Чарльз смотрит на стенные часы: события наращивают темп.
— Алло? Западный 28–14? Кто-нибудь меня слышит? Кто это?
Даю отбой и снова набираю.
— 937-28-14. Алло? Алло! Это…
Даю отбой и снова набираю.
— Алло? Гордон…
— Послушай. Мне все равно…
Даю отбой и снова набираю.
— Если ты…
Даю отбой и снова набираю. Занято. Даю отбой и снова набираю.
— Это оператор. Мы…
Даю отбой.
— Хорошо, спасибо, миссис Сет-Смит. А как ваше?
— Очень хорошо. Почему ты не поднимаешься? Рейчел у себя в комнате.
— Спасибо. Уже иду.
Поднимаясь, я размышлял о том, как матери Рейчел удается так мало заботиться о своей внешности, при том, что тщеславие из нее так и прет. Старые черные вечерние платья, которые она всегда носит, выглядят так, будто их обсыпали сигаретным пеплом и хорошенько пожевали. Ее волосы напоминают волосы моего отца в те времена, когда он отчаянно пытался скрыть свою лысину от себя самого. И что мешает ей сбрить эти усы в форме велосипедного руля? Они не могли стать такими без тщательной культивации: подстрижены, выщипаны, концы нафабрены. Может, она считает, что иностранкам все позволено (в том числе и джунгли под мышками), а может, Гарри поощряет все это, чтобы оттенить свой имидж дамского угодника, отрастившего пузико?
Рейчел не было в комнате. Я сел на кровать посреди всех этих осликов, мишек и кукол, выстроенных как на параде. Приходилось притворяться, что они мне нравятся и что еще больше мне нравится Рейчел — за то, что ей нравятся эти игрушки. Так что я решил не упускать возможности посчитаться с ними.
— Как поживает наш Пушистик? — сказал я. — Где твоя мамочка, Ебанашка? Передай-ка нашему дгужочку Обжоре, пускай не сует свой ебальничек…
Беззвучно напевая, в комнату вошла Рейчел, на ходу расчесывая волосы и мотая головой. Я обнаружил, что от избытка энтузиазма увлекся и напрочь открутил ухо какому-то мелкому уродцу. Поспешно сунув ухо в карман, я вскочил на ноги. Рейчел коротко вскрикнула, больше для порядка, и бросилась мне навстречу.
Со дня Контакта прошло уже больше недели. На этот раз, в четверг, я пришел к Рейчел после урока с Беллами. (Последнее время, приходя к Беллами, я обнаруживал его хлещущим джин в явном сексуальном возбуждении; наш урок обычно сводился к тому, что он призывал меня прекратить какую-либо работу, поскольку я такой чудесный и замечательный, такой заебатый умник и невъебенный красавец, etc.) Мне нравилось бывать здесь, да и Рейчел говорила, что это утешение для ее матери. Миссис Сет-Смит «с большой теплотой» относилась к Дефоресту и была «страшно огорчена», когда Рейчел его обломала (ее огорчение наверняка и рядом не стояло с огорчением самого Дефореста).
Я властно обнял ее, и мы стали целоваться со страстью, возможной только у тинейджеров. На ней было короткое платье, так что я не преминул залезть под него рукой и сжать ягодицу. Рейчел сразу же обмякла и тяжело задышала, как это бывало всякий раз, когда я делал что-нибудь в этом роде. Мы опрокинулись на кровать, из-за чего страшилки, наваленные там, дружно завизжали от возмущения.
— О, Чарльз, Чарльз, — сказала она, не прекращая меня целовать, — угадай что?
— Что?
— Мамочка с Гарри уезжают. На две недели.
— Куда?
— В Париж.
— Когда?
— В следующую среду Это мой день рождения. Они хотят, чтобы я тоже поехала.
Я сел.
— Ну и?..
Не считая двух вечеров у дантиста, каждый вечер мы проводили в постели. Смотавшись из школы в три, мы встречались у входа в Холланд-парк и шли ко мне, иногда через парк, иногда в обход. Затем, уже дома, внизу, я заходил и задергивал шторы, чтобы создать в комнате уютный полумрак, когда дневной свет ожидает за окном, готовый ворваться внутрь по первому зову. Рейчел входила вслед за мной. Я раздевал ее между объятиями, затем раздевался сам. Мы срывали с кровати все покрывала и падали на заляпанную простыню. Потом она вытягивалась, и я доводил ее до оргазма. Затем себя. Далее я еще раз доводил ее до оргазма при помощи руки, а Рейчел тем временем рассказывала мне, как приятно, и спокойно, и хорошо, и правильно я позволяю ей себя чувствовать. Еще через полчаса: в уборной надеваю новый презерватив и бритвой перерезаю горло использованному, чтобы его было легче спустить в унитаз. Затем по новой.
Когда домашние обстоятельства Рейчел позволяли — примерно через день, — она оставалась допоздна. К пятичасовому чаю мы одевались и шли наверх. Дженни к тому времени стала показываться чаще, и они замечательно ладили с Рейчел. Частенько, внося свою лепту (что приходилось потом объяснять Рейчел), я умиротворял Нормана, играя с ним в карты, пока девушки готовили чай. В шесть с четвертью или около того, когда Норман выставлял выпивку, мы с Рейчел спокойно и, в общем-то, без особого смущения, извинившись, уходили вниз. Там мы лежали на кровати и разговаривали. О ее жизни. О моем детстве. О наших отцах. Мы могли еще раз заняться любовью. Или еще несколько раз. Я мог еще раз довести ее до оргазма рукой (которая после этого выглядела так, будто я два часа мыл посуду на кухне у Джо). Около полуночи мы обычно одевались, выпивали по чашке кофе и выходили на улицу, стоя там, как привидения, пока не подъезжало случайное такси.
— Я могу попросить отца, чтобы он позвонил.
— И он позвонит?
— Конечно. Он из кожи вон вылезет ради чего-нибудь такого. Молодость для него — фетиш, даже если на меня ему наплевать. От этого он почувствует себя молодым и сексуальным.
— Мм. Но все равно.
— Мм, пожалуй, твоя мать поймет, что его все равно не будет рядом, чтобы нас блюсти. Да и Норман вряд ли… Наверное, они думают, что ты хочешь поехать из-за своего отца.
— Чего?
— Париж. Твой отец.
— Да. Думаю, да.
— Придумал. Скажем, ты как раз не хочешь ехать именно из-за этого. Тягостные воспоминания и прочее дерьмо — сплошное расстройство. В этом роде.
Тут я увидел на лице Рейчел выражение сдержанного страдания, которое появлялось всякий раз, когда речь заходила о ее отце.
— Или это не сработает? Слушай, ладно — давай я просто скажу им, что ты хочешь остаться со мной. На дворе семидесятые, в конце концов. Они что, не понимают, что родителям уже непозволительно так печься о своих детях?
Хотя в моем тоне и можно было заподозрить воодушевление, я почувствовал облегчение, когда Рейчел замотала головой. Не хочет — не надо, а то я мог бы попробовать. Во второй раз, придя к ним на ужин, я зарекомендовал себя наилучшим образом, просто по мере сил стараясь выглядеть как можно более нудным и уродливым. Если и есть что-нибудь, что родители девушки не хотят в тебе увидеть, так это как раз то, что увидела в тебе их дочь. Всем своим поведением я пытался сказать: «Смотрите, ребята, я — не мужик!» Я им не понравился — это верно, но Гарри так хотелось, чтобы его имя стояло рядом с именем моего отца, да и, можно подумать, Арчи был чем-то лучше меня, со своими внезапными переходами из состояния ступора в состояние неуемной болтливости и обратно, и вообще…
— У нас всегда есть Нянюшка.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил я слегка напугано. Похоже, она затевала очередной визит. Мне уже дважды удавалось отмазаться.
