ИСЧЕЗАЮЩИЙ ПЕТЕРБУРГ

Литературный Невский

Для большинства появившихся в Петербурге Невский начинается с Московского вокзала. Так начался он и для меня — что характерно, еще до моего рождения. В 1934 году мой отец, который моим отцом еще не был, решил бросить учебу и уехать из Ленинграда. Он уже взял билет на поезд. И... опоздал. Чуть-чуть. Он говорит, что бежал за поездом и почти уже достал до поручней последнего вагона. Всего несколько секунд, несколько сантиметров отделяли меня от небытия. Но — до поручня он не дотянулся. К счастью для меня. Вернувшись в общежитие, он увидел денежный перевод от друга, остался, закончил учебу и встретил мою мать. Так что для меня Невский начинается неплохо.

И не только для меня. Эта главная духовная магистраль нашего города набита сюжетами, дышит литературой. Еще Гоголь справедливо заметил, что даже самый простой человек, выходя на Невский, немножко сочиняет себя, свою эффектную роль — он понимает, что здесь на него смотрят, и он должен быть в образе, во всяком случае — в форме. Помню знаменитую «Сосисочную» недалеко от вокзала — туда многие ханыги ходили утром опохмеляться. И помню, как меня потряс там один бродяга — и не лохмотьями, не сизым лицом (это мы уже видели), а тем, что под мышкой у него была книга: «Как закалялась сталь». Видимо, он искал для себя высокий образ.

Я, как и многие ленинградцы-петербуржцы, стал ощущать себя, чувствовать, видеть со стороны именно на Невском: где же еще? Он — витрина.

Рядом с домом, где я тогда жил, был какой-то заводик, и мы с друзьями-школьниками, холодея от страха, вбегали туда, в какую-то кладовку, и торопливо напихивали в карманы обрезки какой-то мягкой технической ткани. До сих пор чувствую ее на ощупь... видимо — байка. Но дело было не в самой материи, а в ее цвете. Тогда заканчивалась серая сталинская эпоха — и таких цветов, как имели эти клочья, не было нигде. Неприлично желтый. Нежно-зеленый. Недозволенно-розовый. Мы ясно чувствовали, что это запрещенные цвета — нелепо было думать, что современная суровая эстетика такие цвета допустит — в одежде или хотя бы в чем-то. Эту запретность мы ощущали очень сладко: пожалуй, мы чувствовали, что нарушаем не только суровую сталинскую эстетику, но и какую-то еще — и это придавало нашим действиям особую остроту. Мы не просто воровали — мы воровали то, что в нормальном обществе даже видеть нельзя. А мы собирались эти шарфики надеть! Не сразу, конечно. Но наконец, решившись, мы собирались небольшой компанией, чувствуя свою обреченность, и шли. До Невского мы несли наши «знамена» спрятанными: ходить так по обычным улицам было глупо и ни к чему! Но где-то на подходе к Невскому мы заходили в парадную, делали глубокий вдох... и выходили уже в этих невероятных шарфиках. Конечно, в них можно было появиться только на Невском — а где же еще? — в зоне риска, в зоне творчества. До сих пор помню то ощущение, отсвет того запретного цвета у себя на щеках и взгляд на встречных: ну как? Невский тогда был Бродвеем, дорогой стиляг, людей отважных — их выкрутасы вряд ли повторимы в другой стране. Именно они вернули городу, после долгого перерыва, почти утраченный им иностранный акцент. Но, глядя на них, я чувствовал отчаяние: нет — и им, смелым новаторам, наши цвета не подходят, кажутся дикими. Еще тогда я впервые ощутил тоску, неприкаянность творчества... снова — не то!

Наверное, мои ровесники помнят мутные зеркала витрины на углу Невского и Литейного. Все наше поколение, сочиняя себя, смотрелось в них. Смотрел и я: тусклое отражение, жалкий, почти невидимый шарфик — и тьма, пустота вокруг тебя. Сколько надо сделать, чтобы заполнить эту пустоту, чтобы тебя наконец увидели! Сделаешь ли? И с чего ты вдруг решил, что можешь что-то?

Дальше я шел уже на дрожащих ногах: все пропало, в очередной раз провалилось. Ты — никто. Тебя — нет и не будет. Бойкие друзья, храбрившиеся на подходе к Невскому, по одному отставали, отчаявшись, и ты шел один. Особо остро неприкаянность чувствовалась на Аничковом мосту, где одиночество твое становилось уже окончательно-бесспорным, а резкий ветер с Фонтанки вышибал слезы. Как же я потрясен был, когда через десять лет прочел стихотворение, написанное давно — но точно про это состояние и даже про это место!

Чернели грубо баржи на канале,

И на мосту, с дыбящего коня

И с бронзового юноши нагого,

Повисшего у диких конских ног,

Дымились клочья праха снегового...

Я молод был, безвестен, одинок.

В чужом мне мире, сложном и огромном,

Всю жизнь свою я позабыть не мог

Об этом вечере бездомном.

И я не мог позабыть! Оказывается, Бунин на том самом месте испытывал те же самые чувства, что и ты! Близость, в которой ты оказываешься с гениями на Невском проспекте, не существует больше ни на одной улице мира, поэтому Невский — самый гениальный проспект.

