Уже год я на свободе, а привыкнуть не могу. Тридцать лет своей жизни я провел в тюрьмах, зонах, на этапах. Если прибавить к этому сроку еще шесть лет детского дома (тоже казенный дом), то получается не так уж мало из сорока девяти лет жизни. Как-то прочитал рассказ «Узник Бастилии», герой которого просидел в заключении тридцать восемь лет, я немного меньше.
Даже сейчас, живя на свободе, я не ощущаю ее полностью. Сны все равно тюремные. Снятся угрюмые пейзажи и жуткие зоны Ванинского порта и Туруханска, Анадыря и Магадана, Певека и Билибино, Верхоянска и Воркуты, Алдана и Бодайбо, Дудинки и Норильска, порта Провидения и Вилюйска. Средней Азии и Кавказа. За плечами почти вся география страны. Миклухо-Маклай и тот, пожалуй, меньше путешествовал.
Презрительные прозвища «вор», «рецидивист», «бандит», «убийца» преследовали меня даже в те редкие дни, когда я оказывался на свободе. Про таких, как я, говорят: «Лучше один раз услышать и никогда не видеть». Я не обижаюсь. Все правильно. Но глубоко задевают меня слова «для него тюрьма — мать родная». Вот это неправда. Человек, отсидевший хотя бы один день в тюрьме, так не скажет. Конечно, можно ко всему привыкнуть. Но, чтобы тюрьма стала матерью родной, такого не бывает. Пусть тюрьма будет хоть золотой, хоть самой образцовой и показательной.
Устал я за тридцать лет заключений. Устал жить по волчьим законам под дулом автомата. Первый раз в жизни мне по-настоящему поверили, что я тоже человек, несмотря на мое преступное прошлое. И пусть моя искалеченная жизнь станет грозным предостережением молодым ребятам, которые ищут романтики и думают найти ее в тюрьме. Пусть знают: самая паршивая свобода лучше самой «прекрасной» тюрьмы. Тюрьма и каторга — не романтика. Один раз переступив тюремный порог, как трудно потом вырваться из замкнутого круга, а зачастую просто невозможно!
Сколько раз я хотел «завязать», но каждый раз, выйдя за тюремные ворота и оказавшись на свободе, я сталкивался с такими непостижимыми проблемами, отчуждением и непониманием, что раз за разом сползал в накатанную колею. Освободившись от тюремных волчьих законов, я попадал в не менее жестокие волчьи законы свободной жизни. Но, если те тюремные законы ты уже освоил, свыкся с ними, то на свободе ты поначалу просто «белая ворона».
Это напоминает мне такую ситуацию. Возьмите поймайте в джунглях тигра и поместите этого матерого хищника в клетку на долгое время. Постепенно он привыкает к жизни в заточении, хотя и сердится, рычит, когда в пайку не докладывают мяса, обворовывают или когда пыряют его железной рогатиной. Потом этого тигра снова выпустите в джунгли. Он тоже растеряется, не будет знать, что ему делать, как жить дальше, когда любой заяц может нахлопать его по ушам.
Вот вам и свобода. Тигр, конечно, рано или поздно выкрутится. Но незавидна будет его участь, если он родился в зверинце или попал туда в юном возрасте.
В середине семидесятых годов я вышел на свободу, отсидев очередной срок за неудавшееся ограбление сберкассы в Ташкенте. А сидел я в Узбекистане под Самаркандом в колонии строгого режима. Очень волнующий момент, когда освобождают. Начальник зоны, выстроив заключенных на поверку, кричит:
— Пономарев! — уже без добавления слова «заключенный». — На выход с вещами. Вы свободны. Надеюсь, в этой курортной зоне нам не доведется больше встретиться. Желаю удачи и честной жизни.
Под одобрительный гул заключенных с лихорадочно бьющимся сердцем бегу в барак за вещами. Вот она — долгожданная свобода. Но до конца еще не верится. И только выйдя за лагерные ворота, отпускает тебя внутреннее напряжение. Поначалу ноги несут тебя быстро-быстро, но ты с усилием замедляешь шаг. Отойдя метров сто, останавливаюсь, поворачиваюсь лицом к лагерным воротам. Заключенные уныло смотрят на тебя сквозь колючую проволоку. Кто-то вяло машет рукой. Комок подступает к горлу, что-то щемящее давит в груди, и чувствуешь, как нечто теплое прокатилось по щеке. Нет, ты не плачешь, не рыдаешь. Слезы, одновременно и радости, и щемящей тоски, сами выходят из твоих глаз. Краем рукава ты быстро смахиваешь их с лица. Тебе стыдно за эту минутную слабость, но заключенные этого не видят, ты уже далеко.
И вот я на Украине в городе Жмеринке. Деньги, которые я получил при освобождении, кончились быстро. Надо было прибарахлиться, погулять по-человечески. Я попытался устроиться на работу, слава Богу, в тюрьме кое-чему полезному научили. Обошел несколько строительных организаций. Бесполезно. Как только посмотрят в отделе кадров на мои ксивы, точнее, документы, вежливо так говорят: «Нет, дорогой товарищ, для вас у нас ничего нет». Или даже с каким-то сожалением: «Извините, товарищ, ну хотя бы на день раньше пришли, а сейчас все вакансии заняты. Жаль, конечно, но ничем помочь не можем. Но вы заходите, заходите, может, что появится, так мы рады будем».
Я, конечно, понимаю, что лишил всех этих людей большой радости — работать со мной в одном коллективе, плечом к плечу, и ясно себе представляю, как они горько плачут по ночам, что так случилось.
У меня в кармане оставалась какая-то мелочь. Точно знал: завтра жрать будет нечего. Что ж, опять грабить и воровать? Я оказался в положении витязя на распутье. Мной понемногу начинало овладевать если не отчаяние, то беспокойство — это точно.
Правда, вешаться я не собирался, не собирался и ходить с транспарантом: «Свободу Манолису Глезосу!» или «Дайте работу». Так, в раздумье, проходил я мимо меховой фабрики. Дай, думаю, зайду. Чем черт не шутит, когда Бог спит. Сыграю на даму пик.
Зашел, и прямо к директору.
— Возьми, — говорю, — начальник, на работу. Хоть грузчиком возьми, парень я здоровый. За всю жизнь бюллетеня в руках не держал, даже в глаза не видел.
— Документы.
Я протянул директору документы. Он бегло просмотрел их и сказал:
— Возьми документы и иди отсюда.
— Начальник, — взмолился я, — возьми хоть ящики сколачивать. Денег совсем нет на пропитание. Возьми. Честно буду работать. Хотя бы на время возьми, мне только перехватиться. Не побираться же идти с такой мордой.
Тут директор стал кричать:
— Вон из кабинета!
— Не уйду, начальник, пока не возьмешь на работу, — сказал я и сел на стул.
— Ах так? — Директор потянулся к телефону. — Сейчас вызову милицию, и ты поедешь туда, откуда приехал.
«Не шутит, сволочь», — подумал я, поднялся со стула и пошел к двери. Уже на пороге обернулся и сказал:
— Сегодня вечером, начальник, приеду к тебе домой в гости. Жди, мне все равно ни жрать, ни терять нечего.
— Давай канай, канай отсюда! Видали мы таких.
Со злостью я захлопнул дверь и подумал: «Нет, начальник, таких ты еще не видал. Ты еще меня не знаешь. Узнаешь — будет поздно. Посмотрю я еще на выражение твоей жирной рожи».
Этим же вечером я обещание свое сдержал.
Зашел в пивную. На последнюю мелочь купил две кружки пива. Сел за столик, пью понемногу, присматриваюсь к публике. В основном бичи, алкаши, фуфло разное. Зашла компания, села за столик в углу. Взяли пива, закуску, достали из сумки водку. По «фене» понял — «свои». Подошел к столику, представился: кто и откуда, из каких «командировок». Придвинули еще стул, пригласили сесть, налили водки. Выпили. Пошел разговор.
В компании выделялись двое ребят: крепкие, спокойные. Братья — Павлик и Валентин. Я им прямо сказал:
— Есть дело, ребята. Беру обоих. Если «сгорим», все беру на себя. Ваша задача — подстраховать меня. Ломать хозяина буду сам.
Ребята подписались. Провел инструктаж. Предварительно, когда еще шел в пивную, запасся в справочном бюро адресочком Михаила Моисеевича. Так звали директора меховой фабрики, прочитал на дверях его кабинета.
Вечером подошли к дому. Не дом, а маленький дворец. Позвонили. Открыла пожилая женщина и спросила через цепочку:
— Что вам надо, ребята?
— Совсем немного от того, что у вас есть, — улыбнулся я, — Михаил Моисеевич пригласил нас в гости сегодня, сказал, что вы хорошо готовите. А мы как раз есть хотим. Мы с ним коллеги в некотором роде. Он жулик, мы тоже, но работаем в разных кооперативах.
Веселый и шутливый тон, видимо, старуху не очень насторожил, а меня словно прорвало.
— Так что, мамаша, принимайте гостей. Если уж таким гостям вы будете не рады, то не знаю, каких вам еще надо. Разве что из ОБХСС. Да вы не волнуйтесь, они тоже придут, только позже, скорей всего — завтра.
Послышался женский голос из глубины квартиры:
— Мама, кто там?
— Да с работы к Мишане пришли.
— Скажите: начальник цеха готовой продукции с замом и бухгалтером, — шепнул я старухе.
Но говорить ей уже ничего не пришлось. Валентин плечом саданул дверь так, что цепь брызгами разлетелась в разные стороны. Подхватив старуху под руки, ребята потащили ее по коридору, опережая бабкины комнатные тапочки, которые на некоторое время зависли в воздухе в бреющем полете. Я захлопнул дверь и прошел в большую комнату. На глаза попался утюг, я включил шнур в розетку, оборвал провод от телефона и сказал:
— Чтобы не мешал своими звонками, пока мы будем ужинать.
Перепуганная женщина стояла с раскрытым ртом посередине комнаты. На шум из кабинета вышел Михаил Моисеевич в полосатой пижаме. Челюсть у него отвисла. Я подумал про себя: «А ведь полосатая тюремная роба ой как будет ему к лицу. Может, когда-нибудь и встретимся с ним в полосатых костюмах».
В одной из комнат захныкал ребенок:
— Мамочка, ну где ты пропала, иди дочитай сказку.
— Вот, Михаил Моисеевич, и я, как обещал. А вы, по всему чувствуется, никак не ожидали. Нехорошо. Я предупреждал. «Пассажир» я такой: слов на ветер не бросаю.
Тем временем ребята стащили в одну комнату и старуху, и жену директора, и их сынка лет шести.
Михаил Моисеевич опустился на диван, чтобы легче справиться с потрясением, я сел в кресло напротив.
— Не вижу особой радости и гостеприимства, Михаил Моисеевич. Ты, я вижу, человек состоятельный. Поделись своими нетрудовыми. Даже в Библии сказано: «Поделись с ближним своим».
Лицо Михаила Моисеевича осунулось, посерело, взгляд был как у затравленного волка. Он, видимо, что-то соображал, думал. У меня тоже выдалась передышка, чтобы осмотреться. Наверное, мы напоминали боксеров в перерыве между раундами.
У меня было ощущение, что нахожусь я не в квартире советского служащего, а в музее или в комиссионном магазине. Ковры, импортная мебель, картины в золоченых рамах, хрусталь, мраморная скульптура какой-то голой бабы в натуральную величину. А люстра — я такую видел как-то в театре, только там была чуть-чуть поменьше размерами.
Пауза затягивалась. Разведка была закончена, пора было переходить к решительным действиям. Я первым сделал выпад:
— Михаил Моисеевич, я глубоко сожалею, что приходится подавать дурной пример подрастающему поколению. Но что делать? Вы сами виноваты. Я лично, видит Бог, не хотел этого. Кстати, я что-то действительно проголодался, и не дадите ли вы указаний своей теще собрать на стол. Выпустите старуху, — крикнул я ребятам.
Старуха вошла в комнату, спросила:
— Может, сынок, вина выпьешь?
— Тащи, мать, — ответил я.
Она затрусила на кухню.
— Вот что, молодой человек, завтра приходите на фабрику, я вас приму на работу. А пока у меня есть в пиджаке пара сотен, я дам вам аванс.
Меня разобрал смех:
— Ты что, начальник, очумел? Неужели ты ничего не понял? Разве не видишь, что идет экспроприация награбленного у трудового народа и государства? Или ты думаешь, мы шутки пришли шутить? А за милость твою величайшую — спасибо. На работу он меня возьмет. Смехота, ребята. Я один раз уже приходил. Два раза я на одной карте не играю. А может быть, ты принимаешь нас за каких-нибудь слабоумных? Ну ты артист, Михаил Моисеевич.
Я поднялся с кресла, подошел к утюгу и плюнул. Слюна зашипела на утюге.
— Вот зараза, перегрелся уже. Вот так, хозяин, без денег я отсюда не уйду, мне терять уже нечего, я все уже потерял из-за таких гадов, как ты. Пожалей пацана хоть, не порти его счастливого детства, не сироти. Я на себе испытал, что такое детдома и лагеря «пионерские». Мне хотя бы тысячной доли его детства, не стоял бы я сейчас здесь как палач.
Тем временем старуха собрала на стол, притащила трехлитровую бутыль вина, налила два стакана.
— А себе? — спросил я. — Садись с нами за компанию, будет потом что вспомнить.
Хотя я был уверен, что она и так до конца своей жизни не забудет этой встречи.
Мы выпили с Михаилом Моисеевичем по стакану. Вино было хорошее.
— Павлик, — крикнул я, — проверь утюг, у меня такое ощущение, что он уже светится.
— Шипит, как кобра, — ответил Павлик, — у него, наверное, регулятор испорчен.
— Это непорядок. Надо остудить утюг. Сунь-ка его в мотню пижамы Михаила Моисеевича, — скомандовал я, — а заодно посмотрим: таким же храбрым будет Михаил Моисеевич, как в своем кабинете на фабрике.
Старуха опередила Павлика, кинувшись наперерез ему со словами:
— Миш, а Миш, отдай хотя бы это, — и она кивнула на диван.
— Ладно, берите, вам тут хватит, — сказал Михаил Моисеевич и встал с дивана.
С Павликом мы быстро сняли спинку, сиденье, но там ничего не было. «Двойное дно», — подумал я. Мы оторвали фанеру кочергой, лежавшей тут же, возле камина, и увидели пачки денег. Здесь же на столе я пересчитал их. «Дружба дружбой, а деньги счет любят», — почему-то вспомнил я пословицу. Их оказалось пятьдесят четыре тысячи. «Вот гад, а сколько мурыжил. Ясно, что не последние деньги. Нас до греха чуть не довел, жлоб проклятый. А старуха молодец, поняла, что к чему».
