Записки совсем молодого инженера

20 февраля

Я молодой инженер. Я уже пять месяцев работаю в НИИ, в лаборатории. Мне сейчас двадцать два года.

Нас в лаборатории четверо. То, чем мы занимаемся, вообще говоря, интересно. Но для науки это все мелочи, хотя, конечно, я понимаю, что потом из малого складывается великое. Я доволен своей работой. Но я здесь не стану писать про производственные процессы, даже про нашу аппаратуру. Я буду писать про людей, которые работают рядом со мною, и про себя самого. Кстати, то, что вы сейчас читаете, это вроде бы мой личный дневник. Я пишу его на работе, потому что у меня — представляете! — есть иногда минута свободного времени. Я сижу в углу за шкафом. Здесь мой рабочий стол и стоят все мои приборы. А начальник меня не видит. Он даже зовет меня, если я ему нужен, через всю комнату, что, конечно, с одной стороны, хорошо, но и не очень приятно. Меня только видит Лида Строева. Я понимаю, что со стороны это может показаться удивительным, что я вот, вроде и инженер, и работаю, а в то же время сижу и — в рабочее время! — пишу дневник. Но, во-первых, вы сами видите, что записи мои короткие. А во-вторых, сама Лида недавно мне сказала, что я, вообще говоря, должен не очень стараться. Вы можете возразить, что это кощунство. Как это так: на работе — плохо работать?! Как можно давать молодому человеку такие советы! И кто их дает? Лида Строева тоже инженер, ей двадцать семь лет, у нее есть муж и маленький ребенок. Но нет, конечно, в этих словах не было злого умысла! Лида Строева сказала свои слова в том смысле, что у нас (она сказала) не перевелись еще такие начальники, которые все время только подгоняют: «давай-давай», но, ни один из этих начальников никогда не скажет, что вот сейчас, дорогой товарищ, так как у нас сейчас мало работы — или же потому что у вас, скажем, работа сейчас менее важная — вы можете, дорогой товарищ, чуть-чуть отдохнуть. Нет уж, сказала Лида, им это в голову никогда не придет: предложить отдохнуть человеку, если у него мало работы. Мало ли почему нет работы: не завезли материалы, не составили план! Отпусти человека хоть на полчаса! Может быть, ему надо в магазине сегодня что-то купить… Или пускай в коридор сходит, сказала Лида, — хотя бы в библиотеку! Нет! «А вдруг зайдет к нам сюда сам директор и увидит, что вас нет на рабочем месте! Разве так можно?»


23 февраля

Я поглядел сегодня, как много у меня в прошлый раз было написано, и увидел, что это просто удивительно — все, что я там написал. У меня какая-то приятная и теплая волна прошла по сердцу, так я обрадовался. Мне, кажется, не столько даже важно, что там написано, сколько важен тот факт, что написано много: мне приятно, что я здорово это придумал. Меня только чуть-чуть смутило, что я не засек вчера время, сколько я на это потратил. Наверное, я писал не меньше чем полчаса. А все-таки неудобно, что, вольно или невольно, отрываешь эти полчаса от работы. Я уже заметил, что на работе хорошо себя чувствуешь, когда у тебя есть определенное задание, и тогда, зная, что срок далеко, можно даже немного поволынить и полениться. Во всяком случае, работаешь иногда не в полную силу. А когда нет работы и начальник что-то там размышляет, что тебе сейчас дать, то тогда, хотя и можно лениться, лениться совсем не хочется и даже чувствуешь себя как-то неудобно.

Мне все время хочется написать сюда что-нибудь не только про свою работу. Я все пишу: «работа, работа…» А мне хочется написать что-нибудь лично про себя. Или про окружающий меня мир. Ведь не только в работе смысл жизни? А как же тогда любовь? А природа? Мне, например, нравится индустриальный пейзаж. Для меня все эти заводские трубы и корпуса имеют свой ритм и свою поэзию. Я люблю их не меньше, чем, скажем, деревья. Я вот, например, вижу сейчас из окна трубу и могу описать дым, который из нее идет. Дым красивый, чуть-чуть желтый, с фиолетовым отливом на голубом фоне зимнего неба. Мне всегда кажется, что в чужих НИИ и на заводах работа интереснее, чем у нас. Я как-то сказал об этом Лиде, а она сказала, что это «обман зрения». Она говорит, что работа везде одинакова, надо только привыкнуть. А потом она еще сказала: «везде хорошо, где нас нет». Но я чувствую, что даже когда иду утром не по нашему этажу по коридору и заглядываю в чужие раскрытые двери — там в это время обычно уборщицы подметают пол, — мне кажется, что даже у нас в НИИ в других лабораториях работа интересней. Это странное ощущение. Человека все время тянет куда-то вдаль. Лида, кстати, сказала, что у нас в НИИ тоже есть своя труба, которая дымит, наверное, не хуже (да я ведь это и знал, в самом деле!), и ее можно видеть из нашего окна, если встать на подоконник. Я тогда встал на подоконник и действительно увидел, как дымит наша собственная труба. Но она, во-первых, была не бетонная, как все современные трубы, а вся кирпичная, красная. А во-вторых, мне показалось, что она дымит некрасиво.

Так про что же писать? Во-первых, я вижу, что я не могу писать про себя, а пишу все время лишь про работу. А во-вторых, я вижу, что около меня (а может быть, это в моей душе?) стоит непонятное «вы», к которому я волей-неволей иногда обращаюсь. В-третьих, я вижу (я уже давно замечаю!), что Лида Строева на меня как-то подозрительно поглядывает. Наши столы стоят рядом, вернее, это даже один длинный стол, и половина стола — ее, но я предусмотрительно закрылся от Лиды вольтметром и стабилизатором, и я знаю точно, что она моих рук не видит и не может знать, что я сейчас делаю. Но она на меня глядит — вот, вот и сейчас снова глядит, — а перед этим один раз нарочно вставала и что-то у меня спрашивала, хотя, конечно, сама должна знать, что у меня конденсатора БМ быть не может, их вообще нет сейчас на складе. Вы и по почерку, наверное, видели, что один раз мне пришлось сбиться, потому что я быстро захлопнул тетрадь и сунул ее под макет. А Лида глядит на меня по-прежнему! Надо подумать, куда бы мне спрятать дневник получше. Может быть, на нижний стеллаж за аккумуляторы?.. Но нет, их могут без меня прийти заряжать и тогда тетрадку найдут. Да еще обольют ее там кислотой…


26 февраля

…Я пишу сегодня по горячим следам. У меня просто голова идет кругом от того, что случилось. Они ушли и оставили меня одного. Они — это наш начальник и Лида. А как Лида себя сегодня вела? Можно ли вообще что-то доверять женщинам? А я еще молодой. Они, женщины, сразу чувствуют свою власть, чуть только им представляется случай, и уж своего случая — будьте добры! — они не упустят. Еще, конечно, ничего не случилось. И мне даже немного интересно вроде бы их дурачить. Но все это понемногу становится неприятно. А все-таки я волнуюсь. Что будет дальше? По-моему, всему виной мой дурацкий дневник… Но нет, они, наверное, ничего не знают. Я почти уверен, что они ничего не знают достоверно.

Ну надо же, такое глупое подозрение! Мне кажется, они даже приняли меня за шпиона. Они мне этого не говорят, они вообще теперь со мной не разговаривают (они, наверное, думают: «надо не вспугнуть птичку»), но я явственно чувствую, что они за мной сейчас следят. А все виновата Лида со своим женским любопытством! Ну надо же!.. Во все ей надо было сунуть свой нос!.. А вдруг они уже сообщили в первый отдел? Или надеются пока еще на собственную инициативу и сами хотят разоблачить проникшего в их лабораторию агента иностранной державы? Смешно! Я родился и вырос при советской власти, я учился пятнадцать лет — в школе и потом в институте, я комсомолец, я и по-английски-то толком говорить не умею и ни разу не выезжал за границу, а они — вот бредни! — думают, кажется, что я шпион.

Все началось с того, что Лида, видно, еще вчера что-то заметила. И уж тут, конечно, она не могла усидеть спокойно. Теперь ей все надо было знать до конца. Но она, видимо, постеснялась меня прямо спросить. А сегодня с утра я снова вынул свою тетрадку и стал ее перечитывать. Схему я включил, и она пока прогревалась. У меня было вполне законное свободное время. А Лида, наверное, что-то заметила. Она, по-моему, даже увидела, что я листаю дневник. Но вот, вот… Вот они снова идут!


Они снова ушли! Вошел сначала Марк Львович, а за ним Лида. И сразу ко мне! Лида села на свое место, а Марк Львович спрашивает: «Ну как, Гера, как у вас сегодня дела?» Мною, вообще-то, руководит Дронов, а сам Марк Львович руководит Лидой. Потому он и задает мне такие вопросы, самые общие: «как дела?» и пр. И задает их обычно раз в месяц, а я ему на них соответственно отвечаю: «Ничего дела… Хорошо…» Я сразу потом показываю обычно, какие у меня в работе есть достижения. Если схема работает, я ему включаю схему. Если составлены графики, я их ему тоже показываю. Было время, правда, вначале, когда я просто бурчал себе что-то под нос: «что, мол, за глупые вопросы вы задаете? работаю! работа идет!» Но потом я заметил, что Марк Львович на меня за это обижается. Ведь он все-таки наш начальник. У него есть авторитет и свое самолюбие! А кроме того, он думает, когда я ему так говорю, что у меня в работе что-то не ладится. А мне, я это тоже заметил, было почему-то неприятно, что начальник может думать про меня плохо. И я тогда стал подробно все ему объяснять и говорить только про свои достижения. Я знаю, что если задать ему какой-нибудь сложный вопрос, то он, почти наверное, не ответит. Скажет, что надо подумать. Или скажет, что он сейчас занят. Или, может, порекомендует литературу. Вот Дронов — тот голова-парень… А Марк Львович, когда я ему говорю про успехи, улыбается и очень вежливо потом со мной разговаривает. Дронов — старший инженер. Он мой непосредственный руководитель. А Марк Львович осуществляет надо мной, так сказать, общее руководство. А я, даже если у меня бывает что-то плохо в работе, почти невольно и как-то само собой говорю ему, что все хорошо (а, ладно, думал я, скоро доделаю). В этом смысле можно сказать, что я, наверное, научился чуть-чуть «втирать очки». Лида, правда, мне говорит, что с начальством надо разговаривать самыми общими словами…

Да, так я знаю, почему он именно сегодня меня так спросил. Лида ему, по-моему, что-то сказала. Это уже нехорошо! Они, когда уходили, даже дверь не защелкнули на замок, чтобы я не услышал заранее, как они открывают ее ключом, а только чуть-чуть прикрыли. А сейчас они быстро вошли и прямо ко мне. Но что все-таки они надеются у меня увидеть? Свою тетрадь я вовремя спрятал. Не будут же они меня спрашивать прямо в глаза: «Вы шпион, Гера, или вы не шпион?» А может быть, они хотят поймать меня с поличным? Застигнуть, как говорится, на месте преступления? Увидеть, как я фотографирую своим миниатюрным аппаратом секретные схемы? А может быть, Марк Львович думает, что я читаю во время работы посторонние книги? Так нет же, я их не читаю! А Лида меня сегодня утром спросила, что я делаю по работе. Мы собираем разные схемы, но иногда вот так друг друга о чем-нибудь спрашиваем, что нам непонятно: обмениваемся опытом. И мне иногда бывает просто интересно, что она делает. Я ей сказал, чем буду в ближайшие дни заниматься, а она мне сказала, впервые за все это время, что я здесь работаю, да еще таким официальным и серьезным тоном: «А вы знаете, Гера, что вы не можете выносить с территории те записи и вот эти, скажем, журналы, которые вы заполняете во время работы?» Как будто я маленький и сам этого прежде не знал! Я немного опешил, но сразу понял, что она на ложном пути и, хотя подозревает что-то насчет меня и всему виной, может быть, ее женское любопытство, но не знает, что я пишу в рабочее время дневник: она просто видит, самое большое, что я иногда что-то пишу. И она видит, конечно, что я не читаю художественных книг. А все-таки она сказала сегодня Марк Львовичу — и с такими шуточками, чтобы всем угодить и себя оставить в стороне, и меня вроде бы не обидеть. «Вот Гера, — она сказала, — у нас устал. Видите, Марк Львович?.. Он все жалуется мне. Просит работу поинтереснее. Хочет в командировку. Проветриться… Говорит, хотя бы книгу какую художественную разрешили ему почитать…» А я ни на что не жалуюсь и вообще не просил ее за меня заступаться. Лида иногда сама читает книги. В обед, да еще и после обеда, если книга попалась интересная, прихватывает время, когда Марк Львовича нет. А я сейчас, она видит, ничего не читаю. И потому она, наверное, потерялась в догадках. Я всеми фибрами чувствую, что они за мной сейчас смотрят. Не знаю, что они оба про меня думают. Оба сразу уходят, а потом снова приходят и смотрят, что я делаю. А в их отсутствие я иногда пишу. У меня есть интуиция, которая говорит мне, что они уже скоро придут. Вот, вот… и сейчас уже время подходит… я чувствую… да, они сейчас войдут… Щелкает дверь. Мне надо включить прибор.


27 февраля

…Было, конечно, забавно с ними вчера немного играть: почти как у детей в «кошки-мышки». Они меня, конечно, ни на чем не поймали. Но все-таки я не маленький мальчик, а молодой инженер. Я не люблю, когда на меня обращают пристальное внимание. Мне даже нравится, что мое рабочее место в углу за шкафом, и я доволен, что мне не надо видеть семь часов в день подряд лицо моего начальника. Пускай уж Марк Львович, хотя это, кстати говоря, неприлично, зовет меня через всю комнату («Гера, подойдите сюда…»), если я ему нужен.

Я знаю, Марк Львович меня теперь в чем-то подозревает. Я знаю, что он не успокоится, пока не выяснит все до конца: в чем здесь дело. Может быть, мне даже надо как-то облегчить ему эту задачу: нарочно положить у себя на столе какую-нибудь раскрытую художественную книгу, чтобы он наконец все понял и успокоился, и перестал бы относиться ко мне с недоверием: как хорошо, когда все просто и ясно. Он сегодня опять подошел ко мне, но только молча поглядел и задал самые пустяковые вопросы. Он умеет спрашивать ничего не значащие вещи. «А зачем вот эта ручка? А на какую шкалу у вас включен вольтметр?» Он подошел ко мне совсем близко и чуть-чуть запыхтел, и даже потерся об меня своим животом. Мне это было неприятно. Чего это он об меня трется? А с другой стороны, я боюсь выложить перед ним художественную книгу, чтобы он один раз меня выругал, а потом успокоился. Этого я сейчас не могу: на такие хитрые штуки у меня, кажется, не хватит духа. А Лида опять на меня глядит.


Ну вот, вроде бы все немного выяснилось. Лида на меня глядела-глядела, а потом подошла — я даже не успел спрятать тетрадку, я ее только закрыл и оставил лежать на столе (обратной стороной вверх), а Лида и не глядит на нее — она подошла ко мне и сразу спрашивает: «Гера, вы заметили, что Марк Львович к вам теперь по-иному относится?» — «Да нет, Лида, я ничего не заметил. А что?..»