А вот здесь — шаг назад с Аничкова моста, на углу Невского и Фонтанки, Достоевский, по его словам, пережил самый счастливый момент в жизни — выйдя от Белинского, который с восторгом отозвался о «Бедных людях». Вот — на этом самом углу...

А чуть дальше, при спуске с Аничкова моста вперед, у Лавки Писателей примерно через сто лет был счастлив я — увидев, как, выйдя из Лавки, девушка вслух читает мою книгу своему кавалеру, и они смеются. Этого уже не забудешь никогда. Я подумал в тот момент: а не прыгнуть ли мне сейчас в Фонтанку и не утонуть ли? — ведь более счастливого момента в моей жизни не будет! И был прав.

Литературная теснота, царящая на Невском, упоительна, а возможность чуть не на каждом шагу ощутить гения делает всех петербуржцев слегка гениальными. Вот из этой Лавки Писателей мы впервые в своей жизни, более того, вообще впервые за последние полвека вынесли книги Платонова, Мандельштама, Хармса. Чудное заведение!

А если пройти немного вперед, то явится заведение не менее важное в литературной жизни — гостиница «Европейская». Недавно журналистка спросила меня: «И вас пускали туда?» А как же! Я истратил там свой первый гонорар — сорок рублей за маленький детский рассказ. И как истратил! Был взят отдельный кабинет в бельэтаже над большим залом, там, где летит на витраже Аполлон на тройке по розовым облакам. Были — Андрей Битов, будущий русский классик, Миша Петров, будущий дважды лауреат Госпремии в области физики — и пять манекенщиц. И нам хватило денег! Счастье поколения шестидесятников в том, что мы застали уникальную эпоху, которая не повторится больше никогда: полная свобода духа неотразимо сочеталась тогда с тоталитарной жесткостью цен, и мы могли — тогда еще могли — эту свободу духа как следует отметить. Потом пришла и свобода цен — и все рухнуло. А тогда — и Бродский, и Довлатов, и Горбовский, и Соснора, и Кушнер успели вкусить эту сладость. Может, потому поколение шестидесятников и вышло таким нахальным и многого достигло: юность наша прошла не в подворотне, а в лучшем ресторане Санкт-Петербурга. И это мы вернули легкий и ироничный стиль жизни и письма, до нас запрещенный.

Выйдя из «Европейской», где прежних результатов, увы, уже не достичь, мы вскоре оказываемся на канале Грибоедова. И снова — цитаты. В голубом доме Энгельгардта шумит лермонтовский «Маскарад». А за мостом, под куполом Дома Книги, литература поднималась вверх по этажам. Здесь ходили Олейников, Введенский, Заболоцкий, Зощенко, Хармс. А за углом чуть дальше виден писательский дом — где жил, например, Зощенко. Рассказывают, что однажды Катаев, «заложив» Зощенко, приехал в этот дом и встал у дверей Зощенко на колени: «Прости, Миша!» И Миша простил. Совсем недолгое время спустя Катаев снова заложил Зощенко и снова приехал. И снова — на колени. «Извини, Миша!» Но Миша не извинил. Он сказал: «Знаешь, ты становишься однообразным!» Так гласит легенда, которыми буквально напичкан этот «недоскреб», как называли его знаменитые обитатели, прошлые и нынешние, среди которых много моих друзей.

И, возвращаясь от них мимо Дома Книги, вспомню, как собирались тут под глобусом Голявкин, Битов, Конецкий, Штемлер, Арро под предводительством Слонимского, затем — Гора, затем — Меттера. Сидели, читали, спорили, сочиняли себя. Помню, среди нас был человек, которому оставалось жить три месяца, и он все равно ходил к нам. Литературу тогда любили, а литература любила нас.

Пойдем вперед и справа увидим Гоголя, не веселого и не грустного, скорее надменного: этакий гибрид писателя с городничим. Дальше — бывший дом Елисеева, описанный Ольгой Форш — «Сумасшедший корабль», где в двадцатые годы сделали общежитие для лучших писателей, изредка кормили их селедкой и хлебом, строго распределяли ботинки — этому дать, а этому не давать, приучая писателей к принципиально новым отношениям с властью.

Потом можно зайти к «Вольфу и Беранже» и выпить лимонаду, как Пушкин перед дуэлью. А выйдя из кондитерской, поднять голову и увидеть, как «светла адмиралтейская игла» и как плывет «кораблик негасимый из Александровского сада». И, перейдя перекресток, уйти к себе домой — угол Большой Морской и Невского, где доживала свой «серебряный век» Ирина Одоевцева, и понять, что литературный Невский, по которому ты прошел, делает и твою жизнь осмысленной и прекрасной.

Между прошлым и будущим

Отношения интеллигенции и власти в России всегда были паршивыми. «Власть отвратительна, как руки брадобрея» — сказал наш великий поэт, от власти погибший.

В процессе перестройки нам померещилось, что мы теперь и есть власть, и никаких проблем больше не будет. И вот — 26 сентября 2000 года, осенний солнечный день, и писатели снова идут на площадь — протестовать.

У Мариинского дворца, где заседает сейчас петербургское Законодательное собрание, мелькает милиция. Ждут? Разрешения на проведение демонстрации (просить надо за десять дней) мы получить не успели. Потолкавшись на автобусной остановке, мы все же пошли. Милиция не трогала нас, и мы, просочившись через их строй по одному, встали небольшой толпой у подъезда. Вытащили из сумок плакаты. Все-таки за эти годы мы добились немалого. Главное — нас уже не арестовывают, мы свободно стоим!