Здесь же, в комнате, я и поделил деньги. Как сейчас модно стало говорить — в соответствии с коэффициентом трудового участия. Павлику и Валентину дал по десять тысяч, себе взял тридцать четыре. Хотел четыре тысячи отстегнуть старухе за находчивость, но передумал. Пожалел старуху: если «сгорим», пойдет с нами по делу за соучастие.
Мы собрались и пошли к выходу.
— Вы извините, Михаил Моисеевич, мы пойдем, а то уже поздно. Мы бы еще посидели, выпили, да вашему шустряку пора спать, не следует ребенку нарушать режим из-за шалостей взрослых. А вот бутылочку возьмем с собой. Валентин, захвати четверть и стакан, — сказал я. — А вам, Михаил Моисеевич, я бы хотел дать маленький, но весьма полезный совет: не надо огорчать нашу доблестную милицию в канун Дня милиции нашим посещением. У нее и без нас полно дел. А тут сразу два серьезных дела на их усталые плечи: наше — по линии уголовного розыска и ваше — по линии ОБХСС. И вот еще что. Я просмотрел интерьер вашей гостиной и коллекцию картин и пришел к выводу, что вам не хватает картины, изображающей немую сцену из комедии Николая Васильевича Гоголя «Ревизор». Эта картина заставляла бы вас иногда задумываться: «А правильно ли я живу?» У меня есть знакомый художник в Одессе, так мы с ним это дело вам поправим. О цене за картину договоримся как-нибудь в другой раз. А сейчас всем спокойной ночи и прощайте.
Последний раз посмотрел я на семью Михаила Моисеевича и захлопнул дверь. Вид у них был как у персонажей с картины Перова «Не ждали».
В подъезде какого-то дома мы распили вино. С Валентином и Павликом договорился, где их искать, если появится хороший вариант. А сам я махнул на железнодорожную станцию, будучи уверен, что Михаил Моисеевич не ринется сломя голову звонить в милицию о нашем посещении. Человек, у которого только под диваном валяется пятьдесят четыре тысячи, вряд ли захочет беспокоить милицию из-за такого пустяка. Мелькнула мысль как-нибудь потрясти его основательней. Аванс я получил, надо будет прийти за получкой и премией. Но этого не произошло, хотя с Михаилом Моисеевичем нам через три года довелось встретиться, но только в местах не столь отдаленных.
Приехал я в Молдавию в, Оргеевский район. На всякий случай надо было на некоторое время затаиться, лечь на дно, как подводная лодка. И эти мои опасения были не напрасны, как я потом уже узнал. Начался розыск, меня искали.
Михаил Моисеевич в милицию не заявлял. Заявила соседка. Я опытный профессионал, а пролетел как «фанера над Парижем». Когда проводили акцию по изъятию нетрудовых, я не закрыл шторы на окнах. Хотя особняк и стоял в глубине сада на приличном расстоянии от тротуара, соседка видела в окно, как я считал на столе деньги. Есть категория очень любознательных людей, вечно подглядывающих и сующих свой нос куда не следует, пока им не дадут по башке.
Но обо всем этом я еще ничего не знал. Был спокоен и чувствовал себя не хуже лауреата, получившего Нобелевскую премию.
В селе Табора разыскал товарища Кирюшу: вместе отбывали срок в зоне порта Ванино и в Средней Азии. Жил он вдвоем с женой Марусей. Встретили меня хорошо. Отвели отдельную комнату. Кирюша прикатил бочку вина и сказал:
— Дим Димыч, пока не выпьешь эту бочку, я тебя никуда не отпущу.
Днем Кирюша с Марусей уходили на работу на ковровую фабрику, а я пил прекрасное молдавское вино, читал книги и слушал музыку. Вечером, когда они возвращались с работы, Кирюша подсаживался ко мне, и мы предавались воспоминаниям о лагерной жизни, потому что другого нам нечего было вспомнить. У него «послужной список» был тоже «будь здоров».
Маруся хлопотала по хозяйству. У нее был один существенный недостаток, а может быть, наоборот: она ни бельмеса не понимала по-русски. А у нас ведь какой разговор? Не разговор, а сплошная поэзия. За долгие годы заключения такому «красноречию» выучишься, что один с успехом заткнешь за пояс бригаду грузчиков, разгружающих трансатлантический теплоход.
Плохо было одно — никаких культурных развлечений. Обычно про нас, бандитов-уголовников, думают: им бы только нажраться, а круг интеллектуальных развлечений дальше гитары и блатных песен не распространяется. Где-то они правы. Я сам частенько брал гитару в руки и пел что-нибудь вроде «По тундре, по стальной магистрали, где мчится скорый Воркута — Ленинград», или «Сижу на нарах, как король на именинах, и пачку „Севера“ мечтаю закурить…», или «А мы все спали и ничего не знали, когда в пивную к нам ворвались мусора…».
Когда доводилось бывать в больших городах, я любил сходить в театр, а если подворачивался случай, то и на концерт симфонической музыки. Предвижу улыбки на лицах читающих. Уголовник, а туда же. А я любил послушать Баха, Бетховена, Моцарта, Шопена, Чайковского. Не могу выразить словами, что находил я в этой музыке, но душу она трогала, наводила на грустные размышления, на какую-то щемящую жалость к своей искалеченной судьбе.
Две недели гостил я у Кирюши, потом сел на поезд и покатил в Одессу. На Молдаванке товарищ мой жил по кличке Грек, сидели с ним в зоне на мысе Чукотском в районе порта Провидения. За побег из зоны шли с ним этапом в Анадырь.
От Провидения до Соединенных Штатов рукой подать, или на остров Святого Лаврентия, или через Берингов пролив на Аляску в порт Барроу или Пойнт-Лей. Ближе всего было до Уэйлса на полуострове Сьюард.
Нас тогда бежало шесть человек, почти все имели большие сроки. У меня, честно говоря, не было особой охоты бежать, мне оставалось сидеть около четырех лет. Меня уговорили товарищи: Магомед — чечен с Кавказа, Юрчик-москвич, латыш по кличке Билибонс; у них было больше десяти лет срока. А я хорошо знал эти места: Берингов пролив, залив Коцебу, залив Нортон. Еще в детстве, когда меня военные моряки взяли из детдома в Петропавловске-Камчатском юнгой на крейсер, мы часто плавали в этих местах.
Был с нами еще один зек по кличке Рысь из масти «один на льдине», есть такая масть в зонах. Они сродни анархистам, не признают в зоне ничьих законов, ничьих порядков. Отличает их особая решительность и отчаянность. На свободе они обычно волки-одиночки. Рысь тоже примкнул к нам, ему оставалось восемь лет сроку.
Из зоны ушли ночью без шума, добрались до берега к утру. В каком-то леспромхозе забрали катер и ушли в море. Но береговой охране из зоны уже сообщили о побеге. Сторожевые катера засекли нас и устроили настоящую охоту, настигли нас и расстреляли из крупнокалиберных пулеметов, хотя мы не оказывали никакого сопротивления.
Билибонса и Рысь застрелили, что называется, наповал, своими глазами я видел, как голова Билибонса от прямого попадания снаряда разлетелась, как гнилой арбуз. Юрчика и Магомеда ранили, нам с Греком повезло.
Но те, которые были на военных катерах, решили довести дело до конца. Один катер взял нас на таран, наш — вдребезги. Билибонс и Рысь пошли сразу на дно, утонул и Юрчик. А какой парень был, как играл на гитаре, когда-то он учился в Москве в институте кинематографии. Нас троих вытащили на катер, даже бить не стали, мы и так были здорово покалечены после столкновения с катером.
Отправили нас в лагерный госпиталь, а когда мы с Греком немного оклемались, Магомед был еще в плохом состоянии, нам добавили по трояку и отправили этапом в Анадырь, а меня потом еще дальше — в Билибино.
Вот так бесславно закончился наш побег. Я потом часто клял себя и спрашивал: «Ну для чего, во имя чего, куда и зачем бежали? Разве только чтобы посмотреть, как там у них, в американских лагерях? Смешно было представить, что вся Америка только и ждет нас с распростертыми объятиями. Только нас им не хватало для полного счастья. Да у них своих таких „пассажиров“ — пруд пруди, и не пруд, пожалуй, океан точнее будет».
С тех пор прошло много лет, и вот теперь от Кирюши я узнал, что и Грек сейчас уже на свободе, вернулся на свою родную Молдаванку.
Я ехал к Греку в Одессу.
Не доезжая до Котовска, я решил сходить в ресторан: денег полные карманы. Стал в очередь за пивом, взял десять бутылок, сел за столик, пью. Вошел мужчина лет пятидесяти в железнодорожной форме, спросил:
— У вас свободно?
— Садись, пей пиво, — ответил я.
— Да я возьму.
— Пока возьмешь, пей мое, потом выпьем твое.
Он занял очередь, вернулся, сел за столик. Пьем пиво, беседуем. На левой руке у него заметил татуировку, спросил:
— Сидел?
— Было дело. В Воркуте сидел.
— Если менты повяжут, то и мне хана будет, — сказал я. Эту фразу произнес как-то так невзначай, а она обошлась мне в пять лет особого режима. Потом я часто думал, почему так произошло, и пришел к выводу, что от долгого нахождения в зонах и тюрьмах на свободе притупляется бдительность, появляется излишняя доверчивость к людям, желание общения.
Когда выпили пиво, он сказал:
— Сейчас в Котовске выхожу, надо пойти собрать аппаратуру, — и ушел.
Я пошел к себе в купе. Поезд подходил к Котовску, я стоял у окна и смотрел на пригородные пейзажи.
Человек этот оказался капитаном железнодорожной милиции города Котовска. Об этом я узнал потом. А сейчас в купе, повернувшись, увидел, как четыре милиционера быстро прошли по вагону. У меня внутри что-то екнуло, я ломанулся по коридору в другую сторону вагона. Заскочил в купе проводника, там никого не было. Прикрыл дверь, оставил маленькую щель, наблюдал. Менты прошли мимо купе проводника, но уже в другом направлении.
Сомнений быть не могло. Чуть выждав, я пошел за ними в тамбур, открыл дверь вагона, спрыгнул на насыпь и побежал в сторону города. Но район был уже оцеплен, погоня шла по моим следам, где-то я опять просчитался. «Оперативно, суки, работают, — подумал я, — а я старею, совсем чутье потерял».
— Пономарев, стой! — услышал я за спиной. — Хана тебе, Дим Димыч. Есть приказ стрелять без предупреждения, — кричал начальник спецприемника майор Стратонов, потом мы с ним познакомились ближе.
«Да, дела, — подумал я, — все обо мне уже знают и даже кличку». И прибавил обороты.
Прогремело два выстрела. Я грохнулся на землю, как подрубленный. Обе ноги были прострелены. Теряя сознание, подумал: «Молодец, сволочь, хорошо стреляет. Орден точно получит. Не каждому менту удается взять особо опасного».
Перед глазами пошли круги, сначала большие, потом они стали рассыпаться на мелкие, как фейерверк. Проплыла перед глазами какая-то чушь, где-то виденная или слышанная фраза «вооружен и очень опасен». А все мое оружие в кармане — открывашка для пивных бутылок. Нож они мне точно потом подсунут в карман. Иначе не бывает. А то кто же им поверит? Смешно, помираю на своей земле. А сколько бумаги я перевел, когда колол уголек в шахтах Воркуты еще в шестидесятые годы, все писал заявления с просьбой направить добровольцем во Вьетнам, тогда война была у них с американцами. А сколько нас, отчаянных парней, сидит по зонам. Отправили бы нас туда, дали возможность искупить вину перед Родиной. Год за три, пусть за два, не все вернулись бы, зато дел натворили бы во Вьетнаме. Мы бы этих вьетконговцев…
Хотя уголь тоже нужен стране…
Наступила полная темнота.
Очнулся я в КПЗ. Пулю из ноги доктор вытащил, потом мне дал на память. К счастью, кости повреждены не были, вторая пуля вообще прошла вскользь, разорвав икру на ноге. Передвигался я с большим трудом. На другой день в камеру кинули парня лет двадцати пяти. Молдаванин, высокий, курчавый. Я спросил его:
— Тебя за что?
— Да ни за что.
Когда приносили еду, парень помогал мне, брал миску с кормушки и приносил мне на нары.
На третий день его увели. А к вечеру, когда стемнело, дверь открылась, двое охранников волоком втащили парня в камеру и бросили на пол. Он был весь в крови и без сознания. Когда дверь закрыли и в коридоре стихло, я кое-как спустился с нар, набрал кружку воды и полил парню на лицо. Постепенно он стал приходить в себя. С огромным трудом я перетащил парня на нары.
— За что тебя так?
Парень долго молчал, потом заговорил. Ночью он пахал на тракторе. Захотел выпить. На краю села стоял ларек. Подъехал на тракторе к ларьку, зацепил его тросом и утащил в поле. Там сломал дверь ларька, выпил пару бутылок вина и продолжал пахать. Увидел девушку лет пятнадцати. Она шла из одного села в другое. Позвал ее, а когда она подошла, стал угощать ее конфетами, вином. Она отказывалась и хотела уйти. Парень завалил девушку на землю и изнасиловал. Она кричала, плакала, сопротивлялась. Парень и сам потом перепугался. Страх за содеянное толкнул его на еще более гнусное преступление: он задушил ее. А чтобы замести следы, положил в борозду, сел на трактор, запахал. Потом выпил еще несколько бутылок вина. Пьяный, в темноте поднял оброненную девушкой косынку, подумал тряпка, вытер руки и сунул в карман.
Утром его арестовала милиция за ларек. В отделении, когда делали шмон, никто не обратил внимания на его мазутные тряпки и бросили их в урну.
На другой день в милицию поступило заявление от родителей девочки: пропала дочка. Начальник уголовного розыска опросил родителей о приметах девочки, ее одежды. Косынка и навела его на мысль. Вспомнили и ларек, и парня, и его тряпки. Большого труда не составило в одной из тряпок опознать косынку девочки.
Когда парня вызвали на допрос, он поначалу от всего отказывался. Стали бить, он признался.
Такую грустную историю рассказал мне молдаванин. Спросил, что ему будет теперь.
— Слушай, ты, Отелло по «лохматым сейфам», у тебя сразу три статьи. Вышку ты себе уже заработал. Даже если судьи окажутся сердобольными и дадут тебе пятнашку, наши ребята в зоне тебя все равно пришьют, это как пить дать. У нас, воров в законе, очень уж «трусишников» не уважают. Последний шнырь тебя прирежет. В лучшем случае станешь ты Марусей и все свои молодые годы проведешь под нарами и за мытьем параши. Поскольку ты мне помогал, подавал жратву с кормушки, дам тебе хороший совет: разорви рубаху, сделай петлю и вздернись, чтобы другие не делали это за тебя. Но не сейчас, а то и тебя повесят на меня. Только сто третьей не хватало мне для полного счастья в моей-то ситуации.
Парень горько заплакал. Дня через два его увели, больше я его не видел.
В спецприемнике Котовска я просидел месяц. Однажды открылась дверь камеры и на пороге появился улыбающийся майор Стратонов в белой рубашке.
