1894

Сегодня утром был казнен Касерио Санто, убийца президента Карно; газеты пестрят фразами вроде: «Санто умер, как трус».

Но это же неправда; да, верно, его трясло так, что он едва мог взойти на эшафот, а последние слова произнес голосом настолько слабым, что их с трудом можно было расслышать, но и в них он отстаивал свои убеждения: «Vive l'Anarchie!»[1] Он остался верен своим принципам до последнего; ум его был столь же тверд и свободен от малодушия, как в тот миг, когда он наносил удар, который, он не сомневался, ему придется искупить собственной смертью. Трепет и едва слышный голос говорят о физическом страхе смерти, который могут испытывать и храбрейшие из храбрых, однако произнесенные им слова говорят о редком мужестве. Плоть проявила слабость, но дух остался несокрушим.

* * *

Эти последние дни всеми владеет необычайное возбуждение в связи с возможностью войны между Англией и Францией.

Еще неделю назад ни о чем подобном не было слышно; никто и думать не думал о таком повороте событий; но в прошлую субботу газеты заговорили о напряженности в отношениях между двумя странами. Однако и тогда ни слова не было сказано о войне, а когда зашла о ней речь, все только смеялись, как над полной нелепицей. На следующий день газеты внесли некоторую ясность; причиной раздора оказался Мадагаскар, который французы желали аннексировать. В газетах стали писать о серьезных осложнениях, намекая, что, возможно, придется воевать. Обыватели, тем не менее, по-прежнему считали, что для паники оснований нет; не такие французы дураки, утверждали многие, развязать войну они не решатся ни за что. И вот сегодня, в среду третьего октября, весь город потрясло сообщение о том, что назначено срочное заседание кабинета, на которое вызваны все разъехавшиеся в отпуск министры.

Общее волнение нарастало: пошли разговоры о крайней завистливости французов, об их интригах в Сиаме и Конго; газеты раскупались нарасхват, все зачитывались статьями на эту тему, к которым прилагалась карта Мадагаскара. На бирже возникла паника; курс акций упал, повсюду только и разговоров, что о войне, горожане толкуют о добровольном вступлении в армию. Куда ни придешь, тебя первым делом спрашивают о последних новостях. Все в волнении. При этом не ощущается никакой враждебности по отношению к французам, одна только твердая решимость идти, если понадобится, в бой. Правительство не вызывает большого доверия, поскольку известно, что оно расколото; хотя многие уповают на лорда Розбери, не секрет, что некоторые члены кабинета его не поддерживают и, по общему мнению, могут помешать ему что-нибудь сделать. В стране нарастает убеждение, что если Англия проглотит очередную обиду со стороны Франции, то правительство будет свергнуто. Волнение и страх перед надвигающейся войной очень велики, и все сходятся на том, что хотя некоторая отсрочка и возможна, жадность, гордыня и завистливость французов таковы, что рано или поздно войны не миновать. Но при всем том мало кому ясна ее причина; никто не имеет ни малейшего понятия, почему конфликт разгорелся именно из-за Мадагаскара.

В тот вечер я отправился на встречу со своими знакомыми; на пути мне встретились два почтальона, они обсуждали занимавшую всех тему. Добравшись до места, я нашел своих приятелей в точно таком же возбуждении. Ни о чем, кроме предстоящей войны, и речи не было. Мы сравнивали отношения между французами и немцами до войны 1870 года и теперь, рассуждали о Креси и Азенкуре, о Питте и Веллингтоне. Начался долгий спор о первых военных действиях: что произойдет, если французские войска высадятся на побережье Англии? Где именно они могут высадиться? Что предпримут потом? И как помешать им взять Лондон?

4 октября. Паника кончилась. Выяснилась причина срочного созыва кабинета министров: необходимо было обеспечить безопасность английских подданных в Пекине, и все, таким образом, вернулось на круги своя. Впрочем, общественность несколько возмущена тем, что ее ввели в заблуждение; какая была, спрашивается, нужда скрывать причину срочного заседания кабинета? Ведь не могли же там не понимать, что возникнет паника, которая приведет к огромным потерям денег на бирже. А журналисты, главные зачинщики всей этой кутерьмы, злятся, что клюнули на такую глупость.

* * *

Аннандейл. Заметив, что он повернул две стоявшие у него в комнате статуэтки лицом к стене, я спросил, почему он это сделал. Он ответил, что очень многие вещи сзади выгладят гораздо выразительнее.

Аннандейл: «Мне часто кажется, что человек, которого зовут Смит, непременно живет какой-то совсем иной жизнью; в ней нет места ни поэзии, ни своеобразию».

Он любит читать Библию.

«В некоторых ее персонажах мне всегда чудилось нечто невероятно французистое».