— Я могла бы притвориться, что остаюсь с ней. Она меня прикроет.
— В этой ее единственной комнате?
— Я часто оставалась с ней, когда она жила в Блумсбери. А моя Мамочка никогда не бывала в Фулеме.
— Ага! Тогда это должно отлично сработать.
Мы все тщательно спланировали. Затем я сказал:
— Подумай, как здорово мы проведем время.
Но даже тогда, как явственно следует из моей записной книжки под номером 3А, некая часть меня думала совсем о другом. Часть меня думала о том, как хорошо я подготовился бы к экзаменам, если бы Рейчел уехала во Францию (автоматическая стипендия? телеграмма от премьер-министра?), и какие цветистые письма я смог бы ей туда писать.
Наверное, я слишком долго был один. Ибо для меня так важны мои сокровенные часы в уборной: совершенно невозможно, чтобы Рейчел видела меня там, на полу — как я корчусь и извиваюсь, пригвожденный к грязному линолеуму. Как я смогу объяснить ей свое трехчасовое зависание в душе, свое бесконечное сидение на толчке? Ведь самые лучшие вечера, когда я мог ощутить покой в своей душе, я проводил скрючившись на унитазе, роняя себе на ноги крупные слезинки. (Только там меня охватывало истинное ощущение сопричастности жизни; только там я мог по-настоящему — до глубины — прочувствовать что каждый из нас несет в себе вину.) С Рейчел я уже не смогу засыпать на подушке из носовых платков, или харкать в специальную кофейную чашечку, что я держу под кроватью, или хотя бы прокашлять всю ночь напролет, приветствуя рассвет горловыми овациями. О мои четырнадцатичасовые чтения, моя беспомощная горячка, блаженство изнеможения, наслаждение одиночеством. И экзамены через две недели.
Быстренько подрочив прямо на Рейчел и вытерев ее туалетной бумагой, я спустился выпить колы с ее родителями, а затем отправился домой. Рейчел сказала, что мне лучше поменьше светиться у них дома, если мы намерены следовать «Нянюшкиному» плану. Моим заданием было спросить Дженни и Нормана, не будут ли они против.
И я бы обязательно спросил, да только, когда я пришел домой, они как раз ссорились.
Я мирно пил чай. Моя сестра, в красной ночкой рубашке, вихрем ворвалась на кухню.
— Привет, — сказал я.
Сдерживая слезы, ослепительная в своем праведном гневе, она подошла к комоду и выдвинула ящик, в котором хранились ее документы и сертификаты. Дженни достала оттуда то, что искала, и обернулась к Норману, вошедшему следом. У него был вид скептически настроенного покупателя, пришедшего посмотреть на аппарат, который — будьте уверены — не сможет работать да и, в любом случае, никому не нужен.
— Привет, — сказал я.
Дженни подскочила к Норману, размахивая листком бумаги у него перед носом. Рядом с мужем она казалось очень маленькой.
— Погляди. Погляди! Это правда. Ты что, не видишь? Ты, здоровый… неимоверный паршивец, это правда!
Словно в замедленной съемке, я наблюдал, как Норман протянул руку, вытащил у Дженни листок, скомкал его в кулаке и уронил на пол. Несколько секунд Дженни глядела на бумажный шарик так, словно от горя не могла вымолвить и слова. Затем, совершенно внезапно, ладонь Дженни врезалась Норману в щеку. О нет, подумал я, сейчас он сделает из нее котлету. Дженни застыла, ее ладонь все еще лежала на побелевшем лице Нормана. Он подождал, пока она сама не убрала руку.
— Отправляйся спать, Дженифер.
Вслед за звуком стремительных шагов послышался замирающий крик:
— Ты — уби-и-ийца!
Норман со вздохом подобрал бумажный комок, засунул руки в карманы и прислонился спиной к стене.
Было непонятно, знает ли он, что я здесь.
— Сыгранем в карты? — спросил он.
Я был слишком напутан, чтобы посметь отказаться.
— Две вниз, одна наверх, — продолжал он монотонным голосом, — черные козыри. Делаем ставки.
Юношеская неискушенность во взрослых делах приводит к нечувствительности — и я был твердо настроен, несмотря на двойственное отношение к нашему плану, узнать насчет Рейчел прямо сегодня, пока рефлексия не взяла надо мной верх.
После часа игры я сказал:
— Я щас. Только просрусь по-быстрому. Буквально минуту. Не смешивай карты.
Наверху я постучал в дверь спальни.
— Дженни?
— Я здесь.
В гостиной, пламенеющей, как обычно, в свете уличных фонарей, Дженни сидела в одном из кресел, развернутых к окну. Я подошел и присел на корточки возле нее. Мягким голосом я сказал сестре о том, что Рейчел, возможно, поживет у нас некоторое время. Она глядела в окно прямо перед собой.
— Пускай, — проговорила она.
— Не думаю, что с ней будет много беспокойства. Она сможет тебе помогать.
— Ничего, все нормально.
— Да и вы вроде бы подружились.
— Мм.
— Я думал, тебе понравится, если она будет поблизости. Вы сможете болтать о том о сем. Еще одна девушка — ты ведь знаешь, я считаю, что девчонкам обязательно нужны подружки, чтобы говорить о прическах, детишках и всяком таком. Потому что вид у тебя какой-то несчастный.
— Ты уже сказал ему?
— Норману? Нет.
— Пожалуйста, не говори. Не сейчас. Скажешь ему ближе к делу, но только не сейчас.
— Ладно. Но почему?
— О, я не знаю, но, пожалуйста, не говори ему.
Я положил руку ей на запястье. Я положил свою руку ей на запястье, как, наверное, коллекционер прикасается к куску мрамора, чтобы убедиться, что он на положенное количество градусов холоднее воздуха в комнате.
— Хорошо, — сказал я.
— Отлично. Она может жить тут сколько захочет.
— 937-28-14?.. О боже.
Даю отбой и снова набираю.
— Алло? В общем, слушай, тут…
Даю отбой и снова набираю.
Занято.
Даю отбой.
Обращение к Моему Отцу (бывшее когда-то Письмом Моему Отцу) умещалось теперь на тридцати страницах. Оно лежало в моей комнате на письменном столе, в почтовом конверте, с подписанным адресом и наклеенной маркой. Несколько исправлений и уточнений в последний момент задержали его отправку.
Я виделся с Рейчел лишь дважды в последние шесть дней перед ее предполагаемым переездом. Ничего удивительного: мне еще надо было прочитать изрядное количество материалов к экзаменам, и немало бумажной работы следовало проделывать каждый день, чтобы пополнять «Записки о Рейчел» актуальными событиями, — все эти мои новые эмоции надо было тщательно документировать и подшивать в дело. Первая Любовь — сами понимаете.
Вряд ли я смогу сказать здесь новое слово. И все же, если мне позволят процитировать «Записки о Рейчел»? «Такое ощущение, словно бы нормальная жизнь (Джен + Норм, школа) течет где-то в параллельном измерении, и я могу в ней участвовать или не участвовать, как в голову взбредет. Хочу, чтобы Р. видела и переживала все, что я делаю, глядела мне через плечо; хочу все время чувствовать ее присутствие (не то же самое, что быть с ней); и я его чувствую».
И отчасти я воплощал это, действуя так, словно она все время была рядом. Если бы она и вправду наблюдала за мной в течение тех двух недель, мне было бы нечего скрывать. Я чувствовал себя в одиночестве, только когда закрывал за собой дверь в уборную. Я пребывал в состоянии, когда кажется, что у тебя в области солнечного сплетения находится хрупкая емкость с едчайшей кислотой; когда ты знаешь, что можешь расплакаться по малейшему поводу; когда любой придурок запросто выводит тебя из равновесия. Все это подробно описано в моих дневниках.