— Что, орден получил, начальник? Отпусти на свободу. За что взяли? — спросил я.
— Да нет, Дим Димыч дорогой, за тобой из Жмеринки приехали, видно, наследил порядочно.
— Да ты что, начальник. Вся моя вина, что не поехал в пункт предписания, когда освободился из Самарканда. Ну ты мне скажи, чего я не видел в этом вонючем Гурьеве?
Майор завел меня в кабинет, там были два милиционера: капитан, в годах уже, и молодой лейтенант. Они считали мои деньги и складывали в чемоданчик. Я знал, что там должно быть восемнадцать тысяч, тысячу я потратил, а пятнадцать тысяч…
Когда я с Павликом и Валентином расстался в Жмеринке после «жирного» ужина у Михаила Моисеевича, то не сразу уехал к Кирюше. Мне надо было попасть на станцию Рахны.
В Рахнах жила женщина. Звали ее Юля. Муж ее, Гриша, был мой подельник.
После того как на третьем году из Билибино меня этапом отправили в Вилюйск, там в зоне мы с ним и встретились. Досиживал он за кражу последний год.
Освободившись из зоны, я приехал в Ростов. Гриша к этому времени женился, жена родила двоих детей, и жили они на станции Рахны. Я дал Грише телеграмму, чтобы он выезжал в «командировку» в Ростов. Разыскал Толю Кащея, прозванного так за свою худобу и феноменальную прожорливость, Арсена по кличке Армян, ростовских воров. У Гриши была кличка Луи за любовь к джазу и песням Луи Армстронга. Многих пригласили из других городов: Москвы, Вильнюса, Киева. Собралось человек сорок. Были Акула, Серега Морган, Ваня Чурбан, Витя Чита, Генка Пихан, Володя Купорос, из Грозного в последний момент прикатили Юрка Тюля, Жорка Перс, Гришка Кабан из Бароновки. Этих ребят я знал по работе или по зонам.
Собрались на левом берегу Дона на одной из дач недалеко от ресторана «Казачий хутор», в котором состоялся потом банкет.
Наш сходняк-симпозиум был посвящен научной организации труда. Не отставать же от технического прогресса. Все прошло довольно организованно. В назначенное время «подрулили» делегаты, в вестибюле швейцару сдали оружие. По нашим законам не положено брать на совещание даже перочинный нож. Мало ли что, вдруг кто-то вспылит, а нервишки у многих слабые, «работа» вон какая опасная и вредная. А за вредность не платят, путевки на курорты и в санатории не дают как не членам профсоюза. А если и дают куда «путевки», то от прокуратуры и в места не столь теплые, как хотелось бы: или в Бодайбо на Мамаканские рудники, или под Татарским проливом «метро» копать. Ох и гиблые места! Довелось мне с Фараоном побывать в этих местах. Не приведи Господь!
На сходе у нас возникли кое-какие разногласия на идейной почве. Застойный период не обошел и нас стороной. Одни предлагали скоррумпироваться с правоохранительными органами, другие — воры старого, сталинского режима — считали, этого делать ни в коем случае нельзя. Поскольку, если что, ментам нас легче будет заметать, у них о нас будет гораздо больше информации. Трудно будет установить, кто кого продает. Из молодых были Матрос с Кабаном из Днепропетровска. Они-то, в основном, и баламутили больше всех.
Чита сказал:
— А что думает Дим Димыч? Какая у него платформа? Скажи, Дим Димыч. А то сидишь да башкой крутишь, как сивый мерин.
— Я что, я как все, хотя считаю: брать ментов в долю негоже. Наше дело убегать, их — догонять. Линия четкая и годами проверенная. Не стоит от нее отступать. Иначе хана всем. Смотри, Матрос, плохо кончите, если свяжетесь с ментами.
— Ну, Дим Димыч, ты настоящий консерватор и бюрократ, — сказал Матрос.
Решили большими кодлами не работать, поменьше мокрых дел, шире использовать местные кадры — наводчиков, поделили и зоны действий.
В свой «экипаж» я взял Луи, Кащея, специалиста по сейфам, и Армяна, он раньше электромонтером работал, разбирался в сигнализации.
Кащей предлагал пятым взять одного гоп-стопника: хороший парень, говорил.
— Послушай, Кащей, за кого ты меня принимаешь, не с тобой ли мы в зоне в Дудинке сидели? Этим «ломом подпоясанным» я в зонах никогда не доверял. Самое большое, что я им разрешал, — окурки собирать за собой, да прохоря чистить. Твоя гнилая идея, Кащей, отпадает. Ты же не хочешь, чтобы я перестал себя уважать.
Мы удачно взяли сберкассу в Азове и ювелирный в Шахтах. Подробности опускаю, секрет фирмы. Товар оптом сбыли ростовским скупщикам-барыгам. Куш получился приличный. Надо было сделать передых.
Больше всего я опасался за Кащея. Уж очень он любил погулять. Его же прожорливость и подвела. А ведь сколько раз я его предупреждал: в кабаках не светиться. Две недели гудел Кащей в ресторанах с друзьями и блядями, швырял деньгами. В ресторане «Ростов» его и взяли во время одной из драк.
Луи, этот джазовый меломан, был еще любителем уколоться и курнуть травки, он и в зоне этим грешил. А тут шальные деньги и вовсе посадили его на иглу. На одной из блатхат в Западном районе его и замели вместе с наркоманами. Хата давно была под прицелом.
Сколько было сказано, сколько пересказано, что водка и шприц до хорошего не доведут.
С Армяном, как только узнали про Кащея и Луи, мы по-быстрому «оторвались» в Волгоград. И прижухли в пивнушке на Тракторном у Гоги Грузина. Наш был человек. По сообщениям из Ростова узнали: оба дела Луи и Кащей взяли на себя. Был суд, оба получили «путевки» в Коми в зону строгого режима, где-то в районе поселков Картаель и Мутный Материк, на восемь лет пилить дрова «у Печоры, у реки, где живут оленеводы».
Несколько раз из Котово и Жирновска я посылал деньги Гришиной жене в Рахны. Жена Гриши ждала третьего ребенка. Посылал немного: по пятьсот рублей, ни нашим, так сказать, ни вашим, чтобы не вызвать подозрений. Потом у меня пошла «полоса препятствий», а Гриша через полгода погиб на лесоповале.
В один из осенних вечеров я постучал в дверь хаты на станции Рахны. Дверь открыла маленькая женщина с грустными, как у лани, глазами. Я объяснил ей, кто я, откуда, что хорошо знал ее мужа. Никто не застрахован от несчастного случая. Попросил ночлега на пару дней. Она впустила в дом.
Чистенькая хатка, но бедненькая внутри. В сравнении с квартирой директора меховой фабрики из Жмеринки просто трущоба.
Дети сидели за столом, делали уроки. Старшие, мальчик и девочка, ходили в школу. Младшая должна была пойти в школу на следующий год. Сама Юля работала на железной дороге в мастерских. Жили на ее одну небольшую зарплату. Нужда проступала во всем. Особенно бросалась в глаза худоба детских плеч.
На другой день, когда дети ушли в школу, а младшая пошла их провожать, я достал из сумки деньги в пачках — пятнадцать тысяч. Положил их на стол и сказал:
— Возьми деньги, Юля. Это вам «собес» выделил на пропитание.
Она удивилась, убрала руки за спину, нахмурилась и сказала:
— Этих денег я не возьму. Мне таких денег не надо. Проживем как-нибудь с Божьей помощью.
— Ты успокойся, это детям, тебе их подымать. А деньги чистые, на них крови нет. Человек, у которого я их забрал, только «спасибо» должен сказать. Они у него под диваном пылились, ждали, пока их мыши сожрут. Хоть детей досыта кормить будешь, страх смотреть, с креста лучше снимают. Знаю я это счастливое детство, сам испытал. До сих пор помню: «…Новый год в Кремле встречая, Сталин думает о нас. Он желает нам удачи и здоровья в Новый год, чтоб сильнее и богаче становился наш народ». Как хорошо сказано — богаче. Вот я и пытаюсь этот лозунг претворять в жизнь. «За наше счастливое детство спасибо, родная страна». Спасибо Михаилу Моисеевичу.
Мои слова на женщину подействовали. Утерев фартуком слезы, она собрала деньги со стола, выдвинула нижний ящик старенького комода и положила.
— Гриша помогал. Я тогда беременная была, когда его посадили, с Настенькой ходила. Так он переводы присылал, четыре их было по пятьсот рублей. Заработки хорошие, наверное, были на Севере. Спасибо Господу, как они нас тогда выручали. Иришка с Валеркой совсем малые, я беременная, не работаю, хоть иди милостыню просить. А Гриша, царство ему небесное, хоть напоследок помог детям. Года два жили хорошо, пока Настенька ходить не стала, а там я на работу пошла. Вот я только в голову никак не возьму: Гриша сидел где-то в Коми, а переводы из Волгоградской области.
— Я знаю, это контора ихняя была в Волгограде, объединение называется, — не стал я огорчать женщину. Пусть у нее останется хоть какая-то светлая память о муже.
Кто виноват, что у нас работа такая. Волки тоже нужны, они режут или больных, или ожиревших овец. Мы тоже. Порой я задаюсь мыслью: может быть, милиции не бороться с нами надо, а наоборот? Должен же кто-то чистить от зажиревших и в человеческом стаде.
Неделю я гостил у Юли. Настенька привязалась ко мне. Юля на работе, дети в школе. Мы с Настенькой дома. Заберется на колени, обнимет за шею:
— Дядя Витя, дядя Витя, ты оставайся у нас, скоро зима, на санках с горки кататься будем. А почему ты такой колючий, как ежик, а зубы у тебя все железные, а на груди и руках картинки разные? Хочешь, я тебе их цветными красками раскрашу, а то все они какие-то синие, некрасивые. Дядя Витя, а ты сделаешь во дворе у нас качели, а то у всех есть, а у нас нету? Расскажи сказку или спой песенку.
Мне было стыдно: ни одной сказки, ни одной детской песни в моем репертуаре не было. Ну, не «Мурку» же ей петь, не про стальную магистраль, где мчится скорый Воркута — Ленинград, не про высокое же достоинство и аромат кашгарского «плана», то есть анаши. Когда-то в детстве, в детдоме, учили хором про елочку в лесу, да и ту забыл. Вспомнил одну веселую, шантрапа в зонах поет, спел:
Три года мы побег готовили,
Харчей три тонны сэкономили.
А в лагерях не жизнь,
А темень-тьмущая…
Когда спел, понял: не в ту степь. Но реакция на песню была неадекватная. Песня понравилась Насте.
— Ой, дядя Витя, какая хорошая песенка. Я такой еще не слышала. Я знаю, это про пионеров в пионерском лагере.
— Про пионеров, Настенька, про пионеров. А я у них вожаком, то есть пионервожатым работаю в старшем отряде. — Что мог я еще ребенку сказать?
— Я, когда вырасту, тоже поеду в лагерь. Дядя Витя, ты возьмешь меня в свой отряд?
— Возьму, девочка, возьму. — Я даже поперхнулся, закашлялся, услышав Настину просьбу. И тихо так добавил, почти про себя: — Упаси тебя Господь.
Но Настя услышала.
— А Бога нет, дядя Витя. Это бабки старые только молятся, да мамка иногда.
Я стал собираться в дорогу, Юля спросила:
— Витяня, может, останешься? Будем жить, работать будешь, да и дети к тебе привязались.
Глядя на эту маленькую, тихую, работящую женщину, на ее повлажневшие голубые глаза, я чувствовал, как капли расплавленного свинца падают мне на сердце, пронизывая его насквозь.
— Я вернусь, Юля. Я обязательно вернусь. Вот только съезжу, проведаю товарища и вернусь.
— Чует, Витя, мое сердце: не вернешься ты. А я, дура, было размечталась.
— Сказал вернусь, значит, вернусь.
Она проводила меня до станции, и я уехал вечерним поездом.
Сердце ее не обмануло. Откуда ей было знать, что я с простреленными ногами валяюсь на нарах в следственном изоляторе города Котовска. И столько меня еще ожидает впереди! И мрачные застенки Изяславского монастыря, новые преступления, зловещие ленинградские «Кресты», «Матросская Тишина» — тюрьма в столице, недалеко от Лубянки, и опять лагеря Сибири, а потом Калмыкии и многое-многое другое. Но об этом я еще ничего не знал, все это было впереди.
— Сейчас поедем в Жмеринку, Дим Димыч, — сказал капитан, — но учти: поезд скорый Москва — София люди солидные, дипломаты разные едут из-за границы, и мы не хотим надевать на тебя наручники…
Но капитан не договорил, я не выдержал, залупился:
— Капитан, можете надеть кандалы. Их как раз не хватает на мои ноги. За месяц нахождения в изоляторе меня ни разу в баню не сводили, скотство какое-то, издевательство. Раны на ногах загноились, черви уже завелись и дожирают мои ноги. Так вы наденьте еще кандалы. Мне не привыкать. Довелось мне их потаскать на Мамаканских рудниках в Бодайбо. Ох, мы тогда вашего брата ментов и «дубаков» побили хорошо. Правда, и наших, полегло сотни две, косили нас из автоматов и пулеметов, патроны не жалели. Помню, как вы их, еще живых и теплых, в яму на «участке номер три» зарывали в спешке, как в лучшие сталинские времена. Боялись неприятностей за восстание зеков в зоне да и за свои погоны тряслись. Все потом списали на «черную масть», воров в законе. Меня и еще несколько товарищей-зеков и заковали в кандалы. А мы вообще были ни при чем. Сами довели зеков голодом да издевательствами.
— Ну ты, парень, кончай базар. Я вижу, ты экземпляр довольно редкий, такой самородок в МВД СССР на особом счету. Я сам уважаю таких, хотя не без удовольствия всадил бы тебе пулю в лоб. Поэтому слушай: сейчас тебя сводят в баню, и поедем. Но я лично тебя предупреждаю: малейшее твое неправильное движение или вздумаешь бежать, стреляю без предупреждения, но уже не по ногам, ты это учти, есть приказ, — сказал капитан.
— Одна просьба, начальник: будешь стрелять, не промахнись, бей в сердце. Ну да ладно, капитан, не обижайся. Пойми и ты меня, нервы ни к черту, не по курортам всю жизнь мотаюсь. А бежать — куда бежать на этих костылях, болят здорово.
После того как я помылся в бане, сели в «черный воронок» и приехали на железнодорожную станцию. Вскоре подошел скорый, втроем сели в поезд, вошли в купе. Я огляделся: обстановка люкс, мягкие сиденья. В жизни не ездил в таких поездах. После тюремных нар просто рай земной. Но для этого чего-то не хватало.
В купе, помимо капитана, лейтенанта и меня, был еще один мужчина высокого роста. Когда поезд тронулся, я спросил его:
— Ну, как жизнь за границей, браток? Я несколько раз тоже собирался попасть туда, да все как-то неудачно.