А Лида спрашивает дальше и обращается она ко мне, как и прежде всегда, на «вы», и это «вы», хотя ей всего двадцать семь лет, а мне — двадцать два, с самого начала мне было приятно и немного меня подкупает. «А как вы, Гера, думаете, — говорит она, — почему он к вам уже несколько раз подходил?»

Я вижу, что она совсем не обращает внимания на мой дневник, и потому начинаю отвечать смелее. «Как всегда, Лида, — говорю я. — Он хочет проверить, как я работаю». И тут Лида меня спрашивает: «Гера, а вы дома строите телевизор?»

Меня, признаюсь, почти пот прошиб, потому что я впервые действительно ничего не понял. Причем тут телевизор? «Нет, — говорю, — Лида, у нас дома уже есть телевизор. Мы его недавно для мамы купили».

«А может быть, — говорит Лида, — вы радиолюбитель-коротковолновик? Сами дома что-то для себя мастерите? Собираете передатчик, радиоприемник?..»

«Нет, — сказал я. — Меня вообще дома техника мало интересует. Я даже, например, не могу на кухне кран починить. Я больше люблю читать книги. Например, Гоголя». И я прямо спросил ее: «А что?..»

— Знаете что, — сказала Лида, — Марк Львович имеет на вас подозрение.

— Подозрение? — спросил я и весь внутренне сжался.

— Да. Он думает, что вы таскаете себе с работы домой какие-то детали. Он видел, что вы у себя на столе все время что-то прячете. Он уже пожаловался на вас в комсомольский патруль. Будьте сейчас осторожны. Вас могут специально задержать в проходной…

Я покраснел, хотя не знал за собой ничего дурного. «Вот, — подумал я, — вот ты и доигрался». И Лида тоже, пока так говорила, совсем покраснела. Она даже перестала смотреть мне в глаза. Потом она замолчала. Она стояла около меня молча. Чего же она ждет, подумал я? Может быть, она хочет, чтобы я сказал ей «спасибо»?

Я от нее отвернулся и первое время тоже молчал. Я не сказал ей: «Лида, как вы только могли про меня такое подумать». И не сказал ей: «Спасибо». А что? — подумал я. Все правильно! Ведь мы работаем вместе только пять месяцев. Кто мне она? Что я про нее знаю? И кто я для нее? Лида — уже взрослая женщина. Она мать. У нее есть муж и ребенок. Она понимает, что одним словам — а тем более только внешнему виду — нельзя верить. Все основано на необходимости. Надо все проверять и доказывать. А как же я ей докажу?..

Марк Львович вошел в лабораторию, поглядел на нас молча и снова куда-то вышел.

— Он все-таки начальник, — сказала Лида. — Я хотела за вас заступиться, но он мне не поверил. Он начальник, и вы это понимаете. А потом, Гера, я же вижу, что вы все время у себя на столе что-то прячете. Разве это не так?

Она стояла около меня по-прежнему красная, и я видел, что она по-прежнему не смотрит на мой дневник. Я сначала выдумал для нее в голове всякие названия («приспособленка! подхалимка!»). Но потом я передумал. Мне стало очень грустно. Я никогда не думал, что так грустно мне мажет быть на работе. А дневник лежал сейчас на самом видном месте, и я его никуда не спрятал. Я подумал: сколько у меня выпало сегодня на день серьезных переживаний. А все почему? Все из-за глупости. Зачем я начал писать свой дневник под таким странным девизам: «СС — строго секретно»? В конце концов, я ведь еще не написал там ничего личного. Я ничего не написал еще про себя, а все время только писал про работу. Я взял свою тетрадку и, раскрыв на первой странице, протянул ее Лиде.

— Вот, — сказал я ей. — Посмотрите…


28 февраля

Лида, мне кажется, была очень довольна, что я ей дал дневник. У нее даже глаза заблестели, я видел, когда она раскрыла первую страницу и прочла там на самом верху мою глупую надпись, которую я сделал только для себя самого: «Строго секретно». Она, мне кажется, даже чуть-чуть разочаровалась, когда поняла, что потом там идут простые даты и записи, а на второй странице у меня было написано крупными буквами слово «Дневник». Но все-таки уже того, что она прочла, ей, видно, хватило, хотя это и шло вразрез с ее мыслями. Ей было все-таки интересно! Я, признаться, почувствовал где-то в глубине себя самого тщеславную гордость. Я сразу — я это видел — завоевал теперь Лидино доверие и перетянул ее на свою сторону.

Лида сказала, что это здорово, что я так все пишу и вообще додумался. Это хорошо, что у молодого человека есть какое-то дело — «любимый конек», — которым он может после работы иногда от души заниматься, а я не бездельничаю по вечерам и не слоняюсь по улице. Пусть я не строю телевизоры и радиоприемники, зато вот хотя бы пишу что-то сюда, в свою тетрадку. Немного только плохо, сказала Лида, что я называю там все имена и даже, кажется, указал номер лаборатории. По ее мнению, было бы лучше, если бы я, если я уж и дальше буду писать, обозначил бы всех людей какими-нибудь условными именами, во всяком случае не настоящими, а еще лучше (тогда бы уж была полная конспирация!) вместо имен и фамилий писал бы какие-нибудь значки, скажем, X, Y, Z или же буквы греческого алфавита: альфа, бета, гамма, дельта, эта, тэта…

Мне было приятно, что Лида меня похвалила. Я ведь уже думал, что мне пора совсем прекратить мои писательские занятия и надо унести тетрадку домой. Я даже боялся ее уносить. А вдруг меня действительно остановят в проходной и обыщут? Я подумал, что Лида (я чуть было не написал «милая Лида») — это настоящая женщина. Я подумал, что мне хочется, чтобы у меня была такая жена. Да! Я все-таки написал здесь «милая Лида», и я вспомнил, что однажды подумал, что могу ее полюбить. И мне захотелось Лиду поцеловать и взять за руку. И погладить ее. И никто бы не увидел, мы были одни. Но я, конечно, ничего такого себе не позволил…

Я знаю все-таки, что мы с Лидой ни разу откровенно не разговаривали. Может быть, у меня самого сдержанный характер. А она женщина, и ей неприлично, наверное, самой первой навязываться. Я говорю, что я бы хотел, чтобы у меня была такая жена. Лида не из тех, которые любят попусту болтать языком. Она, кроме всего прочего, умная. Может быть, она потому и молчит, что всегда понимает, что к чему. Чувство истины, по-моему, — прирожденная черта у женщин. Конечно, ее обременяют отчасти мысли о семье, о ребенке. А все-таки мы с ней очень хорошо поговорили. Мы впервые разговорились как следует, по-человечески. Да, это действительно необходимо — уметь говорить. Надо не только работать, я понял, но и поддерживать путем разговоров с товарищами по работе дружеские отношения. Хорошо, что нам никто не мешал и Марк Львовича не было. Я пожаловался Лиде на начальство. Почему Марк Львович такой? Почему он меня заподозрил?.. А Лида сказала, что я не должен беспокоиться. Он пожаловался на меня в комсомольский патруль, но в этом нет ничего страшного. Лучше, сказала Лида, вообще об этом больше не думать. Что будет — то будет. А вернее, ничего, конечно, больше не будет. А еще Лида сказала, что, может быть, я сам скоро буду начальником. Она была как-то у нашего секретаря и там случайно узнала, что к нам в отдел принимают нового техника: его фамилия Шварц. Она сказала об этом Марк Львовичу, и он сказал ей, что этого техника, если примут, то прикрепят ко мне. Нам выделят более узкий участок работы, и мы вдвоем будем эту работу делать. Я, как инженер, буду, конечно, командовать и этого техника должен буду учить.

— Да? — сказал я.

Это было все интересно. А я, признаюсь, хотел задать Лиде еще один вопрос: о смысле жизни. Мне было интересно, что она скажет. Я еще никогда не спрашивал женщин о смысле жизни. И я чуть-чуть волновался, а потому медлил. Тогда Лида вдруг, как будто она прочла мои мысли, мне серьезно сказала:

— Это хорошо, Гера, что ты обо всем думаешь.

Я увидел, что она сказала мне «ты».

— Хорошо, что ты такой… Мне нравятся такие люди… И вообще у нас здесь хорошо… Работа у нас интересная… Я хочу, чтобы мой муж тоже перешел к нам сюда. Надо будет ему сказать.

И я, покраснев, спросил ее:

— А какое же, Лида, мне дать вам в дневнике условное имя?

Она тоже покраснела и замолчала. Чтобы облегчить ей задачу, я сказал, что Марк Львовича буду звать буквой «Y». Может быть, я думал, она захочет, чтобы я звал ее буквой «X» или «Z»?

Но она, Лида, все время молчала. Я подождал, а потом, конечно, не стал думать, что она, после того как мы с ней так хорошо говорили, может на меня за что-то обидеться. Я тоже решил звать ее теперь «ты». А в дневнике, я подумал, я по-прежнему буду писать про нее так, как она есть: Лида Строева.


2 марта

Ох уж эти мне начальники! Они были всегда прежде и, наверное, будут вечно. Наш Y ходит сейчас надутый и со мной, если говорит, говорит почему-то очень ласково, но я-то знаю, что он, наверное, держит на меня зуб в своем хитром уме и только ждет, наверное, случая, чтобы я в чем-нибудь еще провинился. А впрочем, кто его знает? Я ни в чем не виноват, а уже пишу «еще» провинился, как будто я действительно был виноват. Я даже чувствую вроде бы за собой неведомо какую «вину»: вот как действуют на человека общественные отношения.

А как же я, молодой инженер, буду командовать техником? Я очень много думаю теперь, как это будет, когда к нам в группу придет мой техник. Я представляю себе иногда, каким бы я был для него хорошим начальником. Я бы никогда не был груб, не повышал бы голоса, не требовал бы к себе лести. Я бы всегда помогал и все объяснял, а что мог, делал бы сам, пускай это и было бы связано с опасностью для жизни. Я бы действительно спокойно выслушивал все критические предложения и замечания. Я бы отпускал человека домой, если у него заболела мама или если ему куда-то надо сходить. Я бы разговаривал с ним, наконец, о политике, об искусстве, о литературе. Я бы его воспитывал. Я был бы добрым и справедливым. И всем бы, наверное, я понравился. Все бы меня любили. Я очень много думаю теперь: как это так — ко мне придет техник?! Я думаю даже, какие будут мои первые слова, с которыми я к нему обращусь. Я скажу: «Вот ваше рабочее место». Да, я буду говорить ему «вы», хотя он и моложе меня, чтобы показать, что я его уважаю. Или я скажу: «Устраивайтесь. Пожалуйста, спокойно устраивайтесь. Приборами мы вас обеспечим». И он тоже в ответ мне улыбнется, а потом мы станем друзьями. Очень хорошо, что с Лидой я сейчас обо всем говорю откровенно. С умной женщиной удивительно хорошо иногда себя чувствуешь. Я теперь буду показывать ей свой дневник. Я с ней буду советоваться. Я и сейчас покажу ей, что написал…


5 марта

Лида в прошлый раз, после того как прочла, сама мне сюда чуть-чуть записала: «Гера, дорогой, не думай, что все будет так просто, как ты себе представляешь. Жизнь гораздо сложнее. Умные люди это знают. Но это хорошо, что у тебя есть желание и оптимизм. Ты мне все больше нравишься».

Когда я попросил ее что-нибудь написать мне в дневник, она смутилась как красная девица. Какие все-таки женщины чувствительные и нежные! Они сразу все переводят на личности и думают, что любой разговор — если рядом стоят, например, и между собой разговаривают мужчины — касается именно их. Я это понял и сразу сказал Лиде: «Лида, вы же видите, что я философ». И она тогда перестала колебаться и взяла мою ручку, которую я — в протянутой руке на весу — уже довольно долго перед нею держал. Она даже поняла, что можно, наверное, обратить такое необычное предложение в шутку. Лида написала мне все, улыбнулась и вокруг каждой заглавной буквы — как в старинном альбоме — поставила росчерки. А последние слова она тоже написала, я видел, для шутки и при этом («ты мне все больше нравишься») так хитро на меня посмотрела. Я, конечно, знаю, что она замужем, и кажется, даже не обратил внимания на ее кокетство. Мне только стало в душе приятно, что вот в моем дневнике появляется разнообразие, и даже другие люди «приложили», так сказать, здесь свою руку. Я подумал, что в старости мне будет приятно вспоминать: вот, работала когда-то со мной Лида Строева.

А сегодня днем я куда-то на полчаса выходил. Да, меня посылали в цех! Потом я пришел и вижу, что нашего Y-ка тоже нет. А Лида стоит посреди комнаты и разговаривает с какой-то девушкой. Она мне говорит: «Вот, познакомься, это Инга Шварц». «Ну и что?» — думаю я и в то же время чувствую, что мне это имя чем-то знакомо. «Это наш новый техник, — говорит Лида. — Вы будете вместе работать».

Я от удивления, кажется, не мог слова вымолвить. Я только помнил, что мужчина, когда его представляют женщине, не может первый протягивать руку. И вот я стою, не протягиваю руки и все время молчу. А она? Ведь она должна была сама догадаться! Сообразительная женщина сама первая подаст руку и мягким голосом, несмотря на то, что Лида ее уже назвала, скажет для меня свое имя: «Инга». А эта Инга стояла и тоже молчала! Может быть, она впервые попала на работу и представляла себе, что все будет не так? Люди — везде люди. Я не знал, что ей Лида про меня рассказала. У нее были волосы черные, как вороново крыло, и глаза на белом фоне (она стояла в тени) были черные и глубокие, и даже имя ее — Инга! — скрывало в себе что-то черное и темно-синее, а уж фамилия, Шварц — я это знал, хотя я изучаю английский, — тоже переводилась с немецкого языка как «черное». Я сразу понял, что это не мой тип. Какими только неожиданностями не обладает судьба! И я в конце концов прервал наше минутное молчание и, чуть запнувшись и зацепив пиджаком за стабилизатор, прошел на свое рабочее место. Лида сказала, что Инга пришла посмотреть, где она будет работать.

Потом они, как женщины, быстро разговорились. Я копался над своей схемой и все слушал. Инга сказала, что она уже два года работала после техникума, а сюда пришла потому, что ей предложили побольше денег. Она работала в ОТК на заводе… «Ну что ж, — подумал я, — значит, ей, наверное, уже двадцать лет. Возраст, — подумал я почему-то, — вполне подходящий». А потом я обозлился. Ну надо же, мне подсунули девчонку! А я-то думал в последнее время много о бескорыстной мужской дружбе… Я даже не стал себе представлять сейчас, каким я буду для нее хорошим начальником. Мне этого уже не хотелось. И главное, она мне не нравилась. Ну была бы она хотя бы красивая. Была бы тонкая, стройная, с маленькой шейкой и золотистыми волосами! Даже Лида была красивее. У этой волосы были черные и, наверное, жесткие. А ноги у нее были большие. И вся она с виду была какая-то плотная и тяжелая, Выглядела она, пожалуй, старше своих лет. Она работала уже два года. А меня всегда удивляло, как женщины быстро друг с другом сходятся. Они не раздумывают долго, кто подойдет первый и о чем бы им друг друга спросить. Они все делают интуитивно, а может быть, инстинктивно. И почему у нее такое грубое имя: Инга? И фамилия тоже: Шварц!.. Они все говорили там между собой, говорили, и я узнал, что она выйдет окончательно на работу восьмого числа.

