сам собака. Владимир Иванович Даль.
Рядом товарищи. Те самые, с картины. Два коренника, до упора наклонившись, задевают склон натруженными руками. Стиснул зубами трубку худой белорус; старый моряк Илько, зло сощурясь, сплевывает на лаву; иконописец Константин качает головой и крестится. Ларька, молодой парень, все не угомонится с вечными вопросами. Зачем мы здесь? Зачем лезем в гору? Зачем нас дискриминируют? Что значит «гайдзин»?.. Но не слыхать ответов на ларькины вопросы — и снова впрягается он в кожаную лямку, и снова упирается лаптями в лаву, и снова потеет. Надсадно бурлаку, надсадно и лямке. Даль, Владимир Иванович.
Что ждет бурлаков на вершине? Лед и снег, холод и ветер? Черная дыра вулканического жерла? Или, может быть, Чистая Земля, объятия Будды Амиды, просветление и протрезвение?
Одиннадцать глоток затягивают:
— Эх, Амидушка, ухнем!…
Глоток, еще глоток… Все больше тумана. Он окутал весь склон, заползает в лапти, в онучи, в портки, в кисет, в картуз, застит глаза, залепляет уши, забирается в мозги, отключает сознание… Но что же, что же, что же там наверху?!?!
Наму дубина буцу.
Доползем — увидим.
Передо мной стояла полная кружка. В ней плавали квасные пузырьки.
— С годовщиной! — Кирико подняла свою.
Мы чокнулись. Отпили по глотку. Из колонок лилось что-то бразильское.
— Ты пей, — сказала Кирико, — а я тебе расскажу, как со мной произошла сэкухара.
— Валяй, — кивнул я и отхлебнул еще.
Кирико побарабанила ногтями по стойке, собираясь с мыслями.
— Было собрание, — начала она. — Как это… «Общество друзей острова Бабалогу». Я первый раз пришла.
— Стоп, — сказал я. — Объясни мне сразу, как ты туда попала.
— Меня Кёко привела. Помнишь Кёко-сан?
— Не помню. А ее кто привел? Зачем вообще туда ходить? Там интересно?
— Нет, совсем не интересно. Набаба-сэнсэй рассказывает, какие они бедные, и потом деньги собирает. И больше ничего.
— Ну, и какой смысл туда ходить?
— Не знаю… Надо ведь чем-то заниматься… Общественная нагрузка должна быть… И еще там по-английски уметь надо.
— А если по-английски, то это важно и нужно, да?
— Ты сам все понимаешь… Нет у нас самобытности, вот мы и клюем на всякую чепуху.
Я чуть не поперхнулся.
— Опомнись, Киритян! — я даже стукнул кружкой по стойке. — Что ты такое несешь? На острове Бабалогу есть самобытность, а в Японии нет?
— А где она? Всё из Америки тащим, разве не видишь?
— Кто ж вас заставляет? Вы не тащите…
— Самобытности нет — вот и тащим. Посуди сам. Бейсбол — чья игра? Американская. А демократия?
— А сумо?
— Ну, разве что сумо…
— Дзюдо, икебана, чайная церемония, синтоизм…
— Ты бы еще сказал: «Его величество император».
— А что такого? Император тоже…
— Ой! — скривилась Кирико. — Ой, не могу! Вадитян подался в ультраправые!
— Никуда я не подался…
— Ты подался в сторону от разговора. Я рассказывала про сэкухару, а ты меня перебил. А я еще не сказала главного. Набаба-сэнсэй всех отпустил, кроме меня. И попросил отвезти его в ботанический сад. Он хотел посмотреть, как цветет леспедеца.
— Леспедеца цветет осенью, — сказал я. — Такие вещи надо знать.
— Правда? Значит, он меня обманул. Слушай дальше. Набаба-сэнсэй не водит автомобиль. Знаешь, почему?
— Наверное, у него на острове нет автомобилей. Или дорог нет.
— Все там есть. Он просто не умеет. Он же султан! Или принц, не помню. За него слуги всегда все делали, вот он такой и вырос, ничего не умеет.
— Что дальше-то?
— Я его привезла в ботанический сад. Пошли искать леспедецу. Он меня хочет за руку взять. Я ему говорю: «сэнсэй, плиз!». И не даю.