— Жизнь как жизнь, — начал мужчина, но я его остановил:
— Послушай, капитан, не в службу прошу тебя: пошли лейтенанта в вагон-ресторан, чтобы взял вина. Я все равно «сгорел», уйду на долгие годы. Хоть напоследок прокатиться в международном по-человечески. Тем более, у нас, точнее, теперь уже у вас, полный чемодан денег. Одним трояком меньше, одним больше, ничего ведь не изменится.
Капитан улыбнулся, потянулся к своему портфелю и сказал:
— Мы знали, Дим Димыч, чего ты захочешь, и заранее предусмотрели это дело.
Достал из портфеля две бутылки вина, колбасу, хлеб.
Я спросил у милиционеров, будут ли они пить, они отказались. Предложил попутчику, тот не возражал. Выпили по стакану, стали разговаривать. А я подумал: «Есть и в милиции порядочные люди, служба есть служба — это понятно, но человеческая порядочность дана от природы не каждому». Посмотрел на капитана: уже за сорок, седина густо посеребрила виски, мужественное лицо, а глаза усталые. Видно, ему не легко дается хлеб. Но в одном я был уверен на все сто: если попытаюсь бежать, капитан не промахнется, не смалодушничает, уложит на месте. Мне лично симпатичны такие люди, хотя мы с ним — ярые враги: я — волк, он — охотник. А почему я питаю к нему симпатию? Просто вижу в нем человека, что не так часто бывает в наше время. Похоже, и он видит во мне хоть и поверженного врага, но тоже рода человеческого.
Мужчина видел, что я шучу, травлю анекдоты, свободно разговариваю, и спросил у капитана:
— За что вы его арестовали? Такой хороший парень.
Капитан рассмеялся:
— Да этого хорошего парня мы ищем по всей стране, сбились с ног. А если бы вы с ним встретились раньше, да где-нибудь в глухом месте, ваше мнение было бы совершенно противоположным.
— А… а… — только и сказал мужчина.
Через пару часов мы были в Жмеринке. Нас уже ждала машина. Меня отвезли к начальнику следственного отдела, майору милиции. Когда завели в кабинет, он спросил:
— Сколько взял у директора?
— Гражданин майор, мне все равно сидеть, хотел бы поговорить один на один.
Майор попросил офицеров выйти. Те вышли.
— Взял я у директора меховой фабрики всего девятнадцать тысяч: тысячу успел потратить, а мог бы и больше, да жалко, что слишком быстро вы меня замели. В чемоданчике восемнадцать тысяч. Восемь тысяч хочу подарить вам лично; десять возвращаю государству в фонд мира.
— Хорошо, пиши расписку, что ты к восьми тысячам ничего не имеешь.
Я написал расписку. Майор спросил:
— Что ты хочешь за это иметь?
— Одно, начальник, только хочу: сто сорок четвертую статью — квартирная кража, один по делу, очную ставку с директором.
Майор позвонил на фабрику и попросил Михаила Моисеевича приехать в райотдел милиции в четвертый кабинет.
Директор появился довольно быстро. Я немного прикемарил: поезд, вино немного разморили, да и слабость после ранений и месяца неподвижной жизни в следственном изоляторе. Когда Михаил Моисеевич вошел в кабинет, я вскочил и успел ему сказать:
— Михаил Моисеевич, простите меня, ради Бога, за то, что я сломал дверь у вас в квартире и взял под матрацем девятнадцать тысяч. Мне до сих пор стыдно за содеянное. Я, честное слово, больше не буду.
Михаил Моисеевич повернулся, как-то удивленно посмотрел на меня, немного подумал, видимо, что-то прикидывал в уме, и сказал:
— Да, товарищ майор, этот человек украл у меня девятнадцать тысяч. До этого приходил на фабрику устраиваться на работу. Я отказал, так он, гад, отомстил. Так и сказал: обворую. На машину собирал всю жизнь. Ах ты, мерзавец, — сделал он выпад в мою сторону. — Из-за таких гадов, как ты, нет жизни и честным людям. Глаза бы мои на тебя не смотрели, ворюга несчастный.
— Да не шуми ты, Михаил Моисеевич, ты и я — мы с тобой одной крови, не шуми. А это ты прав: я действительно несчастный, раз попался. Из-за твоих вонючих денег мне оба костыля испортили — прострелили, — ответил я. — Ты подумал, как я теперь на танцы ходить буду?
— Оттанцевался ты, Дим Димыч, и надолго, — встрял в разговор майор. — Вы свободны, товарищ директор. Спасибо за помощь. Когда еще понадобитесь, мы вас пригласим.
После ухода директора, я попросил майора:
— Проголодался я, начальник, возьми вина и что-нибудь поесть.
Майор нажал кнопку в столе, вошел капитан — начальник уголовного розыска.
— Григорий Васильевич, у тебя мотоцикл на ходу? — спросил майор. Капитан кивнул головой. — Поезжай возьми вина, колбасы хорошей и огурчиков соленых.
Минут через двадцать капитан вернулся в кабинет со свертком. Майор взял на сейфе двухсотграммовый фужер, налил его до краев вином. Я выпил, закусил. Он еще налил фужер, я и его выпил, сказал:
— Спасибо, начальник, уважил.
Майор нажал кнопку. Вошел высокий молодой человек. Как оказалось, парень недавно окончил юридический институт. Показав на меня, майор сказал ему:
— Забери этого человека. Что он скажет тебе, запиши как чистосердечное признание в краже личного имущества и отправь его в тюрьму.
Я попрощался с майором и ушел с парнем в другой кабинет. Там я ему подробно рассказал, как сломал замок в квартире Директора меховой фабрики, зашел, дома никого не было. Под матрацем нашел деньги.
Когда следствие закончилось и я подписал все бумаги, меня отправили в винницкую тюрьму. В тюрьме свои законы: подъем, оправка, прогулка. Так просидел я три месяца, получил обвинительное заключение, и через три дня меня отправили в Жмеринку на суд.
Судил меня судья Тарадай. Как неоднократно судимому рецидивисту, мне по 144-й статье, части второй, дали пять лет особого режима и этапом отправили в Хмельницкую область, город Изяслав. В Шепетовке нас — зеков — выгрузили из вагонов, посадили в «воронки» и повезли в зону.
Выгрузили нас уже в зоне. Когда я огляделся, то даже немного очумел. Ребятам, которые прибыли со мной этапом, сказал:
— Да, по всей России я сидел, в Средней Азии, на Кавказе сидел, а в таком святом храме еще не приходилось. Но не думаю, что здесь будет как у Христа за пазухой.
Представьте себе: гора метров сто высотой, на горе монастырь метров восемьдесят, и обнесен он высоким каменным забором, а за ним несколько рядов колючей проволоки. Метров через семьдесят — сторожевые вышки с пулеметами. Когда мы все это миновали, нас завели внутрь монастыря. Поразили мрачные, тяжелые своды, узкие высокие окна с решетками. Да, подумал я, из такой тюрьмы убежать трудно. Ну, поживем — увидим.
По первому этажу нас провели в санчасть — больших размеров комнату. Прямо за столом сидели начальник санчасти, начальник зоны («хозяин»), старший оперуполномоченный — начальник режима в зоне («кум» по-нашему). По бокам возле стен на табуретках сидели начальники отрядов в званиях капитанов и лейтенантов.
Каждый из зеков по очереди подходил к столу в одних трусах, называл статью, срок, сколько судимостей, есть ли побеги, сколько.
Когда подошел я и ответил на все вопросы, «хозяин» спросил:
— Слушай, Пономарев! Ты почему такой живот отъел, почему нигде не работал, ездил, скрывался?
— Начальник, ты сам, что ли, не видишь, кто ж меня с такой трудовой книжкой возьмет? Пытался я, бесполезно. Даже грузчиком не берут, не говоря уже на должность директора или министра. Да и мне с моим животом больше подошло бы портфель министерский таскать да на «ЗИМе» ездить. Такая работа меня внутренне согревала бы. Может, у вас, начальник, есть что подходящее для меня? На кухне смогу работать, хлеб резать.
— Ничего, Пономарев, работой обеспечим, ты у нас быстро от живота избавишься, в балете потом сможешь выступать. Мы тебе направление дадим к Майе Плисецкой, она сейчас как раз без партнера. Будешь ее над головой крутить. Да и заработки у них хорошие, за границей бывают, тоже на машинах ездят.
— Спасибо, начальник, не подойдет. С визой за границу будут осложнения. Да и Родина не отпустит. Как же она без меня коммунизм будет строить? Перед отцом нашим дорогим, Леонидом Ильичом, стыдно будет.
— У меня здесь таких умных, как ты, девятьсот человек. И будь моя воля, я бы вас всех направил в отсталые и развивающиеся страны помогать тоже коммунизм строить. А еще лучше, приобрел бы в Тихом океане какой-нибудь остров необитаемый и всех вас, а таких у нас в стране несколько миллионов, направил на этот остров. Вы бы там свою республику основали, а тебя, Дим Димыч, назначили президентом. Вот была бы житуха — сплошная демократия, никто не работает. Земной рай, да и только.
— Спасибо, начальник, за высокое доверие, оправдаю, — ответил я.
— Кстати, Пономарев, стань-ка на весы, посмотрим, сколько ты весишь.
Я встал на весы, но получилось на одну сторону: весы наклонились, и крышка соскочила с подвесок. Все засмеялись, а «хозяин» сказал:
— Сам маленький, а такой тяжелый, и что это у тебя внутрях за начинка или дерьма много? Но ничего, будешь работать, у нас все работают, даже те, которые в законе. Через полгода-год ложка тебя перетягивать будет, и за шваброй сможешь прятаться.
— Да уж куда деваться, начальник.
Один капитан, начальник отряда, сказал:
— Я беру этого строителя коммунизма к себе в отряд, в строительную бригаду. Яша, запиши его в мой отряд.
Тут же стоял зек Яша, нарядчик, по кличке Шакал. На свободе он рыл людям колодцы, до никогда ни одного не вырыл. Договорится с человеком, возьмет задаток рублей сто пятьдесят и говорит, что поехал за бригадой. И с концами, только его и видели. За это имеет уже пять судимостей. В монастыре Яша не признает никакой работы, кроме нарядчика. Тюремное начальство с этим считается благодаря феноменальной памяти Яши. Он знает, в какой камере кто сидит, а нас в зоне девятьсот человек. Помнит по фамилиям и кличкам почти всех заключенных. Когда бригады возвращаются с работы, он кричит: «Бормотуха, тебе письмо, Шплинт, тебе письмо…»
На комиссии Яша подошел ко мне и сказал:
— Сейчас переоденешься, получишь постель, подымешься наверх и направо, камера двадцать четыре.
Я получил постель и одежду. Впервые надел полосатую робу, глянул на себя — натуральная зебра! Да, думаю, Дим Димыч, до чего ты докатился: из сибирского зубра превратили в африканскую зебру.
Когда поднимался по широкой винтовой лестнице наверх, забыл, в какую камеру идти. На втором этаже надзиратель открыл решетчатую дверь, впустил меня и спросил:
— Тебе в какую камеру?
— В тридцать четвертую, — машинально ответил я.
Он внимательно на меня посмотрел, ничего не сказал, а повел вглубь; остановился перед камерой, открыл сначала решетчатую дверь, потом сплошную стальную, сказал:
— Заходи, не скучай.
Я зашел в камеру, двери с лязгом танковых гусениц закрылись за мной.
В камере в полумраке я огляделся. Восемь голов свесились с верхних нар. Я бросил матрац на нижние нары и крикнул:
— Привет, мужики!
— Здорово, — ответили те в один голос.
Стал ходить я по камере и присматриваться к заключенным. Я, бывалый «пассажир», имеющий за плечами более двадцати лет тюрем и лагерей, признаться, таких людей в своей жизни не видел. Были они какого-то неопределенного возраста, не поймешь, то ли им по сорок лет, то ли по восемнадцать. Лица у всех пожомканные, черепа лысые, брови длинные и лохматые, свисают на глаза. Точь-в-точь как у Леонида Ильича, еще подумал я. Неужели это все его родственники, так они были похожи. Ушей совсем не видно, они заросли мхом. Но больше всего меня поразили их глаза. Какие-то стеклянные, невидящие, без выражения, как у сумасшедших. Мне доводилось в зонах видеть много разных сумасшедших. Но даже у самого сумасшедшего идиота взгляд и то осмысленнее, чем у этих людей, если их так можно назвать.
Они как бы потеряли интерес ко мне и занялись своим делом. Я подошел к одному, тот точил на ремне опасную бритву.
— Бриться будем? — спросил я.
— Как знать, как знать. Смотри, как берет, — ответил зек и провел бритвой по волосам на руке.
Другой зек точил о бетонный пол длинную швайку — пику из электрода. Я спросил:
— А ты что делаешь?
— Шило точу, будем ботинки подшивать.
Ничего себе шило, подумал я, да таким шилом можно быка завалить. Подошел к третьему, тот вертел какую-то железную болванку в руке.
— Руку разминаю, сухожилие болит, — сказал зек.
Четвертый крутил на шее басовую гитарную струну, свернутую петлей-удавкой.
У этого, наверное, что-то с горлом, подумал я и не стал подходить. Ангиной, пожалуй, страдает.
Да, какие-то загадочные люди.
Ноги и тело после этапа болели. Чтобы немного размяться, подошел к двери, сделал стойку на руках и стал отжиматься. В это время услышал гул одобрения.
— Во ништяк, пойдет.
Встал на ноги, прошелся по камере, подумал: а чего это, собственно, «пойдет»? Расстелил матрац на нижних нарах и лег отдыхать. Мужики залезли на верхние нары и стали играть в карты в рамс. Я уже стал засыпать, когда услышал сильный хипиш и крики. Вскочил на ноги, увидел, как на верхних нарах идет драка. Один зек швайкой ударил другого насколько раз: в руку, грудь и ногу. Я кинулся, раскидал их по сторонам без особого труда. Они были какие-то ослабшие, дряхлые. Раненого зека стащил на нижние нары, а швайку, которую отобрал у другого зека, выкинул в парашу.
Разорвал свою простыню и стал перевязывать раненого. За спиной услышал звук, похожий на клацанье собаки языком, когда она пьет воду. Обернулся и увидел жуткую картину: зек стоял на четвереньках и лакал кровь, которая натекла на пол из ран пострадавшего.
— Ты что, сука, делаешь? — закричал я.
— Да ты что, парень, это же центряк, самый кайф, — ответил зек, оторвавшись от трапезы.
Сомнений не было: попал в камеру вампиров-маньяков. Я и раньше слышал про них, но знал, что их держат в одиночных камерах, а здесь собрали скопом. Потом узнал: в тюрьме не хватает камер, много заключенных и слишком большая роскошь каждому вампиру давать по отдельной камере. Не министры, перебьются. Поэтому их и стащили в одну камеру в надежде, что они быстренько порешат друг друга. Да и то правильно: какая польза от такого барахла?