Во вторник вечером, накануне переезда Рейчел, — виски и карты, виски и карты. И я до сих пор не сказал Норману того, что хотел.
Около восьми, почему-то в компании своего младшего брата Тома, нарисовался Джеффри. Норман поприветствовал их с пьяным благодушием и немедленно созвал семинар по «трем картам».
Я был рад видеть Джеффри, ведь я считал, что ему давно уже надоело мое беспокойное общество и мои заумные телеги. Но я вовсе не был рад видеть Тома — подобие моего Себастьяна: шестнадцать, обильная прыщавость, запашок, сальные волосы и прочие признаки подростковости. Я смотрел на него, позевывая со скуки, пока Норман объяснял правила игры.
— Как дела, Том? — спросил я.
— Ништяк.
— Ну-ну.
Том (начинающий доморощенный хиппи) теребил свои дурацкие шарфики, банданы и медальончики, болтающиеся на прыщавой шее, — они были нужны ему для того, чтобы обозначить симпатии к сексу, наркотикам, Кубе, а также чтобы никто не усомнился в том, что он настоящий хиппи, несмотря на противоречивое свидетельство короткой стрижки, почти новых, совершенно не вытертых джинсов и обыкновенной, хоть и грязноватой, рубашки.
Том слушал Нормана не слишком внимательно.
— Послушай, — сказал Норман, — когда ты кладешь черную двойку… Да еб твою мать!
Том беспомощно взглянул на старшего брата.
— Очень сложные правила.
Норман был достаточно пьян, чтобы не раздражаться по пустякам, но в то же время достаточно стар, чтобы относиться к подобным юнцам с подозрением и враждебностью. Он был склонен считать их поведение безусловно оскорбительным и в их обществе чувствовал себя неуютно. Я решил проявить дипломатичность и стал исподтишка кидать сочувствующие взгляды каждому из них: что-возьмешь-с-этих-битников — Норману, быдло-оно-и-есть-быдло — Тому, и нечто уже более человеческое — Джеффри. Я встал за спиной Нормана и принялся помогать ему объяснять правила, опираясь на его плечо и подмигивая приятелям. Я пустил по кругу бутылку виски. Вскоре Джеффри начал прилагать усилия. Том стал произносить: «Дык» и «Врубаюсь», — а Норман принялся украшать свой урок похабными анекдотами. Я немного выждал, а затем тихонько вышел из комнаты.
— Конечно, ведь завтра у тебя день рождения. Как раз в тему. Что чувствуешь, когда тебе уже почти двадцать?
— То же, что в восемнадцать или девятнадцать.
— Но ведь ты уже не будешь тинейджером.
— Ну и что? Какая разница?
— Нет? Я уверен, что для меня это будет колоссальной разницей.
— Почему?
— Начало конца. Нет. Начало ответственности. Придется уже принимать себя всерьез.
— Да? А мне все равно.
— Черт. Я еще ничего тебе не купил. Тебе это очень важно?
— Конечно нет.
— С твоей мамой все в порядке?
— Думаю, да.
— Ну ладно, увидимся завтра. Около шести?
— Ага. Я люблю тебя.
— Я тебя тоже.
Вернувшись в столовую, я застал Нормана в одиночестве. Я спросил, где остальные. Том блевал в туалете наверху. В отличие от Джеффри — тот блевал в туалете внизу.
— С чего это они? — спросил я.
— Виски, — рассудительно произнес Норман. — Этот ушлёпок совсем не знает меры.
— Тут не просто виски. Должно быть, еще и снотворного наглотались.
Норман пожал плечами.
— Ну и мудаки. Пойдешь смотреть, как они?
— Нет. Ну их на хуй. Заебали. Сами справятся.
— Дело твое.
Мы играли в полном молчании. Я позволил Норману выиграть три партии подряд и затем сказал:
— Рейчел, наверное, завтра переедет сюда пожить. Ее родители уезжают в… Корнуолл на пару недель.
— Да? А чего она с ними не едет?
— Она не хочет. И я не хочу, чтобы она ехала.
— Ясный пень. — Норман подлил виски. — А что это была за баба, которую ты приводил сюда раньше?
— Глория?
— Ага. С виду на ней клейма негде ставить.
— Да, но это было просто так — потрахались и разбежались. С Рейчел иначе. Первая любовь и все такое.
Несуществующие брови Нормана поползли вверх.
— Да ладно пиздеть, — сказал он.
Затем послышались звуки легких шагов. В дверях появилась голова Дженни.
— Кто-нибудь пользовался телефоном в моей спальне?
— Я, — сказал я.
— Ты не положил трубку на место.
— О, прости. — Но она уже ушла.
— Понимаешь, о чем я? — спросил Норман. — Сука, сука, сука.
— Понимаю. Но от этого никуда не денешься. Все равно рано или поздно придется на ком-то остановиться.
— С какой стати?
— Потому что иначе, — я говорил и сам удивлялся, — у тебя поедет крыша или ты начнешь бояться, что у тебя поедет крыша, а это еще хуже. Ты не можешь все время спать один… Извиняюсь. Похоже, я нажрался.
— Теперь еще и ты? — Он смотрел на меня с любопытством.
— Короче, я уже спросил Дженни, не против ли она.
— И че она сказала?
— Она за. — Я решил говорить начистоту. — Ебаные карты. — Я выложил на стол очередной десятипенсовик. — Просто Дженифер выглядит последнее время какой-то подавленной. Она всегда была человеком настроения, это правда. Бывало, в общем-то, и похуже, чем сейчас. Вообще мрачно зависала. Просто мне интересно, есть ли что-нибудь конкретное, из-за чего она так переживает. Тем более, зная ее…
— Да? Зная ее — что? Если тебе интересно, я могу сказать.
— Э-э, то есть не надо говорить, если ты не хочешь.
— Да мне похуй. Только не начинай…
Мы услышали, как что-то скатилось по лестнице. В комнату ввалился Том.
— Отлично выглядишь, — сказал я.
— Где Джеф? — спросил Том.
— Блюет внизу.
— Прости, чувак. Я больше не могу. Я сваливаю.
— Подожди минуту. Я его позову. — Я встал.
— Не надо, я пошел.
Я вышел в коридор вслед за несчастным Томом.
— Не парься. Щас я его позову.
Он выставил перед собой ладони, как эстрадный актер, пытающийся утихомирить аплодирующую публику.
— Всё пучком, — заявил он.
Мимо нас проскочил Норман.
— Дженни!
В туалете я опустился на колени. Джеффри бессильно пошевелил пальцами в мою сторону, давая понять, что узнал меня.
— Черт. Я тебя запарил.
— Отнюдь, — сказал я, помогая ему дойти до моей комнаты. — Рад тебя видеть.
— А где Том?
— Он свалил. Что ты ему дал?
— Половинку трипа, «секонал» — не помню сколько — и два колеса «могадона». Он в порядке?
— Да. — Я сел на кровать. — Как там Шейла?
— В том-то и дело. Она меня послала. Два дня назад. — Он помотал головой, словно бы не веря. — Послала. Ну не прикол?
— Хочешь яблоко?
С Джеффри произошло следующее. Шейла вернулась с работы (она была секретаршей) и обнаружила его неподвижно лежащим навзничь на полу спальни — по динамику от проигрывателя возле каждого уха, истлевший косяк в одной руке, опрокинутый стакан возле другой, из уголков рта сочится слюна. Он бухал с самого утра. Он бухал с самого утра уже с сентября. Придя в себя, Джеффри обнаружил на груди конверт. Там было вкратце обрисовано положение вещей и лежала пятифунтовая банкнота.