— Это уже сэкухара?
— Еще нет. Я главного не рассказала. Леспедецы нигде не видно, он меня завел в глухой угол, посадил на скамейку. Отдохнем, говорит. Я сижу, вся дрожу…
— Почему дрожишь?
— Страшно стало! Может, он людоед, я ведь не знаю, как там у них принято. А он увидел, что я дрожу, и намотал на меня шарф.
— Решил тебя погреть. Джентльмен.
— Какое «погреть»? Жара была. А он в шарфе — специально. Все подготовил. И пахнет шарф чем-то таким… Намочил его чем-то.
— Это у него духи такие. От него на работе тоже пахнет.
— Ничего себе духи! Слезоточивый газ, а не духи. Сразу слезы потекли. Он увидел, хвать меня руками — «Кирико-сан! донт край! плиз!»… Что-то лопочет, я уже не слушаю, мне дышать нечем… Кошмар!
— Уже сэкухара?
— Еще нет. Я еще не рассказала самого главного. Он этим вонючим шарфом стал мне слезы вытирать… А потом… Потом он меня…
— Ну?…
— Набаба-сэнсэй меня…
— Да что?!
— …поцеловал…
Выдавив из себя это слово, Кирико впала в скорбное молчание. Бразильцы в динамиках уважительно притихли, лишь перкуссия тихо выстукивала какой-то сочувственный ритм. Я сделал три хороших глотка.
— Значит, леспедецу так и не нашли?
— Что?! — она подняла голову. — Ты о чем?!
— Киритян, мне все понятно, — сказал я. — Мне только непонятно, почему ты употребляешь слово сэкухара. По-моему, «sexual harassment» — это немножко не то.
— Почему?
— Потому что этот термин подразумевает служебную зависимость. Вот если бы ты была его студентка, или он твой босс…
— Так он и есть босс. Председатель Общества. А я рядовой член.
— Денег-то не платят в этом обществе. Даже наоборот — ты платишь!
— Это неважно. Это даже хуже. Я деньги плачу — а он пристает.
— В этом обществе тебя никто не держит. И никто не тянул. Вот скажи, зачем ты туда пошла? Всякие там Кёко-сан — это понятно, у них занятий других нет. Но ты-то зачем?
— Я тебе скажу, ты смеяться будешь…
— Не буду, обещаю.
— Я хотела проверить его ферменты. Он же из Меланезии, другая раса… Вдруг они там еще выносливее, чем белые? Вдруг они могут ведрами пить? Вот был бы ассистент!
Мне пришлось срочно задуматься о печальном, чтобы исполнить обещание.
— А что? — продолжала Кирико. — Ты меня бросил, никто не помогает, идеи гибнут… Я за любого иностранца готова уцепиться, лишь бы он пить умел.
— Думаешь, этот умеет?
— Не знаю. Теперь уже неинтересно. Мне теперь интересно, как использовать улику.
— Улику?
Кирико присела, загремела дверью сейфа, где хранилась выручка, достала и положила передо мной туго скатанный полиэтиленовый пакет.
— Я тогда убежала прямо в шарфе. Только в машине заметила. И решила не отдавать. Из него еще это не выветрилось. Понюхай.
Я раскатал пакет на стойке и осторожно приподнял одну ручку. Через секунду полчища знакомых феромонов отплясывали босанову у меня под носом.
— Говорю тебе, это такие духи, — сказал я, снова скручивая пакет и разгоняя феромоны ладонью. — Меланезийская парфюмерия.
— Хорошенькие духи! Такими духами тараканов морить. И вообще: тридцать градусов жары, а человек ходит в шарфе — это нормально?
— Наверное, у них на острове так принято. Все принцы ходят в шарфах.
— На острове, может, и ходят. А здесь это улика. Я вот думаю: сразу в суд подать или сначала по месту работы?
— Киритя-а-а-ан! — застонал я. — Какой еще суд? Что ты хочешь отсудить?
— Моральную компенсацию. Если докажу факт сэкухары, то имею право.
— За что компенсацию? За поцелуй?!
— Ну да… Это ведь сэкухара…
— Выходит, ты и меня можешь к суду привлечь?