Я спросил у зека, которому кое-как перевязал раны:
— Сколько у тебя сроку?
— Сначала было пятнадцать лет. Пять отсидел и «раскрутился». Снова дали пятнадцать. Отсидел еще лет десять, опять «раскрутился», завалил двоих. По новой сделали пятнадцать. Так что я и не знаю, сколько мне сидеть, но одно знаю точно: нету никакого просвета в моей жизни. Вот таких, как я, в этой камере и собрали, чтобы мы никому не мешали. Здесь и подохнем, живым из этой камеры еще никто не выходил.
Я снова лег на нары, но уснуть уже не смог до утра. Утром через кормушку дали завтрак. Я давно понял, что камера эта нерабочая и попал сюда по ошибке. Ждал утренней поверки. Защелкали замки, дверь камеры открылась, и вошел надзиратель. Пересчитал зеков и хотел уже уходить, не обратив на меня внимания. Я его остановил, сказав:
— Гражданин начальник, я не в ту камеру попал, мне надо на работу в строительную бригаду.
Надзиратель внимательно посмотрел на меня.
— Тебе сказали, в какой отряд, в пятый? А как ты сюда попал, я не знаю. Я доложу о тебе.
Минут через двадцать пришел начальник отряда, спросил:
— Как, Пономарев, ты сюда попал?
— Перепутал повороты, я первый раз в этой академии, еще не обвыкся.
— Ладно, выходи в коридор. Сейчас твоя бригада из камер будет выходить на работу, и ты иди. А вечером, после работы, заберешь постель и перейдешь в двадцать четвертую камеру.
По коридору приближалась группа зеков, раздался крик:
— Дим Димыч!
Навстречу мне бежал Юзик, вор-карманник из Одессы. На свободе мы с ним встречались на Молдаванке.
— Дим Димыч, где ты пропадал? Я вчера еще узнал, что ты пришел этапом и тебя определили к нам в двадцать четвертую. Где ты ночевал, у вампиров? Ты что, тоже вампиром стал? Я думал, что ты на комиссии залупился и тебя сразу сунули в ШИЗО.
— Юзик, я стрелки перепутал, куда идти, вот и попал к вампирам.
— Ну, я рад, что ты живой. Такого толстяка, как ты, могли бы сожрать за милую душу.
— Это, Юзик, еще неизвестно, кто кого бы схавал. Знаю одно: если бы что, на восемь покойников в монастыре стало бы больше, а чертям-кочегарам из ада скучать от безделья не пришлось бы. Все вампиры какие-то полудохлые, слабые. Ну да черт с ними, пусть живут.
Нас повели на работу. Из монастыря выводили через подземный туннель. Как объяснил мне Юзик, чтобы нас — полосатиков — меньше видели те, кто на свободе. Поэтому и туннель сделали, только зеки переименовали его в «метро». Вечером с работы мы также шли через «метро», только уже сквозь станок, как в аэропортах. Если есть в карманах что железное, то загорается красная лампочка и подается звуковой сигнал — гудит.
Но это все напрасно. В зоне такие уркачи сидят, что угодно пронести смогут. Раз в месяц в камерах шмон проводят, так по полмешка оружия выносят. И откуда только что берется, одному Богу известно.
Когда после работы шли по коридору второго этажа, увидели Яшу Шакала. Он бежал и кричал:
— Пономарев! Бери матрац и иди в двадцать четвертую камеру.
— Знаю, Яша, знаю, что тебе жалко стало вампиров. Не трону я их.
В тридцать четвертой я забрал матрац, и меня отвели в двадцать четвертую камеру. Камера была большая, с высокими узкими окнами-бойницами. В ней проживало человек шестьдесят-семьдесят зеков. Были знакомые уголовники по Певеку и Анадырю. Был Володя по кличке Сибиряк, сидели с ним вместе в Дудинке и в зоне Ванино. Он был вор в законе. Сам родом из Кадиевки. Когда освободился, женился. Жена была карманница; на одной выездке-«гастролях» она «погорела», и молодой парень ее зарезал. Володя узнал кто, разыскал парня и кончил того. Сам сел, дали особый режим. Так он попал в монастырь. На свободе осталась дочка, живет у сестры жены в Кадиевке.
Много времени прошло с тех пор, как мы сидели вместе в зоне Ванино. Кличка у Володи теперь Слепой. Более жестокого человека, пожалуй, в жизни я не встречал. Был он худой, высокий, лицо серое, горбоносое, глаза жесткие, глубоко посажены, а свирепости — на целую роту хватит.
За встречу Юзик заварил чифирю.
— Свежачку Дим Димычу, — сказал он, — «нифеля» потом заварим.
Алюминиевая кружка с ароматным чифирем пошла по кругу.
— Да вы ништяк здесь устроились, — сказал я.
— Были бы бабки, Дим Димыч, с ними везде можно жить. Раз в месяц отоваривают. Через отрядных надзирателей можно и водчонки, и «плану» достать, — сказал Юзик.
Я взял гитару и заиграл цыганочку, а Юзик стал плясать. Как он хорошо танцевал и цыганочку, и вальс, и фокстрот. В такие моменты обычно все зеки бросали свои дела, обступали нас кругом, и не было ни одного лица, на котором не светилась бы улыбка. Хотя в камере были такие угрюмые рожи, похлеще мумий из египетских гробниц, да и на них появлялась улыбка.
В преступном мире это был второй плясун. Одного виртуоза я знал по Анадырю. Звали его Юра по кличке Ворона. Могу с уверенностью сказать, что в его лице страна потеряла выдающегося танцора. Пойди его жизнь по другой колее, и на одного Махмуда Эсамбаева было бы больше.
Юзик рассказал мне, что во время войны в монастыре размещалось гестапо. В подвалах, где сейчас склад бракованной продукции, пытали советских военнопленных, а мертвых замуровывали в бетонные стены. Даже сейчас, когда спускаешься в подвал, то ощущаешь, как смердит в нем. Тюремное начальство не раз просило вышестоящие инстанции что-нибудь сделать. Потом все-таки приедет начальник управления тюрем из Хмельницка, маленький такой, толстенький генерал. Спустится с сопровождающей его свитой в подвал, постоит немного и скажет:
— Здесь, видно, трупы бетонировали в стены, — и, обращаясь к сопровождающим: — Вы чувствуете специфический запах?
— Да, — хором ответили сопровождающие.
Обращаясь к начальнику тюрьмы, генерал скажет:
— Подвал затопить, подземный ход замуровать.
Потом так и сделают.
Большинство из девятисот заключенных Изяславского монастыря работали в мастерских и на полигоне. Всего в лагере было три локальные зоны — три цеха и полигон.
Как-то раз полковник, начальник зоны, вызвал нашего бригадира Володю по кличке Шилокрут и сказал:
— Рядом с монастырем будете строить БУР, а то не хватает одиночных камер.
В одиночки обычно сажали зеков за нарушение режима, за отказ от работы, за преступления в тюрьме, за побег. Как мне сказал Юзик, на памяти зеков, давно сидящих в зоне, из нее еще никто не убежал, хотя попытки были, и не раз.
Я еще не знал, что БУР буду строить для себя и что доведется мне целый год сидеть в одиночке за неудавшийся побег. Не поверил я старым зекам, хотел доказать, что нет такой тюрьмы, из которой нельзя убежать. Главное — иметь большое желание и способности, разумеется. А пока мы копали вручную котлован под фундамент.
Вечерело, когда мы наткнулись на что-то твердое, большое. Оказался большой сундук с висячим замком. Охранников поблизости не было. Сбили замок, открыли крышку. И чуть не попадали. Словами это передать невозможно, нужно видеть. Сундук доверху был набит драгоценностями: бриллиантами, золотыми и серебряными изделиями. Чего тут только не было: кольца, серьги, перстни, кулоны, иностранная валюта, доллары, фунты, шиллинги, много каких-то бумаг.
Мы, зеки — воры-рецидивисты, бандиты, убийцы, обросшие, седые, бледные, грязные, — стояли в оцепенении. Нам, всю жизнь стремившимся к легкой наживе, и вдруг такое счастье задарма.
Когда оцепенение слетело, мы, как звери, рыча и отталкивая друг друга, кинулись хватать драгоценности. Запихивали в карманы и за пазуху кто сколько мог. Кто-то завизжал, получив лопатой по башке. За считанные секунды размели все драгоценности, а сундук по-быстрому закопали в стороне. От алчности ни у кого в мозгу не шевельнулась извилина, если таковые вообще у нас были в тот момент, никто не догадался посмотреть бумаги. Среди них оказалась опись всех драгоценностей, которые, как потом выяснилось, закопали монахи в смутные революционные годы. Да так драгоценности и остались никем не востребованными. Возможно, кто-то и остался в живых из хозяев, да никак не мог подступиться к кладу, так как находился он на территории зоны.
И вот мы, человек сорок, как в сказке превратившиеся в графов Монте-Кристо, шли с работы в камеру. Нам повезло. Котлован мы рыли со стороны санчасти. Вход в монастырь с этой стороны был без станка-пипикалки. Потом по лестнице сразу наверх, а тут коридор и камера долгожданная. Тихо так шли, настороженно, как волки, и все с добычей.
Пришли зеки и с завода, но те без добычи. После ужина стали играть в карты под интерес, на драгоценности. А что не играть, пока ты миллионер, вспомнить потом нечего будет. Азарт был небывалый. Уголовники, имеющие за плечами по пять, восемь, двенадцать судимостей и вдруг в одночасье ставшие миллионерами, играли словно последний раз в жизни.
Алчность захватила людей: лихорадочный блеск глаз, трясущиеся руки, вот что мне запомнилось в тот кровавый вечер. Не игра, а пир во время чумы, когда миллионер в считанные минуты мог снова стать нищим.
Я наблюдал за игрой Сашки Колымы с Юркой Осетином по кличке Шпала. Шпала проиграл Колыме все свои драгоценности, а массивный золотой крест с бриллиантами отдавать не хотел. Завязалась драка.
Колыма удачно захватил Шпалу сзади за шею и опасной бритвой перерезал горло. А потом уже в каком-то исступлении вообще голову отрезал и бросил на пол.
Подошел бандит из Житомира по кличке Хряк, взял голову за волосы и сунул Юрчику Интеллигенту под подушку.
Юрчик был на свободе аферистом, работал только на руководящей работе, имел девять судимостей. Нас, воров и бандитов, он особо не уважал.
— Пусть Юрчик почувствует, что он находится не в пансионате для благородных девиц, а среди настоящих бандитов-головорезов, — сказал Хряк.
В углу лежали на нарах и смотрели на этот спектакль Слепой, Скула, Червонец и Юзик.
Юрчик проснулся, сел на нары, спросонок ничего не поймет. Хотел поправить подушку, сунул под нее руку и сказал:
— А что здесь так мокро, нассал, что ли, кто?
Глянул на руку, увидел кровь, но ничего не сказал. Снова потянулся к подушке. В это время голова Шпалы с усами и оскаленной пастью упала с нар на пол. Юрчика затрясло, когда он увидел голову, заорал, соскочил с нар и кинулся к двери. Из «черного» угла послышался смех. Но я успел перехватить Юрчика и стал успокаивать:
— Ну, что ты, Юрчик, шуток, что ли, не понимаешь? Успокойся, куда ты пойдешь, а у нас тебе хорошо, мы тебя не обижаем. Колыма ведь не тебе голову отрезал.
Постепенно Юрчик успокоился, а Колыма, докурив сигарету, подошел к двери и постучал. Надзиратель через дверь спросил:
— В чем дело?
— Да замочил я здесь одного козла. Забери его, а то воняет, — сказал Колыма.
Пришли дежурные надзиратели, открыли дверь, Колыму забрали, а труп мы вытащили в коридор. Потом я зашел в камеру, взял голову, крикнул:
— Начальник, забери и голову, — и швырнул ее в коридор; она гулко загромыхала по железному полу.
— Да она совсем пустая, так громыхает, — сказал с нар Скула, рецидивист из Полтавы.
А игра в камере продолжалась. Только захлопнулись двери за Колымой, как в дальнем углу камеры раздался крик:
— Тарзана зарезали, гады!
В том углу играли в карты бандиты из Донецка, человек восемь. В Изяславском монастыре были в основном преступники с Украины, которые совершили преступления на ее территории, хотя были и из других регионов страны, но их было меньше. Борьба за власть у черной масти шла между двумя крупными соперничающими бандами: из Донецка и Днепропетровска. Даже одесские и киевские уголовники, хоть и было их больше, не пытались оспаривать пальму первенства. Самый большой беспредел чинили донецкие хлопцы, настоящая махновщина. Постоянно обирали и избивали мужиков-работяг.
Ко мне подошел высокий, весь татуированный зек по кличке Африка. Рисунки на нем были особенные, отличные от татуировок советских зеков. По татуировкам наших ребят всегда можно определить, к какой масти они принадлежат. Если на плече выколота восьмиконечная звезда, значит, это профессиональный вор. Если сердце, пронзенное кинжалом, — вор в законе. На Африке были драконы, пальмы, черепа, голые бабы голливудского уклона, надписи на французском, испанском и английском языках. Чувствовалось, что над ним поработали не наши специалисты иглы и туши.
Множество ножевых и осколочных шрамов на теле Африки портили некоторые шедевры западного художественного жанра. У одной девушки с распущенными волосами, сидевшей нога за ногу, был выбит правый глаз и оторвана левая нога чуть выше щиколотки. Картина занимала почти всю широкую спину Африки. Глядя на девушку, было ощущение, что она постоянно подмигивает, а указательным пальцем правой руки и левой культей ноги как бы манит к себе. Африка сказал:
— Я довольно наслышан о тебе, Дим Димыч. Мы с тобой одной крови. Череп с Аборигеном и Скулой хотят спросить тебя: не будешь ли ты так любезен принять участие в небольшой воспитательной работе? Очень уж распоясались эти донецкие ребята, никакого уважения к старшим и особо заслуженным. Тарзан, выдающийся шулер-катранщик, хотя и был «один на льдине», но парень он был неплохой, мы его не трогали никогда. Что ты скажешь на этот счет?
— Ты, Африка, прав. Не лекции же им читать о моральном облике строителя коммунизма. Кстати, у тебя, случаем, нет чего-нибудь поострее алюминиевой ложки, — ответил я, — я и раньше всегда ходил впереди стаи и не прятался за спины. Пусть скажут Слепой, Клык и Сатана, они знают меня по сибирским зонам.
— Так это, Африка, век свободы мне не видать, — сказал Слепой.
— Дим Димыч друг Грека с Молдаванки, — сказал Клык, — мы вместе сидели на Чукотке.
— У Фунта в Ванино Дим Димыч был лучшим из учеников. А Фунт — выдающийся вор двадцатых-сороковых годов — лично знал еще Соньку Золотую Ручку, Черного, Беню, Мишу Япончика, — подтвердил Сатана.