— Я считаю, что не успел еще с ней натрахаться.
— Как так?
— Да я все время бухал. — Он постучал по пепельнице сигаретой. Но с нее ничего не упало.
— И у тебя не стоял?
— Не стоял. И я постоянно блевал в постели.
— Часто?
— Чаще, чем не блевал. — Он потряс головой. — А как у тебя с этой еврейской цыпой?
Я уже хотел было все ему рассказать, но вдруг подумал, что это может его вообще подкосить.
— Она оказалась вовсе не еврейкой.
— Трахнул ее?
— Ну да. В общем — неплохо. Немного скучновато. Ну, ты меня понимаешь. Ничего особенного.
Боюсь, что последующие две с половиной недели видятся мне сейчас как в тумане. Дни очень быстро стали походить один на другой. Несколько страниц в моем дневнике вообще пусты, а в «Записках о Рейчел» за этот период можно увидеть лишь жалкую кучку голых фактов да мой неизменный поток сознания. Однако это побуждает меня к структурному рассмотрению произошедшего — наилучший способ смотреть на вещи, как я считаю. Все даты на месте, так же, как и большинство моих мыслей и ощущений. И у нас осталось всего полчаса.
Делаю глоток вина. Переворачиваю страницу.
Все началось очень мило.
Затаскиваем багаж на кухню. Нас с Рейчел встречают Норман и Дженни. Они стоят в торжественных позах у окна; у каждого в руке по бутылке шампанского, третья стоит на столе в окружении полудюжины бутылок «Гиннеса» для Нормана — чтобы он мог запивать шампанское. Мне даже стало неловко от того, насколько это меня тронуло. Но еще более сильные чувства я испытал, глядя на то, как Рейчел улыбается, на ее взрослую дамскую сумочку и на потертый чемодан: от нее исходило ощущение независимости, отдельности. Рейчел обладала индивидуальностью — и Джен с Нормом были рады засвидетельствовать ей свое почтение. У нее были свои вещи, и она была самостоятельным человеком. Она не была лишь совокупностью моих навязчивых идей; она просто выбрала быть со мной.
Мы пропели: «С днем рождения, Рейчел», — для смеха зажав носы.
Шампанское не просто напиток — наркотик. В ретроспективе произошедшее кажется странным, каким-то слишком уж детским: все равно как прижатая после школы в уголке толстушка — одноклассница — я, задрав ей юбку, разглядываю голубые панталончики, ты ощупываешь ее неубедительные груди, она польщена и унижена (но кому есть дело до ее ощущений?); или как старшая сестра (или мать) вашего друга, мелькнувшая голышом на пути из ванной; или как вечеринки, на которых пивные рты и помятые тела сталкиваются, будто автомобили в замедленной съемке; даже, скорее, как эти бесконечные подростковые посиделки вчетвером, когда моя рука сползает по ее блузке, а твоя рука уже почти заползла ей под юбку, но зато у тебя сильнее сопротивляется — кто быстрей? По крайней мере, так чувствовал себя я, единственный тинейджер в комнате, из всех присутствующих — самый восприимчивый к несоответствиям.
Прежде мы всегда группировались однополыми парами. Теперь же мистер и миссис Энтвистлы сидят в одном углу дивана, а Чарльз Хайвэй и Рейчел Ноес — в другом. Все обнимаются, кричат и смеются, пьяные в дымину. Но потихоньку крики и смех умолкают. Я замечаю, что рука Нормана блуждает по грудям Дженни, а сама Дженни уступает всеобъемлющему напору Норманова тела, скупым поцелуям его непомерного рта. Со звуком выстрела отлетает от платья пуговица. Дженни, с беспомощным выражением на лице, оказывается на полу под Норманом.
Мы с Рейчел выходим.
Еще минимум полчаса после того, как мы с Рейчел закончили заниматься любовью, сверху слышится бычье дыхание Нормана и кукареканье Дженни. Затем тишина.
— Боже, — с уважением сказал я.
— Еще бы — это впервые за месяц.
— Правда?
— Она так сказала.
— А, ну да. Вы же девчонки. Я все время забываю. Конечно, она тебе рассказывала. Полагаю, она сказала тебе, из-за чего?
— Как бы не так. Вообще-то, она уже собиралась. Но тут вошел он.
— Но ты догадываешься, кто из них «зачинщик»?
— Не особо. Но скорее он.
— Похоже на то. Ну и дела. Извини, у меня затекла рука.
— Так лучше?
— Ага.
Мы еще раз занялись любовью. В конце концов, ей уже было двадцать. Я заполучил свою Взрослую Женщину.
Одна хорошая вещь касательно первой недели.
Я познал удовольствие от чистоты (Рейчел мылась по меньшей мере дважды в день, так что мне тоже приходилось мыться хотя бы раз), и даже не столько от чистоты, сколько от самого желания иметь чистую одежду и опрятную комнату. Я понял, что уже привык любить свой бардак; не знаю, было ли это попыткой выразить в символической форме мой внутренний беспорядок. Так или иначе, я проводил немало времени в постели и обнаружил, что неплохо отдыхаю с этой коричневатой штуковиной подле меня. Превосходное состояние ее тела, похоже, передавалось и мне, и благодаря передышке, которую даровала мне моя грудь (потребовавшая до сих пор лишь один полуночный поход в уборную), я получил некоторое представление о том, что значит обладать организмом, которому можно без боязни смотреть в глаза.
Две не столь хорошие вещи, которые (честно признаюсь) меня в то время не слишком взволновали.
Никакой искренности. Я думал, что, переспав с Рейчел и приложив такие усилия к завоеванию ее благосклонности, я смогу подвалить к ней и сказать: «Ну ладно. Ты молодец, но ты поверхностна и примитивна, и твое жеманство не знает границ, а твоя личность — не многим больше, чем совокупность детских притязаний, очаровательных, но абсолютно пустых, лишенных субстанции. Например: ты не хотела обманывать Дефореста насчет Блейка, однако же ты обманула свою мать насчет Нянюшки. Пускай так было надо. Но подвигло ли это тебя к пересмотру моральных ценностей? Можешь не отвечать. Жизнь, дорогая Рейчел, гораздо в большей степени эмпирическая или даже тактическая штука, чем ты, возможно, готова признать.
Я? Ну, я заблуждающийся, расчетливый, зацикленный на самом себе — на самом деле очень близкий к безумию: я другая крайность — никогда не сдаюсь на милость своей спонтанности. Ты доверяешься толчкам и порывам своего эго; я же стараюсь их подчинить. Несомненно, у нас есть чему поучиться друг у друга. Мы влюблены; мы добрые, ты и я, не мрачные и незлобивые. Мы поладим».
Может, со временем я смогу ей это сказать. Может, получится, когда мне будет двадцать.
Пока что — лишь истовые признания и многословное взаимное восхваление. Мы никогда не спорили и не смеялись друг над другом. (Однажды я передразнил ее надутые губы; она отпрянула от меня с обиженным недоумением, так что мне пришлось тут же переделать свою гримасу, заявив, что это губастый Норман, и мне послышались его шаги на лестнице.) Ни один из нас не испражнялся, не плевался, ни у кого не было ни ягапы, ни козявок. (Хотелось знать, как она будет отмазываться, когда у нее начнется менструация, которая и так уже явно задерживалась.) Мы были красивы и великолепны, и у нас будут вдвойне красивые и великолепные дети. Наша физиология работала только во время оргазма.
И тут я подхожу ко второму пункту.
