Прижимаясь к перилам, я стал вдоль стенки подниматься по краю ступенек. Какой-то вандал расколотил их кувалдой — из мести или чтобы преградить путь наверх. Я все сильнее ощущал некий зов, мягкий, но настоятельный. Перекрывая тяжелый дух гнилого дерева и остывшего пепла, витал нежный аромат духов.

Лестница вела в пустую комнату, где распустила крону акация. В конце коридора со сломанными половицами была дверь, тоже единственная, за ней — спальня с узкой кроватью, покрытой розовым стеганым одеялом. На полированном комоде стоял старый флакон духов без пробки и лежала овальная черепаховая щетка с запутавшимися в ней черными волосами. Я взял щетку, закрыл глаза и глубоко вдохнул, чтобы из дурманящего цветочного запаха возникло видение, и в тот же миг я ее увидел. В белой до полу рубашке она стояла, прислонясь к стене, и заслоняла лицо локтем. Я ощутил леденящий страх. Не свой — ее. На меня нахлынули впечатления: опасность, близость врагов, обыск, разгром, арест… Я открыл глаза — при свете дня наваждение рассеялось. Ни запаха, ни чувства, что здесь кто-то есть. Что-то подталкивало меня поскорее уйти. Словно внутренне внятная просьба, призыв подождать, отложить удовольствие, обещание встречи…

В тот же день Фабьена сильно поранила ногу об острый камень, и вечером мы уехали из Жуан-ле-Пена.

Что ж, я вернусь попросить прощения и предложить свою помощь сегодня. Вдвоем мы приведем дом в полный порядок. Не знаю, кто ты и как тебя зовут, откликаюсь так нескоро, но чувствую, что ты меня ждешь. Зову тебя, как когда-то позвала меня ты, чтобы попытаться спасти обитель, в которой ты затворена. Может быть, если бы я помог тебе увековечить память о твоем жилище, ты получила бы свободу и была бы вольна отправляться куда угодно и к кому угодно, как я. Ведь я был связан с моими близкими, пока чувствовал, что им меня не хватает, что они растеряны, страдают.

Сосняк на три четверти выгорел. Вилла отстроена, увеличена на один этаж, расширена с трех сторон, перекрашена в желтый цвет. На месте ветхой террасы устроен бассейн с двумя кипарисами по краям. На площадке около лимузина сосредоточенно играют в бадминтон дети. Их мать обрезает розовый куст в глиняной кадке. Отец сидит под квадратным тентом, читает рулончики факсов и носком тапки почесывает комнатную собачку.

Я зову сестру, раньше меня покинувшую мир, черноволосое видение в длинной рубашке. Витаю в кондиционированном воздухе новехоньких, в провансальском стиле интерьеров и предоставляю себя в полное распоряжение потусторонних сил, напрашиваясь в ученики настоящему призраку.

И вдруг происходит что-то ужасное. Впервые с тех пор, как расстался с телом, я ощущаю физическую боль. Я отвержен с такой неприязненной силой, отринут так энергично, что мое сознание сковывает паралич… Она меня гонит. Ей нужны не мертвые, а живые: цепляясь за них, она может оставаться в доме. Всеми силами пытаюсь объяснить, что я с самыми дружескими намерениями, но все напрасно: я вторгся на ее территорию, и она меня атакует, пожирает, как делают пауки, когда впрыскивают в жертву желудочный сок и переваривают ее, прежде чем заглотить. У меня атрофируется представление о собственной личности, утекает память, я уже не могу ни спастись бегством, ни вернуться откуда пришел. «Предоставьте мертвым погребать своих мертвецов…» Нет! Не хочу! Стены и свет исчезают или, не знаю уж, засасывают меня, последняя попытка удержать вышедшее из-под контроля сознание терпит крах… я гасну.