— Конечно. Могу и тебя. Хотя нет, не могу. Не помню всех деталей.
— Еще б ты помнила… Я тоже ничего не помню…
— А что тут особенного? — Кирико вернула улику в сейф и щелкнула замком. — Моника отсудила кучу денег. Почему мне нельзя?
— Так сильно нужны деньги?
— А то нет! Я на грани банкротства. В этом году кредит выбила, в следующем могут не дать. Кризис, не видишь? Все разоряются.
— А ты отсудишь кучу денег и не разоришься, да?
— Ну, может, не кучу… Пусть его хотя бы с работы выгонят.
— Зачем тебе это?
— Как это «зачем»? Я плачу налоги. Для чего? Для того, чтобы в университете велась научная работа. Я не для того их плачу, чтобы меня обматывали шарфами и целоваться лезли. Он мне, гад, еще слезы вытирал!
— Это я уже слышал. Не глухой.
— Как ты сказал?
— НЕ ГЛУХОЙ.
— Ты что! Так говорить нельзя. Это дискриминационное слово, «глухой». Надо говорить: «с несвободными ушами».
— А «слепой» — «с несвободными глазами»?
— Точно.
— А «хромой» — «с несвободными ногами»?
— Совершенно верно.
Я отставил кружку и схватился обеими руками за голову.
— Вадитян, что с тобой? — встревожилась Кирико.
— Ничего, — сказал я. — Мне просто жаль японский язык. Он был такой красивый… Что вы с ним делаете, поганцы…
— Так нужно! Если ты глухой, а тебе говорят, что ты глухой, тебе приятно?
— Если человек глухой, то он и не услышит.
— Или она.
— Что?
— Он или она не услышит. Женщины тоже бывают глухие.
— Господи! — сказал я. — Где ты этого понабралась, Киритян? Ты была умная женщина, говорила на нормальном языке. Откуда у тебя эти заскоки?
— Это не заскоки! Я, чтоб ты знал, феминистка!
— Да какая ты феминистка. Ты просто бака.
— Что-о-о?!?!
— То самое. «С несвободной головой».
— Сам ты бака! Ты шовинист, вот ты кто. Ты знаешь вообще, что такое быть женщиной в Японии? Что такое каждую ночь торчать за этой стойкой и ублажать пьяных идиотов?
— Постой, — сказал я. — Ты ведь говорила, что твоя работа тебе нравится. Калейдоскоп людских судеб, и все такое…
— Ага, калейдоскоп… Пузатые дядьки зовут тебя мамой, делятся семейными проблемами, а ты их слушай и утешай. У нормальных людей психоаналитик, у японцев — мама-сан.
— А нормальные люди все живут в Америке, да?
— Я не говорю, что там все нормальные. Но там есть люди, к которым стоит прислушаться. Ты знаешь, кто такая Маргарет Накамура?
— Не знаю.
— Это знаменитая феминистка. Она сейчас ездит по Японии с лекциями. К нам недавно приезжала, я ходила слушать.
— А-а-а… Теперь понятно.
— Что тебе понятно?
— Понятно, что лучше ездить с лекциями, чем ублажать пьяных идиотов. Под лекции, наверное, и кредит легче выбить.
— Да уж конечно…
— Ну вот. Отчего бы тебе не стать главной феминисткой префектуры?
— А что? Думаешь, не смогла бы?
— Смогла бы. Только сначала нужно прославиться. Сначала нужно совершить феминистический подвиг. Разоблачить зарвавшегося сексиста.
— Ты к чему клонишь?
— К чему, к чему… К цветам леспедецы. По этому шарфу можно высоко забраться. Гляди только, не сорвись.
Я осушил кружку и встал с табурета.
— Благодарю. Спокойной ночи.
— Вадитян! Постой! — Кирико выбежала из-за стойки, догнала меня в дверях, схватила за руку. — Погоди! Тебе что, нравится профессор Набаба?
— Профессор Набаба, — сказал я, — это кусок протоплазмы. Биологическая масса, которая хочет жрать. Мое к ней отношение никак на космические процессы не повлияет. Протоплазма была, есть и будет. Без расы, пола и национальности.
— Значит, не нравится?