— Ты слышал, — сказала мне потом Лида. — Она придет к нам восьмого марта.

— Ну и что? — сказал я.

Лида засмеялась.

— И у тебя нет предчувствий? Ты не видишь в этом для себя никакого предзнаменования?

Я не знал, что сказать. Лида была добрая, но у нее все-таки был острый язычок. Меня всегда удивляло, почему человек не может быть все время одним и тем же. Вот ведь он хороший, неплохой человек, и он сам это знает, а потом вдруг, ни с того ни с сего, и главное, когда все хорошо: и ему хорошо, и другим тоже все хорошо, — он нарочно (а может быть, не нарочно, но как же иначе тут можно подумать?) начинает все портить. Особенно, подумал я, этим отличаются женщины…

— А вы, мужчины, еще не решили, что нам подарите? — сказала Лида. — Вы деньги уже собрали? Вы нам подарите конфеты или пирожные?


8 марта

Я впервые чувствую, что такое начальническая ответственность. Я руковожу девушкой! Я, молодой инженер, учу и воспитываю мне подчиненного молодого техника! А мы, кстати, не сказали сегодня друг другу до двенадцати часов почти ни единого слова. Y сказал, чтобы я сам нашел Инге какую-нибудь работу. Он легко это делает: свалил всю ответственность с больной головы на здоровую. У нас сейчас в лаборатории мало работы. Мы закончили в первом квартале последнюю тему, и план за нами не поспевает. У нас поэтому получается перерыв, и говорят, что будет перелом в нашей тематике. Начальник отдела, оказывается, сам хотел, чтобы нас с Ингой выделили в особую группу. A Y здесь был ни при чем. Они все время что-то там затевают. План, конечно, составлен на весь год, на научной основе. Но остальные сроки еще далеко. A Y говорит, что кто-то чего-то нам не дает. Мне кажется, что план на нашу группу занижен. Y всегда жалуется, когда приходит начальник отдела, что мы от работы «горим» и у нас с темой «горячка», — он широким жестом показывает на наши склоненные спины, а мы, конечно, молчим, а иногда, если нас спросят, поддакиваем, — и начальник действительно может подумать, что мы не справляемся.

А Инге я дал работу — демонтировать старые схемы. У нас часто бывает так, что мы, собрав схему и получив результаты, забрасываем макеты за шкаф, где они потом вместе с нужными нам деталями месяцами валяются. Это своего рода «кладбище». Иногда отпаяешь там себе какой-нибудь трансформатор, который сейчас нужен, и снова руки не доходят. А Инга меня утром попросила: «Давайте мне работу». Наверное, это Лида сказала ей, что я буду начальник. Самого Y-ка она, я видел, стеснялась. Я же еще не знал тогда, что ей дать. Они с Лидой полчаса между собой поговорили, а потом Инга опять подошла и встала у меня над душой: «Так дайте же мне работу». Я тоже решил про себя, что буду говорить ей «вы». Я почему-то не чувствовал сейчас никакого внутреннего удовлетворения от этого «вы». Я уже знал, что дам ей демонтировать схемы. Я молча полез за шкаф, а она опять — и теперь нетерпеливо — спросила: «Вы дадите или не дадите наконец мне работу?» Они опять о чем-то с Лидой пошептались. Я вытащил каркас и выложил его на стол: «Пожалуйста». Мы решили Лиду отодвинуть немного к окну, и Инга села за наш общий стол между нами. Она мне сказала: «Хорошо». Она включила паяльник, и опять, пока он, щелкая, стал прогреваться, они с Лидой о чем-то поговорили. Я видел, что Лида от меня отдалилась. Ей, конечно, и раньше было со мной не очень-то интересно, но просто раньше я был рядом с нею один. Тогда, как говорится, ей выбирать не приходилось. А теперь, чуть только пришла Инга и с ней стало поинтересней, Лида про меня сразу забыла. Дело дошло до того, что, когда Инга куда-то вышла и я достал, как всегда, свой дневник, Лида сказала:

— Гера, вы знаете… Я-то вас знаю… А вот Инга у нас человек новый. Она не понимает, что вы здесь пишете. Она может про вас что-то подумать. Да и вообще… Вы понимаете, какой вы даете пример? Может быть, Гера, вам не надо больше писать?

Я даже видел, какое непрочное оказалось наше «ты». Лида мне сразу чуть-чуть разонравилась. Рядом с ней села какая-то девчонка, с которой она может теперь разговаривать, и она уже дает мне советы и говорит мне опять «вы», делая вид, что мы с ней чуть ли совсем незнакомы. Мне стало обидно.

— Лида, — сказал я. — Оставьте меня в покое. Пусть это будет мое личное дело.

— Но все-таки, Гера, — сказала она, — я вам просто советую. Вы при ней не пишите…

Я снова подумал, как быстро, прямо-таки на глазах, меняются люди. И кажется, из-за чего бы им так быстро меняться? Я подумал, что Лида права. Что может подумать про меня эта новая Инга? Сейчас она вышла на склад. Я мало с ней разговаривал. Ведь сегодня 8 марта! Я все больше работал, а потом увидел, что Инга испортила один конденсатор. Он был электролитический, очень маленький, а она так прогрела его паяльником, что он лопнул, и даже снаружи по корпусу у него пошли пузыри. Я не мог здесь стерпеть. Я увидел, что мне надо вмешаться. «Инга, — сказал я, — прогревайте детали поосторожнее. Они ведь у нас миниатюрные». А она мне сказала: «Хорошо, хорошо, Гера. Я слушаюсь». И снова потом я увидел, что у нее лопнул другой конденсатор и она, кроме того, пережгла одну тороидальную катушку. Я ей сказал: «Инга…» А она меня перебила: «Я слушаюсь, слушаюсь…» И они с Лидой потом переглянулись. Мне стало даже неприятно! А Лида на меня взглянула и, чуть улыбнувшись, сказала: «Ну, Гера, что вы сегодня напишете?» Инга не знала, конечно, куда это я напишу и что напишу. И Лида тоже ей ничего не сказала. Но она — рядом с Ингой — сказала так, что все-таки та могла догадаться. Я опять подумал, что женщинам ничего нельзя доверять. Инга на меня посмотрела. У нее так и светилось в глазах: что это я напишу? — и они, глаза, кажется даже чуть-чуть посветлели. Может быть, потому что я в это время сердился на Лиду, Инга мне впервые понравилась. А я сказал Лиде: «Вот, я уже написал». И протянул ей открытку (акварель Поленова), где у меня на обороте были написаны для нее поздравительные стихи. Все мужчины в нашем отделе собрали деньги, чтобы купить подарки для женщин, а я, в своей комнате, кроме того хотел сделать подарок отдельно. Я им купил конфеты «Ромашка».

Лида прочла, и ей, я видел, стало приятно. Ну еще бы! Это ведь были неплохие стихи:

Я смущен.

Как мне говорить о Лиде?

Остается лишь следовать ее примеру.

Потому что здесь

Перед собою мы видим

Образец

Современной женщины-инженера!

Я подумал, что я все-таки ловко вывернулся. И Лида, покраснев, перечитала мои стихи много раз. «Да вы еще поэт, Гера», — сказала она. Я видел, что она на меня нисколько не сердится. «О женщины!» — подумал я. Инга, нагнувшись, стала читать у Лиды через плечо. Потом она поглядела на меня с любопытством. «Это неплохо!» — подумал я. Глаза у нее были такие черные, что казались чуть-чуть ненормальными. Она, я видел, все больше мне нравилась. Тогда-то я и вынул свои конфеты. Они стали есть «Ромашку» и — это, конечно, банально! — только тогда Инга заулыбалась и стала говорить опять сначала с Лидой, а потом спросила что-то меня: где я учился и с кем сейчас дома живу, и еще спросила, женат ли я (я сказал: «не женат», и сказал: «не собираюсь», а она засмеялась), и вот после этой ее улыбки я заметил, что насколько черными были у нее глаза и волосы, настолько белыми были у нее зубы: я сразу подумал, что я хочу, чтобы Инга улыбнулась еще. И я увидел тогда, что не все в ней плохо, а есть и хорошее. Я стал тогда, мне кажется, не очень удачно острить, и они теперь обе жевали эти конфеты и улыбались, а потом Лида сказала, что сейчас праздник и это все хорошо, но нам не хватает сейчас вина: надо было кому-нибудь догадаться и купить бутылку шампанского. Я сказал, что сегодня уже ничего не выйдет, но зато мы сделаем так к 1 Мая. «Мы поручаем это вам, — сказала Инга, — вы, как мужчина, не забудьте про вино». Я сказал, что не забуду, и мне стало очень тепло на душе, что у нас такая хорошая подобралась лаборатория. И Инга сейчас, я видел, сказала эти слова только для меня лично, как будто бы мы были старые знакомые. Мне было это приятно. Я все больше глядел теперь на нее. Потом мы опять работали. Мы работали хорошо, совсем не отвлекаясь. Я попробовал было давать Инге указания, но она мне сказала: «Я знаю, Гера. Я разберусь». И я после этого стал говорить с ней очень мягко. С женщинами надо обращаться мягко. Я даже не знал, чтó мне еще можно сказать. Я понял, как трудно быть начальником. Главное, оказывается, сделать так, чтобы тебя слушали! Инга, правда, опять пережгла конденсатор типа БМ. Наш Y, как обычно, отсутствовал. Мы потушили верхний свет и зажгли настольные лампы. В комнате стало очень уютно. Потом наши девушки опять между собой говорили. Y, наверное, как всегда, сидел у начальства или же ходил со своими друзьями-руководителями по коридору. Девушки разговаривали. Я подумал, что надо им что-то сказать. «Хватит, Лида, — сказал я. Я сознательно обратился именно к ней. — Работайте…» А они, хотя и взялись за паяльники, обе вдруг засмеялись. Я про себя покраснел и чуть-чуть стал жалеть, что это сказал. Я так и не знал, слушается меня Инга, как моя подчиненная, или не слушается.


13 марта

Эта Инга ни минуты не может посидеть без работы. Может быть, она, как все новички, в первый месяц особенно старается. Под ее руками буквально все — в прямом, к сожалению, смысле — горит. Она меня теперь вежливо каждое утро спрашивает: «Гера, дайте мне, пожалуйста, какую-нибудь работу». Я, конечно, по мере возможности ей что-то даю. Она же не виновата, что у нас сейчас такое критическое положение с планом. Она уже распаяла все старые макеты и вытерла пыль на стеллажах. Она вчера навела порядок в нашей кассе, где лежат расписанные по величинам конденсаторы и сопротивления. А я не знаю, какую мне еще ей придумать работу. Y мне самому ничего не дает сейчас. Это для меня тем больнее, что я сегодня поймал себя на том, что как-то невольно — исподволь — хочу Инге понравиться.

Скоро весна! Воздух на улице уже свежий! Я хожу по лаборатории взад-вперед, выискивая для Инги работу, а она, мне кажется, глядит на меня все больше со злостью, и в ней, наверное, внутри что-то против меня накипает. Я думаю, тем для меня будет хуже, чем дольше я останусь ее начальником. Я понимаю, что действительно плохо чувствуешь себя иногда без работы. Но разве не может она потерпеть? Разве я виноват? Чем больше я даю ей всякие мелочи — совсем почти бессмысленные поручения — тем больше, я чувствую, она сердится. Я не знаю, что из этого выйдет. Y, мне кажется, все делает против меня нарочно. Я не пойму, почему он на меня обращает теперь так мало внимания. Я все сейчас делаю сам. Вот Инга пришла со склада и опять увидела, что я что-то пишу. Ну, ладно…


15 марта

Я не знаю, полюбит ли она меня когда-нибудь. В конце концов, я всего инженер, просто молодой специалист. Странные какие-то мысли приходят мне в голову. Почему я вдруг об этом подумал? Ведь она мне не очень и нравится. Я впервые произнес здесь слово «полюбит». Что у трезвого на уме, то, говорят, у пьяного на языке. Я хочу делать ей только хорошее, я достаю ей приборы и детали, все сам устанавливаю и подключаю. Я подготавливаю для нее, так сказать, «фронт работ». Я сам составил ей схему и дал ей задание. Она теперь сидит и паяет. И все-таки, я чувствую, она чем-то недовольна. Начальник, наверное, должен быть строгим. Чем больше о человеке заботишься, тем больше он начинает требовать и распускаться. И, главное, ко всему привыкает! Главное, привыкает к хорошему! Она сейчас почти совсем не обращает на меня внимания. Она видит, что я что-то пишу. Ну, да ладно… Мне тоже теперь все равно.


20 марта

Она пожаловалась на меня Y-ку. Даже Лида возмутилась и, кажется, стала за меня заступаться. Инга могла сказать только одно: я не даю ей работы. Толстый Y выслушал все спокойно, а потом фактически ее от меня отобрал, так что кончились две недели моего «самовластия». Y, кажется, совсем не волнуется. Он сам дал Инге «работу» — что-то писать — и посадил ее за свой стол. Я теперь абсолютно спокоен. Мне ничего не надо больше ей давать и показывать, выслушивая потом замечания: «Я слушаюсь, Гера, слушаюсь…» Теперь я могу подумать о самом себе. Лида сказала, что сегодня, пока меня не было, к нам заходил начальник отдела. Он поинтересовался, как работает наша с Ингой «отдельная» группа. Марк Львович сказал, что я не справляюсь и не умею хорошо объяснять. Он сказал, что на время решил нас «разъединить». Лида сказала, что они оба при этом ехидно засмеялись. Я не могу об этом думать спокойно.