Помню, как мы, те же самые люди, стояли на этом месте в августе 1991-го, когда коммунисты подняли путч, пытаясь восстановить свой порядок. Тогда стоять здесь было страшно: со стороны Гатчины приближались танки, и мы ощущали себя последней преградой на их пути, последней защитой свободы и демократии. Тогда был страх — и гордость. Теперь я чувствовал стыд. Тогда мы защитили городской парламент. Теперь — просили защиты у него. На следующий день после нашей демонстрации наше Законодательное собрание должно было рассматривать новую, «рыночную» поправку к городскому «Закону об аренде» — и мы просили эту поправку не принимать. В поправке этой отметались все льготы по аренде для учреждений культуры местного, городского подчинения. Особенно это касалось центра города. Конечно же, бутики и казино заплатят за аренду больше и выметут «коммерческой метлой» из центра серьезные издательства, книжные магазины, мастерские художников, литературные клубы. Наш город засияет еще ярче — и потеряет остатки своей славы «культурной столицы» России. Конечно, книги выходили не все (а порой даже — не те), полной свободы в редакциях, издательствах тогда не было... но на улицу их не выгоняли — как собираются это сделать сейчас. И что? Выходит, мы, «блудные дети социализма», просимся обратно, припадаем к коленям «государства-отца», умоляем пригреть нас и защитить?

Уже ходит в толпе демонстрантов «заботливая» реплика одного из «отцов города», автора этой самой коммерческой поправки: «Что же у вас будет за независимость, если мы будем вам материально помогать?»

Нет — напрасно мы пытаемся «припасть к их коленям»! Государство и рынок (за который мы в свое время так ратовали) гораздо быстрей и лучше поняли друг друга, чем нас. Государство и рынок грозно сомкнулись, как Сцилла и Харибда, и от всего, что оказалось между ними, только щепки летят.

У них уже есть свои «писатели», певцы бутиков, казино и криминального передела собственности. На все случаи есть! Недавно в нашем городе случилось несчастье: обрушился козырек крыши над выходом из станции метро «Сенная площадь», несколько человек погибли. Вечером губернатор сказал по телевидению: «Это нам наказание за грехи — за то, что мы выстроили метро на месте разрушенной церкви». Вот как теперь надо писать! Правда — почему за чужие грехи ответили абсолютно невинные люди — не совсем ясно. Но это уже мелочи. Нынче на смену писателям пришли «спичрайтеры», которых ничем не смутишь. Так что — не примет нас государство обратно в свои объятья, объятья уже заняты другими. Напрасно мы здесь стоим!

Солнце весело освещает другую сторону площади — высокий купол Исаакиевского собора, подъезд шикарной, построенной в эпоху расцвета капитализма, «Астории». Недавно прямо перед ней в споре за «место под солнцем» спокойно, среди дня, застрелили троих — двух мужчин и одну женщину. Уже родилась мрачная шутка про это место: «Эта сторона улицы наиболее опасна при отстреле». Такое будущее наступает?

Так что — все же постоим здесь, попытаемся защитить город от этого «наступления», как защищали от того, в 91-м.

...На следующий день Законодательное собрание отвергло «рыночную поправку». Автор ее, уходя, сказал бодро, что скоро придет опять.

Почти Париж

Каменные плиты тротуара, уютные кафе, красивые, чистые магазины... Почти Париж! В нашем доме открыли бутик модной одежды, который так и назвали — «Париж». Теперь осталось совсем немного — чтобы мы все почувствовали себя жителями этого города, а не бедными туристами, глазеющими на витрины и боящимися зайти внутрь.


Но мы заходим уже! Правда, глянув на цены, обычно пытаемся скрыться — особенно при виде приближающегося продавца или официанта. Теперь все они улыбаются, но этим еще больше пугают нас: не привыкли мы к этому! Но постепенно, я думаю, привыкнем, перестанем бояться и даже купим что-либо... Тем более — время для привыкания еще есть, город наш пока не совсем Париж, много в нем еще родного, знакомого, привычного — так что не совсем чужими чувствуем мы себя.

Недавно был у нас мороз, и сразу повеяло чем-то родным, глубинным, российским... все как раньше! При минус пятнадцати замерзла водяная труба-стояк под нашей квартирой, в нише для мусорных баков, и утром, открыв краны, мы не увидели воды. Вот оно — наше родное, привычное: бестолковщина, разруха, обман! Эту несчастную трубу, согласно письмам из органов власти, утепляли уже несколько раз — но она почему-то по-прежнему оставалась абсолютно голой и каждую зиму замерзала, повинуясь, увы, не письмам и постановлениям, а законам природы.

В позапрошлом году лед в ней разогревали паяльной лампой — и вспыхнул пожар, наехали пожарные, высокие их тени метались по дому. В этом году сделали иначе — били кувалдой, разбивая лед в трубе, и пробили дырку. Поздно вечером, возвращаясь домой, я увидел роскошную картину: фонтан, бьющий из трубы в потолок ниши, который одновременно был полом нашей кухни. Утром мы стали звонить по всем телефонам — давно уже знакомым, увы. Почему-то наши проблемы несильно взволновали их, в основном там почему-то обижались: «А почему вы звоните именно нам?» или «Почему вы позвонили в вышестоящую инстанцию, а не сразу к нам?» — и в таком роде. Борьба служебных самолюбий заняла полдня. Время от времени я спускался вниз, любовался фонтаном. Теперь он уже сверкал в ледяных торосах, образовавшихся на стенах и на полу. Да, это не Париж, это больше напоминало Антарктиду. В отчаянии я возвращался и ждал.