— Мне не нравится другое. Мне не нравится, когда на массовых психозах делают деньги. А еще не нравится, что вы готовы отдаться любой химере, на которой написано «Made in USA». Глотаете все, что ни подсунут. «Феминизм», «политическая корректность», «христианские ценности», «миллениум баг»…
— Что плохого в христианских ценностях?
— Плохого ничего. Но ты смотри. Я тут живу восемь лет — и в дверь ко мне вечно стучатся баптисты, адвентисты, свидетели Иеговы, кто только не стучится. Большей частью японцы, что интересно. Приносят какие-то брошюры, норовят провести со мной беседу, так просто не отвертишься. И хоть бы кто-нибудь пришел обратить меня в буддизм. Пусть бы что ли из «Аум-синрикё» пришли, я бы их прогнал пинками, все какое-то разнообразие — так нет же, одни адвентисты… Вам было заповедовано поклоняться Трем Сокровищам, а вы черт знает чему поклоняетесь.
— Ты говоришь, как твой друг…
— Потапов?
— Да, Потапов-сан. Он говорил, что мы вообще должны всегда в кимоно ходить и зубы красить. И рок-н-ролл слушать не должны.
— Он в полемическом запале так сказал. Он просто Японию очень любит, и ему досадно видеть крайности. На самом деле, все хорошо в меру.
— Правильно. А кто ее определяет, эту меру?
— Ну, я не знаю… Здравый смысл… Вкус…
— Вкус… — повторила Кирико. Мы стояли под фонарем, держась с разных сторон за руль велосипеда. — Тебе легко рассуждать абстрактно. Ты многого не видишь. Ты не представляешь, какие заскорузлые мозги у японских мужиков. Чтобы их встряхнуть и прочистить, все средства хороши.
— Ладно, — вздохнул я. — Прочищай, встряхивай, что хочешь делай. Твоя страна, в конце концов. Удач тебе на этом пути.
Кирико взяла меня за руку.
— Вадитян, — сказала она, — ну почему ты меня бросил?
— Сто раз уже говорил. Я испугался, что сопьюсь.
— Неправда. У тебя появилась другая женщина. Признайся.
— Так нельзя говорить. Это политически некорректно. Привыкай к уважению чужого пурайбаси.
— Да-да, верно. У тебя появилась другая женщина или другой мужчина.
— Тьфу на тебя!
— Я пошутила! Не уезжай так быстро, посиди еще. Хочешь, я смешаю тебе «Семиструнный сямисэн»?
— Kiriko-san, hello! — раздалось сбоку. Я повернул голову и увидел двух иностранных юношей. На них были отутюженные белые рубашки с короткими рукавами и узкие черные галстуки. В руках — велосипедные шлемы. Они стояли под вывеской, и швейцарский нож приветливо зависал над их аккуратно расчесанными проборами.
— Привет, ребята! — сказала Кирико по-английски. — Давно не виделись.
— Это что, мормоны? — спросил я.
— О, йес, йес! — обрадовался один из них. — Мормоны! Церковь Иисуса Христа Святых Последних Дней! Позвольте представиться! Меня зовут Джон Браун, а вот его зовут…
— Fuck off, — сказал я им по-русски, сел на велосипед и уехал.
Университетский двор заносило желтыми и красными листьями. Желтых было больше; один из них залетел ко мне за пазуху, когда под порывом холодного ветра я застегивал куртку. Он распластался у меня на животе и грелся всю дорогу от библиотеки до второго корпуса. Дойдя до входа, я расстегнул молнию — лист выпал, обиженно покрутился в воздухе и спланировал в лужу.
Во второй корпус я заходил редко — попить кваску у профессора Мохова или задать компьютерный вопрос системному администратору. В эту пятницу мне как раз понадобилась консультация сисадмина, и я шел к нему в дальнее крыло. Мягкий линолеум коридора был сплошь застелен полиэтиленом и фанерой; грузчики в синих комбинезонах, перегородив весь проход, волокли куда-то тележки с новым оборудованием. Я встроился в зазор между двумя тележками и медленно побрел в этом зазоре по коридору. Стальные колеса раскатисто громыхали, фанера сухо потрескивала, а шедший за мною грузчик перекрывал грохот и треск героической народной песней:
Храбрый Ёсицунэ ненароком… Хай! Хай!