После такой авторитетной характеристики Африка мне сказал:
— Держи, — и бросил финку.
Себе он из-под матраца вытащил стальной прут. «Хотят в деле проверить», — подумал я. К нам присоединились еще человек пять: Карась, Рахит, Топор, Шапа, Джек, и мы ломанулись в дальний угол, где зарезали Тарзана.
Донецкие не ожидали. Схватка получилась короткой, но дерзкой. Когда мы отвалили, то рядом с Тарзаном, как почетный эскорт, остались лежать на полу еще три зека. Мы собрались на нарах в своем углу. Перепало и нашим. Стали зализывать раны. Швайкой Аборигену проткнули руку чуть выше локтя, меня пикой успели полоснуть по шее. Черепу выбили три зуба, он сидел на нарах и все отплевывался. Хряку пробили голову. У кого-то нашлись бинты. На какое-то время в камере воцарилась тишина, все прижухли.
Постепенно пришли в себя. Заварили чифирю. Игра продолжалась. Трупы решили пока оставить в камере, а завтра на утренней поверке перед работой вытащить, а то начнут всю ночь «дергать» на допросы к оперу. И без того будет потом в зоне шум, камеру расформируют. За ночь в камере пять трупов. Многовато. Такое не часто случается даже здесь — в зоне особо строгого режима.
Лагерное начальство, конечно, постарается списать покойников на болезни: сердечная недостаточность, цирроз, гипертония… Кто там проверит? Шпала, правда, без головы остался, так ему диагноз пришьют вроде остеохондроза шейных позвонков; вот голова и отвалилась. Да это не имеет особого значения — хоронить будут все равно на тюремном кладбище в братской могиле ночью и без свидетелей. Даже на «деревянные бушлаты» (гробы) не станут расходоваться.
Про Леху Африку я слышал еще в зоне под Самаркандом. Он бежал из зоны, но до того, как я попал туда. Интересна и своеобразна его судьба.
Родом Леха из Никополя. В молодые годы неплохо играл в футбол. Заметили. В начале шестидесятых годов в составе молодежной сборной попал во Францию. Там и остался. Что его побудило, никто не знал. Знали только, что родителей у него не было, воспитывался у тетки.
Несколько месяцев болтался по Франции, голодал, пока не попал на вербовочный пункт по набору добровольцев в легион для войны в Африке. Чтобы не подохнуть совсем с голоду, завербовался. Три года воевал не то в Марокко, не то в Замбии.
Уже прибыв в Африку, сначала пройдя во Франции подготовку, своего рода «курс молодого бойца», встретил земляка из Союза Османа — чечена из Грозного. Тот был в свое время контрабандистом. В Союзе совершил преступление — застрелил кровника. Бежал в Турцию, но здесь оказался никому не нужным, долго мыкался, потом попал в Испанию. Понял, что и здесь его почему-то не очень ждали и особой радости при его появлении испанцы не испытали. Тоже деваться было некуда. Жил где придется, промышлял мелкими кражами. Как-то попался. Еще до суда за него вступилась одна благотворительная организация по вербовке наемников. Выплатили за Османа штраф, надели на голову зеленый берет, дали в руки автомат, и вот он уже солдат удачи.
Леха и Осман попали в одну роту. Правда, в полку был еще один русский, точнее, поволжский немец, кличка у него была Борман, но чаще его звали Мясник. Был он высокий, крепкий, несколько полноватый, но отличался огромной физической силой. Мог ударом кулака развалить череп любому пленному туземцу, как кувалдой грецкий орех.
В перерывах между боями и вылазками в джунгли они собирались вместе — Леха, Осман и Борман — где-нибудь в кабаке или борделе. Благо за работу платили хорошо, зарплата была сдельно-премиальная, от выработки.
Потом к их компании подвалился чех Гашек.
Где-то в конце второго года службы их полк перебросили в Конго под Браззавиль. Сменили половину комсостава. У руководства стали почти одни янки. Многие из них раньше воевали во Вьетнаме. Борман почему-то американцев очень ненавидел, как будто они скушали у него маму. У него к американцам была какая-то патологическая ненависть.
Один раз вчетвером сидели с ресторане в Браззавиле. Ресторан назывался «Вайт гелс» — белые девочки значит.
Завалила кодла янки из их полка в изрядном подпитии. Получился большой базар, потом драка. Янки было больше, чем наших ребят, да и парни те были крепкие и отчаянные, под стать нашим. Борман отбивался сразу от четверых. Видя, что те одолевают, выхватил пистолет и стал стрелять. Двоих ранил, а двоих — насмерть: капрала и капитана.
Всех арестовала полиция и отвезла в военную комендатуру. Ребята отсидели по десять суток в карцере, а Бормана увезли. Больше ребята его не видели и ничего о нем не слышали.
В одном из бросков полка — а было это уже под Киншасой в Заире — погиб чех Гашек.
Ни Леха, ни Осман никак не могли понять, за что, для чего они воюют в этих джунглях. Неужели только ради денег? Бежать из легиона они не решались, да и куда бежать — кругом одни дебри.
Хорошо, к концу подходили три года — срок их контракта.
Дождавшись демобилизации и получив расчет, Леха с Османом подались в Египет. Некоторое время жили в Каире. Но чужбина есть чужбина, тянуло домой, на родину. Решили двигать в сторону Союза. Будь что будет. Лучше отсидеть положенное дома, чем такая жизнь. А может, простят за явку с повинной? Они еще не знали, как глубоко было их заблуждение. Но решили так.
Из Каира пароходом добрались до Стамбула, затем железной дорогой до Карса. Дальше их не пустили: приграничная зона, не было соответствующих документов, хотя железнодорожная линия идет из Карса прямо в Армению, в Ленинакан.
Решили идти через границу пешим ходом, благо Осман знал здесь все тропы еще со времен, когда занимался контрабандой.
Ночью у самой границы с Арменией они напоролись на наряд турецких пограничников, или, наоборот, те на них напоролись. Точно не известно, кто на кого напоролся. Но турки, они и есть турки. Один из них крикнул: «Хенде хох!» — только на турецком языке. Но Леха с Османом тоже были не лыком шиты. Три года войны в джунглях их тоже кое-чему научили. На звук голоса турка Осман успел сделать несколько выстрелов из пистолета. В ответ услышали голос турка: «Ваа, Аллах», — и еще что-то он добавил, видно прося последнего не спешить с закрытием райских врат.
Второй турок полоснул из автомата в ответ. Теперь уже Осман охнул и повалился в кусты. Леха бросился в кусты орешника, лег и затаился с пистолетом в руке. Прошло довольно много времени, или так показалось Лехе, второй турок медленно приближался к кустам. Леха всадил в него всю обойму, и еще одним турком стало меньше. Осман был ранен, турецкая пуля пробила ему грудь. Забрав турецкие автоматы американского производства и взвалив Османа на плечи, Леха медленно двинулся в сторону границы. Когда перешел маленькую речушку, где на берегу его поджидали наши пограничники, то на чисто русском языке Леха сказал им: «Свои мы, ребята, советские, сдаемся. Были в гостях, да вот задержались». Пограничники не стали утомлять их расспросами, а просто взяли и отправили Османа — в тюремный госпиталь, а Леху — в следственный изолятор, который просто и лаконично у нас называют СИЗО.
Осман поправился. Несколько месяцев обоих продержали в следственном изоляторе, все выясняли, наводили справки, кто такие, откуда, а может быть, шпионы. Мы с пеленок знаем, если не раньше, что враг не дремлет, а болтун — находка для шпиона, а происки империалистов не знают границ. Осману дали десять лет, Леху наградили восемью годами строгого режима. Только Османа отправили в Сибирь, поближе к белым медведям, а Леха попал под Самарканд в более теплую климатическую зону.
Здесь, в лагере, и получил Леха кличку Африка. На третьем году он бежал из зоны, поймали, добавили срока. Второй раз бежал удачнее. Добрался до Украины, несколько лет скрывался, бичевал. Ограбил несколько состоятельных квартир, промтоварный магазин и оказался в Изяславском монастыре. Припомнили ему и побег, и грабежи, и неотсиженный срок и дали по совокупности десять лет особо строгого режима.
Как-то я разговаривал с Африкой в камере и он признался мне:
— Ты знаешь, Дим Димыч, если бы я знал, что все так получится, я бы в Союз не вернулся. Думал, простят по молодости. Ну, дадут годик-другой. А оно вон как обернулось.
Утро следующего дня выдалось тяжелым, как похмелье. Недаром мне всю ночь кошмары какие-то снились: на огне громадный котел, из которого шел пар. Вокруг котла скакали голые бабы, но с крысиными головами. Настоящий рок-ансамбль.
Одна крыса подошла ко мне, помахивая длинным черным хвостом и вихляя бедрами, и так вкрадчиво говорит: «Вот, Дим Димыч, наконец-то я тебя разыскала. Все зоны обежала, но тебя нашла. Ты что, не рад, что ли? Дай я тебя, дорогой, поцелую». И лезет ко мне на нары. А я пячусь, пячусь от нее, пока не уперся спиной в стену. Приснится же такая чертовщина. «Крысы во сне — это плохо», — подумал я.
Утром в камеру явилось лагерное начальство под усиленной охраной с оперуполномоченным Шаровым во главе. Майор Шаров был маленького роста, худой, все лицо шилом бритое (рябое), как после оспы, нос ястребиный. Грудь майора украшало несметное число орденских планок. Рассказывали, что он прошел всю войну до Берлина, воевал в финскую, был в Испании, на Халхин-Голе. Глядя на Шарова, который годился многим из нас в отцы, я думал: «Вот ведь человек, какую славную жизнь прожил и сколько в ней перенес. Сколько горя и крови видел, а сейчас с нами, бандитами, возится, где крови тоже хватает по горло». Человек он был суровый, но справедливый. Когда надо, и за зека заступится. Особой ненависти у зеков он никогда не вызывал. Было в нем что-то человеческое, хотя на такой сволочной работе мало кто остается нормальным человеком.
Надзиратели по ночам в волчок на двери видели, что творится в камере, да и труп Шпалы без головы свидетельствовал о далеко не безобидных развлечениях в камере. Знали уже и о кладе: кто-то заложил. Подозревали Яшу Шакала. Он с вечера после работы заходил в камеру, и Червонец дал ему золотой перстень с бриллиантом, чтобы достал чаю и анаши.
Началось разбирательство. Майор дал приказ на работу никого не выводить из камеры, на территорию монастыря никого не впускать и никого не выпускать, усилить охрану, добавить по пулемету на вышки, на колючую проволоку дать напряжение. Человек он военный и поступал в духе военного времени. Короче говоря, делал то, что только знал в своей жизни и умел.
Из Хмельницка из КГБ, куда Шаров позвонил, приехало шесть человек, ниже майора в звании не было. К начальнику отряда вызвали двух зеков, заставили отрыть сундук, открыли крышку и обнаружили на дне среди бумаг и денежных купюр опись драгоценностей.
Потом вызвали нашего бригадира Володю Шилокрута. Заставили отдать драгоценности. Шилокрут стал отпираться — ничего не брал, ничего не видел. Что они ему сделали, мы не знали, только в узкие монастырские окна видели, как Володю унесли на носилках в санчасть.
Вызвали другого зека из нашей камеры по кличке Гиббон, и пожилой полковник сказал ему:
— Вы у государства списанные люди, а мы защищаем интересы государства. Понял? Положи на стол все, что взял в сундуке.
Гиббон выложил драгоценности на стол.
— Возвращайся в камеру и скажи остальным, если не вернут все драгоценности, а у нас их полная опись, живым из камеры никто не выйдет, причем уже никогда.
Когда Гиббон вернулся в камеру, его стали спрашивать:
— Ну, что там?
— Так, ребята, всем хана, всю камеру положат из автоматов, если не отдадите драгоценности. У них опись есть. Нашли на дне сундука. А мы, безмозглые дураки, набросились тогда на железки. Я уже отдал, не захотел за Шилокрутом канать. А вы как знаете — отдавать, не отдавать. Одно знаю: они не шутят.
— А что насчет Шпалы, Тарзана и тех троих? — спросил кто-то из зеков.
— Об этом барахле даже и речи не было. Весь разговор сводился к драгоценностям. Это их интересовало больше.
Заключенным камеры двадцать четыре ничего другого не оставалось, как собрать и выдать начальству все драгоценности. Сотрудники КГБ только после этого уехали из зоны, забрав с собой сундук и драгоценности. А нашу камеру почти всю расформировали.
На другой день пришел лейтенант, наш отрядный по кличке Монгол. У него лицо в натуре было монгольское, вот ребята и дали кличку. Монгол зачитал, кому в какую камеру идти. Мне выпала девятая. Товарищи просили Монгола оставить меня в двадцать четвертой, а то они от скуки пропадут. На это Монгол ответил:
— Послушайте, ребята. Это не моя прихоть, так начальство решило. А то им, говорят, здесь уж слишком весело живется. С таким ансамблем, да с Дим Димычем во главе можно на гастроли ездить хоть за границу. Аншлаг будет полный. Не тюрьма, а какой-то ансамбль песни и пляски. Одни Шаляпины да Магомаевы собрались. А этот Дим Димыч, сказал полковник, ну настоящий Кола Бельды, маленький и толстый. Кажется, он тоже с Чукотки начинал свою, только уголовную, карьеру. Надо же, такое совпадение.
Мне ничего не оставалось: я взял матрац, помахал ребятам и пошел под конвоем в девятую камеру. Она располагалась в правом фасаде, возле большой кельи, которую приспособили под конференц-зал. В этом зале нам показывали кинофильмы.
В небольшой книжонке я прочитал про Изяславский монастырь. Оказывается, когда-то, давным-давно, еще в средние века, в этой келье сидели монахи-отшельники. А другие, которые были инквизиторами, устав от молитв и постов, развлекались — казнили отшельников. В полуподвальной камере монастыря был прикован на длинной цепи медведь. В потолке была сделана решетка, через которую в гости к медведю сбрасывали монаха.
Эта игра у монахов называлась кошки-мышки. Сами монахи сверху, через решетку, как на экране телевизора, наблюдали за поединком, который всегда заканчивался однозначно — не в пользу отшельника.
Уже после революции на чердаке монастыря нашли станок для растяжения человека, распятие, кандалы. В общем, весь «спортивный инвентарь», который использовали инквизиторы в своей работе.
В девятую камеру вместе со мной попали Скула, Клык и Слепой. Эта камера была поменьше, всего на двадцать четыре человека. После двадцать четвертой камеры эта была все равно что отдельное купе после общего вагона.
В этой камере «пассажиры» были несколько «поинтеллигентней». Был здесь Витя Ландорик — картежный шулер-катранщик, профессор картежных игр. Гена Кузнецов, в прошлом музыкант. Были бывшие: военный летчик, работник министерства, один даже юрист. Но в основном были наши: воры и бандиты.