Наконец я услышал через форточку гулкий мат и радостно выскочил. То были самые сладкие звуки, которые можно было услышать: значит, пришли рабочие, которые начнут что-то делать. Но мат, увы, оказался не тот: это приехали мусорщики и пытались извлечь бак из ледяного плена. Я в отчаянии огляделся. Посреди двора газовала машина, заполняя наш «колодец» удушливым газом. Прежде я боролся с ними и однажды даже подрался, но сейчас мелькали другие идеи: может, попросить его «дать газ» в Антарктиду и растопить лед? Но, выдав особо удушливую порцию, авто умчалось. И, наконец, появились сварщики. «Как же вы довели до такого?» — этот вопрос не я задал им, а, что удивительно, они мне. Я не знал, что ответить. И вот, отражаясь во льду, засверкала сварка. Дыру заштопали, и в кране появилась вода... Правда, тоненькой струйкой.

— Ничего, скоро у нас как в Приморье будет — тогда спохватимся! — сказал мне мастер на прощание. Стало быть, мы приближаемся не к Парижу, а к Приморью? Или все-таки к Антарктиде?

Потом я пошел отдышаться, вышел на Дворцовую. Мороз еще жег, но и солнце — скоро весна! — явственно пригревало. Сверкал золотом Исаакий. Одна сторона Александрийского столпа была зимняя, седая, другая, обращенная к солнцу, была темная, влажная и дымилась.

Я вышел на Неву. Да, наш город — не Париж. Он лучше. Но когда же мы будем жить достойно — если не как бы в Париже, то хоть как бы в Петербурге?

Сеанс телепатии

— Ну прекрати... прекрати! Ты человек или кто?! — бормочу я, еще не просыпаясь. Нет, не человек он! Струя газа из выхлопной трубы его автомобиля заполняет комнату: удушье, слезы, кашель! Я встаю — о Господи, так начинается каждый день — а мне надо писать что-то радостное: гадостей хватает и так, а если верить телевизору и прессе, то получается, что всем нам давно пора умереть. Неужто это правда?!

Я подхожу к окну... Душегубы не унимаются — особенно этот юнец в кремовой машине. Видно, свою самостоятельность он может доказать только так — удушая ближних. И другие хороши, но этот особенно — становится под моим окном, будто задание у него такое: задушить меня лично и мою семью. Уговоры на него не действуют: пытался уже. В ответ лишь усиленная струя газа: вы мне не указ! У меня автомобиль! А у вас?

Я вижу слой сажи на подоконнике — такой же слой, стало быть, и у меня в легких. И у моих родных! Драться с ним, что ли? С предыдущим таким же я дрался — тот вроде что-то учел, машины его теперь не видно... И с этим драться? Такая теперь жизнь? А как же — ее прелесть, волшебство, счастье, которые я усиленно воспевал? Врал, значит?

Нет — драться сил нет, зубов не напасешься. Пойдем другим путем: вывинтим из машинки лист романа, где я доказываю по привычке, что жизнь удалась, и займемся другим, более актуальным делом!

«В 27-й отдел милиции от жильцов дома 13/9 по Невскому проспекту. Просим вас защитить нас от действий владельца машины марки «Москвич»... номер такой-то, который своими действиями делает нашу жизнь невыносимой. Ставя свою машину под нашими окнами, он ежедневно по нескольку раз включает газ на полную мощность, наполняя нашу квартиру ядовитым дымом, что ухудшает наше самочувствие и здоровье. На наши просьбы он не реагирует, газуя снова и снова, поэтому его действия иначе как хулиганскими не назовешь. Мы просим вас принять необходимые меры пресечения, потому что не хотим из-за хулигана лишаться здоровья. Если вам не удастся справиться с ним, мы будем вынуждены обратиться в вышестоящие организации и в прессу».

Закончив текст, перечитал его. Да — это не лучшее мое произведение. Где юмор, метафора, литературный блеск, которыми я овладел вроде бы за свою жизнь? Вот что сделала из меня среда — жалобщика, с трудом подбирающего жалкие, стандартные слова. А что делать? Сейчас подпишем — и понесу.

Отец-профессор, оторвавшись от своих писаний, прочитал мое творение, глянул на меня с некоторым недоумением и, не сказав ни слова, подписал. Слегка обидевшись — не оценили мой труд, — я понес письмо на кухню жене. Да, это не шедевр, но зачем это подчеркивать? Я за них же волнуюсь, их же здоровье берегу! Жена прочла — и долго молчала, вздыхая. Потом произнесла вдруг:

— Порви!

— Почему это?

— Лучше пусть все считают, что ты веселый человек, ко всему относящийся с юмором, которому все удается... а это... какой-то склочник написал. Порви!

— Нет, не порву!.. Положу вот тут, на пианино, — пусть лежит! Но если этот негодяй будет дальше так же!..

Я отложил листок и с радостью углубился в прежнюю мою рукопись.

Через несколько дней жена сказала:

— А этот вроде почувствовал что-то. Мы с ним по-доброму — не понесли жалобу, и он вроде тоже... Меньше газует, точно! — Для убедительности она кивнула. Добрая душа!