* * *

А дальше — некое подобие музыки, туманная дымка, колышущиеся в ней силуэты. Смутное ощущение, что вокруг полно народу, на меня со всех сторон смотрят, за мной наблюдают, меня обступают… И вот я посреди толпы, состоящей из фрагментов лиц, неполных тел, плывущих над парадными платьями улыбок. Ко мне тянутся руки, поднятые бокалы. Вокруг меня струятся, обвиваются, меня ласкают по-земному обольстительные голоса:

— Вы новенький?

— Как самочувствие?

— Бокал шампанского!

— Вы здесь впервые?

Не знаю, кто это, но я видал таких, и я от них уже не раз отделывался. Мимолетные знакомцы, чужие люди, с которыми надо здороваться, которых надо выслушивать, развлекать… Благотворительный концерт, прием в супрефектуре, вернисаж, коктейль в гольф-клубе… Назойливые статисты, являвшиеся красть мое время и силы… Фигуры их становились все отчетливее и реальнее; жадные до свежих душ, они замкнули мой островок покоя в кольцо улыбок, тостов и объятий.

— Чем вы занимаетесь?

— Поведайте о своих замыслах.

— Вы так молодо выглядите!

— Вы, можно сказать, в хороших руках.

Поймали, связали, взяли в плен. Видно, только и ждали момента, чтоб затащить меня в свой круг, в свой ад, в свою общую могилу. Кажется, это прием у Амбер-Аллеров в Шамбери. Разносят печенье и горячие напитки для согрева… Все-все в сборе. Барон Трибу из Общества спортивных игр, доктор Ноллар из водолечебницы, Анжелика Бораневски и президент Рюмийо, члены жюри конкурса «Мисс Савойя», пятеро нотариусов из конторы Сонна… Все по очереди подхватывают меня и кружат в медленном танце, морочат трескучим смехом и жеманными голосами, меняют в угоду мне лица, превращаются в Фабьену и Наилу, в отца и даже в Люсьена — вот он пробирается в толпе, хочет позвать меня… Но это невозможно! Или они с самого начала играли мной? Принимали обличья моих близких, терзали мою память, чтобы разыграть передо мной мою же собственную жизнь в комическом виде?

С самого вторника, с семи утра, они невидимо следили за мной, подглядывали и потешались над моими блужданиями, безумными надеждами, неудачами, внушали мне иллюзии и поджидали, пока я переступлю порог… Умоляю, пусть кто-нибудь из живых, кто меня по-настоящему любит, позовет меня и вернет на землю… но все, все они здесь, хихикают, теснят, душат, пожирают… Боже мой, Боже, избавь меня! Только не этот ад! Сжалься, только не этот… Любой другой.

Исчезли. Зал опустел. Стены растаяли. Может, это было страшное видение, одно из тех, что предрекала мадемуазель Туссен, материализация того, чего я всегда избегал… Простое предостережение. Я понял. Отныне и близко не подойду ни к какому духу. Никого не стану разыскивать: ни маму, ни бабушку с дедушкой, ни призрак из Жуан-ле-Пена. Останусь в предписанных мне рамках и не буду взламывать запретные двери. Закончу свою миссию на земле. Если она у меня есть. Пусть это будет самая ничтожная услуга или просто взгляд, эхо мысли, иллюзия близости…

* * *

Цветут каштаны — пять месяцев прошло без меня. Где я был, в каком временном измерении? Мне кажется, прошел только миг, да и во мне никаких изменений. Как ни досадно, никаких. Я вернулся в исходную точку, в мой зал ожидания, в трейлер. И уж на этот раз по собственной воле я отсюда не выйду.

Пожалуйста, располагайте мной. Пользуйтесь кому надо. Увиливать я больше не стану.

Фабьена продала мой трейлер. Папе пришлось долго настаивать, сначала мягко, потом тверже, чтобы она решилась поместить объявление. Альфонс, Люсьен, врач — все уговаривали ее… Нельзя было и дальше жить так, как она жила, против времени, часами сидеть у окна и ждать, как будто я сейчас закончу картину, вылезу из своей берлоги и вернусь к ней. Нельзя было и дальше так любить меня. Это могло стоить ей здоровья.