Вчера он рассказал мне старый анекдот, и я заметил, что уже много раз слыхал его. На это Аннандейл возразил: «Едва ли есть нужда в новых шутках. Тот, кто их сочиняет, вызывает у меня известное презрение. Он похож на рудокопа, добывающего алмазы; я же — на искусного художника, который гранит и полирует их, услаждая взоры женщин их красотою».

Позже он обронил: «Не понимаю, отчего не принято высказывать свое мнение о себе, особенно если оно, как на грех, лестное. Я умен, и сам это знаю, так почему бы мне не признать этого вслух?»

* * *

Учась в медицинском колледже при больнице Св. Фомы, я снимал меблированные комнаты в центре Лондона, на площади Винсент, дом 11. Моя домохозяйка была человеком весьма оригинальным. Я изобразил ее в романе «Пироги и пиво», но там я лишь намекнул на ее многочисленные достоинства. То была женщина добрая, да еще и мастерица стряпать. Она обладала здравым смыслом и неподражаемым юмором лондонских низов. Постояльцы ее очень потешали. Привожу записи некоторых ее разговоров.

Вчера вечером миссис Форман вместе с мисс Браун, той, что сдает квартиры в доме 14, ходила на концерт в здание местного совета. Там же был и мистер Гаррис, хозяин ближайшей пивной. «Гляньте-ка, это ж мистер Гаррис, — говорю я. — Провалиться мне на месте, если это не он». Мисс Браун поднимает лорнетку, зажмурив один глаз, смотрит вниз и объявляет: «И правда, мистер Гаррис, собственной персоной». «Разоделся-то как, а?» — говорю я. «Что и говорить, расфуфырился вусмерть, дальше некуда!» — отвечает она. «И сразу видно, одежа-то не заемная: сидит, как влитая», — говорю я. «Небось не у каждого найдется такой костюмчик, верно?» — говорит она.

И, уже обращаясь ко мне, хозяйка заключает: «Ну, я тебе скажу, и видок же у него был! В петлице торчал вот такой здоровенный белый цветок; при его-то красной роже да белый цветок, смех да и только».

* * *

«Да, очень мне хотелось мальчика, и Господь исполнил мое желание; только теперь я об том жалею; вот бы мне тогда попросить девочку, я б ее научила и полы мыть, и на фортепья-нах играть, и каминные решетки черной пастой надраивать, да всего и не перечислишь».

О длинном слове, которое кто-то употребил: «Такое, знаешь, благородное словцо; того и гляди челюсть сломаешь, пока вымолвишь».

«Ну, ничего, в конце концов все обойдется, — как рак на горе свистнет, так все и наладится».

«Вот назюзюкался, смотреть страшно; теперь, пожалуй, и домой поползет».

Когда я вошел в свою комнату, камин не горел, и миссис Форман разожгла его снова. «Как я уйду, проси огонь гореть шибче, ладно? Только не смотри на него. Увидишь, он славно разгорится, если на него не смотреть».

* * *

«По-моему, сынок наш не больно ласковый; и никогда не ластился, даже сызмалу. Но он знает, почему я его балую: уж очень он на всякие плутни горазд. Мы его страсть как любим. Ох, до чего ж он сладкий, слаще варенья! Так бы его и съела, особенно с голодухи; есть у него такие славные мя-гонькие местечки; неровен час откушу кусочек-другой».

* * *

Есть два вида дружбы. В основе одного лежит животная притягательность. Друг нравится не за особые свойства или таланты, а потому что к нему тянет. «C'est mon ami parce que je l'aime parce que c'est mon ami».[2] Это чувство безрассудное, неподвластное уму; вполне вероятно, что, по иронии судьбы, испытываешь тягу к человеку, совершенно того не достойному. Этот вид дружбы, хотя и не замешанный прямо на половом влечении, на самом деле сродни любви: он возникает похожим образом; не исключено, что и угасает он так же, как любовь.


Второй вид — это дружба интеллектуальная. Вас привлекают таланты нового знакомого. Его идеи вам непривычны; он видел те стороны жизни, о которых вы не имеете понятия; его жизненный опыт повергает вас в изумление. Но бездонных колодцев не бывает, рано или поздно друг исчерпает свой запас; и тогда наступит решающая для дружбы минута. Если ему больше нечем поделиться из прочитанного или из собственного опыта, то он уже не способен ни развлечь вас, ни возродить интерес к себе. Колодец вычерпан, и опущенное в него ведро возвращается порожним. Вот почему теплые отношения с новыми знакомыми легко завязываются, но так же легко и рвутся; кроме того, поняв, что восторгался недостойным восхищения предметом, человек испытывает разочарование, перерастающее в презрение и неприязнь. Бывает, что по той или иной причине по-прежнему часто видишься с этим приятелем. Тогда, если сумеешь воспользоваться достоинствами недавнего знакомца, то можно обратить общение с ним себе во благо: встречаясь через достаточно длительные промежутки времени, дать ему возможность набраться свежих впечатлений и запастись новыми мыслями. Постепенно разочарование его ограниченностью сгладится, привыкнув, станешь снисходительным к его недостаткам, и такая необременительная дружба может длиться долгие годы. Если же, исчерпав запас благоприобретенных знаний приятеля, обнаружишь в нем кое-что сверх того: характер, тонкость чувств и живой ум, — дружба окрепнет и превратится в связь, по-своему не менее восхитительную, чем та, другая дружба, основанная на физическом тяготении.