Телепатия — есть? Неужто почувствовал? Приятно было так думать.

Я проснулся от газа! Газует, черт! Все-то ты выдумал: никакой телепатии нет. Думаешь, оба вы — петербуржцы, интеллигентные люди? Нет больше такого понятия! Одичание полное.

Ну — почувствуй мои страдания... уезжай! Не только за нас с тобой — за всех нас обидно! Превращаемся в скотов...

О! Вдруг уехал! Почувствовал что-то? Или — просто так, устал газовать? Или, может быть, все же — почувствовал, проникся, запереживал? Я думаю так! Мне так думать приятнее... И вам тоже, надеюсь?

Победа как национальная идея

Ясно помню то солнечное утро более полувека назад. Я выхожу из нашего красного кирпичного дома в Казани и смотрю, щурясь от солнца, на казанские холмы между глубокими оврагами и на одном из них вижу тоненькую, радостно прыгающую фигурку. Я знаю, что это Эля, моя старшая сестра. Рядом с парадной, греясь на солнышке, сидит бабушка и, улыбаясь, показывает туда:


— О! Бежит, пятки в задницу втыкаются!

— Куда? — спрашиваю я.

— Да в школу — куда ж еще! — улыбается бабушка. — Побежала узнавать, не отменят ли нынче уроки у них!

— А почему — отменят?

Бабушка поворачивается ко мне:

— Так ведь День Победы же!

Мне еще нет шести, и этот день — одно из самых ранних воспоминаний, оставшихся навсегда: «День Победы!»

Так, вспышкой радости, он и отпечатался, и не только у меня — у всех нас. «Мы победили!» Это чувство всем нам помогало жить, наполняло силой и уверенностью. После того как мы победили — разве может быть что-то плохое у нас! Кому на сколько хватило этой радости? У всех по-разному. Но была она у всех и всем помогла.

Знакомая нашей семьи, бывшая блокадная зенитчица, а ныне профессор Зинаида Васильевна Абрамова, составила из воспоминаний воевавших в Ленинграде женщин сборник «Юность фронтовая». Да — их смелости, энергии, веселью можно позавидовать. Ясно, что наше общество скисло бы значительно раньше, если бы не радость победы, объединяющая всех.

После каждого мощного выстрела бывает отдача. Потом мы узнали, конечно, что войны этой можно было избежать и что количество погибших огромно — людей на этой войне берегли в последнюю очередь.

Но зачеркивать еще один красный день в календаре в новом порыве самобичевания, я думаю, не стоит.

Так же могут спросить и с нашего поколения: что же вы, братцы, сделали с перестройкой? И так ли все ясно с восстанием декабристов? Если как следует «подкопаться» — все рухнет, и мы станем народом с позорной историей. Солдат-оккупант! — вот как теперь называют наших.

Но американцы, однако, почему-то не стыдятся лихих своих ковбоев, хотя они хватаются за пистолет даже чаще, чем за рюмку. Они — герои, на них смотрит нация, и, сколько бы грязи на них ни налипло во время скачек и перестрелок, героями они будут оставаться всегда. И это правильно.

Та же Зинаида Васильевна Абрамова, бывшая блокадная зенитчица, рассказывала мне о недавно состоявшейся встрече с немецкими ветеранами, штурмовавшими Ленинград, — и теперь приехавшими на встречу с его защитниками. Обниматься и целоваться бывшие смертельные враги не захотели. Тоже правильно. Это было бы лицемерием и фарисейством. Оторванные руки и ноги наших «гостей» — вот цена расплаты за их жестокость. Однако в воспоминаниях, которыми они делились, всегда присутствовало уважение и даже восхищение небывалой стойкостью русского духа. Так стоит ли нам теперь отказываться от столь высокой оценки русской нации, самим стирать в порошок то, за что нас ценят и любят во всем мире? Это было бы национальным самоубийством.

Еще Зинаида Васильевна рассказывала, как немецкие старичок и старушка отсчитывали шаги от памятника Павлу в Гатчине и, отсчитав, положили платок и зажгли свечи. На этом месте погиб их сын.

Думаю, уж никак не меньше мы должны ценить и любить наших солдат, которые сделали наш народ победителем, наполнили наши души весельем и удалью, украсили нашу летопись и наш календарь. Слава им!

Вася, допей пиво

Я лишился своего любимого места. До недавних пор — это был угол Невского и Думской. Сколько воспоминаний! Сколько счастливых встреч было у меня на этом углу! Недавно я был выкинут оттуда.


Но как-то я не склонен уступать тем, кто лишил меня любимого места в моем городе, поэтому хотел бы это обсудить.

Недавно на этом углу отняли пенсию у моего отца, когда он выходил из сберкассы, — сунув ему в руку «путевку», которую он «выиграл» и за которую надо «чуть-чуть доплатить». Отец мой работал до восьмидесяти пяти, выводил сорта ржи, и именно его хлеб ел весь Северо-Запад. Теперь он стоял растерянный, без денег, с жалкой бумажкой в руках. Так расплатилась с ним жизнь?