Не то чтобы мы сильно сдерживали себя в постели, хотя Рейчел редко проявляла активность. Она всегда была настолько захвачена процессом получения удовольствия, что было бы невежливо ожидать, что она будет делать что-то еще. Ее ноги оставались там, куда я их клал, руки произвольно болтались вокруг моей шеи. Время от времени она играла моим членом, но лишь играла, ничего определенного. Секс был для нее Диснейлендом: территория организованных чудес и узаконенного баловства. Очень эмоциональным, конечно же, но все эмоции были однотипными. Хотя — чего уж там — хотел ли я и впрямь показать ей другую сторону, то, как я это вижу? Дионисийский секс в туалете: вломиться, сорвать одежду, проделать все то, что только можно вообразить-терзать-пинать — кататься-давить-хлюпать-бить струей, снова, до изнеможения, потом снова. Нет. Да она бы наверняка и не позволила.
Три важных события.
Первое.
Понедельник, утро, пять дней спустя. Перед школой Рейчел собиралась пойти навестить Нянюшку, чтобы обеспечить ее сообщничество в той паутине лжи, которую я сплел. (Конечно, Рейчел ухитрялась играть свою роль самым слащавым и тошнотворным образом.) Она встала около восьми, чтобы успеть помыться и накраситься, и у нее еще осталось время принести мне чашку чая и раздвинуть занавески перед прощальным поцелуем. Так что в течение получаса я валялся, наслаждаясь сексуальностью теплой и неожиданно просторной кровати. Когда примерно в половине девятого я вылез из-под одеяла, то заметил под креслом бесхозные трусики. Я зажег огонь и поднял их, чтобы понюхать и поцеловать.
Некоторое время я их нюхал и целовал. Затем вывернул наизнанку. Я увидел: 1) три лобковых волоска в форме огромных запятых, 2) темно-коричневую полоску дерьма размером с палец.
— Ага, попалась! — вслух сказал я. — Значит, им тоже это не чуждо.
Весь остаток дня меня неотвязно преследовало желание устроить Рейчел, когда она вернется, очную ставку с ее трусами. «Эге, Рейчел. Заходи, заходи. (Я сижу в кресле, руки скрещены на груди. Экспонат А разложен на столе, как мышь, подвергнутая вивисекции.) Подойди поближе, если тебе не трудно, и скажи, что ты видишь. Итак: этим утром, примерно в восемь тридцать пять… Ты имеешь что-нибудь сказать? Ладно, отрицать бесполезно; доказательства налицо. Ты… срешь!»
С каким горьким чувством непоправимой утраты я бросил трусы в корзину с грязным бельем и как угрюмо и неохотно я взглянул в глаза Рейчел, когда она вернулась! И тогда я исполнил свой коронный тинейджерский номер — «Не в духе».
Я был в ударе. Наши отношения до этого момента были такими прямолинейными и идеализированными, сверкали такой белизной, что, когда они впервые соприкоснулись с моим откровенно подавленным настроением, у нас не было средств к его преодолению.
В тот вечер Рейчел боялась лишний раз вздохнуть. Не думаю, что когда-нибудь смогу забыть выражение ее лица, когда я произнес: «Правда?» — и уткнулся в книгу прямо посреди ее разглагольствований на тему как-поживает-Нянюшка и как-мило-с-моей-стороны-до-сих-пор-ее-(Рейчел) — любить. Испуганное и ошеломленное лицо, как если бы она услышала чей-то вопль или кто-то шепнул ей на ухо ужасающую непристойность. Я сгорбился за столом, пытаясь скрыть нервную дрожь. Глядя в тот момент на мое лицо, вы бы подумали, что я каждую секунду ожидаю, что Рейчел подойдет сзади и треснет меня по голове — или пощекочет. Очень странное выражение; крайне неприятное, как мне кажется.
И, ближе к полуночи, когда Рейчел нерешительно легла в постель подле меня, я лишь произнес: «Очень устал», — и отвернулся. Впервые мы не занимались любовью перед сном (обычно делали это как минимум дважды). У меня, конечно, возникла чудовищная эрекция, и я был бы вовсе не прочь кое-чем заняться. Но нужно было испытать свое самообладание. Пять минут прошли в напряженном молчании. Затем она начала плакать.
Я резко перевернулся, поцеловал ее, извинился, погладил по груди, вытер слезы, обнял, стал шептать, что, мол, да, моя мать позвонила мне, рыдая; я сам не знаю, почему это меня так расстроило — просто Говнюк привел еще одну шлюшку, чтобы унизить свою жену. Сможет ли Рейчел меня простить?
Она все еще всхлипывала, но уже совсем чуть-чуть, когда семьдесят минут спустя я довел ее до восьмого оргазма, а затем разделил с ней девятый. В ту ночь я был способен и не на такое — безмозглая похотливая дубинка.
Я заснул под ее россказни об отце. Жан-Поль — вы будете смеяться — получил почетное ранение во время гражданской войны в Испании, воюя (этого Рейчел могла бы и не говорить) за Правое Дело.
Второе.
Был ли Второй Инцидент результатом Первого — вопрос к психологам, а не к литературным критикам.
Я проснулся, ощущая нижней ягодицей горячую влагу.
— Что происходит? — спросил я дрожащим голосом.
О, Господь Всемогущий (так я подумал на самом деле), я обмочил кровать. (Не стану притворяться, что не страдал этой проблемой в ранней молодости. Но мой отец притаранил откуда-то одно хитроумное сволочное приспособление: я ложился спать на специальной простыне с какими — то проволочками и с металлическими кольцами, надетыми мне на член, — и часа в три ночи просыпался на вокзале, под перезвон колокольчиков и вой сирен, под вспышки огней и жужжание зуммеров.)
Рейчел неловко жалась возле зажженного огня.
— Ты не поверишь, — сказала она тоном человека, который решился говорить начистоту, — но я обмочила кровать.
Я вылез из кровати и подошел к ней. Мы оба были совершенно голые.
— Не волнуйся, — сказал я. — Ерунда. Да я сам делал это каждую ночь чуть ли не до восемнадцати лет. Постоянно. По большому счету, чуть ли не до прошлой недели. Да брось ты. Не беспокойся.
На следующий день начинались мои экзамены. В течение всей недели она ухаживала за мной, как человек-невидимка: ставила еду прямо перед моим носом, каждое утро выкладывала мою одежду и заправляла ручки чернилами, а по ночам была не более чем осязаемой тенью, в которую я мог погружаться, как мне нравилось — ну, может, не совсем как мне нравилось; скорее, как мне нравилось думать, что она думает, что мне нравится. Я втихомолку принимал «Мандракс», который выписал мне дантист, — одна таблетка в пол одиннадцатого вечера, полчаса с книжкой, быстрый душ, вялая прелюдия, возня с презервативом, два основополагающих оргазма Рейчел, урезанный паек нежностей, сон.
Я размышлял над Вторым Инцидентом, когда у меня не было более важной пищи для размышлений — по дороге в школу и мочась в сортире. Похоже, это ее тяготило. Она стала дерганой, нервной и неуверенной в себе, что, в общем-то, естественно для человека, из которого все его достоинство вытекло в виде горячей зловонной струи. Что она теперь чувствует, ложась спать? И мне тоже было стыдно: стыдно, как человеку, пришедшему с девушкой, которая пернула в людной комнате; стыдно, как при виде своей пьяной матери; стыдно, как когда ваша жена надела платье, для которого она уже слишком стара и которое не скрывает ее дряблую пигментированную грудь. И я пытался представить себе ее возбуждение после такой эмоциональной и сексуальной встряски. Я пытался представить, какой коварный, какой убедительный сон она видела: по пояс в море… присев за кустами… добежав до спасительного унитаза, где, наконец, избавилась от своего напряжения и паники. Это было ужасно.
Третье.