Переговоры с покупателями взял на себя отец. Фабьена закрыла ставни, чтобы не видеть, как посторонние люди ходят по двору. Она поставила условие: трейлер продается со всей обстановкой, как есть, чтобы от моей жизни без нее под ее окном не осталось ни следа, ни тревожащего душу намека. Это был единственный способ избавиться от нервной депрессии, в которой она увязала. Какое счастье, что при вас ваш свекор, повторял доктор Мейлан, очень милый, но совсем молодой. Фабьена его понимала. Помолодевший на десяток лет отец поселился в гостевой комнате, окружил ее вниманием, и мало-помалу из старшего в семье превратился в мужчину в доме. И утвердился в этой роли, когда сбагрил трейлер и окончательно выпроводил Альфонса на пенсию, сославшись на сложности с налоговой инспекцией. Теперь он один был живой памятью обо мне.

Помню, что я испытывал, когда в Люсьене года в два или три проявилось сходство со мной. Как странно было видеть в зеркале его черты. Вот и сейчас мне так же не по себе. Папа носит мою одежду. Он похудел, подтянулся, подкрасил волосы и ждет своего часа. Фабьена же не знает, как себя вести, как не слишком жестоко дать понять, что его надежды несбыточны, как отказать, не причиняя боли. Да он и не спрашивает, а потому у нее нет случая сказать «нет». Время работает на него, он становится необходимым, и постепенно Фабьена к нему привязывается, из жалости принимает его любовь. С Люсьеном у него тоже наладились отличные отношения: он играет с ним в видеоигры, изучает информатику, чтобы не отстать от внука, подключает его к Интернету — словом, заменяет меня, как может. Для Фабьены это очень важно. Она видела на моем примере, что получается, когда ребенку прививают культ умершего родителя. Только Одиль без конца поминает меня в магазине: «Жак всегда расставлял косилки на левой стороне витрины, рядом с автосекаторами». Но кто же слушает Одиль? Мой опыт и привычки тонут в стрекотании ее кассы.

Однажды утром трейлер покинул наш двор, прицепленный к зеленому «пежо», и я уехал вместе с ним. Хозяева — пара из Изера, им лет по сорок, двое детей.

Возможно, это начало нового небытия.

Муж шпарит по левой полосе, семафорит фарами, подрезает тех, кто не дает себя обогнать, сигналит и ругается. У него шестнадцать цилиндров, пусть это знают все! А под сиденьем на всякий случай дубинка. Жена от страха съежилась, закрыла глаза и судорожно сжала кулаки. Семейство едет отдыхать.

На заднем сиденье дочь, девчушка лет пятнадцати, нахохлившись, упивалась своей несчастной любовью и голосом Майкла Джексона из наушников. Сын же ничего не делал.

Ничего не говорил. И смотрел в одну точку. Трейлер трясся и болтался на ста сорока в час и поспевал как мог.

Место стоянки выбрали у ручья, между взбирающимся по склону виноградником и тенистым черешневым садом. Предполагалось, что дети будут спать в палатке, но Фредерик забрался в домик на колесах и не захотел вылезать. А когда у Фредерика появляется какое-нибудь желание, ему не перечат. В палатку пришлось втискиваться родителям.

Ванесса тоже полюбила трейлер, это крошечное помещение с постоянно меняющимися за окнами видами, которое она быстро колонизировала, наполнив картинками и любимыми песенками, сумбурными снами, припадками веселья и мрачности. Трейлер обрел новую жизнь, и я все больше в нее вовлекаюсь. Сколько же времени я буду прикован к этому металлическому домику? Или только ржавчина откроет мне путь в вечность?

Мне нравится следовать за Ванессой. Парень, о котором она лила слезы в начале поездки, давно забыт. Она гоняет на своем велике по окрестным деревням и дразнит местных ребят джинсовыми шортиками с бахромой и свободно колышущейся под майкой грудью. Часами точит лясы, сидя под вязами у колонки, а над головой у нее чиркают выпархивающие из-под черепичных крыш ласточки. Почти каждую ночь она тащит меня на танцы куда-нибудь на деревенскую площадь, к стенам старого замка, на площадку с фонариками под платанами или около бассейна на плохонькой вилле. Каждый раз флиртует направо и налево, разжигает пятерых-шестерых кавалеров, разрешая им самое большее пощупать груди, и всегда возвращается одна. Я у нее, получается, за дуэнью.