Поэтому, когда я недавно увидел, как эти же «удальцы» на этом же самом месте раскручивают женщину с маленьким ребенком, я подошел к ним и сказал, чтобы они шли отсюда. Дальнейшее развитие дела было для меня несколько неожиданным. Я полагал, что после разоблачения они растворятся или начнут что-нибудь плести про благотворительную лотерею в пользу слепых детей. Ничего подобного. Их оказалось тут человек (лучше скажем, особей) не менее десятка, и все они, разинув пасти, стали орать на меня. «Да кто ты такой! Да мы тебя! Учить нас вздумал, козел! Да, мы воруем, но живем уж получше тебя, а ты так и сдохнешь в бедности, а если нарываться будешь — сядешь на перо. Понял? Вали отсюда!»

Когда я сказал им, что не спешу уходить, они перешли к физическому воздействию и сбросили меня вниз по ступенькам в подземный переход. Я и раньше подозревал, что отдельные подонки у нас имеются, но то, что они действуют в центре города столь легально, открыто, ничуть не стыдясь воровских своих лозунгов, а наоборот, громко их выкрикивая, меня потрясло. Ярость находила на меня всего два раза в жизни. Это был третий. Я поднялся вверх, и битва продолжилась.

Тут появилась журналистка, которой я должен был передать мою статью. Она смело кинулась в заваруху и вытащила меня из их объятий. Потом я шел по Невскому и всюду замечал этих молодцов — они и не прятались. И у Гостиного, и у метро «Маяковская», и у железнодорожных касс на канале Грибоедова. Милиции, как правило, не было видно.

Но у касс, что особенно горько, она была — но «лохотронщики» и не думали спасаться бегством, покуривали и смеялись. Не так давно у этих самых касс они обчистили знаменитого нашего драматурга, участника войны, любимца всех наших зрителей, человека легендарного. Но когда он пришел с жалобой в милицию, там, усмехаясь, сказали, что «за участие в азартных играх» посадят его самого. Хитрые ребята!

У вас под носом грабят женщин и стариков, а вы усмехаетесь, думая про себя, что устроились отлично? И после всего этого — вы мужики, русские люди?

Недавно у выхода из метро пытались ограбить работницу Литературного фонда, на днях — избили и ограбили жену писателя, известную всему городу редакторшу радио. Нормально, мужики? Женщин, конечно, грабить легче, но и со стариками выходит неплохо. Я не защищаю тут лишь работников литературы — грабят всех. А «блюстители» дремлют, как сытые коты.

Наверное, вы думаете, что «контролируете ситуацию» и она работает на вас. Уже не раз вы, «блюстители порядка», наивно полагали, что руководите преступными сообществами, — но каждый раз оказывалось все наоборот. Отдав последние ваши моральные устои, вы теряете силу и, естественно, заработки: на фиг отвечать перед тем, кто не имеет морального права на гнев, — уж такого-то бояться? «Привет, Вася. Денег сегодня не будет тебе. На вот — допей пиво».

Ах, еще платят? Ну — это недолго. Скоро вы им будете платить.

Продав вашу власть, вы губите город — и себя. Кто, как не ваши клиенты, закладывают потом бомбы в метро, и вам приходится неделями дежурить, проклиная все. Сама себя раба бьет, что нечисто жнет. «Привет, Вася! Денег сегодня не будет тебе. На вот, пиво допей». И у террористов будете допивать?

Наш город — не криминальная столица, это лишь чья-то мечта, ныне усиленно пропагандируемая. Так не дадим этой мечте сбыться. Петербуржцы — люди неробкие. В состав нашей интеллигентности входит и твердость. Грязь мы растопчем — нас большинство. Мы будем встречаться на нашем любимом углу.

Дети Юга

Я сижу за столом у открытой форточки, и в ухо мне бьют непривычно громкие, гортанные вопли: двор заполнен какими-то смуглыми, чумазыми детьми, требующими денег у въезжающих автомобилистов отнюдь не униженно, а дерзко и даже нагло: Дай! Дай! Раньше я видел их за таким же занятием на Невском и Большой Морской, а теперь и во двор просочились. Говорят, что кроме обычных цыган здесь появились зачем-то еще и таджикские цыгане: видел их загорелых и стройных, в ватных халатах — они перегораживают дорогу прохожим, и руку протягивают не просительно, а как-то властно. Что привлекло их в наш скромный интеллигентный город, к тому же холодный? Может, как раз наша скромность и интеллигентность их и привлекли — мы, робкие северяне, не можем противостоять их горячему южному напору?

Ухо мое распухает от напряжения — жена, выйдя из больницы, в первый раз отправилась на рынок — и как-то она пройдет сквозь неспокойную эту толпу детей Юга? Услышу ее голос — сразу выскочу, поэтому сижу как на гвоздях. То, что дети Юга сделали жизнь нашу еще более неспокойной, это факт.