23 марта

Лида попросила у меня мой дневник. Она прочла и сказала, что я опять забываюсь и местами называю, как она выразилась, всех «действующих лиц» своими именами. Про нее-то, она сказала, уж ладно: я могу писать про нее так, как она есть. Но вот вчера я снова написал вместо буквы Y — Марк Львович. Я вычеркиваю сейчас все собственные имена, которые у меня «в тексте» прежде встречались. Я думаю, что и для Инги надо придумать какое-нибудь условное, обобщающее женское имя, например Елена Прекрасная. Я когда-то давно, еще в школе, читал «Мифы Древней Греции». Я думаю много об Инге. У меня с ее именем тоже связаны в душе различные ассоциации. Я, когда ее вспоминаю, почти забываю все остальное, о чем только что думал. У меня есть приятель, который говорит: чтобы завоевать женщину, надо хорошо одеваться. Он ходит всегда начищенный и отглаженный, костюм на нем сидит как на манекене. Особое внимание, он говорит, надо уделять задникам у ботинок. Про задники обычно всегда забываешь, когда спешишь на свидание, но именно их обязательно надо почистить: ведь женщины со своим чутьем все замечают. Он имеет, я бы сказал, определенный успех. Но мне неприятно самое это слово: «завоевать». Почему не сказать здесь слово «любовь»? «полюбить»? Ведь мы не древние какие-нибудь пещерные жители, которые ходят с дубинами в руках и из-за женщин колотят друг друга по голове. Мне гораздо ближе — по духу, по настроению — мой второй приятель. Мы учились с ним еще в школе. Он говорит, что только тогда знает про себя, любит он девушку или не любит, когда у него от одного ее имени, которое он вслух или в уме произносит, почти невольно сами собой начинают навертываться слезы. Я лично считаю, что это крайность. Он, кстати, не очень, по-моему, счастлив, и девушки его быстро бросают. Мне кажется, он любит при этом не столько их самих, сколько самого себя. А они это чувствуют. Меня однажды почти поразило, когда он сказал — он, правда, был убит горем после очередной такой (навечно!) разлуки, — что он недавно стал всех своих девушек называть в душе (и Нину, и Леру, и Аллу и т. д.) одним только именем: Тамара (именем, он сказал, «своей первой любви»). А у меня, конечно, тоже есть в отношении женщин самостоятельные взгляды и принципы. Я, например, думаю, что мне надо сейчас на Ингу побольше «глядеть». Я даже понял, что мне, наверное, пока я был ее начальником, вообще ничего не удалось бы добиться. В этом смысле, может быть, мне повезло, хотя Y и подложил мне свинью. Я думаю, что на девушек надо больше «глядеть». Если Инга увидит мои глаза, которые я — молча — устремлю на нее, то она, конечно, задумается: «А что это значит?» Говорят еще, что и мысли иногда передаются на расстоянии. Я все больше гляжу сейчас на Ингу. Я уже три дня с ней не разговариваю, потому что мне было неприятно, что она на меня пожаловалась…


24 марта

Мне сегодня весело. Это, конечно, смешно, но Инга чувствует, что я на нее все время гляжу. Ха-ха!..


26 марта

Лида сегодня сказала: «Инга, зачем ты говорила с Марк Львовичем? Ты что, хочешь с ним поближе познакомиться? Разве ты не знаешь, что с начальником всякие такие отношения будут очень двусмысленны? И потом, ты говорила через голову Геры. Ведь он все-таки был твой непосредственный начальник. А ты жаловалась, что у тебя нет работы, минуя его, и говорила прямо с «высоким» начальством, — получилось, что он виноват».

Инга сказала: «А мне все равно, кому говорить. Я только вижу, что у вас непорядок. НИИ — это не то, что было у нас на заводе. Там идет план и идет конвейер. Вы тут только очковтирательством занимаетесь да получаете свою зарплату».

А Лида сказала: «План у нас тоже есть, и не ты его составляешь. Мы его всегда выполняли и работаем как умеем. А ходить жаловаться в первый же день, как ты пошла, это нехорошо. Ты еще, может быть, не знаешь всех наших порядков. Ты знаешь, например, что Марк Львович жаловался на Геру в комсомольский патруль? А ты вот, не зная, подливаешь масла в огонь!»

Инга сказала: «Я не знала. Что же вы мне раньше ничего не сказали?»

А Лида сказала: «Его обвинили в том, что он будто бы уносит с работы детали. Но это Марк Львович выдумал. (Тут Лида улыбнулась.) Наш Гера не радиолюбитель. Он у нас, скорее…» И тут она больше ничего не сказала. А Инга, я видел, на меня поглядела. А потом Инга сказала: «Он у нас, скорее, поэт?»

И потом несколько раз в течение дня, я замечал, Инга на меня внимательно поглядела. Я сразу подумал: «А может быть, она уже начинает в меня понемногу влюбляться?» Я видел, что, когда я работал, она на меня глядела. И когда я говорил про свою схему с Лидой, она тоже глядела. И когда потом Лида попросила у меня дневник почитать, Инга тоже подошла и, как всегда, захотела посмотреть у Лиды через плечо, но Лида сразу закрыла все, и Инга только увидела, что у нее в руках какая-то тетрадка. И она спросила: «Это что?» Но Лида ей ничего не сказала и отдала дневник мне. И потом, я уверен, она Инге тоже ничего не сказала. И Инга сама меня спросила: «Чем это вы занимаетесь?» А я, конечно, ничего не мог ей сказать. Ведь про нее здесь столько написано! Я молча стал снова работать, и она чуть-чуть, по-моему, обиделась, но потом она до самого обеда на меня почти каждые пять минут непрерывно глядела. И я тоже, как и раньше, хотя и не так часто, как она, на нее глядел. И я видел, что она сначала смотрела на меня с любопытством. А потом, я видел, она смотрела на меня с интересом. А потом — мне даже стало чуть-чуть неудобно — у нее глаза, я заметил, стали печальные. Они стали чуть влажные и потому поблескивали, и были не слишком черные. Я, увидев, как она теперь стала смотреть, смутился и опустил глаза. Мы все это время молчали. И она, когда я посмотрел в следующий раз, тоже, я увидел, сама опустила глаза. И от этого мне стало совсем грустно. Я уже был недоволен, что так стал себя вести. Ну зачем я стал на нее «глядеть»? И я тогда постарался больше на нее не глядеть, но она, я краем глаза видел, все время глядела. Я все время думал о ней. Это невероятно, но это факт: я подумал, что она на меня смотрит с любовью. А когда она встала, у меня вдруг вздрогнуло сердце. А Инга подошла и спросила: «Дай мне паяльник». Она сказала, во-первых, мне «ты». А во-вторых, я знал, у нее есть свой хороший паяльник. Я чуть было не спросил, зачем он ей нужен, но вовремя спохватился. Я сказал: «Пожалуйста, вот тебе мой паяльник». А она, поняв, что я медлю, объяснила: «Мой чуть-чуть обгорел». Мне было приятно, что она видит, как я волнуюсь. И хотя она больше ничего не сказала и мы потом молча работали, я был счастлив. У меня, я заметил, глаза тоже стали влажными. И потом вдруг я впервые подумал: «А что, если у меня будет такая жена?»


28 марта

Она по-прежнему видит, что я иногда что-то пишу. Я вижу, что от этого она становится неспокойной. Мне не хочется думать, что это просто женское любопытство. Сегодня я долго говорил с Лидой про свою схему, а в конце что-то смешное очень удачно сказал, и Лида от души рассмеялась. Так вот Инга — я видел — Инга на меня так посмотрела, что у меня пропала всякая охота смеяться. По-моему, плохо, что мы работаем вместе и видим друг друга каждый день. Это женатым людям, наверное, вроде Лиды, было бы приятно работать с мужем в одной лаборатории. А я хочу не видеть Ингу, скажем, два дня, чтобы выдумать больше о ней, а потом снова увидеть. Мне самому было бы так, наверное, приятнее. Я увидел, что она на меня посмотрела очень печально. Я понял, что мне надо себя перед нею как-то особо вести. Я даже не думаю, что она ревнует меня к Лиде. А все-таки ей неприятно, когда я говорю что-то смешное, и Лида — одна — смеется. Наверное, мне надо говорить смешное для всех? А тут еще этот дневник, который я так некстати пишу. Инга видит, что я от нее что-то скрываю. А я сам хочу перед нею быть честным. Я вижу, что сейчас все больше пишу про Ингу. Мне уже не хочется давать дневник читать Лиде. Я думаю, что скоро унесу его домой. Да и вообще: нехорошо писать на работе.


30 марта

Я вчера пригласил Ингу в кино. Как только я начал для нее что-то делать, я почувствовал в себе внутреннюю неловкость. Я перестаю иногда понимать, правильно ли я делаю то, что мне нужно. Я иногда хочу от всего отказаться. Но я не могу легко сойти с выбранного пути. Обстоятельства волей-неволей меня ведут и подталкивают. Мне почему-то было неприятно скрывать перед Лидой свои отношения с Ингой. Ведь я хотел перед нею быть честным? В конце дня, когда все были в сборе — и Лида, и Y сидели на своих местах, — я подошел к Инге и сказал ей вслух, что приглашаю ее сегодня после работы в кино. Инга сразу покраснела. А Лида на меня взглянула и улыбнулась как-то загадочно. Лида спросила: «Что же вы пойдете смотреть?» Даже наш Y, кажется, оглянулся и подмигнул мне со своего места. А Инге, я видел, это было, с одной стороны, приятно, но в чем-то было и неприятно. И она мне сразу так весело сказала: «Ну, что ты, Гера. Я сегодня занята. Я иду в театр». Я очень огорчился. Ну, в театр так в театр! «А можно мне тебя чуть-чуть проводить?» — спросил я еще. Инга ничего не сказала. Она взяла паяльник и стала работать. И Лида тоже работала. Лида делала вид, как будто ничего не слышала и я вообще ничего не сказал. Я подумал, что я сам решу все, когда прозвенит звонок. А после звонка Инга сразу собралась и быстро-быстро пошла домой. Я тоже пошел за нею сзади. Я думал, что мне надо будет взять ее сейчас за руку и по пути сказать для нее что-нибудь веселое и остроумное. Как только я вышел в коридор, я увидел, что из всех комнат тоже выходят люди. Из лабораторий, из библиотеки, из других отделов, с других этажей — они все шли мимо меня. Многие мне были уже знакомы. Я иногда кивал им головой. Они шли сзади и спереди, и мне казалось, что все на меня глядят со всех сторон и тоже кивают мне головой. Я иногда не знал, правильно я кивнул или неправильно: тому человеку, какому надо, или — по ошибке — другому. Я почему-то не взял Ингу за руку. Я пошел с нею рядом, и так мы опустились по лестнице, а на дворе народу стало еще больше: там уже шли люди из других служб и цехов, со вспомогательного склада, из мастерских, из гаража. И тут я увидел, что Инге стало неприятно, что я с ней рядом иду. Она мне ничего не сказала, а только молча ускорила шаг и затерялась в толпе. Ну что ж, я так и думал! Я так и знал, что иногда бывают у женщин свои собственные причуды! Я тоже ускорил шаг, чтобы не потерять ее из виду. Мне даже пришлось кого-то толкнуть. Я протискивался, уже не разбирая, кто мне знакомый, а кто — незнакомый. Странным образом, я видел, что все знакомые из этой толпы на меня глядели. Я даже старался поменьше толкаться, чтобы не очень сильно привлекать к себе их внимание. Я пошел через третью дверь, где было поменьше народу, и меня пропустили через вертушку. Я оглянулся несколько раз по сторонам. И только на улице, когда я вышел из проходной, я снова увидел Ингу. Она ушла уже далеко.

Я снова догнал ее и опять пошел рядом. И Инга, обернувшись, мне что-то сказала. Кажется, она улыбнулась и сказала: «Какой ты настойчивый». Я понял сразу из ее слов, что ей нравится такая моя настойчивость. Я ей тоже что-то сказал. Я взял ее под руку, и мы очень хорошо пошли потом с нею по улице. А потом Инга сказала: «Пойдем в кино». — «А как же театр?» — спросил я. «Ну, ладно, — сказала она. — Не пойду я сегодня в театр». — «А билеты?» — спросил я, еще не успев свыкнуться с мыслью, что то, чего я сегодня хотел, вдруг совсем неожиданно сбывается. «А они у меня еще не куплены», — сказала Инга. Я немного задумался. И мы оба пошли в кино! В кино я чувствовал себя прекрасно. Особенно, когда погас свет. Я не думал, что мне можно поцеловать Ингу. Но я погладил ее правую руку: пальцы и немного ладонь. И ей, я это понял, было приятно. Я тоже был счастлив. А сегодня, когда в лаборатории я остался совсем один, я подошел к нашему зеркалу. Мы все недавно (кроме Марк Львовича) сложились, по инициативе Лиды, и купили себе на шкаф квадратное зеркало. Лида сказала, что оно нужно ей здесь для того, чтобы она и на работе могла чувствовать себя женщиной. И вот я подошел к этому зеркалу и, зная, что я совершенно один, сказал там самому себе, энергично поджав губы: «Ну как? Как дела?» И я сам себе ответил: «Ничего дела. Хорошо!» И снова, от радости, я спросил себя самого: «Ну как? Ты сейчас счастлив?» И сам себе ответил: «Да. Я сейчас счастлив». И у меня, я почувствовал, сердце вздрогнуло сильнее. «Это все Инга, — подумал я. — Все она…» И тогда, совсем вроде как дурачок, я снова спросил себя в зеркало опять то же самое: «Ну как? Как дела?» А в это время в дверь вошел Y и посмотрел прямо на меня. Он спросил: «Ну как, Гера? Как ваши дела?..»

Фу-у, если бы вы знали, как мне после этого стало противно!


2 апреля

Я сейчас не в себе. Вы этого не заметили? Я возбужден, взволнован, растерян, расстроен и пр., и пр. Что я пишу? Вы и этого не замечаете? Во-первых, я не пишу, а «заполняю». А во-вторых, это уже не дневник, как до сих пор всегда было прежде и как вы, наверное, тоже привыкли думать, а «официальный документ» нашего НИИ! На каждой странице стоит у меня сейчас — как это ни странно мне видеть — чернильный штамп: «НИИ, абонементный ящик 107…»

Когда я сегодня утром на работе снова вынул дневник, Инга подошла и спросила: «Гера, ты мне не скажешь, что ты здесь пишешь? Уж мне-то, я думаю, ты можешь сказать? От меня ведь никто ничего не узнает». Я очень расстроился. С одной стороны, я хотел говорить ей все. Я не хотел, чтобы у меня от нее были какие-то тайны. С другой стороны, я просто не мог дать ей ничего прочитать, потому что там было написано много всяких вещей про нее. Я очень расстроился, и Инга это увидела. Она еще более ласково меня попросила: «Ну, Гера, покажи, покажи…» Мне стало очень приятно, что она обращается ко мне так, как будто бы мы с ней уже были очень близки, и она, очевидно, дает мне понять, что я для нее что-то значу, да я и сам уже теперь это вижу и понемногу так думаю. Но я не знал, что ей ответить. Я просто не мог ничего ей показать. И тогда Лида, которая до сих пор сидела за своей схемой молча, как робот, сказала: «Ну что ты, Инга! Я же говорила, что он воюет с начальством. У него там записано, в какие дни наш Марк Львович плохо работает. Сколько часов он ходит по коридору и сколько минут разговаривает со своими родственниками по телефону в рабочее время…» — «Да?» — сказала Инга и поглядела на меня с какой-то надеждой. А Лида сказала: «Надо бы вам, Гера, все-таки унести эти записки домой. А вдруг их здесь найдут? Вдруг сам Марк Львович догадается?» Я понял, что Лида мне помогла. Я сказал, что я сегодня же унесу тетрадку домой. «Вот и хорошо… — сказала Лида. — Только я слышала, что сегодня в проходной будут всех проверять. Там, кажется, будут кого-то ловить. Мне сказали, что и вас, Гера, хотят проверить. Спрячьте вашу тетрадку получше или, еще лучше, оставьте ее здесь до завтра…» А Инга сказала: «Ну что ж?.. Вы оба, наверное, забыли, что сегодня первое апреля?» А Лида сказала: «Нет, сегодня уже второе апреля!» И мне после таких разговоров стало на душе неприятно.