В трейлер она влезает бесшумно, держа в руке кроссовки, в темноте целует крепко спящего брата, раздевается и укладывается голышом на банкетке в моем «гостином углу», превращенной в дополнительное спальное место. Мою кровать занимает Фредерик, но я сплю с Ванессой. Ее мысли и сны расплывчаты, изменчивы, сбивчивы. Я начинаю привыкать к ее девичьей памяти: то, что волнует ее сию минуту, через час выветривается из головы. Я дремлю, когда она скучает, просыпаюсь вместе с ее руками, засыпаю, когда она утомляется. Мне хорошо. Наконец-то можно отдохнуть.

Не думаю, что Ванесса меня как-то воспринимает. Но она не дала матери освободить шкафчики, забитые моими художественными принадлежностями. Ей приятно спать в жилище незнакомого мужчины. В объяснение того, почему трейлер продавался со всей обстановкой, мой отец, чтобы не смутить покупателей, рассказал, будто я бросил жену и удрал на край света с любовницей. И Ванесса из ночи в ночь лепит образ этого беглеца и переносит на него свои мечтания вырваться на волю. Постепенно ее воображение делает из меня красавца-мужчину, который в один прекрасный день встретит ее, Ванессу, и бросит ради нее жену и детей. Я стану знаменитым художником, очень богатым, очень сексуальным. И увековечу ее на своих полотнах, которые будут стоить бешеные деньги. Она зажжет во мне страсть, уйдет от меня, вернется, снова уйдет, я пойму, что не могу без нее жить, буду на коленях просить ее руки, и она снизойдет, и станет моей женой, а потом вдовой, и выпустит духи, носящие мое имя, и будет жить как захочет, и плевать она тогда хотела на предков и на школу, и увезет брата в Америку, и там его вылечат, и больше никто не будет называть его дебилом.

Я действительно полюбил Ванессу, не за недозрелое тельце или изменчивый, как весенняя погода, нрав, а за то, как хорошо она вписывается в мой антураж. Как хозяйничает в трейлере, как повторяет мои жесты: дергает и захлопывает дверцу холодильника, чтобы не трясся; цепляет занавеску душа на защелку круглого окошка; расправляет посудную тряпку на краешке хлебницы… Все эти мелочи умиляют, питают и привязывают меня к ней больше, чем любые мысленные воззвания, любые молитвы… И с братом она обходится так же, как обходился бы я. Фредерик целыми днями вырезает фигурки из комиксов, а она собирает их, наклеивает на большие листы бумаги, точит ему ножницы. Всячески показывает, что понимает смысл этих его занятий, их важность, видит, как красиво получается. Она даже превосходит меня в неуклюжем усердии и психологическом невежестве. Никакого творческого импульса, которым так восхищается сестра, у Фредерика нет — наоборот, он хочет кромсать, разрушать целостность мира, в котором для него нет места и который он сам отвергает. Наклеенные Ванессой фигурки он вырезает снова, а она и рада: получается, что они делают какое-то общее дело. Мать только вздыхает. Она давно потеряла надежду. Отец и подавно отступился. Он не может даже показать сына людям и никогда не сможет гордиться им, заниматься его образованием, сделать его своим преемником в филиале «Пежо — Южный Гренобль». Трейлер был куплен именно для того, чтобы не видеть больше в гостиницах замешательства и жалости других постояльцев. Вот кончится лето, и он поместит Фредерика в интернат для аутичных детей, там он будет среди таких же, как он сам, и перестанет отравлять жизнь нормальным людям. Ванесса еще ничего не знает. Она, конечно, будет против, разбушуется, но это пройдет. Купят ей собаку.