Гене Кузнецову было под шестьдесят. Худой, высокий, весь седой. Что-то у него в жизни не получалось по женскому полу, посадили. Отсидел. А потом вообще нелепейший случай, о котором Гена мне рассказал.
Был он дирижером духового оркестра. Как-то на репетиции играли «Вишневый сад», модную вещь конца пятидесятых годов. И вот, когда он взмахнул дирижерской палочкой, один трубач вместо ля-бемоль взял ля чистое. За этот свист Гена выхватил трубу и ударил ею трубача по голове. То ли голова оказалась слабая, то ли труба слишком прочная, но есть такая пословица: «Один раз в году и палка стреляет». Это оказался тот самый случай. Трубач скончался. Гене дали восемь лет и «путевку» в монастырь грехи замаливать.
Зеки дали Гене кличку Дед Мазай за его поговорку.
— Ну что, пришли, зайцы-кролики, — говорил он, когда мы возвращались с работы в камеру.
— Пришли, Мазай, пришли, — отвечали зайчики, отбывающие наказание за бандитизм, грабежи и убийства.
По состоянию здоровья Мазай работать не мог — перенес два инфаркта миокарда и канал за шныря, был постоянным дневальным и уборщиком камеры. Зеки его не обижали, был Гена добродушным и безобидным пожилым и больным человеком. Ходил он вприпрыжку. Один раз я спросил его:
— Гена, а почто ты так скачешь, как молодой мерин?
— Геморрой меня мучает, Дим Димыч, — ответил Гена.
Помимо всего прочего, у Гены был еще склероз. Такое часто наблюдается у тех, кто долго сидит в тюрьмах. А может, человек просто тупеет от однообразия жизни. У Гены был уже не просто склероз, а, как иногда говорят медики, размягчение мозга. Мы же говорим «крыша потекла», «крыша дырявая». Иногда Гена становился как ребенок, начиная плакать:
— Я скоро умру, Дим Димыч. Не хотелось бы в тюрьме. Мне начальник говорил, скоро у меня срок кончается. А сердце болит и болит.
Чтобы как-то успокоить старика, принес ему из цеха две резиновые полосы из автомобильной камеры и сказал:
— Гена, будешь каждое утро и вечер растягивать по двести раз, и твой инфаркт как рукой снимет. Это я тебе говорю как врач. Я раньше институт окончил медицинский и терапевтом работал, а потом кардиологом специализировался по инфарктным больным. Так они после года-двух занятий чемпионами у меня становились. Сделать и тебя чемпионом я не обещаю, возраст у тебя уже не тот, но вполне здоровым мужчиной ты будешь на радость не одной женщине. Это точно. И еще не одно женское сердце расколешь заместо грецкого ореха.
Гена подозрительно посмотрел на меня, но заниматься начал. А я следил за его занятиями. Гена посвежел, приободрился, стал опрятнее.
Месяцев через пять после начала занятий Гену вызвал начальник санчасти капитан Канарис. Кличку дали ему зеки.
У Гены снимали кардиограмму. Канарис спросил:
— Вы что, Кузнецов, пили?
— Да что вы, начальник, ничего я не пил. Здесь разве выпьешь? Я уж забыл вкус спиртного.
— Да я не об этом. У вас нормальный ритм сердца. Я и спрашиваю, какое лекарство вы принимали?
— Ничего я не принимал. Мне один человек посоветовал заниматься физическими упражнениями. Вот я и занимаюсь с резиной, — ответил Гена.
— Вы с ума сошли. Вы умрете, если будете нагружать свое дряблое сердце или получите третий инфаркт, и, пожалуй, последний, — сказал Канарис.
— Так мне врач сказал заниматься. Он сам терапевт, окончил медицинский институт.
— А кто это за врач такой?
— Дим Димыч, — ответил Гена.
Канарис вызвал меня.
— Это ты дал старику совет заниматься с эспандером?
— Я, гражданин начальник, — ответил я. — У Гены после инфаркта была слабая сердечная мышца, ее можно укрепить только умеренной, но постоянной физической нагрузкой. Я и посоветовал старику, что здесь плохого?
— Ладно, Пономарев, иди в камеру, тоже мне, Амосов нашелся, — сказал Канарис.
За ламповым цехом был забор. Обычно за цехом мы собирались на перекур. За забор выход был запрещен, там начинался полигон, куда со свободы заезжал транспорт. В заборе мы сделали дыру, оторвали доску снизу, а сверху на гвозде она держалась. Надо выскочить на полигон, доску в сторону — и ты на полигоне.
Как-то по весне знакомый шофер Коля Лысый приехал на полигон и привез нам мяса. Вокруг зоны всегда много бродячих собак, как мы их называли, «собачьи бомжи и бичи». Иногда они сами забегали в зону, но уже оставались здесь навсегда. Если у нас, зеков, были шансы выйти на свободу, то наши четвероногие друзья были лишены такой привилегии. Попадая в зону, собачки фактически подписывали себе смертный приговор, причем обжалованию не подлежащий.
Коля тоже не раз нас выручал, не бесплатно, разумеется. У него была даже специальная петля из стального тросика. На этот раз Лысый привез нам здоровенного пегого кобеля, пожалуй, покрупнее среднего барана. Порадовал Лысый и любителей травки, привез десять башей «плана».
За цехом полакомиться шашлычком собрались наши ребята: Слепой, Клык, Скула, Ландорик. Из третьего цеха пришли Юзик, Африка, Абориген, Хряк, Сатана. Шашлыки получились на славу — на шампурах из электродов, как полагается. Юзик сбегал в цех, притащил чайник и заварку, здесь же на углях заварили чифирь. Ландорик, этот виртуоз карточной игры, взял пачку «Беломора», забил всем по «мастырке». При его тонких длинных пальцах это дело получалось очень быстро и профессионально. За это Ландорик забрал себе голову пса вместе со шкурой.
— Шапку, — сказал, — себе заделаю. Ништяк будет на зиму, мех вон какой длинный, теплая шапка будет, — и засунул шкуру за пазуху под фуфайку.
Наступили тихие радости уголовного мира.
Вечером после работы мы, довольные «царским» обедом, возвращались в свои камеры. Не каждый день выпадает такая радость на долю зека.
Как обычно, в камере, вытянувшись по стойке «смирно», как на параде, нас встречал Гена, приставив ладонь правой руки к виску. Так он отдавал честь.
— Ну что, прибыли, зайцы-кролики?
— А ты, Гена, чем занимаешься? — спросил я.
— Рубашку чиню, Дим Димыч. Приходил Шаров, сказал, завтра у меня срок кончается. Сказал готовиться к освобождению. Вот рубашку штопаю. Хотел еще носки поштопать, да не нашел их. Потом вспомнил, что потерял их, когда позавчера на прогулку меня выводили. Как они слетели с ног, не представляю, ведь был в ботинках все время.
Я прошел в свой угол, лег на нары. Гена подошел и присел на край нар.
— Ты знаешь, Дим Димыч, что я думаю?
— Нет, — ответил я.
— Я вот о чем думаю. Завтра освобождаюсь, а куда мне ехать — не знаю. У меня ведь никого нет на свободе: ни родных, ни близких. Ни хаты, ничего нет. А здесь я привык, Дим Димыч, да и вы все в камере мне как родные. Ну куда я пойду? Может, я попрошу хозяина, и он оставит меня в монастыре.
— Да ты что, Гена, совсем уже сдурел? Свобода ведь. Ты чего, пенек, надумал? Да и Шарову ты на хрен здесь не нужен. Вот если на свободе пришьешь кого, тогда точно тебя вернут в зону. Но зачем тебе это надо? Ты, Гена, не махай, не переживай, что-нибудь я придумаю, куда тебе ехать жить, — сказал я.
— Ты уж подумай, Дим Димыч, а то у меня голова совсем кругом идет.
Гена ушел ставить заплаты на свою «ковбойку» — клетчатую рубашку, которая по возрасту немного уступала своему хозяину.
А я лежал и думал. Действительно, ну куда пойдет этот старый, больной человек? Разве что пополнит и без того огромную армию бомжей и бичей. Будет собирать пустые бутылки, на большее он уже не способен. Ночевать на вокзалах, чердаках, в подвалах, пока не околеет где-нибудь или не прибьют по пьянке такие же горемыки, как и он. Вот она — его свобода. Таких, как Гена, надо сразу в больницу отправлять, лечить, а не гнать на свободу. Но это нереально. Нормальным советским людям не хватает мест в больницах, штабелями в коридорах лежат, а тут каких-то уголовников лечи, от которых никакой пользы нет, один вред и расходы. Никому эти люди не нужны. Да и называние этих людей людьми чисто условное. А так они ничем от бродячих псов не отличаются, права у них одинаковые. А чем я сам лучше Гены? Абсолютно ничем. Единственный козырь у меня перед Геной — я моложе, есть сила, могу работать, если примут куда, есть зубы. А волка ноги да зубы только и кормят.
Хотелось хоть какую-то надежду вселить в человека, хоть чем-то помочь. Я собрал свой «экипаж», в зоне это называется «семейка». Позвал Слепого, Клыка, Скулу, Шапу, Карася, спросил:
— Как там у нас с бабками в общаке?
— Есть деньги, не так много, как хотелось бы. Но есть, — сказал Шапа, главный бухгалтер общака.
— Будут еще, — сказал Карась, — я на днях встретил на полигоне шофера знакомого, наш парень, шепетовский. Договорился с ним, чтобы зашел к моей жене, взял деньги и привез в зону в очередной рейс, он бывает у них раз в неделю.
— Я вот к чему, ребята, клоню, — сказал я. — Все вы знаете Гену Мазая, завтра он освобождается. У него ехать некуда, денег нет. Может, выделим ему что из общака?
Подумав, решили дать ему пять червонцев. Позвали Гену.
— Гена, — сказал я, — вот тебе от ребят на пропитание полста на первое время. Спрячь в трусы, при освобождении большого шмона не бывает. Смотри, когда завтра выйдешь на свободу, сразу не пропей на радостях.
— Да ты что, Дим Димыч, как можно! Я их на ливерную колбасу оставлю, я ливруху так люблю, — ответил Гена.
— Гена, если нажраться ливерной колбасы — лазурная мечта всей твоей жизни, а стоит эта мечта тридцать копеек за килограмм, то свою радость ты сможешь растянуть месяца на два, даже если будешь жрать по два килограмма в день, — сказал я. — Самое главное, слушай и запоминай. При выписке у тебя спросят, куда выписать направление. Скажи — в Одессу. Во-первых, отдохнешь, покупаешься в море, сезон только начинается. Не забудь со своим склерозом — Одесса. А то есть еще Нижний Одес в Коми, я там сидел, гиблые места. После побега из зоны три месяца блукал я по болотам, чуть с голоду не подох. Без сознания меня нашли геологи. Искали золото — нашли меня. Не угоди, Гена, туда. Я дам тебе адрес и направление в театр оперы и балета к Майе Плисецкой, она сейчас там на гастролях. Я, признаться, сам собирался к ней, да эта непредвиденная задержка в монастыре нарушила планы. Но еще не все потеряно. Скажешь ей, что ты от Дим Димыча. Мы с ней хорошо знакомы. Когда я работал в Москве в клинике Склифосовского, она часто у меня лечилась. Майя Плисецкая устроит тебя на работу.
— А что же я делать буду? — перебил меня Гена.
— Ну, хотя бы танец маленьких лебедей танцевать. Это не сложно, вот, смотри.
Я встал с нар и, напевая «ля, ля, ля-ля, ля, ля», показал Гене характерные движения маленьких лебедей. Гена стал повторять.
Уже все заключенные камеры побросали свои дела и стали с улыбками наблюдать за спектаклем. А спектакль получился «нарочно не придумаешь».
Длинный, худой, весь седой старик, в одних трусах по колено скачет, неуклюже подбрасывая вверх ноги. Вся камера уже реготала.
На шум надзиратель открыл кормушку, спросил:
— Что здесь происходит? Что за балаган? Опять ты, Пономарев, хулиганишь? Давно в карцере не сидел?
— Все нормально, начальник. Маленькая репетиция идет. Конкурента Махмуду Эсамбаеву готовим. Мазай завтра освобождается, так мы его готовим, из Большого театра уже повторный запрос пришел, — ответил я.
Надзиратель только ухмыльнулся.
— Ну, артистов собралось со всей страны. А тебя, Дим Димыч, куда возьмут, когда освободишься? Случаем, не в ансамбль «Березка»?
— Нет, гражданин начальник, ошиблись малость. Меня Алла Пугачева ждет не дождется, вчера только письмо от нее получил, дуэтом петь мечтает со мной. Как она мне написала — это мечта всей ее жизни. Но года три ей еще придется подождать.
Пока мы репетировали с Геной, Витя Ландорик готовил очередную пакость. Воспользовавшись тем, что мы заняты репетицией, он что-то сооружал, даже под нары залазил.
Результатом его шутки чуть не стала трагедия в камере.
Голову и шкуру Полкана, как мы назвали кобеля, которого съели на обед, Витя спрятал под нары. К нижней и верхней челюсти Полкана Ландорик привязал по куску шнура так, что получился жуткий оскал. Настолько жуткий, что вряд ли смог получиться у живого Полкана даже в минуту смертельной опасности.
Затем один шнур Ландорик протянул по полу через проход между нарами под другие нары. Второй шнур он перебросил через верхние нары.
Гена, устав от пляски и вытирая пот со лба, сказал:
— Все, шабаш, перекур, — и направился к своим нарам, пыхтя и отдуваясь.
В этот момент Ландорик потянул за нижний шнур, и навстречу Гене из-под нар выполз громадный пес с оскаленной пастью. Причем этот выход пса на арену действия Витя сопровождал душераздирающим рычанием. Гена остолбенел, уставился на кобеля, глаза у него стали как плошки.
Тут на всю камеру раздалось: «Гав-гав-гав». Ландорик дернул за верхний шнур. Полкан прыгнул на высоту верхних нар и передними лапами и мордой уткнулся Гене в грудь.
Теперь уже Гена с жутким оскалом своего беззубого рта — только клыки торчали — с оскалом пострашнее, чем у Полкана, обеими руками схватил последнего за горло, рухнул с ним на пол и стал душить.
Мне со Скулой пришлось приложить немало труда, чтобы оттащить Гену от шкуры Полкана, посадить на нары и успокоить.
В камере творилось что-то невообразимое. Голые по пояс, расписанные татуировками уголовники, все вместе представляющие настоящую Третьяковскую галерею, тряслись в судорожном истерическом смехе. Поначалу вся «Третьяковка» дергалась, корежилась, прыгала. Затем стала валиться на пол и на нары, продолжая биться в судорожных конвульсиях.
Понемногу стали приходить в себя, конвульсии переходили в отдельные подергивания. Я поднялся с Гениных нар, подошел к Ландорику и врезал ему по морде.
— Ты что, сука, делаешь! Человеку завтра на свободу, а если б его третий инфаркт хватил, то вперед ногами на кладбище. Лучше под забором сдохнуть, но на свободе, чем здесь на нарах.