Если бы все это было шуткой! Зачем я начал что-то писать? Зачем я вообще в это дело ввязался? Инга поглядела на меня, кажется, как на современного героя. И дальше, когда развернулись события, она вела себя по-геройски. «Хорошо, — сказала она. — Я пойду с ним и буду его прикрывать…» Лида засмеялась. И я забыл, что мне сказала Лида. Но все-таки, наверное, в этом была моя ошибка. Вечером, когда мы уходили, я спрятал дневник под пальто. А ведь я знал, что обычно с «общими» тетрадями в руках у нас никого не задерживают. Тетрадь из-под пальто чуть-чуть выпирала, но я думал, что это неважно. Я спокойно вошел в проходную. А тут еще Инга шла рядом! Я, кажется, думал больше о ней, чем про дневник. Она шла впереди и действительно меня прикрывала.

А вертушки у нас в проходной устроены так, что охранница, чтобы пропустить человека, должна нажать на педаль. Инга показала свой пропуск и спокойно прошла. А потом эта толстая старуха в зеленой шинели и с пистолетом на своем круглом боку сказала мне: «Стой». Сзади все на меня напирали и все кричали: «Пропустите, чего он стоит, нас-то выпустите!» Старуха успела поругаться с ними («не ваше дело! вы идете домой, а мы на работе!» и т. д.), а потом она взяла мой пропуск и медленно прочла его, а потом отдала начальнику, который тоже стоял сбоку в сторонке — тоже со своим пистолетом — и молча на все глядел. Я тогда спросил: «Что вы делаете?» А она, эта бабка, залезла мне рукой под пальто и стала меня ощупывать, а потом грубо спросила: «А что у тебя там?»

Я невольно подумал, что все потеряно. Мне стало страшно. У меня закружилась голова. А дальше мне уже совсем некогда было думать. Инга стояла и ждала меня на свободе, а я никак не мог выйти из вертушки, потому что старуха нащупала теперь мою тетрадь и тащила ее к себе, и вдруг Инга — вот молодец! — подбежала сбоку к старухе и нажала на эту педаль. Я почувствовал, что вертушка открылась, и невольно, хотя в глубине души сам не хотел этого делать, побежал вперед. Инга тоже бежала. Она уже добежала до двери. Она на мгновение остановилась, полуобернувшись ко мне, и я снова увидел, какая она черная и красивая. А меня сразу схватили. Я мысленно отметил, что так оно и должно было быть. «Да, — подумал я. — На воре шапка горит. Кто бежит, сам должен быть во всем виноват». И я снова подумал: «Да. Теперь все потеряно».

А Инга сразу переменилась в лице, я видел. Мне еще, помню, было обидно, что меня поймал не охранник, а держали свои, такие же, как я, инженеры. «Лови!» — крикнул я Инге и, извернувшись, как баскетболист, кинул ей прямо в руки свою тетрадь. Тетрадь полетела, не раскрываясь, как диск. Она еще могла, я знал, на лету развернуться и тогда, потеряв скорость, упала бы на пол. Но нет, тетрадь полетела хорошо! «Мне просто везет», — подумал я. А Инга, протянув руку, схватила ее, как молния. «Беги!» — крикнул я ей, и она побежала. И тут я увидел, что Ингу тоже схватили…

Мне, признаюсь, стало тяжело здесь писать. До сих пор я, практически, переживал все события лишь за себя самого. Я даже не думал, что будет потом, если тетрадку возьмут, раскроют и станут читать. Я чувствовал немного, что мне становится стыдно. А тут я увидел, что Ингу тоже держат! Правда, это были какие-то молодые ребята, и они — как девушку — держали ее довольно мягко и нежно (другой бы на моем месте им позавидовал), и они, глядя ей прямо в лицо, между собой улыбались и потом в конце концов отпустили. Я тогда понял, что мне надо сделать, чтобы ее отпустили. «Это моя тетрадь, — сказал я. — Отдайте ее мне». А она не отдала и по-прежнему прижала ее к груди. Я еще больше увидел, какая Инга сейчас красивая. Мне стало стыдно перед нею, что я впутал ее в это дело. А каким я показал себя вообще? Она, я видел, совсем раскраснелась. «Бросай на пол!» — крикнул я потом, потому что увидел, что сам начальник караула идет туда. Она это тоже увидела. Она бросила тетрадку на пол, и ребята — смеясь — ее отпустили. Охранник вышел за нею на улицу и пробыл там довольно долго. Потом он вернулся один. Я понял, что Инга от него убежала. «Что, старик, вздумал за молодыми побегать?..» — шутили ребята…

Меня отвели в комнату для охраны и там стали спрашивать. Меня спросили, почему я бежал. Я сказал, что хотел успеть на сеанс в кино. Тогда меня спросили: «А это что за тетрадка?» Я сказал, что это мой личный дневник. «А кто эта девушка?» Я сказал: «Не знаю». Они меня спросили: «А почему она тоже бежала?» Я сказал, что она, наверное, тоже хотела успеть в кино. «Ну, ладно, ты мне брось эти штучки», — сказал начальник охраны. А я чувствовал себя почти как герой. И тут, я увидел, в нем началась борьба мнений. С одной стороны, он увидел, что на пропуске и как я есть в действительности у меня одно и то же лицо. Они записали мои имя и фамилию. И я, конечно, хотя мне было неприятно, что они говорят мне «ты», смолчал. Они также видели, что в тетрадке действительно нет никаких чертежей, нет даже цифр, а там — под датами — написано все от руки: материал непечатный. С другой стороны, они не поняли, почему я бежал. А кто была эта девушка? Она здесь работает или не работает? Старик взял мой дневник и начал читать. Они прочли там про Ингу. Потом он спросил: «А что значит вот этот Y?» Я сказал, что это мой личный условный знак, вроде как стенографическое сокращение, которым я — тут я улыбнулся — в дневнике называю своего товарища. Мне сказали: «Зачем же вы носите ваши личные вещи на работу?» Я не знал, что им ответить. И они, я видел, тоже не знали, что им со мной делать. «Ну, ладно, — сказал мне начальник. — Мы вас сегодня отпустим. Но все-таки мы запишем эту тетрадку за вами…» И они, взяв чернильную подушечку, на каждой странице поставили штемпель НИИ, и потом, надписав дату в углу, мой дневник занесли в какую-то книгу и занумеровали. Это была, я увидел, «Книга выдачи официальных документов из проходной». Мой дневник получил триста семьдесят восьмой номер! Они мне сказали: «Берите». И я взял! Потом я расписался в получении. Потом меня отпустили…

Я все это время чувствую себя очень неловко. Я уже понимаю, что на сегодня, кажется, мои волнения кончились. Я пришел домой и подумал, что дневник надо сжечь. Так он мне надоел и столько доставил невзгод! Я уже сунул его в печку и, разгоряченный, поджег с одного угла, но тут — о боже! — молнией прошла у меня в уме мысль, что с меня теперь, наверное, потребуют за этот дневник такой же отчетности и ответственности, как за любой другой рабочий документ: и я к тому же еще расписался… Я быстро загасил огонь. Да, дневник мой, а я не могу его сжечь! У меня голова пошла кругом от этой мысли и вообще от всех этих волнений. Я чуть-чуть испугался. А вдруг они меня теперь спросят, почему тут обожжен уголок? Ведь это тоже какая-то порча имущества?.. Я даже не знал, можно ли мне что-то еще сюда сегодня писать. Я сел писать на новой чистой странице, но и там, я увидел, хотя там еще ни строчки не было прежде написано, стоял уже фиолетовый штамп. «Вот это да… — подумал я. — Старик, видно, перестарался». И вот тогда мне впервые за весь этот день стало немного смешно. Я вздохнул полной грудью. «Вот тебе и второе апреля!» — подумал я. Я не знаю теперь, чем все это кончится. А что подумала Инга?


3 апреля

Я снова принес дневник на работу. Я запрятал его сегодня под рубашку, и никто не заметил. Это всегда так! На работу можно внести что угодно, зато выносить можно лишь по бумажке, а без бумажки — только личные носильные вещи. Я подумал, что они все равно рано или поздно потребуют от меня этот дневник. Даже больше того! Я решил, что мне надо бороться! Они будут читать самые сокровенные мои мысли, подумал я, которые я никогда не хотел никому, кроме Лиды, показывать. Я решил, что нарочно не буду туда больше писать про себя, а буду указывать только на одни недостатки, которые существуют в нашем отделе. И тогда, я думаю, про эти недостатки они прочтут и вынесут их на обсуждение на общем профсоюзном, партийном и комсомольском собрании, как это бывает всегда. А может быть, как раз и не вынесут. Но если не вынесут, то есть они побоятся, то я сам потребую их обсуждения. И самый главный недостаток, который я у нас вижу, — это то, что в нашей группе сейчас совсем нет работы. В этом, конечно, сказывается плохое планирование. Мы с Ингой, как вы помните, из-за этого вначале чуть не рассорились. Я даже уже не хочу больше быть начальником! А еще мне кажется, что сам Марк Львович у нас намеренно занижает план. (Как видите, про один недостаток я уже написал.) Он говорит, что мы еще молодые, неопытные, что мы не справляемся, а на деле я, например, думаю про себя, что работаю не хуже, чем любой другой инженер, пусть даже он будет старше и у него больше опыта. А Марк Львович начальству втирает очки! Мы потому и работаем с прохладцей. Нам некуда торопиться. Мы можем, я думаю, работать более эффективно и плодотворно! (Пусть они теперь попробуют взять мой дневник. Они прочтут здесь всю правду, и тогда увидят, кто в нашем отделе действительно все понимает…)

Инга пришла сегодня довольная и веселая. Она сказала: «Уже весна. Я надела сегодня другое пальто. Вы заметили, как тепло на улице?» Она действительно пришла в каком-то желтом осеннем пальто. Она сказала: «Я надела другое пальто, чтобы меня в проходной они не узнали». И, почти как девочка, засмеялась.

Мы рассказали все Лиде. Лида тоже иногда улыбалась, пока мы ей наперебой говорили, и Инга все никак не могла успокоиться, она рассказывала, как здорово она от них убежала. А потом Лида сказала, что это все очень серьезно. «Вы доиграетесь, Гера, я вижу, со своим дневником. Не шутите с огнем. Вы сегодня опять принесли его сюда?» — спросила она, Я сказал, что принес. Лида сказала: «А вы больше туда ничего не написали?» Я сказал, что чуть-чуть написал. И надеюсь, что еще напишу. Лида сказала: «Покажите мне, пожалуйста, Гера, что вы там написали». И еще она сказала: «Спрячьте его, берегите и ничего, главное, больше туда не пишите, и никому не показывайте. Ведь вы все-таки на производстве, Гера. Вы уже не студент. Вы же не мальчик». Я сказал, немного колеблясь: «Вы меня простите, Лида… но мне… я не могу дать вам его почитать». И она, я видел, даже совсем на меня не обиделась, так она волновалась. А Инга сказала: «Там действительно написаны всякие разоблачительные вещи про наше начальство?» Я сказал: «Да». И в это время вошел Марк Львович. Он постоял около нас, глядя куда-то в сторону, и увидел, что мы, собравшись в кружок, разговариваем, но ничего не сказал, а просто, кажется, понюхал воздух. Потом он спросил: «Чем это пахнет?» Лида сказала: «Канифолью». Инга хихикнула. Я ничего не сказал. А он подошел ко мне и спросил: «Гера, мне сказали, что на вас записана в проходной какая-то плановая тетрадь с таблицами. Вы не могли бы дать ее мне почитать? Я могу, если хотите, переписать ее на себя. Пусть она числится за мной». Я растерялся, как бывает во сне при неожиданном повороте событий, и не мог двинуть ни рукой, ни ногой. Мои мысли тоже остановились. И тут, краем глаза, я заметил, что Инга на меня смотрит. Она смотрела, я видел, с сожалением, со страхом, с надеждой и даже, кажется, с гордостью, и так напряженно, так упорно, как рыболов, наверное, смотрит на свой поплавок, когда у него клюет. «Ну, все… — подумал я. — Клюнула рыбка». Я сказал: «Нет, Марк Львович, она мне сейчас нужна самому». И он тогда сразу ушел.

Лида сказала: «Гера, вы поступили как мужчина». Я тоже чувствовал, что поступил как герой. У меня стало почему-то легко на душе. Инга сказала: «Но что теперь будет? Что же будет?» А через полчаса Y снова пришел. Я увидел, что он держит в руке требование на бланке, написанное на его имя первым отделом. Он сказал: «Вот, Гера, я попросил этот журнал через первый отдел. Можете почитать, проверьте. Теперь-то вы мне его отдадите?» Я покраснел, наверное, как ребенок. Действительно, в требовании было написано, что Марк Львовичу доверяется получить от меня вышеуказанную тетрадь. Инга стояла рядом и опять на меня глядела. Они с Лидой обе затаили дыхание. Уж лучше бы их здесь не было! Я чувствовал, что Инга ждала. Отдам я дневник или не отдам? Я сам не знал, что мне делать. Я впервые сталкивался с такой хорошо оформленной, подготовленной и официальной силой. Я сказал, почти механически повторяя то же самое, что я сказал в первый раз, чувствуя при этом, что, кажется, я совершаю ошибку: «Нет, Марк Львович. Он самому мне нужен». И Марк Львович снова, без единого слова, быстро ушел.

Инга сказала: «Молодец». А я видел, что мне нет никакой радости от ее одобрения. Я даже меньше стал думать в это время о ней. Мои собственные вопросы меня всего теперь занимали. А Лида сказала: «Наверное, Гера, вы поступили правильно. Но мне кажется все-таки, что вы поступили чуть-чуть как ребенок». Инга после таких слов печально на меня посмотрела. Она вообще в последнее время в лице часто менялась. Я тоже посмотрел на нее печально, Мы обменялись взглядами, и у меня на душе стало теплее. Я вынул тогда дневник и, совсем не скрываясь перед ними, сел писать. Инга сейчас глядит на меня с уважением. Девушки мне не мешают. А я почему-то предчувствую, что моя рука в последний раз так быстро скользит по этим страницам…

Что произошло дальше

В тот же день, то есть третьего апреля, в лабораторию, где работает Гера, пришел сам начальник отдела. Он не стал, как Марк Львович, предъявлять никаких справок и не стал высказываться ни столь туманно, ни столь отвлеченно. Он подошел к Гере и прямо в лицо сказал ему, подставив ладонь: «Давайте». Он даже совсем не повысил голоса и не изменил тона. Гера вытащил из-под вольтметра свой дневник и, заранее чуть смущаясь, то есть, может быть, стыдясь перед Ингой, положил его в ждавшую раскрытую руку. Рука сразу пригнулась, и начальник, очевидно, невольна оценил вес тетрадки. «Пописываете? — сказал он. — Развлекаетесь?» Он еще сказал: «Делать вам нечего. Да еще в рабочее время…» Гера похолодел. Начальник отдела вышел, больше ничего не сказав, но именно эти его слова, которые показывали, что Гера теперь «впал в немилость», смягчили, наверное, отношение к нему Инги. Инга подошла к Гере и тихо-тихо что-то сказала. Потом они оба друг на друга понимающе и долго глядели. Потом она опять ему что-то сказала. И так несколько раз…

Что произошло 4 апреля

В этот день по отделу поползли слухи. Как известно, все люди отчасти любопытны. В отделе стали говорить, во-первых, что Гера что-то писал. Во-вторых, стали говорить, что он писал про все только плохое. Он писал, будто бы, плохое про себя самого, про своего руководителя группы Марк Львовича, про Лиду, а также — про Ингу. Имена, как видно, вполне определенно — с глазу на глаз и из уст в уста — назывались.