Уронил свой лук в пучину моря… Хай! Хай!
А кругом бушует непогода… Хай! Хай!
И морской отлив стрелы быстрее… Хай! Хай!
Коридор шел через центр лингвистических исследований. По обеим сторонам размещались кабинеты американцев, преподающих студентам английский язык. «Профессор Кевин Вудс», «профессор Генри Ламберс», «доцент Карл Тимберс», — значилось на табличках сбоку от дверей. Двери были все до одной широко открыты, и под каждую подложен клинышек, удерживающий дверь в открытом положении. Продвигаясь по коридору, я мог наблюдать профессоров в их ученом уединении, которому не мешал ни треск фанеры, ни грохот тележек, ни художественные завывания грузчика:
Лук относит волнами от брега… Хай! Хай!
Прямо к неприятельскому челну… Хай! Хай!
Подгребают вороги поближе… Хай! Хай!
Норовят достать его граблями… Хай! Хай!
Иной профессор на миг отрывался от ученых занятий и бросал взгляд на проходящих мимо. Такой взгляд бывал исполнен прямоты и непосредственности, он подкупал чистотой душевных помыслов. Вот видите, — как бы говорил профессор, — я честный человек, мне нечего скрывать от моих товарищей и вышестоящих лиц. Я вовсе не затащил к себе беззащитную студентку, не покрываю ее поцелуями и не наматываю на нее вонючих шарфов. Всякому понятно, что я занимаюсь научной работой. Я даже развернул к вам дисплей. Видите: вот тут у меня написано «он». И сразу: «или она». Все четко, не подкопаешься. Перед вами политически грамотный и морально устойчивый сэнсэй.
Он коня пришпоривает смело… Хай! Хай!
И в крутые волны загоняет… Хай! Хай!
На коне плывет, презрев опасность… Хай! Хай!
И к врагам подходит очень близко… Хай! Хай!
Американские фамилии вдруг кончились. Пошли разномастные таблички центра социологических исследований. «Профессор Итиро Фуруги». «Ассистент Чжэнь Гу Му». Тоже распахнутые двери, тоже клинышки, тоже честные взгляды. «Доцент Людвиг Альтенбаум». «Ассистент Йоко Нэмото». «Профессор Квабараман Наба…»
— ПОСТОЙТЕ!!! — раздался крик, и в то же мгновение меня накрыло облаком меланезийской парфюмерии. Из глубины кабинета метнулась тень, профессор Набаба выпрыгнул в коридор между тележками и схватил меня за руку. — Зайдите, зайдите ко мне! Я вас умоляю! Мне необходимо с вами поговорить!
Грузчик перестал петь. Он ждал, пока я уступлю ему дорогу. Пришлось зайти.
— Вы так нужны мне, так нужны! — с этими словами профессор закрыл дверь и щелкнул замком. Из коридора послышалось продолжение песни, но уже неразборчиво. Я глубоко вдохнул через рот.
— Вы, наверное, знаете, что происходит, — взволнованно заговорил профессор. — Эта женщина сошла с ума! Она клевещет на меня, она распускает дикие слухи! Она губит мою карьеру, мою семью, мои исследования, мое доброе имя! Это просто маньячка! И они ее слушают! В университете создали комиссию для проверки фактов, она работает уже три месяца — и там не верят ни одному моему слову! Они верят только ей! Меня уволят, и я умру от голода!
— Ну хорошо, — сказал я. — А почему вам нужно обсуждать это со мной?
— Как почему? Вы же с ней знакомы! Вы сами говорили!
— Да, знаком. И что?
— Вы должны помочь мне. Вы просто обязаны мне помочь. Как островитянин островитянину. Вы пойдете со мной на заседание комиссии и скажете, что она сумасшедшая. Они вам поверят.
— У меня нет оснований говорить, что она сумасшедшая.
— Нет оснований? Вы ей верите? Вы слышали, что она говорит?
— Она говорит, что вы повесили ей шарф на шею и поцеловали.