Я прожил в моей новой семье уже, наверное, недели две. За это время парни из окрестных деревень всерьез обозлились на динамистку Ванессу. Я чую, как сгущаются тучи, Ванесса же ничего не видит или, может быть, бессознательно провоцирует опасность, лишь бы случилось хоть что-нибудь. Ножницы брата, бесцеремонно взрезающие упорядоченную жизнь окружающих, воздействуют на нее гораздо сильнее, чем моя блеклая тень, о которой она больше не думает.

И вот однажды ночью, после очередной танцульки под фонариками, где она забавлялась по своему обыкновению, трое на мотоциклах догнали ее на выезде из деревни, сбросили с велосипеда и потащили в траву. И снова, как в тот раз, когда пытался вступиться за Люсьена, я исходил яростью от бессилия и вынужден был смотреть и терпеть, меня терзали ее крики, жгла ее боль. Мерзавцы заглушали ее стоны смехом, заливали рыдания водкой, которую вливали ей в рот из горлышка, сдирали с нее одежду. Изнасиловать ее они не смогли — были сильно под кайфом, но вволю поиздевались и избили ногами.

За это время с полтора десятка машин проехало мимо, прибавив скорости, пока наконец одна не остановилась и из нее не выскочил человек с зажженным фонарем. Молодчики оседлали мотоциклы и умчали. Человек с фонарем выкрикнул: «Есть кто-нибудь?» Ванесса замерла скрючившись, лицом в землю, чтобы задушить всхлипы. Тогда он сел в машину и поехал своей дорогой. А Ванесса еще долго лежала, дрожа всем телом, и только сверчки стрекотали в высокой траве. Начало светать, когда она пешком, в разорванной в клочья одежде вернулась в трейлер. Взгляд у нее стал таким же неподвижным, как у брата. Она помылась, вылив на себя весь запас воды, а когда душ поперхнулся и зашипел, натянула свитер и легла рядышком с Фредериком, который, по обыкновению, спит как бревно, не слышно даже, как дышит. Ванесса прижалась к нему, окунулась в тепло и тишину. Я прикладываю всю оставшуюся у меня энергию, чтобы поддержать, успокоить ее, помешать замкнуться в немоте, подобно брату. Ты не должна молчать, Ванесса, должна рассказать матери, подать в суд… Не оставляй этого в себе. Ты никогда не сможешь забыть того, что произошло, если не найдешь слов, чтобы выразить это, выпустить из себя…

Я чувствую, это моя последняя попытка передать импульс. Силы явно иссякают, и я уже не подзаряжаюсь, как прежде. Должно быть, мое время на исходе. Но стоит ли экономить: на что еще имело бы смысл растратить себя, перед тем как погаснуть? Выскажись, Ванесса, откройся, разберись в себе и объяснись…

Утро. Трейлер залит солнцем. Ванесса наконец уснула. Зато приподнимается в постели Фредерик и смотрит на сестру с тревожным удивлением. Ванесса прижала его к самой стенке, он осторожно выкарабкивается и переступает через нее — так же делал я, когда у меня ночевала Наила. Наконец он вылезает и садится за стол перед листом бумаги, на которой Ванесса наклеила для него Снупи и Бэтмана. Но вместо ножниц берется за карандаш. Потом переворачивает лист и начинает рисовать. Я смотрю и не верю. По мере того как он водит карандашом, моя усталость исчезает бесследно. Он очертил рамку, а в ней рисует волны, кресло, стоящее не то на песке с протянувшимися по нему тенями, не то на примятой ветром траве. Карандаш снует по бумаге, обводит, заштриховывает. Невероятно! Он делает три картины в одной. Вольтеровское кресло под акацией, забытое окно и силуэт встающей с высокой травы Ванессы. Все это неумело, коряво, неясно, но сомнений нет — это моя мечта, мой кошмар и несчастье с его сестрой… Мне это не мерещится. Я прослеживаю ход его композиции, растворяюсь в нем, направляю его руку, замедляю, убыстряю движения…

Наконец-то, наконец кто-то слышит и слушает меня. Значит, я предназначался не Ванессе. Теперь я знаю, кому должен являться, кому я нужен и как могу ему помочь.