В среду были экзамены по математике и по латыни. Я сдавал их в школе. Никто за нами не следил. Миссис Таубер лично принесла мне кофе и учебник математики утром, а днем — чай и словарь латинского языка. Мне показалось, что я неплохо справился.
На следующий день вместе с экзаменами в Оксфорд начались и месячные Рейчел, предвестником чего был бойкий прыщик у нее на носу.
Реальность такова, что парни могут позволить себе время от времени выглядеть непрезентабельно; они просто делают вид, что у них настали тяжелые времена, что они мало спят, и вообще, блин, они совсем не тощие — они стройные. Но красивая девушка — и тут нет ее вины — это безупречная девушка. И у меня случались прыщи — а как же? — пока мы с Рейчел жили вместе. И все же: парни останутся парнями; девушки должны быть девушками.
Третий Инцидент оставил во мне больший осадок сомнений, чем Первый или Второй. Это было приглашением к откровенности, пускай и завуалированным, а я отверг его. (Я, конечно, легко мог бы обсудить с ней и два первых инцидента — но после этого у меня бы еще долго не вставал.) Здесь же, однако, был более чем благовидный предлог для того, чтобы объяснить Рейчел, что наличие тела — это единственное оправдание, единственно возможная причина для существования иронии; что тело принадлежит сверкающему никелю и белому фаянсу уборной так же, как и приглушенной, более снисходительной теплоте спальни; и никому не дано знать, что может произойти с его телом в любой момент и что это тело извергнет из себя в один прекрасный день. Взгляни хотя бы на меня.
Если бы в ее характере было побольше жизненности, это приглашение могло бы оказаться более твердым. Но видеть ее жалкое смущение и душевные страдания под жизнерадостной, все еще якобы безупречной поверхностью… В любом случае, я считаю, что утром, открыв глаза и обнаружив пузырящийся прыщик в нескольких сантиметрах от своих губ, я должен был сказать: «Какая красота!» А увидев его полчаса спустя, затененным и закрашенным, мне надо было крикнуть: «Только погляди! У тебя на носу нет никакого прыща!» А вечером, когда Рейчел провозгласила: «Проклятие на мне!» (перефразируя «Леди из Шалотта»)[17], в ответ непременно должно было прозвучать: «Не может быть! Смотри-ка, и вправду — прямо на носу, жирным шрифтом!»
(Джеффри, кстати сказать, однажды утверждал, что — конечно, на втором месте после «просраться» — он не знает более ярких эмоциональных переживаний, чем когда любимая девушка выдавливает тебе угри. Вот так.)
В муниципалитете Кенсингтона, где проходили вступительные экзамены в Оксфорд, я сидел за столом, сгруппировавшись, как регбист в нападении. Время от времени меня захлестывало (невысокими) волнами личностного кризиса, сэры Герберты, подходя по трое, подозрительно заглядывали через плечо, а мой почерк с каждым параграфом изменялся до неузнаваемости. Посматривая на часы, я всякий раз думал: «Рейчел, Рейчел»; или альтернативно: «Кто я? Кто я такой, черт бы меня подрал?!»
Вопрос по практическому критицизму. Я разъяснил сонет Донна, а также, в попытке скрыть свое непонимание, нагородил лес слов по поводу помпезной «Погребальной песни» некоего Джона Скелтона. Был еще очерк Д. Г. Лоренса о том, каким пылким и правдивым человеком был Д. Г. Лоренс: этот характерный пример сопливой графомании позволил мне проявить характерное знание предмета. Наконец, я обругал постыдную лирику Джерарда Мэнли Хопкинса, намекнув (я сам это понял только в последний момент, перечитав написанное), что пришло время сжечь все дошедшие до нас издания стихов этого мелкого педика; в попытках улучшить свой текст я ограничился исправлением нескольких «и» на «но» и заменой претенциозного «более того» на «однако».
Отвечая на общий вопрос по истории литературы, я решился попытать удачу и три часа писал об одном только Блейке, в надежде, что мои блестящие знания будут оценены по заслугам, несмотря на одностороннее раскрытие темы. Рискованно, я знаю; но я лишь вскользь коснулся остальных авторов, поскольку мое знакомство с обязательной литературой было, мягко говоря, поверхностным: практически нечитанные «Книги предсказаний», Мильтон, Данте, Спенсер, Вордсворт, Йетс, Элиот, и (да-да) Кафка. «Одобряем, одобряем», — шептали в моих ушах оксфордские профессора.
На протяжении всего экзамена я тешил себя разными выходками в надежде деморализовать своих собратьев-абитуриентов. Едва взглянув на вопросы, я разразился хохотом; я резво поскакал за дополнительными листами уже через полчаса после начала; выйдя с экзамена и дрейфуя в толпе, я бормотал что-то вроде: «…Халява… как конфетку у ребенка… два пальца об асфальт… занефиг делать…»
По прихоти какого-то профессора последний вопрос требовал от студента написания двухчасового эссе на тему единственного слова. Можно было выбрать из трех: Весна, Память, и Опыт. Я выбрал последнее. Библия, «Рассказ продавца индульгенций», Гамлет-Лир-Тимон, опять Мильтон, снова Блейк, Хаусман, Харди, Хайвэй и в завершение — находясь уже в полубредовом состоянии — призыв к тому, чтобы сын человеческий возлюбил, наконец, своего ближнего, а иначе, сука, пускай пеняет на себя.
Когда я вынырнул на поверхность и меня, влекомого толпой толстоногих девчонок и оцепенелых пакистанцев, опустошенного пятнадцатью часами словоблудия и месяцами беспорядочных устремлений, моргающего и со слезящимися глазами, вынесло на сверкающую огнями улицу, там — окутанная белым дымом — меня ждала Рейчел. Я целовал ее долгую минуту, и толпа вокруг нас распадалась надвое. Мы шли в сторону парка, похожие на двух инвалидов, поддерживающих друг друга, чтобы не упасть. Там мы легли на холодную траву, укрывшись от неверной осенней погоды толстыми пальто. В ушах у нас звенели песни птиц, наивно полагающих, что лето еще продолжается, крики детей, и — нам особенно повезло — стрекотание камеры какого-нибудь извращенца. В нос лезли запахи деревьев, земли и наших тел. О моя юность.
Пять дней спустя, если верить моему дневнику, вечером накануне возвращения ее родителей из Франции, Рейчел сбежала по лестнице и ворвалась в мою комнату.
— Угадай что? — сказала она.
— Что? — Кандидат в Оксфордский университет сидел одетый в футболку и штаны цвета хаки, а его угреватый нос нависал над газетой. Я выбирал фильм, чтобы пойти с Рейчел в кино. Нечто вроде отвальной.
— У Дженни будет ребенок!
— Какой ребенок?
— Ее ребенок.
Ну да, ну да.
— Постой, не рассказывай, — сказал я. — Норман хотел, чтобы она сделала аборт. Я прав?
— Но теперь он говорит, что все в порядке.
— Поэтому он и был убийцей.
— Что?
Разумеется, раз уж обе они девчонки, Рейчел не успела у нас появиться, как Дженни доверила ей все свои секреты. Она была беременна еще до того, как я приехал.
— Боже, — сказал я, — через шесть месяцев я стану дядей.
— Как это здорово!
— Ага. Но почему ты мне не говорила?
— Она просила никому не рассказывать.
— Да уж. Но почему ты мне не говорила?
— Да ладно тебе.
— Мм. Надеюсь, теперь у них все наладится. Норман, должно быть, пришел к какому-то решению. Может, он не хотел себя связывать. Почему он передумал, не знаешь?
— Без понятия. Дженни просто прибежала ко мне и сказала, что он разрешил ей оставить ребенка.