Вполне можно себе представить, что объектом дружбы обоих видов может стать один и тот же человек; это был бы идеальный друг. Но что толку мечтать о несбыточном. Иное дело — тот нередкий случай, когда с одной стороны возникает животная тяга, а с другой — интеллектуальный интерес; тогда неизбежен разлад.

В молодости дружбе придается большое значение, и всякое новое знакомство становится увлекательным приключением. Не помню, кто именно навел меня на эти путаные размышления, но поскольку в ранней молодости мы склонны делать обобщения на основе единичных впечатлений, я подозреваю, что моя тяга к какому-то знакомцу осталась безответной, а некто другой, чей ум меня заинтересовал, не оправдал моих надежд.

* * *

На мой взгляд, в повседневной жизни философия годится лишь на то, чтобы помогать нам спокойно встречать неизбежное. Доказывая полезность действия, которое мы вынуждены предпринимать даже и против собственной воли, она немного сглаживает эту неприятную необходимость. Философия помогает нам сохранять душевное равновесие при совершении того, что совершать не хочется.

В любовных отношениях полезна воздержанность. Никто из нас не способен любить вечно. Любовь только крепнет и длится дольше, когда возникают препятствия для ее удовлетворения. Если утолить свою страсть влюбленному мешают разлука, недоступность объекта любви, его капризы или холодность, пусть немного утешает мысль, что когда его желания осуществятся, восторг будет сильнее. Но если помех не существует, то, повинуясь самой природе любви, влюбленный и не подумает проявить благоразумие; наказанием ему станет пресыщенность. А дольше всех длится любовь безответная.

* * *

Не приходится сомневаться в том, что многими своими добродетелями мы обязаны христианству, но не менее верно и то, что мы обязаны ему и некоторыми пороками. Любовь к самому себе есть главная движущая сила любого поступка, основа человеческого характера; естественно предположить, что эта любовь к себе — залог самосохранения человека. Но христианство провозгласило ее пороком. Христианину положено любить, радеть и печься не о себе, но лишь о своей душе, и требование вести себя вопреки собственной природе приучило человека к лицемерию. Когда он сам повинуется своим инстинктам, в нем возникает чувство вины, а когда им повинуются другие, пусть и без ущерба для него самого, в нем просыпается обида. Если бы эгоизм не считался пороком, то от него испытывали бы не больше неудобств, чем от закона всемирного тяготения; никто не ждал бы от сограждан действий, противоречащих их собственным интересам; каждому казалось бы вполне разумным, что они ведут себя эгоистично; тем более что им на самом деле это очень свойственно.

* * *

Полезное правило: не спрашивать с человека более того, что он может дать без каких-либо неудобств для себя.

* * *

Вера в Бога покоится не на здравом смысле, логике или доказательствах, а на чувствах. Существование Бога невозможно доказать, равно как и опровергнуть. Я не верю в Бога. У меня нет потребности в таком понятии. Загробная жизнь мне представляется невероятной. Угроза грядущего наказания кажется отвратительной, а обещание блаженства в награду — нелепым. Я убежден, что после смерти прекращу свое существование — вернусь в землю, из которой вышел. Однако вполне могу себе представить, что когда-нибудь в будущем я уверую в Бога; но, как и теперь, когда я в него не верю, это произойдет не в итоге размышлений или наблюдений, а только по велению чувства.

* * *

Если вы признаете существование Бога, то мне тогда непонятно, что мешает вам поверить в воскресение Христа; а если вы допускаете существование сверхъестественного, то мне тогда непонятно, зачем вы пытаетесь ограничить его какими-то рамками. Ведь в таком случае чудеса католической церкви не менее достоверны, чем чудеса Нового Завета.

Доказательства, приводимые в подтверждение истинности одной религии, очень похожи на доказательства, подтверждающие истинность любой другой веры. Удивительно, но христианина ничуть не смущает соображение, что, родись он в Марокко, он стал бы магометанином, а на Цейлоне — буддистом; и христианство представлялось бы ему столь же нелепым и явно противоречащим истине, какими эти религии представляются христианину.

* * *

Профессор гинекологии. Первую лекцию он начал так: «Господа, женщина есть животное, которое мочится раз в день, испражняется раз в неделю, менструирует раз в месяц, дает приплод раз в год и совокупляется при любой возможности».

Мне показалось, что он довольно складно построил фразу.

Загрузка...