В этот день Гера почти не выходил из своей лаборатории. Когда один раз утром — по делу — он прошелся по коридору, он увидел, что буквально все встречные и поперечные его с любопытством разглядывают. Это ему было неприятно. Между тем слухи, которые циркулировали сначала в замкнутом кольце чужих комнат, после обеда проникли, он понял, и в его лабораторию тоже. Они выразили себя в том, что Лида как бы невзначай, копаясь со своим прибором, сказала: «Ах, Гера, если бы вы знали, как это все нам неприятно». Она сказала именно «нам». А Инга, он видел, с дрожащими губами, сдерживала слезы и глядела на него как-то очень по-женски. Гера понял, что Инга догадывается. Ведь она женщина! Он не знал, что ей стало известно, но он видел, что ей что-то сказали. Гера не начал ничего объяснять, потому что подумал, что объясняться сейчас — это значит унизить себя. Ведь он не знал за собой ничего плохого! Тогда Инга спросила: «Что ты про меня написал?» И она, вцепившись в стол, снова, теперь уже в голос, спросила: «Гера, что ты за человек?» Гера вздрогнул после этих слов и чуть-чуть очнулся от своих собственных мыслей. Он понял, что все, что пишут и говорят про любимых женщин, отчасти правда. Он понял, что им нужны доказательства. Это не очень приятно, но он теперь с этим согласен. Это необходимость! Гера пожалел, что он никогда не дал Инге прежде прочесть хотя бы кусочек — что он писал про нее. Ведь он писал все только хорошее! Хотя бы кусочек!.. Он, как и Инга, чуть не заплакал и сказал, не глядя Инге в глаза: «А ты мне веришь?» Он сказал как мужчина, который знает, что все-таки прав, какие бы ни были вокруг него обстоятельства. Лида сидела за своей схемой и молчала. А Инга стояла рядом, женственная и покорная, и тихо сказала: «Верю». Гера видел, что она сказала так тихо, потому что сама не знает, верит она или не верит. Ему стало больно. И еще он подумал, что дело, наверное, в том, что она хочет верить. А после этого он понял, что он ее любит. У него закружилась голова, и все вокруг замерло, как картина, где люди и вещи застыли по воле автора, а только он один, который все чувствует и понимает, стоит около стенки и смотрит. Он один смотрит! А все другие никто ничего не понимает!

Гера подумал, что неважно сейчас — он не хочет этого знать, — как к нему относится Инга. Он подумал, что его собственная любовь — одна — может изменить ему жизнь. Только в глубине души, пожалуй, он решил, что Инге нужны доказательства. Ему было приятно думать, что Инга думает сейчас не только о себе, но ей еще дорого знать то, что же все-таки он про нее написал. Он снова подумал, что надо бороться. Но после этой мысли почему-то он не начал бороться.

Он взял Ингу за руку, и она дала ему руку. Они оба, не глядя друг на друга, стояли держась за руки у Лиды за спиной в пустой комнате, а рядом с ними на полу щелкал стабилизатор. Еще Гера подумал, что он хочет поцеловать Ингу. Он так и хотел уже сделать, но подумал, что Лида, хотя она сидит молча и не оборачивается, все, наверное, знает, что они делают. Лида действительно все знала. И Гера снова смутился. Он, правда, подумал, что скоро, наверное, он уже перестанет смущаться.

Что произошло 5 апреля

В этот день Геру загрузили работой. Он догадывался, конечно, почему это случилось. Достаточно высказать начальству хотя бы раз, что ты о нем думаешь — пусть даже не на собрании, не прямо в лицо, а даже вот так, в «личном» общении, в своем дневнике, — и начальство уже, прочитав твой дневник, начинает относиться к тебе по-другому: оно «имеет тебя в виду». И еще неизвестно, в каком «виду» оно тебя держит: в хорошем или в плохом. Во всяком случае есть и такое мнение, что пока с человеком не поругаешься, на тебя вообще не обращают внимания, а когда поругаешься, тебя даже отчасти начинают любить и уважать. «Надо бороться», — сказал сам себе Гера и принял решение. Он, конечно, не представлял себе, как именно надо бороться.

А сегодня с утра сам Марк Львович подошел к нему и дал большую работу. Работа была сложная, срочная! Гера понял, что в действие приходят скрытые, незаметные производственные пружины и механизмы, которые он, молодой инженер, во-первых, еще совсем не знает, не представляет, а во-вторых, почти сам того не желая, в своем дневнике, может быть, случайно затронул. С одной стороны, ему стало приятно и он почувствовал удовольствие, а с другой стороны — теперь это можно заметить, — его лихорадило.

В это серьезное и — как бы сказать получше? — волнительное для него время Гера почувствовал, что работа становится для него прямо-таки отдушиной и в некотором роде убежищем, отдохновением. «Я хочу работать!» — сказал сам себе Гера и с головой ушел в свои электронные схемы. Вот он сидит, вглядываясь в цепи и контуры, набросанные в строгом порядке чуть заметными линиями на синьке. Вот он роется в кассе, подбирая нужные себе номиналы. Проходит полчаса, и в голове Геры уже созрело решение. Вот он завинчивает панельки, а потом берет свой паяльник и, густо наливая припой, закладывает на макете шину заземления. Проходит еще час, и Гера идет обедать, занятый по уши своими мыслями о работе и не вспоминая больше про то, что на него по-прежнему смотрят. В столовой он съедает суп и компот, ясно чувствуя, как это вкусно, и желудок, отяжелев, тянет его вниз — присесть, отдохнуть, — но кроме этого Гера ясно видит, что базовый провод в пятом каскаде он ошибочно припаял на восьмой лепесток. Не дожидаясь послеобеденного звонка, Гера снова начинает работать. Вот уже и схема готова! Руки у него летают проворно, как крылья! Он проверяет в последний раз главные цепи и вот — тр-рах! — включает стабилизатор. Неоновые лампочки горят, как живые, своим сиреневым светом, а стрелка выходного вольтметра медленно — до красной черты — отклоняется. Схема работает! Но нет, еще неизвестно, как она на самом деле работает. Гера выводит переключатель и вот — вот, вот, он замечает — из правого угла бархатной струйкой тянет дымок: это значит, где-то что-то горит. Тр-pax! — он выключает стабилизатор. Раз-раз-раз! — он выпаивает сгоревший блок и снова просматривает всю цепь. Трах! — снова вспыхивают неоновые сигналы. Раз-раз! — Гера выводит переключатель. Ну вот, теперь можно взять и блокнот… Он берет карандаш и мелким научным почерком записывает свои результаты. Тр-р-рах! — Гера снова выключает схему и берется опять проверять все сначала. Он схватился за обгоревший триод и обжег палец. Но это все пустяки, ерунда! Он увлечен, он доволен, он забыл про всякие сплетни, он занят делом, работой. Тр-рах! Он, кажется, ни о чем сейчас больше не думает. Трах! Трах! Трах! Так проходит два дня…

Что произошло 7 апреля

На улице светит солнце и слепит глаза. Что ни говорите, весна! Пора надежд, любви, как сказал поэт, пора первых свершений! Сегодня утром Гера шел по коридору и прочел на красной доске такое объявление: «Внимание! Внимание! Говорит комсомольский патруль! Внимание, инженеры и техники! Знаете ли вы, что ваш товарищ комсомолец Гера Куликов вчера был задержан в проходной, когда он пытался вынести с работы общественное имущество? Позор!..» и т. д.

Гера подумал, что ему сейчас надо ни о чем больше не думать. Почему «вчера»? Почему там написано «вчера»? Его это смутило. Ведь вчера с ним вообще ничего не случилось… У него так больно стало на сердце! Надо отгородиться от мира какой-то стеной. Чтобы тебя ничто не затрагивало! Чтобы все (будь что будет) шло дальше само собой! Разве он им сейчас что-то докажет? Гера подошел к своему столу и снова начал работать, но он чувствовал, что стена из работы («слава богу, у меня хоть сейчас есть много работы»), которая так хорошо защищала его эти два дня, отчасти обвалилась с одной стороны. Он видел, что ему недостаточно сейчас только работы. Ведь человек на работе живет в коллективе! В сердце его появилась жгучая обида. Гера понял, что эта обида принимает все более конкретное выражение. Он подумал, что во всем виновата Инга. Если она его любит, то разве не должна она сейчас подойти к нему и сказать, пока в лаборатории никого нет: «Я тебя люблю»? Подойти именно сейчас, после такого объявления, когда он сам подойти к ней не может. Подойти к нему первой и прямо и честно сказать: «Мой дорогой». А потом поцеловать его в губы. А потом обнять за шею и заплакать у него на груди, делясь своими горестями и радостями. Ведь Инга умная девушка! Она ведь все понимает! Так почему она медлит, не подходит?.. Он ждал. Гера не понимал, почему она не подходит. Он был уверен, что Инга тоже прочла объявление. Он уже так любил ее, так любил! А она целый день с ним не разговаривала. Ему не удалось спросить ее во второй раз: «Ты мне веришь?»

Что произошло 9 апреля

В этот день на красной доске висело другое объявление: «Внимание, комсомольцы! В среду 11 апреля в 16.20 в помещении тридцать пятой лаборатории состоится общее комсомольское собрание отдела с участием представителей партийной организации и администрации отдела. Повестка дня: 1) Личное дело комсомольца Г. Куликова; 2) Разное. Явка всех обязательна. Бюро ВЛКСМ».

Вчера было воскресенье. Гера чуть-чуть удивился, как это они за субботу успели все подготовить. Может быть, ради него комсорг приходил сюда в воскресенье? Он почувствовал, что остался один. Он шел по коридору, а черные буквы объявления, выписанного на ватмане, свинцовыми литерами одна за другой вместе с их смыслом ложились ему на плечи. Он даже чуть-чуть согнулся. Он заглядывал в чужие лаборатории, но теперь ему не казалось, что работа там интереснее. Он видел только любопытные лица, которые глядели на него из раскрытых дверей, и когда он шел мимо, все к нему поворачивались. «Вот так, наверное, приходит к человеку всемирная слава», — подумал Гера. Он с любовью вспомнил свою последнюю полупроводниковую схему. Гера вспомнил, что еще вчера дома он перед сном подумал, что надо поменять концами «эр-двадцать один» и «эр-тридцать два». Да, человек должен работать! В лаборатории рядом с ним сидели Лида и Инга. Это был его коллектив. Да, только в труде человек находит себя и становится сильным. У Геры даже слезы выступили на глаза от таких мыслей и переживаний. И вдруг Инга, когда все на минутку вышли и они остались одни, сказала ему: «Милый». Гера не ожидал сейчас от нее ничего подобного. Он сразу заметил, что после этих слов Инга стала ему гораздо ближе. Она тогда подошла и сказала: «Дорогой». Было просто удивительно, что она говорит ему такие слова, хотя они еще друг другу довольно чужие. Они звучали даже сначала вроде бы странно. Правда, каждое новое слово их обоих все больше сближало. Гера заметил, что Инга стала ему еще ближе. А она тогда сказала: «Любимый». У нее в руках были какие-то папиросные бумажки, но он не обратил на это внимания. Гера даже не боялся, что кто-то сейчас войдет. Бывают такие часы в жизни человека, когда он на вершине и с ним ничего не может случиться плохого, а случается только то, что ему надо: одно хорошее. Правда, эти минуты надо уметь подготовить. И их нужно уметь почувствовать. Разве не правду говорят, что есть девушки, которые любят нас ради нас самих: просто так, ни за что? Мы все хотим, чтобы девушки нас любили. Чтобы они сами говорили «люблю». И чтобы потом называли своих любимых мужчин самыми ласковыми именами. Он обнял Ингу и сразу почувствовал, какая она теплая-теплая. Он поцеловал ее в губы, и Инга тоже поцеловала его в губы. Рядом щелкал под столом стабилизатор, и в схеме, как цветы, светились неоновые лампочки и газотроны. «Как хорошо, — сказала Инга. — Как хорошо». И Гера тоже подумал: «Как хорошо». А Инга протянула ему папиросные бумажки, отпечатанные на машинке, которые она держала в руке, и он, целуя ее и гладя по волосам, стал почти машинально читать. Он был сейчас так занят Ингой, что сначала даже не понял, почему то, что он читает, ему чем-то знакомо: «Я вчера пригласил Ингу в кино. Как только я начал для нее что-то делать, я почувствовал в себе внутреннюю неловкость. Я перестаю иногда понимать, правильно ли я делаю то, что мне нужно. Я иногда хочу от всего отказаться. В то же время я чувствую, что не могу сойти с выбранного пути. Обстоятельства волей-неволей меня ведут и подталкивают». «Сегодня я стоял перед зеркалом и спросил себя: «Ну как? Как дела?» И я сам себе ответил: «Ничего дела. Хорошо!» И снова, от радости, я спросил себя самого: «Ну как? Ты сейчас счастлив?» И сам себе ответил: «Да. Я сейчас счастлив». И у меня, я почувствовал, сердце вздрогнуло сильнее. «Это все Инга, — подумал я. — Все она…»

Кто такой Марк Львович?