После того, как мой отец овдовел, он переехал ко мне, а его квартиру мы некоторое время сдавали — причем, не имея никаких национальных предрассудков, сдавали именно гостю с Кавказа. С порога он поклялся честью, что будет вносить плату в срок, и мы с отцом стыдливо потупились, забормотали: «Ну что вы, что вы... Разумеется, мы вам верим!» Смущались мы потому, что излишняя эмоциональность его клятв показалась нам подозрительной — и оказалось, что, увы, не без оснований. Платил он только первый месяц, потом, когда мы звонили ему, он разговаривал с нами надменно, как с просителями. Потом вместо него стал отвечать кто-то другой — правда, с тем же характерным акцентом. Этот, второй, сообщил нам, что с нами вообще не хочет разговаривать, поскольку квартиру эту снял не у нас, а у своего соплеменника, на время уехавшего, и обязан платить ему. Потом, он вдруг нашел тему для разговора с нами: не можем ли мы одолжить ему долларов пятьсот, чтобы он смог расплатиться за квартиру? Но не с нами, разумеется, а с тем, кто ему сдал: «У нас делом чести считается вовремя платить!» — закончил он гордо. Получался довольно запутанный узел: мы сдавали квартиру, и нам же предлагали платить за нее деньги, при этом малейшие намеки на непорядочность такого ведения дел, уверен, вызвали бы у них вспышку гнева: кто-то смеет сомневаться в их честности? Да, с детьми Юга не всегда просто вести дела, то, что они взирают на нас свысока, как бы с вершин своих гор, увы, правда. Законы чести, которые они так чтут, видимо, не распространяются на отношения с нами.

Теперь этот гвалт во дворе! Как жена, бедная, пройдет сквозь этот строй? Раньше, когда мы были пацанами и царили в своих дворах, допустили бы мы разве такое нашествие? Да накидали бы этим!.. Другое время было! Тоталитарный режим! А теперь — наши дети чахнут за компьютерами, овладевая виртуальным пространством, а реальным пространством овладевают энергичные дети Юга!

Жена ушла к своему Юсуфу — есть у нее на Сенном рынке такой друг, который, сверкая золотыми зубами над пирамидами гранатов и груш, едва увидев жену, кричит: «Эй, дорогая моя! Что так редко приходишь? Ко мне иди!» И она радостно и доверчиво идет — вроде бы он ей действительно продает дешевле, чем другие. А может, это и миф, но все равно — приятно. Когда мы перед ее уходом в больницу были у Юсуфа в последний раз, он, как бы уже друг нашей семьи, сказал ей строго: «Давай — скорее приходи — не поддавайся болезни!».

Потом, когда я пришел один, чтобы купить гранатов ей в больницу, Юсуф взвесил два, как я просил, и после того, как я уплатил, вдруг положил бесплатно третий, самый большой, красный, сочащийся.

— От меня передай! Скажи, что видеть ее хочу!

Помню, как это порадовало жену, в тусклой больничной жизни, где радостей не так уж и много. «Правда? Он помнит меня?» Может, с этого дня и пошли ее дела на поправку?

Вот — идет наконец! Слышу ее гулкий кашель под аркой, и только сбегаю с лестницы, как сразу же окружают меня чумазые и неунывающие нищие.

Привет вам, дети Юга!

С ужасом и завистью

Именно с этими чувствами читал я жизнеописания бездомных, присланные на конкурс газеты «На дне».

Самая страшная история — это, конечно, у беженки из Грозного, попавшей в переделку безо всякой своей вины, исключительно из-за амбиций вождей, наплевавших на чужое, а заодно и на свое население. Во всех остальных историях я увидел не только — и не столько — признаки жестокости нашей системы, сколько, напротив, приметы ее разболтанности, отразившейся, прежде всего, в воспитании людей.

Вдруг, внезапно, не подготовившись, рвануть в чужой город и требовать, чтобы он тебя принял, — на такую беззаботность способны только бывшие советские люди, воспитанные в духе романтики и вседозволенности. Привычка никак не заботиться о своих правах — а заодно и о своих обязанностях — лежит в основе большинства историй «новых бездомных». Думаю, что с немцами такие истории не произошли бы. Они с детства воспитаны на заполнении всяческих бумажек, анкет, страховок, обязательств — там правовому «занудству» уделяется гораздо больше времени и сил, но зато каждый знает, куда пойти и что требовать. И там никогда не будут требовать лишнего, невозможного, как это часто мелькает в жалобах авторов историй в газете «На дне». Немцу никогда не придет в голову просить суд разыскивать какую-нибудь давно потерянную справку бабушки, которую сам же внучок и потерял. Там — эта справка либо лежит в папочке у внука, либо — он просто постыдится обратиться в государственные органы с нелепой своей проблемой.

Конечно, «вольнолюбие» наших граждан очень симпатично, оно в крови у нас, «бродяга» всегда на Руси был фигурой популярной — и даже легендарной. Читаешь даже с некоторой завистью, как люди, потеряв надежную работу и кров, нашли зато много другого, главное — примеры душевности, доброты, стойкости, юмора, выдумки и даже любви и счастья, которых в размеренной скучной жизни поймать нелегко. Но, как говорится, что русскому здорово, то немцу смерть. Трудно тут что-либо советовать. Похоже, что рассказчики даже слегка гордятся своей вольностью и даже своими ошибками. Есть ощущение, что если их вернуть к правильной, размеренной жизни — они снова потеряют ее, совершив ту же или похожую ошибку.

Человека трудно переделать, и, как это ни горько звучит, большинство людей к зрелому возрасту находят наиболее подходящий для них образ жизни, и часто он далеко не самый блестящий. Конечно, замечательно, что в газете ведется правовая и гуманитарная поддержка бездомных — никакой «гражданской казни» эти люди не заслуживают. Прежде всего — они жертвы своих родителей, своей среды, жертвы, оказавшиеся за бортом при катастрофическом столкновении двух гигантских лайнеров — социализма и капитализма.

Надеюсь, что наше общество — и не без поддержки газеты «На дне» — сумеет доказать, что оно отнюдь не самое негуманное в мире, а может быть, наоборот — самое доброе и умное.