Ландорик пытался оправдываться, так как и другие зеки подходили к нему, сжимая кулаки.
— Я только пошутить хотел, только пошутить. Да так получилось, что первым к нарам Гена подошел. Я не хотел шутить специально над ним.
— Пошутить он, падла, хотел, — сказал Слепой и пнул Ландорика пару раз ногой.
Но все обошлось благополучно. Даже Гена, придя в себя окончательно, начал улыбаться, повторяя:
— Ну, как я его, как я волкодава завалил? Нет, меня голыми руками не возьмешь. Мы еще могем. А я простой советский заключенный, и мой товарищ — серый брянский волк, — закончил Гена словами из песни.
— Да, Гена, ты молодец. Жалко такую великолепную картину женщины и художники никогда не увидят, вылитый ты был витязь в тигровой шкуре, — добавил успокоительно я, — одну ошибку ты, Гена, только допустил: надо было Полкана за горло зубами хватать, а не руками. Руками надо было хватать его за хвост.
— Дим Димыч, у меня ведь зубов-то осталось всего шесть штук на обе челюсти, чем хватать-то? Кроме тюри и ливрухи, и есть ничего не могу, — как-то серьезно сказал Гена.
— Ах да, прости, Гена, я совсем не учел этот немаловажный для успеха фактор. Главное, ты проявил бойцовские качества. А зубы, когда будешь в Одессе, вставишь. Найдешь хромого Абросима с Молдаванки, он тебе живо это дело поправит, вставит не хуже настоящих.
На другой день в нашей камере на одного «воспитанника» особо строгого режима стало меньше, но ненадолго. Гена в монастыре полностью перевоспитался, созрел для нормальной жизни, честного высокопроизводительного труда. Одним строителем светлого будущего в стране стало больше. Нам же предстояло еще долго дозревать.
А по мне, так я бы таких, как Гена, сразу из тюрьмы отправлял в дурдом. Да простит мне Бог, что я так говорю о своем собрате. Да и большинству заключенных особого режима место давно уже в доме умалишенных. Редко у кого остаются после длительного срока нормальная психика и рассудок. Что их всех ждет на свободе, когда кончат свой срок? Примерно одно и то же: бродяжничество, попрошайничество в лучшем случае, в худшем — новые преступления, снова тюрьма. Даже всевидящая бесстрастная статистика, мать всех наук, и та слезно свидетельствует: мало кто из бывших зеков возвращается к нормальной человеческой жизни. Можно случайно раз сесть, два, ну три, наконец. А здесь, что ни «пассажир» — пять, восемь, двенадцать и более «ходок», точнее — судимостей.
И вот, как бы в доказательство моих печальных рассуждений с самим собой, на третий день после освобождения Гены Кузнецова на его место в камере пришел Тофик, по кличке Мирза, вор в законе, мой коллега по Ванинской зоне, где я начинал свои «университеты» в юном возрасте в банде Фунта. Мирза тоже был из его банды. Это была банда, которая держала всю зону. Что это значит? В каждой зоне есть свой официальный начальник, по-нашему «хозяин». И есть неофициальный начальник, пахан, у которого влияния на зеков побольше, чем у «хозяина». Фунт был вор в законе, выдающийся московский вор первой половины двадцатого столетия. Если бы таким людям давали звания, аналогичные ученым, это был бы по меньшей мере член-корреспондент, а может, даже и академик.
Постарел Мирза сильно, был почти весь седой. Это была его шестая «ходка». И хотя не виделись мы с ним без малого лет двадцать, узнали друг друга сразу.
— Ассалам-алейкум, Дим Димыч, сколько лет прошло, — говорил с кавказским акцентом Мирза, — а вот где довелось встретиться. По зонам я слышал о тебе, шел этапом из Львова, там меня «замели», так мне Ерик, вор из Винницы, сказал, что ты здесь, в монастыре.
Нам с Мирзой было о чем поговорить, что вспомнить.
На другой день, когда мы были на работе, Володя Карась пошел на полигон, где должен был встретиться с шепетовским шофером. Хотя выход из зоны производственных цехов на полигон запрещен, если поймают охранники — пятнадцать суток карцера, но ребята ходят. Дождавшись, когда машина стала под загрузку, а шофер пошел к забору по малой нужде. Карась пролез через дыру в заборе и подошел к шоферу. Тот сунул ему сверток. Перебросившись несколькими словами с шофером, Карась поспешил к забору.
Все это видел зек из шестой камеры, в ней сидела большая банда донецких ребят. И только Володя пролез назад в дыру, его окружили люди Володи Щербака по кличке Колобок. Было их человек десять: Пашка, Витек, Граф, Ломаный и другие.
Пашка схватил Карася за ворот полосатой робы.
— Отдай, что взял у шофера.
— Паша, оставь. Это деньги моей жены, брось эти махновские приемы, — сказал Карась.
— Давай деньги по-хорошему, если жить не надоело, — ответил Пашка.
Карась оглядел всю банду ненавидящим взглядом, достал из-за пазухи сверток и протянул Пашке. Силы были слишком неравны.
Вернулся Карась в цех с серым перекошенным лицом, его трясло.
— Что случилось, Карась? — спросил я.
— Донецкие, банда Колобка, внаглую забрала четыре сотни, что жена передала.
— Как-как? — опешил я.
— А вот так, Дим Димыч, — ответил Карась.
Я пошел в сборочный цех, позвал Слепого, рассказал про Карася. Видел, как сузились его глаза, как заходили желваки на его худом сером лице, как засветился зловещий блеск в стеклянных глазах сумасшедшего.
— Может, позвать Скулу, Хряка, Мирзу, Клыка? — спросил я его.
— Нет, Дим Димыч, пойдем вдвоем, большой базар не нужен; ты что, меня не знаешь? — только и сказал Слепой.
Слепого я знал хорошо. Было время, когда он один держал зону в Дудинке. Иногда я думаю, если бы собрать вместе Чингисхана, Чан Кайши, Полпота, Пиночета, Муссолини, Гитлера и Сталина, то в свирепости и жестокости Слепой не уступил бы им, вместе взятым.
— Эта махнота у меня давно поперек горла стоит. Или мы, или они, Димыч. Другого варианта не дано, — добавил Слепой.
Я вытащил из тайника под станком два самодельных ножа из рессорной стали, узких и длинных. Такими обычно кабанов режут. И мы со Слепым направились в тупик за забором и цехом, где обычно собиралась банда Колобка. Как раз мы попали удачно. Вся банда сидела на бревнах, шабила (курила) анашу и радовалась дешевой удаче.
Я шел первым, остановился напротив Пашки. Слепой занял позицию чуть сзади и левее, с таким расчетом, что мог бы достать ножом любого, кто попытается вырваться через проход к тупику.
— Паша, отдай деньги, которые взял у Карася, — сказал я.
Пашка повернулся и не сказал, а визгливо вскрикнул срывающимся голосом, точно пролаял:
— Я умру только от ножа.
— За этим мы и пришли, — ответил я, вытаскивая из-за пазухи нож.
Паша до этого сидел в другой зоне на усиленном режиме. В зоне получилась резня, ему пропороли живот. Врачи семь дней боролись за его жизнь. Бесполезно. Бросили его на произвол судьбы. Каким-то чудом Пашка выжил, поправился. Его судили, усиленный режим заменили особым. Так он попал в монастырь. Обо всем этом я знал и сказал:
— Паша, если это хрустальная мечта твоего детства — умереть от ножа, то считай, что я добрый волшебник и пришел исполнить эту мечту. Только учти, из-под моего ножа еще никто не уходил живым. Кстати, и мне какая-никакая радость, ты у меня юбилейным, десятым будешь, — сказал я.
Сзади истошно прохрипел Слепой, держа в полусогнутой руке нож острием вверх:
— Кончай его, Димыч! Бросай базланить.
— Счас, Слепой, мы этих сук всех кончим, — ответил я, — ты только не дай прорваться ни одному из тупика.
— Димыч, не боись. Нагоняй на меня, нагоняй, а я кончать их буду.
В стане врагов начались паника и растерянность, несмотря на их значительный перевес в живой силе.
Пашка вытащил из кармана деньги и швырнул к моим ногам, настолько он был ошарашен.
— Так-то лучше, — сказал я, забрал деньги, и мы со Слепым пошли из тупика. Я обернулся, махнота Колобка сидела растерянная, пришибленная. И хотя они никуда не бежали, напоминали побитых собак с поджатыми хвостами. Но на этом дело не кончилось.
Рядом с ламповым находился красильный цех. Как-то привезли белую краску. Махнота нырнула в красильни. В этом цехе ребята подобрались неплохие, в основном киевские. Они не стали связываться с махнотой. Эти же из краски нагнали спирту, здесь же напились. Когда уводили из цеха, натолкнулись на Карася.
— Это ты почто пошел жаловаться Дим Димычу и Слепому? Получай, падла, — сказал Пашка и ударил Карася. Навалились остальные и его сильно избили. Карась еле приполз в камеру. На другой день не пошел на работу. Потом вышел, два дня делал свинокол. На четвертый день пошел в третий цех и прямо на рабочих местах зарезал пять человек, первым Пашку. А еще пять человек из банды Колобка должны были выйти во вторую смену.
Когда Карась зашел в наш цех, лицо его было белее снега. Я спросил:
— Володя, что с тобой?
— Пятерых я замочил, Дим Димыч, вместе с Пашкой.
Видя его состояние, я заварил чифирю, подошли Юзик, Слепой, Скула с Шапой и Мирза. Мы чифирнули.
Прибежал опер Шаров, он уже все знал, сказал:
— Пойдем, Карась.
— Начальник, подождем вторую смену, я не весь «расчет» получил, еще пятерых ухоркаю, сполна рассчитаюсь с махнотой. Ты же сам видишь, какой беспредел они творят в зоне. Да и тебе, начальник, поспокойнее будет, а мне все равно «вышка».
— Нет, нет, Карась, пойдем. «Вышки» тебе не будет. Это я тебе говорю, — сказал майор. И они ушли.
Был суд. Володе дали расстрел. Но по ходатайству администрации зоны, где немало усилий приложил Шаров, Карасю «вышак» заменили пятнадцатью годами. Поскольку хуже особого режима уже не бывает, оставили тот же — особо строгий.
Шаров молодец, сдержал слово.
По поводу «благополучного» исхода с Карасем, а также по заявкам широкой общественности нашей камеры я под гитару исполнил одну давнюю лагерную песню: «Суд идет, процесс уже кончается, и судья читает приговор, и чему-то глупо улыбается лупоглазый толстый прокурор, и защита тоже улыбается, глупо улыбается конвой, слышу — мне статья переменяется: заменили мне расстрел тюрьмой». В натуре, песня была кстати, в резонанс событию.
Надзиратель открыл дверь камеры и сказал:
— Пономарев, собирайся. Шаров вызывает. Только робу полосатую сними, надень другую.
— А зачем, разрешите вас спросить, гражданин начальник, я так привык к полосатой, да и она мне больше к лицу, в ней себя чувствую адмиралом Нельсоном, — поинтересовался я.
— Меньше разговоров, Пономарев, там узнаешь, — сказал надзиратель.
Я стал переодевать робу. Подошли Юзик, Слепой, спросили:
— Ты что натворил, Дим Димыч? Куда тебя?
— А… его знает, — чистосердечно признался я в своей неосведомленности, — может, на экскурсию куда хотят сводить. Не зря полосатку приказали снять. А может, корреспондент какой хочет встретиться, поинтересоваться, как хорошо и счастливо нам здесь живется. Не зря же меня, самого толстомордого из камеры, выбрали. Володю Слепого вон не пригласили. А все почему, он вылитый Кащей, только в молодые годы. Или Мирзу не позвали, так он больше на дервиша похож, а не на образцового советского зека, твердо ставшего на путь исправления, регулярно перевыполняющего производственный план. А может, из Организации Объединенных Наций какая делегация пожаловала. Ну, не могут они вопрос «вермутского треугольника» решить, хотят, чтобы я им помог. Что же им еще делать? Короче, ребята, останусь живым — расскажу.
Меня привели в кабинет оперуполномоченного. Шаров сидел за столом и что-то писал. Он только буркнул:
— Наденьте на него наручники.
Один из конвоиров защелкнул на моих запястьях наручники.
— За что, начальник? — обратился я к Шарову.
— Сейчас поедем в Винницу, какие-то прошлые твои подвиги стали всплывать.
«Вот дела, — подумал я, — этого еще не хватало». Вон как родина меня ценит и как мной дорожит, если меня на «воронке» под охраной трех автоматчиков доставили в винницкую тюрьму и посадили в одиночную камеру.
Два раза вызывали на допросы по делу директора меховой фабрики. Ничего нового я следователю не сказал, но из разговора понял, что «замели» Михаила Моисеевича, и он уже сидит здесь же, в винницкой тюрьме. Зацепили еще большую компанию таких, как он.
Через неделю меня повели в баню. Тут-то я и встретил Михаила Моисеевича, только не в тюремной робе, а в белом халате. Банщик при тюремной бане. Он меня тоже сразу узнал. Встретились, как родные, разговорились.
Он рассказал, как его арестовали, как делали обыск. Нашли во дворе возле туалета зарытыми восемьдесят тысяч, под собачьей будкой выкопали драгоценностей тысяч на двести.
— Но это, Дим Димыч, все ерунда. Тебе сколько осталось сроку?
— Около двух лет, — ответил я.
— Ты смотри не задерживайся, я тоже не думаю засиживаться здесь. Годика два, не больше. Когда выйдешь, Дим Димыч, сразу ко мне. Нам с тобой на жизнь хватит, а такой человек, как ты, мне нужен. Есть еще стоящие ребята на примете? Будем работать. Личным секретарем будешь у меня, а зарплата — сколько сам пожелаешь, но в пределах разумного.
«Вон ты как запел, Михаил Моисеевич. А говорят, тюрьма не воспитывает человека. Неправда, — подумал я, — еще как воспитывает, образумляет».
С Михаилом Моисеевичем это оказалась моя последняя встреча. Больше свидеться не довелось. После монастыря пошли новые преступления, я вскорости опять загремел под фанфары и практически из тюрем и лагерей уже не вылезал. Черт его знает, никак не пойму: или милиция наша стала работать лучше, или я стал сдавать. Сейчас все больше молодежь стала выдвигаться на передний край преступной деятельности, а мы с нашими допотопными, старорежимными методами и приемами работы стали отходить на второй план.
Наступала эра таких ребят, как Матрос и Кабан из Днепропетровска, эра Медуновых и Чурбановых, Адыловых и Щелоковых, людей эрудированных и высокообразованных.
А я все мыкался: сначала зона в Мордовии — строгий режим, затем зоны Калмыкии и Прибалтики, знаменитые Ленинградские «Кресты», московская тюрьма с ласковым названием «Матросская Тишина». Как говорят: пошла полоса, а жизнь продолжалась. Но об этом расскажу в следующий раз.