Он руководитель группы. Ему пятьдесят шесть лет. До пенсии ему осталось работать, очевидно, четыре года. Марк Львович в меру энергичен и самостоятелен. Любое дело он выполняет при помощи телефонных звонков, личных бесед и согласований, переговоров с друзьями в рабочее время по углам коридора, причем гораздо лучше co стороны организационной, то есть материальной, чем со стороны теоретической или технической. Марк Львович окончил институт в тридцатых годах. Он воевал и до сих пор иногда рассказывает, как вместе с дивизией брал в 1944 году какой-то городок на Карельском перешейке. Лучше всего в науке Марк Львович знает реостатные генераторы. Это его стихия! У него есть любимая книжка, в меру замусоленная и зачитанная: Г. Шептунов, «RC-генераторы синусоидальных колебаний», Физматгиз, М., 1938. Достав из своего стола эту книгу, Марк Львович может сразу сказать, какие надо выбрать параметры фазосдвигающих цепочек, чтобы получить нужную частоту генерации и требуемый частотный диапазон. Марк Львович умеет работать с людьми. Его лаборатория всегда выполняет план, причем люди никогда не остаются на бесплатные сверхурочные работы, как это бывает в других бригадах, и потому же он на хорошем счету у начальства. Само начальство обращается с ним, мягко говоря, по-свойски, то есть попросту грубовато. С одной стороны, его обычно хвалят на всех профсоюзных собраниях. От похвалы он расцветает, как садовый пион. С другой стороны, в личном общении начальник на него временами покрикивает, не дослушав, прерывает на полуслове, задает неожиданные вопросы («ну как?.. а это что у тебя?») и вообще называет его на «ты», причем это «ты», при всей своей фамильярности, явно несет на себе печать равнодушия, и если в первые годы, вероятно, услышав такое «ты», Марк Львович в глубине души был доволен и связывал с ним, видимо, в своем уме какие-то расчеты на будущее, то постепенно, пожалуй, он разобрал все оттенки, которые могут скрываться в таком коротком местоимении. Сейчас посреди разговора он нервничает, а лицо его временами почему-то темнеет. Можно сказать, что начальство видит его насквозь и знает ему цену. Марк Львович тоже знает себе цену. Его часто посылают в командировки, отрывая от непосредственной работы, когда надо что-то «достать». Вообще, не столько Марк Львович сейчас руководит группой, сколько старший инженер Дронов. Марк Львович сейчас, как говорится — это ширма для фирмы. Кабинет начальника находится рядом с тридцать пятой лабораторией, и Марк Львовича иногда вызывают, стуча кулаком по стене. Это унизительно, но Марк Львович бежит. По инерции он большую часть рабочего времени проводит в кабинете начальства. Это, в принципе, ему ничего не дает. Он и сам понимает, что прошлые его надежды — теперь это точно можно сказать — не оправдались. Он, однако, всегда на виду, и его «терпят». Оклад у него для главного инженера довольно приличный. Марк Львович иногда на работе, раскрыв иностранный журнал, делает вид, что читает, а сам, задремав, вдруг начинает кивать головой. Английского языка он не знает и без словаря переводить не может. По временам, правда, Марк Львович, когда подходит срок, оживляется. Тогда он стоит над душой и надоедает всем в группе, прося ускорить работу и подгоняя все теми же банальными выражениями: «Давайте, давайте-давайте, скорей…» И тогда даже то, что можно было бы сделать хорошо, из-за его настояний («работа горит») делается плохо. Дронов и Лида, как положительные и взрослые люди, его жалеют. Марк Львович ведет себя не всегда как джентльмен. Например, когда он за что-то однажды рассердился на Ингу, он сказал ей, что у нее плохая прическа. Инга потом весь день не работала, а смотрелась в зеркало. Инга относится к нему равнодушно. Она даже, кажется, не рассматривает его как мужчину. Гера до последнего времени был к нему тоже индифферентен, но теперь, когда завертелась эта история с дневником и после всего, что он про Марк Львовича там написал, у него на душе «скребут кошки».

Кто такая Инга?

Инге двадцать один год. У нее приятная фигурка, и вообще внешность ее вполне привлекательна. Черные волосы ее немного портят. Они у нее жесткие. Зато глаза и зубы у Инги прелестны. Инга жива и непосредственна, но два года работы, видимо, наложили на нее вполне определенный свой отпечаток. Она иногда о чем-то подолгу задумывается и подолгу молчит. В этом смысле можно сказать, что Инга серьезная девушка. У нее общительный характер. Она любит играть в волейбол. Она не бывает подолгу одна. Часто — может быть, даже слишком часто? — она бывает в компаниях. Компании эти ее развлекают. Но обычно не позже одиннадцати часов Инга уходит. Она говорит всем, что дома ее ждет мама, а на деле она одна идет тихо по улицам и мечтает. Инга, как было сказано выше, серьезная девушка. Она думает, что если дожила до двадцати лет и сберегла себя для большого человека и для настоящей любви, то уж теперь-то, в двадцать один год, тем более ей не стоит отказываться ради случайных встреч от своего будущего счастья. В счастье она верит. Инга думает сейчас про себя, что она любит. В принципе, она сама не знает, любит она или не любит. Тем не менее она сказала Гере «милый, дорогой, любимый» и т. д., и кажется, сверх того успела сказать (но этого он не записал в дневнике) еще два этих последних слова: «Я люблю». Ей это было, кстати, приятно. Вся история с дневником Ингу лишь забавляет.

Кто такой Дронов?

Дронов — старший инженер лаборатории. Ему тридцать лет. Он окончил пять лет назад институт. У него здесь в НИИ много приятелей. Сам он из рабочей семьи. У него красное лицо, красная шея и красные руки. Приятели его обычно шумят и смеются, и Дронов тоже не прочь, стоя в коридоре, с ними повеселиться. У Дронова хорошая память и логическое мышление. Дронов умеет видеть главное, и в его работе — это очень важно! — есть какая-то цепкость, то есть настойчивость и желание повторить то, что не получается, дважды и трижды. У него также есть и фантазия. Дронов, пожалуй, фантазер-самородок. Поэтому он никогда не сидит без дела. У него уж, наверное, такая натура. Он не ждет указаний свыше, а сам находит себе работу: новые оригинальные пути для решения темы. Дронов иногда подкладывает Марк Львовичу «свинью». Он, повторяю, не прочь пошутить. Подмигивая девушкам, когда Марк Львович дремлет за своим столом, Дронов кладет ему на колени маленький акустический полупроводниковый мультивибратор. Когда его включают, схемка дает шум, как резаный поросенок. И Марк Львович мгновенно пробуждается. Дронова обычно не посылают в командировки. Он слишком ценный работник, чтобы гонять его попусту по чужим местам, да еще тратить на это деньги. Это ему отчасти льстит, а отчасти он недоволен. Когда много работаешь, хочется иногда сменить вокруг себя обстановку и хотя бы недельку проветриться. То, что Дронов уехал в прошлом месяце на завод, почти случайность. Его вызвали туда по техническим вопросам в связи с пуском темы, которой он один занимался и которую сам целиком довел до конца. Марк Львович здесь, как официальный представитель НИИ, хотя и ездил тоже туда («там тоже был, мед-пиво пил»), оказался попросту более или менее некомпетентен. В общем, Дронов, как говорится, «свой парень». У него хорошие отношения с Лидой. Они оба друг друга уважают. Ингу он еще и в глаза не видел. К Гере он относится снисходительно-дружески и иногда, забывшись, называет его «комар». Гера, как это ни странно, на такое прозвище и на такое неофициальное к нему обращение ничуть не обижается. Дронов, кстати, приехал еще в воскресенье, но командировка у него кончилась (и была отмечена в Туле) во вторник. Он вышел на работу одиннадцатого числа.


11 апреля

Итак, я снова пишу. Ура! Собрание постановило вернуть мне дневник. Но что было…. Ах, если бы вы знали, что было! В моей душе сейчас отчасти трагическое мироощущение. Знаете, что такое трагическое? Это когда человеку плохо, а потом другие люди его спасают. У него от благодарности и признательности появляются на глазах слезы. Человек понимает, насколько люди могут быть сильными, мужественными и добрыми. Я в конце концов тоже чуть не заплакал. Я и сейчас еще волнуюсь от радости. Какие все-таки рядом со мной работают хорошие люди! Мне надо всех, всех их узнать, и тогда, наверное, мне станет легче жить. Всем им я должен сказать спасибо…

Все собрались в нашей лаборатории, пришел Марк Львович, пришел Дронов. Я даже не узнал нашу комнату, когда я увидел, как много комсомольцев вошло в нее и все они расселись вокруг на столах, на стульях, на стеллажах и даже на подоконниках. Я остался сидеть на своем рабочем месте. Я опустил голову. Отчасти, можно сказать, я даже спрятался за шкаф, потому что меня не всем было видно. Но никто ничего не возразил, и меня не попросили выйти, как к позорному столбу, на середину. Это было приятно. Девушки, глядя на меня, улыбались. Значит, подумал я, мне доверяют.

Я думал, что сразу встанет и что-нибудь скажет Марк Львович. Я знал за собой только одну вину, и они, я думал, сразу на нее мне укажут: я писал дневник в рабочее время. А никакой другой вины я у себя больше не знал. Но Марк Львович сел спокойно в сторонке и ничего против меня не сказал. Встал Денисов, наш профсоюзный лидер, — я даже чуть-чуть удивился, как это он сюда попал? — и зачитал для собрания, как он выразился, «сообщение». В этом «сообщении» (я привожу здесь только основные пункты) говорилось, что: а) в свое время, примерно месяц назад, я был пойман на том, что прятал на работе дефицитные детали, и б) недавно я был опять-таки пойман — теперь уже в проходной, — когда пытался вынести эти детали из НИИ для своих собственных нужд. Когда он так сказал — «для своих собственных нужд», а потом сел как ни в чем не бывало (а Денисов человек пожилой, уже почти старый, какой-то черный, остроухий и остроносый, худой, более или менее внушающий доверие), — я впервые понял, как это бывает, когда человеку говорят, что он сумасшедший. Я даже остолбенел. Я, можно сказать, на целую минуту потерял дар речи. Я ведь думал до сих пор, что в объявлении просто вышла ошибка. И я не знал, что мне сказать. А все, я видел, слушали разинув рот, и даже те, которым из-за шкафа меня не было видно, ненадолго вставали и выходили на середину, чтобы на меня поглядеть, и девушки тоже, вздыхая и охая, время от времени между собой печально перешептывались. Людям говорили про меня что-то плохое, и вот, сразу настраиваясь, они уже подумали про меня плохо, хотя сами еще ничего толком не знали. Мне стало так тяжело…

Я не знаю, на что они рассчитывали. Или они думали, что я, ошеломленный, буду молчать? Что я сразу смирюсь и, испугавшись, вообще ничего не скажу? Но я ведь решил бороться! А этот Денисов… Разве они верили сами в то, что говорили?

Я хотел сказать, что я никогда ничего не брал и не прятал. Что мне и детали-то вовсе не нужны! Что в проходной меня ни разу ни с чем не ловили… Может быть, они и хотели, чтобы я так сказал. Чтобы я стал вдаваться в мелочи и оправдываться по мелочам и потом бы сам на этом запутался. А я так растерялся, что выпалил сразу одним духом в общую тишину:

— Да нет же… нет!.. ну как же, товарищи… Это был мой дневник….

— Дневник? — переспросил кто-то.

— Какой дневник?

— Что он там выдумал?

— Ха-ха!

— Да нет, это не дневник, а журнал…

— Да, да… Самый настоящий журнал!

Я сразу услышал, что пошли разговоры. И я сказал, что нет, я не виноват, а вернее, во всем виноват мой дневник, а я сам ничего никогда не брал.

Потом я увидел, что они и к этому были готовы. Дальше отчасти перепалка на собрании пошла при помощи цитат из моего дневника, причем кое-что у них, я увидел, было перепечатано на отдельных бумажках. Это были как раз такие листы папиросной бумаги, которые я видел в понедельник у Инги. Это было так удивительно! Я подумал, что если они начнут читать что-то про Ингу, то мне придется бороться. Но прежде всего они действительно вытащили на свет мой дневник и показали всем эту «общую» тетрадь: «Так вот, — сказали они, — вы говорите про этот дневник?» Я сказал: «Да». И мне сказали, что хорошо, пусть это будет, как я говорю, мой дневник, который во всем виноват, и пусть даже я ничего не брал из деталей, а только выносил с работы этот дневник, хотя на нем, кстати, — и это еще непонятно! это еще надо выяснить! — стоит штамп НИИ и поставлен номер выдачи в проходной: но как же, они сказали, как же тогда я дошел до того, что стал писать этот дневник? Зачем я его стал писать? Не с целью ли выискать в нашей жизни что-то плохое? Мною, кстати, написано здесь очень много про наших сотрудников. Разве это достойно комсомольца писать в свой личный дневник всякие вещи, порочащие других? Не думаю ли я, что это оскорбительно, недостойно и я вообще могу потерять доверие коллектива?

Все заинтересовались. Я молчал. Они пока ничего не сказали про Ингу. Я был им за это благодарен. Я не знал, что мне сказать. Я сказал: «Да, я сознаю. Я виноват». Они мне сказали: «Дневник надо было, если хотите, писать дома. Не надо было писать дневник на работе». И они сказали это уже более мягко. И мне уже не захотелось бороться. «Вот это всегда так, — подумал я. — Какой все-таки я мягкотелый. Мне сказали одно теплое слово, и я совсем растаял». Я даже был рад, что мне, наверное, не надо будет бороться. С одной стороны, мне самому приятно, что все отношения между людьми в конце концов кончаются мирно и я здесь не исключение, а с другой стороны, все-таки это трудно — портить с людьми отношения. Я молчал. Я только еще ниже опустил голову…

Но тут не вытерпел Марк Львович. Он не усидел на своем тихом месте в углу. Ему, наверное, было мало, что я признал свою вину. Он ведь, конечно, читал мой дневник. Он возмутился. «Как же, — сказал он, — Гера говорит, что у нас нет работы, когда мы сейчас по горло загружены планом, и у нас, может быть, даже скоро будет срыв, все только из-за того, что мы не укладываемся, и мы будем даже просить, наверное, помощи у других бригад… Ну, Гера, как вы можете говорить такое?» И тут он встал. «Ну, скажите, у вас сейчас нет работы?»

У меня есть сейчас работа, Я смолчал. А Марк Львович, ободрясь, схватил мой дневник и, быстро перелистав, прочитал: «Вот, вот… Смотрите, что он тут пишет… Вот, послушайте:

«А все-таки неудобно, что вольно или невольно отрываешь эти полчаса от работы. Я уже заметил, что хорошо себя чувствуешь, когда у тебя есть определенное задание, есть что делать… — Нет, это не то… — и тогда, зная, что срок далеко, можно даже лениться. А когда нет работы, и начальник что-то там размышляет, что тебе дать, то тогда, хотя можно лениться, лениться не хочется…» После этого Гера говорит, что у него нет работы! Да разве может так рассуждать комсомолец?!»

Он потряс дневником. И тут весь народ зашумел, зашумел, потому что услышал наконец, хотя и в искаженной передаче Марк Львовича живые кусочки из моего дневника, и кто-то крикнул: «А что? Он правильно пишет!» А потом Дронов встал, и я глядел на него пока с любопытством, я ничего не ждал от него и не знал, что он скажет, он еще только недавно приехал, а он встал и сказал: «Послушайте! Что за споры? Гера говорит правильно! В нашей бригаде часто бывает мало работы!» Все опять зашумели, зашумели, а Дронов сказал (он очень теперь покраснел), перекрывая своим голосом всеобщее волнение: «Все дело, по-моему, в том, что Марк Львович искусственно занижает нам план».

Это были мои собственные мысли. Я писал их, кажется, в дневнике, но сегодня я никому еще про них не сказал, И Дронов их не читал! И Марк Львович тоже ничего из них вслух не прочел! Никто не знал, чтó я думаю. А Дронов встал и сказал именно то, что я думаю. Это было поразительно! Я ведь знаю, что два человека, хотя они и говорят на одном языке, не всегда могут до конца понять друг друга. У меня руки, я видел, задрожали. Вот как бывает, подумал я! Вот ведь как может быть! Ты идешь один и думаешь что-то один, и считаешь, что ты один, а на деле оказывается, что ты не один, и люди, которые идут рядом, тебе близки и могут для тебя что-то сделать. Да, подумал я, самое главное — это не мысли и даже не слова, которые тебе говорят, а самое главное — это дела. Дела, подумал я, — венец всем словам и всем мыслям…

А Дронов все говорил, говорил, и все внимательно слушали. Я, правда, слушал, но от волнения плохо понимал, что он говорит. Кажется, он предлагал там конкретно какие-то конструктивные решения, я запомнил лишь одно это слово: «конструктивно». А потом вдруг Марк Львович вскочил и почти закричал: «Но вы еще не знаете, сколько он написал там плохого! Он нигилист! Вы знаете, кто такой Куликов?!. Тут очень много про всех написано. Для Куликова нет ничего доброго и святого. Спросите его, во что он верит!»