— Это ложь! — взвизгнул профессор и топнул сразу двумя ногами. — Как вы можете этому верить? Я просто рассказал ей о несчастных детях Бабалогу, которым нечего кушать. Она заплакала, задрожала — и я действительно согрел ее своим шарфом. Это я признаю. Но поцелуев никаких не было. А если бы и были, что с того? Это укладывается в рамки меланезийских традиций. У нас на острове дружеские поцелуи в порядке вещей — чужие традиции надо уважать. Слаборазвитые страны тоже вносят свой вклад в мировую культуру.
Я еще раз вдохнул через рот. Профессор еще раз топнул обеими ногами.
— Все, что она говорит, — это ложь, ложь, ложь! Наглая ложь!
— Ну допустим, — сказал я. — А зачем ей эта ложь? Почему она так говорит?
— Это легко объяснить, — сказал профессор. — Она клевещет на меня потому, что я бабаложец. Она ненавидит всех бабаложцев! Я думаю, она связана с ультраправым японским движением, которое хочет нас поработить.
— Вы уверены в этом?
— Еще бы! Вы знаете, у нас на острове есть писатель, его зовут Гулялям Макабака. Он пишет: мерило любой цивилизации — это отношение к бабаложцам. Вы согласны?
— Даже не знаю… Очень сильно сказано…
— Бабаложцы всегда первыми попадают в беду! Нас первыми поработили папуасы. Нас первыми разорил всемирный кокосовый кризис. И сейчас меня первым хотят изгнать из университета. Но за бабаложцами всегда следуют другие! История учит: кто бросил в беде бабаложца, попадет в беду сам!
Он прислушался к звукам из коридора и понизил голос до шепота:
— Вы думаете, это демократическая страна? Ошибаетесь! В душе они все шовинисты. Иностранцы для них — люди второго сорта. Даже в транспорте они никогда не сядут с вами рядом. Вы замечали? Я замечал. Знаете, что я решил? Я решил дать им сражение. Им всем надо прочистить мозги.
— Хорошо, — сказал я и отомкнул дверной замок. — Прочищайте. Удачи вам.
— Я могу рассчитывать на вашу помощь?
— Боюсь, что нет.
— О-о-о-о-о-о-о-о! — застонал профессор, схватился за седины и забарабанил ногами по полу. — Моя-жизнь-моя-семья-моя-клевета-я-умру-всё-ложь-ложь-ложь! Маньяки-папуасы-поцелуи-шовинисты-зачем-зачем-зачем! О-о-о-о-о-о-о-о!…
Он тряс головой, подпрыгивал, сгибался пополам и хлопал себя по ляжкам. Это напоминало шаманское вхождение в транс.
— Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы! Макабака-леспедеца-карьера-клевета! Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы! Я-погиб-пропал-посол-феромон-султан! Я закупал лекарства! Я закупал лекарства! Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы…
Он бухнулся на колени, заломил руки и затрясся всем телом. Я молча вышел из кабинета и прикрыл за собой дверь.
Университетский двор заносило снегом. Встав у окна, я наблюдал, как желтые дорожки кампуса покрываются белой крупой. С каждой минутой они становились все неразличимее.
Раздался стук в дверь. Я оглянулся не сразу, а когда оглянулся, то увидел доктора технических наук Рауля Абрамовича Лишайникова. Заячья шапка на нем была посыпана снегом, который быстро таял, капая на воротник.
— Вадичек, — сказал Рауль Абрамович, роясь во внутреннем кармане. — Я, как всегда, с классическим вопросом. Вот, нашел у себя в ящике, вскрыл, а там одни иероглифы. Может, это не по адресу пришло?
Он протянул конверт. Взглянув на адрес, я вытащил складную открытку с фотографией гигантского моста и надписью золотыми буквами: «San Francisco».
— Что? Не мне?
— Не вам, — сказал я. — Это мне. Почтальон квартиру перепутал.
— Бывает… Видишь, как хорошо, что я сразу к тебе пришел. Извини, что вскрыл, не разобравшись. Хотя, сам понимаешь, в содержание я не вникал.
— Ничего, ничего…
Рауль Абрамович взялся за дверную ручку и тут же ее отпустил.
— Послушай, Вадичек! — сказал он. — Как тебе нравится весь этот скандал? Ты смотрел вчера телевизор?