Сейчас Кевин Энтвистл шовинистически пинал мою сестру везде, куда только мог дотянуться у нее в матке, причесывал шевелюру, покуривал, собирался пойти посрать. Я бы обязательно поднялся к ним, чтобы поздравить и все такое, но они, похоже, ушли куда-то ужинать.
— Ну ваще! Чтоб я сдох! Он, видно, решил, что пришло время. Может, тут еще и чувство вины.
(Опять ошибка, между прочим. Совсем не поэтому.)
Когда две пары живут вместе — неважно насколько случайно — и с одной из них случается нечто подобное, нечто эпохальное, кажется, что другая пара должна перейти на новый уровень самосознания или, по крайней мере, испытывать потребность в переоценке своих отношений. Хотя никакой логики в этом вроде бы нет. В любом случае, именно этим я объяснял себе тягостные сомнения и неопределенность, сидя рядом с Рейчел в промозглом кинозале.
Черт меня подери, если сегодня я, как обычно, зарулю в спальню, вновь натяну мерзкий холодный кондом и совершу этот чинный, благочестивый обряд. Я был по меньшей мере наполовину честен, когда, еще до Контакта, сказал, что достаточно лишь влечения и желания, а французские штучки мне без надобности. И все же, все же… Нет. Сегодня, дружище, трахать будут тебя. Тебя будут сегодня баловать. Для начала у тебя отсосут. Затем ты будешь иметь ее в задницу, пока она не запросит пощады. Дальше, независимо от того, захочет она или нет, а особенно если не захочет, она будет… дайте-ка подумать…
Какая наивность! А тут еще этот фильм — он назывался «Дневная красавица». Это была история красивой девушки, вышедшей замуж за человека настолько деликатного, любезного и преуспевающего, что у нее не было иного выхода, кроме как ходить вечерами в бордель, где ее трахали толстые китаезы, клыкастые гангстеры и где она, в общем, неплохо проводила время. Не забудьте еще, что я читал много американской беллетристики и что Норман незадолго до этого рассказывал мне о девушке, которая так любила у него отсасывать, что они решили, что им удобнее спать валетом, ее ноги у него на подушке.
— Бунюэль расширяет понятие мнимого сострадания, в результате чего оно включает в себя деструктивную тиранию непроизвольных побуждений, — объяснял я, пока мы шли домой. — Почему ты не принимаешь таблетки?
Мы продолжали идти, наше дыхание испарялось в ноябрьскую ночь. Это была тема, которую мы до сих пор обходили молчанием. Ее рука заерзала в моей.
— Мне не нравится чувствовать… — Рейчел поколебалась, затем продолжила, — что мое тело — это вроде машины, что я сама вроде машины… — Рейчел поколебалась, затем продолжила, — которую программируют. Положи это в меня, и получишь… — Рейчел поколебалась, затем продолжила, — получишь задуманный результат.
Ого. О чем это она? Говорит так, словно заполняет анкету. «А как насчет меня? — хотелось мне крикнуть. — Что, по-твоему, чувствую я, надевая на себя этот унитаз в миниатюре?» (Вдобавок, это неоправданно дорого. Через неделю после Контакта я побывал в Сохо и закупил по бросовым ценам презервативы «Снайпер» — с тех пор я каждый день перекладывал по три штуки в одну из розовых пачек из-под «Пенекса». Я ведь понимал, как она будет огорчена, если узнает, что я трахаю ее по дешевке. Есть ли предел моей тактичности?)
Очевидно — нет. Вместо того чтобы сказать: «Ты быстро привыкнешь», или «Фигня», или «Пора взрослеть», — вместо всего этого я остановился под фонарем на площади, погладил ее по щекам, ткнулся носом ей в ухо и прошептал:
— Думаю, я тебя понимаю.
Но в этот вечер…
Обычно я сползал по ее заторможенному телу, целуя груди, живот, бедра, чтобы воткнуть свою голову ей между ног и расшевелить этот труп с помощью языка (который к тому времени уже превратился в мускулистый окорочок). В результате каждодневных тренировок мои действия достигли такой скоординированности, что, когда я вновь поднимался по ее телу, мой (предварительно вытертый) рот и (снаряженный) член одновременно попадали в свои цели.
Но в этот вечер я расположил свои бедра возле ее головы, свою же голову направил к ее ногам и стал, сопя, сползать по кровати, уперев ноги в стену над подушкой для придания всей конструкции дополнительной опоры. Выполнено блестяще. Когда мой язык проник внутрь нее, я скосил глаза. Вот он, прямо возле ее лица. Но она взяла его большим и указательным пальцем, как если бы это был кусочек сахара. Мои глаза полезли на лоб, когда она начала гонять крайнюю плоть взад-вперед. Если уж ты можешь ссать в мою кровать (подумал я), не говори мне, что ты не можешь сосать мой хуй. Так что я уткнул его ей в щеку, практически возле носа. Рейчел взяла его в рот и почти тут же вытащила — с гримасой отвращения, по которой можно было прочесть: «Еще хуже, чем я думала».
Однако именно я испытывал стыд, чувствовал себя гнусной скотиной и ощущал свою неправоту. В подтверждение этому, когда я встал, чтобы подышать прохладным воздухом у окна, на ее лице были слезы.
Место действия: актовый зал подготовительной школы Эдисона, где учится Рейчел.
В ближнем углу — группа студентов-мужчин в смокингах. Они пьют шампанское и переговариваются. Уборщица, миссис Докинс — толстуха с неизменно плохим настроением, которая так ни разу и не назвала меня «милым», — ходит вокруг, наполняя стаканы и отряхивая смокинги. Я сижу посреди зала на стуле с прямой спинкой, взлохмаченный, с бутылкой пива в руке. Рейчел — в дальнем конце, на помосте. Судя по позе, она в глубокой медитации, — в противном случае ей должно быть крайне неудобно сидеть: совершенно голая, она сидит на подушке, опершись спиной о стену, обе ноги на весу, руки поддерживают прижатые к груди колени, влагалище вывернуто. Возле нее — перевернутая шляпа-котелок.
Я подхожу и киваю Рейчел. Она смотрит прямо перед собой. Она меня не видит. Я поднимаюсь на сцену и встаю, облокотившись на пианино, в нескольких метрах от нее. Я замечаю в котелке несколько монет: в основном медяки, какая-то иностранная монета, единственный пятидесятипенсовик. Я потягиваю пиво и жду.
Теперь, по двое и по трое, соученики Рейчел начинают отделяться от своих друзей и подходить к сцене. Они невнятно и с сомнением в голосах обсуждают морского паука Рейчел. Двое поднимаются наверх. Один из них, маленький рыжеволосый парень, подмигивает мне. Я мигаю в ответ. Рейчел широко улыбается в направлении их животов. Затем, все еще попивая шампанское, они начинают говорить увереннее. Рыжий тыкает ей в промежность лакированной туфлей. Другой нагибается, чтобы осмотреть ее зубы и десны. Они приходят к единому мнению. Рыжий ставит стакан на подоконник, снимает ремень, складывает, кладет в карман, спускает штаны и пристраивается к Рейчел.
Я делаю большой глоток пива.
Некоторое время он раскачивается и затем обмякает. Он встает, немного пошатываясь, и приводит себя в порядок. Второй парень, намного выше и симпатичнее первого, начинает производить действия в том же порядке, но в последний момент замирает. У него есть идея получше. Подойдя вплотную, он крепко берет Рейчел за уши и направляет свой торчащий из-под рубашки массивный прибор ей в рот. В таком положении, совершив десяток толчков, он кончает ей на лицо. Рейчел шепчет слова благодарности. Они швыряют в котелок по монете и спускаются со сцены. Их место занимают другие. Процедура повторяется.
Тем временем я потягиваю пиво, смотрю на них, смотрю на стену, насвистываю мелодию.