А собрание, кажется, уже настроилось в мою пользу. Сначала все онемели, и наступила тишина, когда Марк Львович высказал такую тираду. А потом, придя в себя, кое-кто закричал: «Доказательства! Цитаты! Давайте еще цитаты!.. Читайте дневник!» И все хором закричали: «Читайте дневник, читайте!» А какая-то девчонка пискнула: «Автора!»

Я покраснел. И Марк Львович пошуршав своими бумажками, не из дневника, а прямо из этих бумажек прочел:

«Потому он и задает мне такие вопросы, самые общие: «как дела?» И задает их обычно раз в месяц, а я ему на них соответственно отвечаю: «Ничего дела… хорошо…» Я сразу потом показываю обычно, какие у меня успехи. Я иногда просто ворчу себе что-то под нос: «Что, мол, за глупые вопросы вы задаете?» И еще: «Я знаю, что если задать ему какой-нибудь сложный вопрос, он почти наверняка не ответит». И еще Марк Львович прочел: «Ох уж эти мне начальники! Они, наверное, будут вечно! Наш Y ходит сейчас надутый и со мной все время ругается…»

Все засмеялись. Кто-то сказал: «Ну и что?» Потом кто-то спросил: «А кто такой Y?» И я уже хотел было начать объяснять (я еще не решил, соврать мне здесь или же не соврать?), как вдруг Дронов снова встал. Он сказал: «Да что вы, ребята! Неужели вы меня не узнаете? Ведь это я! Такой же длинный и тощий!..»

Все захохотали. Дронов, действительно, был длинный и тощий. Вот шутник, подумал я! Ведь он меня спас! И тогда взял слово комсорг.

Он взял слово, и в его руках опять зашелестели папиросные бумажки. Инга поглядела на него с надеждой. Я плохо знаю нашего комсорга. Я знаю, что он добрый человек. А вообще я с ним лично почти не знаком, и по душам мы с ним, как пишут в газетах, еще ни разу не разговаривали. Его зовут, кстати, Миша. И вот Миша взял слово.

Он сказал, что, понятно, мне никак нельзя простить того факта, что я в рабочее время занимался посторонними, отвлекающими меня от работы делами. Он сказал, что моему поступку нет извинения. Все вокруг сразу притихли и внимательно слушали. Но надо также принять во внимание, сказал Миша дальше, что Гера еще человек молодой. Он молодой инженер, работает в НИИ недавно, еще не распростился со студенческими замашками. Надо его понять и поэтому постараться перевоспитать. Надо, сказал Миша, видеть в человеке не только плохое, но и хорошее. Что получится, если мы будем видеть только плохое? Надо доверять людям, сказал Миша. Тут он пошелестел своими бумажками, и все облегченно вздохнули. Разве может, сказал он, вот такие слова, например, написать плохой человек:

«Я вчера пригласил Ингу в кино. Как только я начал для нее что-то делать, я почувствовал в себе внутреннюю неловкость. Я перестаю иногда понимать, правильно ли я делаю то, что мне нужно. Но я не могу сойти с выбранного пути. Обстоятельства волей-неволей меня ведут и подталкивают. Сегодня я стоял перед зеркалом и спросил себя: «Ну как? Как дела?» И я сам себе ответил: «Ничего дела. Хорошо!» И снова, от радости, я спросил себя самого: «Ну как? Ты сейчас счастлив?» И сам себе ответил: «Да. Я сейчас счастлив». И у меня, я почувствовал, сердце вздрогнуло сильнее…» Тут Миша покраснел и запнулся. «Да, — сказал он. — Да… Ну, в общем так… Да». Разве может такие слова, сказал Миша, написать человек без души, без сердца, без совести, — плохой человек?..

Когда Миша начал читать, у меня душа сжалась, а сердце мое, наверное, ушло в пятки. Неужели, думал я, он назовет ее имя? Инга покраснела, как майский цветок, и, раскачиваясь, сидела на стабилизаторе, не подымая глаз. А я вообще никуда не глядел. Как ни странно, я на Мишу совсем не обиделся. Я видел, что меня спасают. Свои ребята, которых я почти и не знаю, за меня заступаются. Пусть они делают это немного неловко, немного не так, как нужно, потому что меня еще мало знают. Все-таки, я видел, они делают то, что надо. Да, подумал я, вот они мне верят! Ведь есть все-таки такие люди, которые мне верят! Вот Марк Львович мне не верит, а Миша верит, и Дронов верит, и Лида тоже верит. И оттого, что я уже чувствовал, что они все мне тут верят, и все такие хорошие, и знают, что я тоже хороший, я почувствовал, что мне для них что-то хочется сделать, сделать тут же, сейчас, что-то такое хорошее, встать и что-то сказать, встать и им доказать, что да, все — хорошо, потому что они все такие хорошие. И я встал, чуть-чуть задыхаясь и еще не разобравшись как следует, что же мне тут надо сделать. Я, кажется, сделал два шага вперед, всем им что-то хотел доказать, но тут увидел свой злополучный, свой многострадальный дневник у них в руках — у всех на виду, и, с ужасом чувствуя, что делаю что-то не так, что-то такое ужасное, за что они меня — хотя, казалось бы, все так наладилось? — больше уже никогда не простят и не захотят больше знать, чувствуя, что этим я только порчу себе все свое, так сказать, будущее, — это все сознавая и сам того не желая, я все-таки сделал что-то совсем для меня — и конечно для них? — неожиданное: с отчаянием, с горечью, с ненавистью к себе самому, но в то же время все же с неожиданно вспыхнувшей радостью, самому непонятным мне вдохновением. Я выхватил из рук у Миши дневник, я какие-то доли секунды повертел его неловко в руках, словно бы сам себе удивляясь — что это такое? что я здесь делаю? — не зная, зачем я это сделал и, вообще, что мне с ним делать теперь. Но это длилось недолго — я понял! Я повернулся вдруг к Инге (а она сидела у двери) и крикнул ей громко: «Лови!» — и кинул дневник прямо ей. И она тоже, я сразу почувствовал, поняла и, будто только того и ждала, ловко и радостно поймала дневник и, счастливая, хотя покраснев от стыда, с напряжением, медленно, но внешне спокойная, пошла к выходу у них у всех на глазах. И ее никто не держал…

Я и сам — не побежал, конечно же нет! — пошел потихоньку за ней. Я думал, что после моего последнего такого поступка мне остается лишь уйти вместе с нею, потому что все уже, наверное, кончено тут для меня, но я тут же подумал, что, увидев, как она была рада и какая она тут идет, я, право, наверное, сделал бы все только так, если бы стал вдруг делать еще. И тут мой ближний сосед сунул мне свою копию: «Вот, возьмите еще…» И тогда другой мой сосед дал свою, и я сказал Инге: «Подожди, вот еще…» И они все стали мне отдавать свои копии, я только успевал их перекладывать ей, так что она была уже нагружена ворохом бумажек, но все равно она шла, и все расступались, а я шел рядом с ней, кое-что падало, и я поднимал и клал снова ей в кучу, и все тоже передо мной расступались. Так мы вышли за дверь, и наконец-то остались одни. Я хотел ей что-то сказать, объяснить. Но она потянулась и поцеловала меня. Тогда я опять вдруг стал делать что-то вовсе необъяснимое. Я наклонился и тоже поцеловал мою Ингу. Довольно неловко, тем более что я видел, что она уклонилась, и сначала подумал, что она все же не хочет со мной целоваться, но потом я заметил, что это лишь видимость, что ей тоже хочется, может быть, я это поздно заметил, и потому мы все-таки целовались неловко, но все равно я понял, что вот — мое счастье, что вот, я, наверное, счастлив, — и то же самое можно сказать, вероятно, сейчас про нее. Мы целовались, пока не послышался шум. Я оглянулся и увидел, что собрание за моею спиной расходилось и наполовину уже разошлось. Я только подумал, как быстро, и подумал, что был бы не против, чтобы они меня обсуждали еще, если бы только это кончалось вот так…

Миша сказал, что комсомольцы решили меня наказать: они попросят администрацию на один день отстранить меня от работы. Я должен буду почувствовать, что такое работа! Они обязуются в этот день работать так, чтобы выполнить план и за меня, а я должен будут весь день сидеть на своем рабочем месте, но не буду иметь права работать… Потом начались перевыборы, то есть «Разное». Надо было переизбрать новый состав редакции в стенгазету отдела. Газета у нас комсомольская: «Электрон». Все это дело провернули за десять минут. Миша зачитал по бумажке новый состав редколлегии, и все сразу — списком — в ту же минуту его утвердили. А потом кто-то крикнул: «Запишите еще Геру». И Дронов сказал: «Раз он умеет писать». И тут все поглядели на дверь, улыбаясь, и все громче и громче шумели: «Геру, Геру в редакцию, запишите Геру, пусть он там пишет…» И все поняли сразу, что само собою собрание кончилось и все темы исчерпаны. И они меня записали. Я тоже был избран! У меня сегодня трудный и счастливый день. Во-первых, со мной ничего не случилось. Во-вторых, я избран в редакторы. А в-третьих… В-третьих? Но моя рука уже совсем устала писать. В-третьих, я просто думаю — и это заботит меня, надо сознаться, больше всего, — что я ничего не успел Инге больше сказать, потому что нам помешали, и хотя мы целовались, это совсем не конец, а только начало.


12 апреля

Марк Львович сегодня утром сказал мне: «Ну, ладно, Гера. Работайте…» А Лида сказала: «Марк Львович, ему ведь нельзя работать». — «А план, — сказал Y, — кто будет мне план выполнять?» Лида улыбнулась. «Господи, — подумал я, — что он за человек?» И еще я подумал: «Все-таки трудно быть начальником. Недаром им платят большие деньги». А потом я сел на свое место, но ни один прибор не включил. У меня был целый день впереди. Моя схема стояла безжизненная. Неоновые лампочки были погашены, и цветной монтаж тускло поблескивал.

Мне снова пришли в голову мысли о смысле жизни, и опять захотелось кого-то об этом спросить. Инга подошла и спросила: «Как ты себя чувствуешь?» Она была, я увидел, самым близким для меня человеком на свете, но моя тоска, которую я с раннего утра в себе чувствовал, почему-то не уменьшилась после того, как я это понял. Я глухо сказал: «Хорошо себя чувствую». А Инга сказала: «Все-таки ты плохо выглядишь. Ты мне покажешь сегодня весь твой дневник?» Я кивнул головой и ничего не ответил. Потом я вынул дневник. Я стал писать…


Я сегодня буду, наверное, писать весь день. Я сегодня не имею права работать. Но сегодня я в последний раз пишу свой дневник. Больше я его не буду писать. Я не хочу! Зато теперь я буду писать в стенгазету. Одно качество, как говорится, перешло в другое, и все равно я буду писать: теперь уже прямо для всех наших людей в отделе. Я сижу и гляжу в стену — я пишу свой дневник на виду у всех, — а все-таки я сейчас чувствую, что меня гложет тоска. Я хочу работать! Когда у тебя нет работы, чувствуешь себя неприкаянным, неприглядным. Я это знаю давно, а они вот только сегодня стали меня воспитывать! По-моему, молодых специалистов, которые еще не привыкли, надо через каждые полгода на день, на два освобождать от работы, чтобы они острее почувствовали, что такое «работа», и потом ее полюбили. Они бы тогда больше хотели работать! Как я сейчас! Моя тоска, я знаю, пройдет, но в душе потом, я думаю, останется темный осадок. Я хочу работать! Что они со мной сделали? Я все больше думаю о смысле жизни. Я люблю Ингу. Я люблю свою работу. Я сейчас несчастлив, потому что сижу и пишу свой дневник. Мне надоел мой дневник! Я вижу, что человек не может жить все время одними словами…


Я пошел сейчас к Мише и сказал ему: «Скоро обед». А после обеда, я сказал, они уже могут дать мне работу. А Миша посмотрел на меня и засмеялся. Он сказал: «Сиди и пиши. Ты же любишь писать». Я подумал, что уже весь отдел знает, что я люблю писать. Я рассердился. Я сказал: «Вы все обо мне растрезвонили. Я сейчас пойду к начальнику». А Миша сказал: «С ним уже все согласовано. Сиди и пиши». И он опять около меня вслух («ха-ха!») рассмеялся.


Я сидел во время обеда в лаборатории. Потом Лида пришла и сказала: «Гера, я сейчас была у начальника. Он велел вам передать, что после обеда вы можете приступить к работе». Я поглядел на часы. До конца обеда оставалось пятнадцать минут. Я подсоединил свою схему, чтобы она прогревалась, и сказал Лиде: «Спасибо». Лида сказала: «А еще он меня спросил, читала ли я ваш дневник. Я сказала, что читала. Он сказал: «И раньше читали?» Я сказала: и раньше читала, уже давно. Он меня, Гера, тогда попросил, чтобы я вас в следующий раз вовремя предостерегла. Так что вот, Гера, запомните. Теперь я буду вас чаще предостерегать». Я сказал Лиде: «Спасибо». А она рассмеялась. И тут после столовой, еще не дожевав на ходу, вошла Инга. Она увидела, что моя схема включена, и сказала: «Ого, у нас новости?» Пришел Марк Львович и ничего не сказал. Инга сказала: «Я встретила в коридоре Мишу, и он мне сказал, чтобы ты сегодня написал для стенгазеты статью. Они хотят, чтобы эта статья была лично про тебя и под твоей подписью». Я сказал: «Мне надо работать». А Инга возразила: «Ничего, сейчас у нас есть время, обед не кончился. Ты эту статью быстро напишешь. Ты же умеешь писать». Я сказал: «Я сожгу дневник». Инга сразу сказала: «Ой? Ну! Что ты! Не надо!..» А мне до того это все надоело, что я встал и начал лист за листом рвать тетрадь на куски. Инга не говорила ни слова, а я все рвал и рвал. Я начал рвать с самого начала, с 20 февраля, и первые листы я вырвал легко, потому что там не было ничего интересного, но потом, чем больше я рвал, тем все сильнее тяжелела моя рука, а потом я случайно прочел про молодого техника, который должен прийти ко мне в подчинение, и потом я впервые (это было 5 марта, накануне Международного женского дня) прочел ее имя, написанное моею рукой: «Инга». Я взглянул на Ингу и увидел, что в глазах у нее появилась боль. А потом я сам уже вспомнил, как я дарил им «Ромашку», как мы сначала с Ингой ругались, как я делал из себя начальника, как ходили в кино и как она потом мне сказала: «Мой дорогой». У меня защемило на сердце. Я снова подумал, что это нечестно: я ей еще ничего не сказал. Я подумал также, что это, наверное, плохо, что мы с ней все время работаем вместе. Мы никогда не бываем одни, мы никогда не бываем в разлуке! И даже если уйти в коридор, мы там не будем одни. Я ничего не смогу ей сказать…

Я перестал рвать дневник. Я собрал вырванные листы снова в тетрадь. Сейчас я буду писать статью в стенгазету. Но перед этим мне хочется сделать одно: отдать этот дневник Инге на память. Я напишу здесь на углу: «Инге на память!» Вот так!

1963

Загрузка...