— Смотрел…
— Я правильно сделал, что не дал им интервью. Присосались, как клопы. «Вы член комиссии, расскажите, как принималось решение». У ректора потом истерика была: «Откуда журналисты, почему утечка информации?» Сразу столько журналистов я еще не видел. Какая-то девка с микрофоном прибежала. «Как вы относитесь к феминизму?» Она бы еще спросила, как я отношусь к озоновой дыре.
Рауль Абрамович снял шапку, посмотрел на нее, шагнул к мусорному ведру и стряхнул туда остатки снега.
— Прославились на всю Японию. Кто нас раньше знал? А теперь скажут: ну как же, это тот самый университет, из которого папуаса выгнали за разврат. Слыхали-слыхали… Вадичек, скажи честно, тебе его не жалко?
— Думаю, он не пропадет.
— А я вот хожу и мучаюсь. Он ведь был не совсем животное, он даже знал фамилию «Бетховен». С ним можно было беседовать на отвлеченные темы. А мы его взяли и выгнали непонятно за что. Но ты видишь, ситуация-то сложная — как ни поверни, все плохо. Или ты против феминизма, или ты притеснитель папуасов. Выбирай, что больше нравится. Вот мы и выбрали. Папуасов все-таки поменьше…
— А что Ученый Совет?
— Да ничего… Пять воздержавшихся, двое «против», остальные «за». Теперь Федька бегает, кричит… «Заговор! Против иностранцев! Всех прогонят!» К тебе прибегал?
— Прибегал.
— Ну вот. И подумай: что эта тетка выиграла? Как ее… Сулико?
— Кирико.
— Да. Что она с этого поимела? Я, кстати, с ней встречался, разговаривал. С виду нормальная женщина, по-английски говорит. Познакомить тебя с ней?
— Да ладно…
— Теперь она грозится подать на него в суд. И папуас тоже грозится подать в суд на университет. Все будут со всеми судиться. Скажи, Вадичек, разве такое было возможно в эпоху Иогана Штрауса?
Он еще раз посмотрел на свою шапку, вытер ее рукавом пальто и продолжал:
— Раньше говорили «лобзание», теперь говорят «половое домогательство». Раньше говорили «рыцарь», теперь говорят «шовинист». Раньше говорили «мудак», теперь говорят «альтернативно одаренный». Куда мы катимся, Вадичек? Что будет с человечеством?
Он водрузил шапку обратно на голову, расстегнул пальто, достал из кармана пиджака свернутую в рулон газету.
— Или вот, Федька привез из Москвы. Я тебе прочту одни заголовки. Послушай, какую прессу теперь печатают в нашем отечестве.
Развернув газету, он поправил очки на носу, прокашлялся и начал:
— «Бомжи съели фаворита скачек»… «Страшные откровения парикмахера»… «Триппер в Государственной Думе»… «Кукушата Березовского»… «Виагра для слона»… «Мы говорим Путин, подразумеваем Фантомас»… Какой Фантомас, Вадичек? Откуда Фантомас? Что за мерехлюндия?…
Я не слушал его. Что-то настойчиво стучалось в мое сознание, облекалось в слова и требовало письменной фиксации. Я шагнул к столу, выдернул из стопки чистый лист, схватил карандаш и выплеснул на бумагу четыре строчки.
То была Формула Политической Корректности. Ёмкая, как рецепт коктейля, строгая, как диагноз врача, и жесткая, как приговор.
Заставь дурака или дуру
богу или богине молиться,
он или она лоб или лбину
себе расшибет.
— Или уже расшибла, — добавил Рауль Абрамович. — Вы вот меня слушать не хотите, а я давно все понял. Мир спятил с ума. Человечество дошло до ручки. Здесь было последнее нормальное место на планете — теперь загадят и его. Радуйтесь, любуйтесь — вот он, двадцать первый век этот ваш. Твой и федькин.
Он сунул газету в карман, многозначительно цыкнул зубом и вышел.
Я немного постоял, глядя в стену. Потом вспомнил про открытку.
«Вадитян, привет из Калифорнии! У вас, наверное, идет снег. А здесь светит солнце. Меня пригласили на конференцию по содействию азиатскому феминизму. Я выступила с докладом, приняла участие в круглом столе. Маргарет Накамура меня хвалила. Теперь поеду в Сиэтл, там будет рабочая встреча. Подумываю, не оставить ли бизнес. В Америке очень красиво. Потом напишу тебе еще из Сиэтла. Ms. Кирико.»