Подходит последняя группа молодых людей. Похоже, они пьянее других. Но они почему-то тихо останавливаются возле сцены. Вдруг один из них громко втягивает воздух, оглядывается, как бы не в силах поверить, и складывается пополам от смеха. Вскоре, конечно же, все начинают смеяться вместе с ним. Они кружатся и раскачиваются, беспомощно хватаются друг за друга, ухая, улюлюкая, показывая пальцами.
О нет. Только не мы, дружище. Ты, видно, шутишь, счастливчик. С ней? Вот с этой?
Рейчел, не мигая, улыбается.
Она недостаточно красива и она мочится в постель.
Их смех сменяется моим собственным.
— Чарльз, Чарльз, Чарльз, — твердит Рейчел, — проснись.
Я просыпаюсь.
— Что тебе приснилось?
Я переворачиваюсь на спину. Реальная белизна потолка окончательно меня будит.
— Я шел по бесконечной дороге, усаженной деревьями. Ночью. Над моей головой звезды выстраивались в… незнакомые созвездия. Камни посверкивали у меня под ногами. Вдали я увидел твой силуэт, но… когда я попытался к тебе приблизиться..
— Это Невиль Беллами. Я звонил вчера миссис Таубер, она сказала — ты нездоров. Тебе уже лучше?
Все в порядке.
— Да? Я понял, что это был приступ астмы. Нет? Это был?..
— Да.
— О тело, тело! Лучше бы его вовсе не было, разве не так? Гы-гы-гы. Жизнь была бы так блаженно легка. Гораздо лучше совсем без него. Ты не согласен? Ты так не чувствуешь?
— Нет. (Можно привести много доводов в защиту такого подхода; но тогда мозгу было бы нечем себя занять.)
— Нет? Может и нет… гм. Чарльз! Твои экзамены! Как они?
— Хорошо.
— Молодец. А собеседование?
— В понедельник.
— Совсем скоро. Ну, в таком случае тебе просто необходимо заглянуть ко мне. Выпьем по стаканчику, поболтаем, может, я тебе чего подскажу…
— Да, пожалуй. — Я не мог не почувствовать себя польщенным.
— Если ты уже выздоровел. Почему бы не завтра? В обычное время?
— Минутку, э-э, мне надо подумать. Давайте я посмотрю, как буду себя чувствовать, и, если не приду, то позвоню.
— Отлично. Ты знаешь мой телефон. Тогда пока.
Как только мистер Беллами положил трубку и взялся за свой член, я поспешил на кухню.
— И что дальше?
Дженни выложила на стол пачку салфеток.
— Ну вот. — Дженни села и принялась качать головой. — Тогда он сказал, что уже поставил меня на очередь в частной клинике и обо всем договорено. И тогда я сказала… — Она прекратила качать головой, чтобы на некоторое время уставиться в пустоту. — Короче, последовала омерзительнейшая сцена, и было похоже, что он не отступится.
— Это случилось в тот вечер, когда я спросил, сможет ли Рейчел у нас пожить?
— Наверное… да. Когда у нас был твой друг — Джеффри? — и этот мальчик заблевал весь унитаз в нашей уборной, Норман как раз пришел, когда я его отмывала, и сказал, что отменит очередь и что ему нужно еще время, чтобы подумать.
— И что дальше?
— В среду, когда Рейчел зашла в гостиную, чтобы попрощаться, только она вышла, как он сказал, что все в порядке и он не против. — Она подняла руки над головой и потянулась. — Вот, собственно, и все.
Дженни лучилась радостью, но мне были нужны подробности. (Не то чтобы я не был в достаточной мере сконфужен тем, что она мне уже рассказала. Однако я принял стратегическое решение по поводу всего этого, и мне необходимо было пополнить «Блокнот Дженни» последними сведениями.)
— Почему он передумал?
Она захлебывалась счастьем.
— Не знаю!
— Но почему он сперва не хотел? — продолжал я давить. — Просто не хотел пока связывать себя детьми или что?
— Нет. Он сразу же сказал, что мы можем усыновить или удочерить одного… или двух, если мне хочется. — Дженни нахмурилась, как будто до сих пор этот вопрос не приходил ей в голову. — Я думаю, — сказала она, осторожно подбирая слова, — я думаю, он боялся, что со мной что-нибудь случится.
— Мм.
(Верно, между прочим. Но не совсем так, как ей казалось.)
— Когда Рейчел снова приедет к нам жить?
— О… Скоро.
Я рассудил, что мне стоит немного поплакать, и как раз тер кулаками глаза, чтобы они покраснели, когда в комнату вошла Рейчел. Она выглядела еще элегантнее, чем обычно, стоя в дверях со своей стильной дамской сумочкой и в темных очках, свидетельствующих о ее скорби. И тут, не успел я, в соответствии с планом, спрятать лицо в ладонях, как слезы сами покатились у меня из глаз.
Рейчел пришлось лечь рядом со мной и целых пятнадцать минут меня утешать, пока я не позволил ей уйти.
Смешно, честное слово — ведь я предвкушал это всю неделю. Почитать книжку, подрочить, поковырять в носу, распространяя запахи и никого не стесняясь. Когда я вечером ей позвонил (ответил Гарри, отточивший в Париже свои дурные манеры) и Рейчел начала плакать, я почти ничего не почувствовал, ничего такого, о чем стоило бы писать домой.
Кроме того, у меня был еще повод для беспокойства — астма. Сей недуг, похоже, вступил в сговор с другими палками в моих респираторных колесах. Он открыл новые горизонты приступам кашля. У меня появлялось тянущее ощущение в солнечном сплетении (в общем, довольно приятное) и чувство сдавленности в горле (опять же, весьма сексуальное), но все же я должен был от этого избавляться, и единственным способом избавления был непрестанный кашель: каждый раскат смягчал диафрагму, пока в глубинах моей груди не возникал блаженный волнующий хрипловатый резонанс, после чего кашель становился уже излишним. Один особо замечательный приступ закончился тем, что у меня изо рта вылетел громадный сгусток мокроты и смачно шлепнулся о стену уборной — почти в двух метрах от меня. Я сфокусировал взгляд; он был непомерен; он был похож на утяжеленное лассо, каким пользуются американские ковбои. Очень скоро, подумал я, очень скоро старушки начнут спотыкаться, когда я буду просто кашлять им под ноги.
Состав моей мокроты тоже стал значительно богаче: из меня вылетали липкие соленые крендельки, жареные личинки, чулочки эльфов. И это не давало мне спать, и заставляло чувствовать себя стариком, и вызывало одышку на ступеньках, и цементировало мои ноздри так, что я все время ходил с открытым ртом, как малолетний дебил.
Были, конечно, и приятные вещи. Осталось проделать еще немало серьезной работы, в основном по заметанию следов — я злоупотреблял ссылками на бесконечное количество авторов, о которых едва ли что-то слышал, не говоря уж о том, чтобы читать. И у меня была масса времени, чтобы пропитаться тревогой по поводу предстоящего собеседования. Добавление разнообразных риторических трелей к Письму Моему Отцу тоже временами приносило облегчение.
Вдобавок Рейчел каждый день меня навещала. Она приносила подарки или какие-нибудь фрукты (одни только бананы и виноград, после того как увидела яблоки, коричнево засыхающие на тарелке). Еще Рейчел приносила из библиотеки книги, о которых я просил. Она выглядела удивительно независимой и подолгу не засиживалась. Стихи слагались почти что сами собой.
Мы много говорили о тех временах, когда я был здоров и на горизонте не маячило собеседование. Ведь я собирался участвовать в национальном конкурсе короткого рассказа, объявленном одним из иллюстрированных журналов. На призовые деньги мы сами сможем провести несколько дней в Париже.