Исчезающий Петербург

Петербург исчезает. Уже не найти и следов того прежнего Петербурга, в котором я когда-то жил.

Завтракали мы обычно в молочном кафе «Ленинград» — мраморном, прохладном, спокойном. Чуть дальше за ним в сторону Московского вокзала была знаменитая «Сосисочная» мясокомбината, где в обеденное время зеркала на стенах запотевали от пара, поднимающегося от аппетитных чанахи, солянок, харчо. Вечер, переходящий в ночь, мы встречали в полутемном «Севере» с абажурами на столиках — интимном, уютном, с элегантной публикой, с кумирами тех лет — адвокатами, художниками, артистами. Если праздник, твой личный или общий — то в «Астории» или «Европейской». И везде были если не родные, то милые лица, близкие, приятные люди, которые в промежутках между посещениями этих заведений успевали работать в НИИ, делать архитектурные проекты, сочинять музыку, снимать кино, учиться или преподавать. Но главное — они делали Петербург, называющийся тогда Ленинградом, своим, близким, уютным, интеллигентным, веселым.

Сейчас можно пройти весь Невский — и ничего не узнать, никуда не зайти, так и не найдя знакомого, уютного места. Наверное, нигде в мире не меняют так часто лицо и суть главной улицы. Почему-то исчезают самые насиженные, уютные, привычные людям места — и после долгого ремонта открывается что-то совсем другое, непривычное и непонятное, которое вряд ли в ближайшие десятилетия станет столь любимым, как бывшее на этом месте «тепленькое местечко». Почему исчез ресторан «Восточный» — самое «теплое» место для встреч, знаменитые «подвальчики» на Невском? Раньше объясняли этот геноцид по отношению к уюту происками партии, которой надо было время от времени всех разгонять, чтобы не составляли заговоры. А сейчас что? Новые, даже яркие декорации, возникшие вместо прежней жизни, вряд ли наполнятся (а если наполнятся, то очень нескоро) тем человеческим, историческим, духовным содержанием, что копился здесь — и был вытряхнут безжалостно. Видимо, кем-то, для кого дух Петербурга не значит ничего. Наверное, они скажут так: «Маркетинг диктует — изменить профиль этого заведения». Но что важней — маркетинг или исчезающий дух города? Неужто кто-то хочет, чтобы наш дух, а вместе с ним и сами петербуржцы, исчезли навсегда — больно уж привередливое, к тому же нищее племя? Закрываются парикмахерские, булочные, бани — вряд ли в них пойдут приезжие японцы, а на петербуржцев — наплевать. Вместо знаменитых прежде в городе мест, на самых красивых углах открываются однообразные забегаловки американского «Фаст-фуда», магазины ковбойской или спортивной одежды, и Невский, который столько в себя вмещал, становится похож все больше на мейн-стрит стандартного техасского городка.

На углу Невского и Большой Морской стоит знаменитый дом Котомина, где в кафе «Вольфа и Беранже» Пушкин в последний раз выпил лимонаду — и поехал на дуэль. В другом конце этого дома был знаменитый букинистический магазин, где интеллигентные петербуржцы копались в книгах, приценивались к старым гравюрам, разговаривали об истории и искусстве. Закрытие этого салона насторожило всех нас. Что скажет бездушный «маркетинг»? В конце концов — кто для кого — мы для маркетинга или он для нас? Ответ вскоре был получен. Евроремонт, через который прошли почти все помещения центра Петербурга, — мало оставляет надежд: никогда, ни при какой исторической эпохе таких белых, гладких, безликих стен быть тут не могло. Евроремонт, начинаясь и заканчиваясь, уничтожает в нас надежду, что за этим окном будет что-то, связанное с культурой — культуре евроремонт ни к чему, так «наголо» стригут только новобранцев, — в таких стенах ничто петербуржское, историческое, значительное не будет жить. Глядя, как «бреют стены» на первом этаже дома Котомина, на самом элегантном углу Петербурга, на углу Невского и Большой Морской, мы мучились догадками: Неужели и тут, в этом историческом доме, будет «Фастфуд»? В конце концов, кто решает у нас в городе, где чему быть?.. Да нет, — утешали мы себя. — Не будет тут Макдоналдса! Тень Пушкина не позволит.

Позволила! Или ее не спросили. Однажды я вышел из дома и увидел — на фронтоне старинного этого дома, с колоннами и пилястрами, налеплен силуэт белой кошки в прыжке! «Пума», знаменитая спортивная «Пума» прыгнула сюда! Что они, ошалели? В витринах, где раньше стояли старые книги, шкатулки, гравюры, — торчат, растопырившись, футболки, задирают носки грубые башмаки, белеют трусы. Никто не против спорта — но это не спорт. Это хамство!

Пока я стою, застыв, на меня наезжает «амазонка» на коне, спихивая на проезжую часть — она понимает, что денег я вряд ли ей дам, а остальное ее не волнует. Убитый, я гляжу на могучий, неторопливо удаляющийся конский зад, и вдруг хвост неторопливо поднимается — и неровные, бурые, дымящиеся «конские яблоки» ложатся дорожкой, которую трудно обойти. Амазонка на своем битюге даже не оборачивается — ее не колышет все это... «Медная всадница» наших дней? Новый памятник новому городу?.. Где я?

Загрузка...