Я бросил открытку на стол и подошел к окну. Желтые дорожки совсем исчезли под снегом. Вдоль стекла летели пушистые белые хлопья. Я смотрел сквозь них, пока не начала кружиться голова. Потом резко зажмурился — и увидел бурлаков на Фудзи.
Они только что достигли вершины и теперь стоят на ней всей ватагой. Холодный ветер хлещет по их спинам колючим снегом, лапти разъезжаются на льду, туман не уходит. Бурлаки в растерянности — они не смогли разгрузить барку, потому что барка оказалась пустой.
— Ларька! — зовет старый коренник. — Ты грамоту знаешь, ты умный. Скажи: что по этому поводу говорит Владимир Иванович Даль?
Ларька чешет в затылке, закатывает глаза, морщится.
— Я не помню точно, — признается он. — Я могу перепутать. Но мне кажется, Владимир Иванович говорит так: «Любишь саночки возить, люби и кататься».
Все удивляются:
— Как это кататься? Куда кататься? Какие такие саночки?
— Так вот же… Вот они, саночки. А вот горочка гладенька. Сели-покатились.
— Да что же это… Да как же это… Небывальщина какая-то!
— А вот! Новые времена. Все можно.
Сказано — сделано. По бечеве топором, лямки в кратер. Обхватили барку: пятеро за левый бок, пятеро за правый, Ларька сзади. Раскачивают. И — раз, и — два, и — три, пошла, родимая!… Запрыгнули один за другим, Ларька сзади несется, толкает в корму из последних сил, и тоже — прыг вовнутрь! Оба-на! Какой там бобслей, бобслей отдыхает.
Склон как полированный, скорость набирается, туман свистит в ушах, ветер в харю, а чего нам, мы привычные, мы скока натерпелись, мы щас всем покажем, тока малехо разгонимся, давай-давай родимая, а тумана-то уже и нету, выехали из тумана, кругом видать, и нас видать, и вон уже девки запрыгивают, и ладно, места хватит, и негры гляди-кось, и педики вон чего, давай-давай-сигай, веселее будет, кто там еще бедный-чудной-убогий, все к нам давай, все влезут, уж мы прокатимся, уж по кому надо проедемся, а лавушка под нами гладкая, скользкая, разогнались так разогнались, первая космическая, теперь один хрен горка не горка, уже и в океан плюхнулись, а все летим, во как, гуляй бурлак, оттягивайся, нарезай круги по планете, твоя она теперь.
А с острова, с атолла, с кокосовой пальмы на эту красоту, на наглость эту, на оттяг вселенский смотрит туземец, океанец, бабаложец ноне дикой. Не выдержало у парня ретивое, забилось часто, побежал он к берегу, схватил весло, сел в пирогу, погреб через волны, через рифы, через моря, через течения, хотел тоже запрыгнуть, присел, спружинился, нацелился, сиганул — и не получилось, не рассчитал, ошибся, промахнулся; только пронеслась по нему барка, оглушила, выбила мозги, разметала пирогу, кормой притопила напоследок и дальше понеслась, а парень только и успел, что булькнуть разок — и на дно, к скатам, камбалам, палтусам, к акулам на закуску.
Что тут скажешь? Одно слово — «трагедь»…
…Храбрый воин Ёсицунэ Минамото сидел на спине своего боевого коня, покачиваясь на волнах. Конь из последних сил болтал ногами и отфыркивался от соленой воды — а его хозяин недоуменно глядел на бурлящий пенистый след, который тянулся от берега до горизонта. Где-то там, в этом клокочущем водовороте исчезли обломки благородного оружия, спасти которое от вражеских издевательств так хотел сиятельный князь. Все получилось не так, как в песне, все обернулось непонятным и страшным боком. Неприятели из дома Тайра, в панике попрыгавшие за борт, теперь выныривали, отплевывались, хватались за перевернутые челны и тревожно смотрели на восток, где из-за кромки горизонта поднималось бледно-розовое солнце нового тысячелетия.