Стоп, Фредерик! Остановись. Ты перегрузил эскиз, потерял мысль. Порви этот лист, вот так, чтобы не было соблазна скопировать, возьми другой и начни сначала. Найди первую линию, наметь движение, как только что… Так… Не думай о деталях, удержи чувство, которое ты хочешь выразить, образ, который я тебе посылаю…

Нет. Порви и опять начни сначала. Не нервничай. Молодец. Бери карандаш. Ножницы не трогай. Не так. Ну постарайся, Фредерик! Доверься мне. Не оставляй меня. Попробуй еще разок…

— Режи! Смотри! Да иди же скорей! Посмотри, что он сделал… Да не Ванесса, это он! Я сама видела, прихожу — а он сидит и рисует…

— Ну и что? Тут же ничего не нарисовано, одни каракули.

— Да нет, это рисунок, как ты не понимаешь?! Он сделал нам рисунок! У тебя отлично получилось, Фредерик! Слышишь? Очень красивый рисунок, миленький, мне очень нравится, просто чудо, ты у меня молодец, я так рада… Спасибо, благодарю тебя, Боже…

— Не валяй дурака, видишь — он не хочет отдавать тебе эту штуку, накалякал сам себе, да и все. Прости, но, по-моему, все один черт: калякать, рвать или резать! Ему лишь бы нас изводить!

— Замолчи, Режи! Ты же помнишь, что сказал доктор! Посмотри, Фредо, у тебя тут есть еще и краски, и кисточки, все что хочешь, полным-полно, ты можешь делать цветные рисунки, давай, солнышко мое, придумывай разные истории и рисуй… Ванесса, куда ты? Ты мне нужна — полно стирки. Ванесса, вернись!

— Ванесса, слышишь, что мать говорит? Иди сюда сейчас же! Да что вы, обалдели?! Или сговорились испортить мне отпуск?! Надоело мне с вами дурью маяться, пошли все на фиг!

— На фиг, — шепчет Фредерик и снова берет карандаш.

Немая сцена — обомлевшие родители смотрят на сына, вытаращив глаза, а он в десятый раз принимается рисовать одно и то же. Не надо, Фредерик, так мне будет слишком трудно. Не при них, они нам мешают, я отвлекаюсь, и ты меня хуже слышишь… Спешить некуда. У нас уйма времени.

Я поселился в воображении Фредерика, и теперь я — гамма красок, набор ракурсов и композиций. Я фокусирую мысль на идее картины, основывающейся на воспоминании, посмертном видении или эпизоде текущей жизни, и жду, чтобы замысел излился на бумаге. Точнее, чтобы Фредерик уловил его и воспользовался им тогда, когда на то будет его собственное желание. Я не подталкиваю его и появляюсь лишь тогда, когда это нужно ему. Известные мне технические приемы он открывает интуитивно, ощупью или как-то впитывает их, но не я вдохновляю его, а наоборот. Это он побуждает меня трансформировать в некие художественные волны то, что до нашей встречи я только переживал или безуспешно пытался выразить на уровне первичных восприятий.

Его стиль все меньше похож на мой. Однако для смешивания красок он пользуется тем же растворителем, что и я: треть льняного масла, треть скипидара, треть уайт-спирита. Отлично, значит, единственный секрет, которым я владел в своей жизни, нашел преемника.

Усилия, которые приходится прикладывать, чтобы оставаться отстраненным, быть только инструментом в руках другого человека, значительно ослабили узы, связующие меня с этим миром. Я стал недосягаем для страстных призывов Одили и причуд мадемуазель Туссен; почти не слышу мыслей моих родных; и с тех пор, как посвятил себя Фредерику, совсем не испытываю сожалений об утраченном теле. Пусть себе гниет в земле — что за важность! — я воплощаюсь в его палитре, на его картинах.

Нет-нет, Фредерик, не надо класть краску так густо, чтобы получить чистый цвет. Толщина слоя не дает глубины. Даже когда пишешь тени, старайся вводить контрастные мазки… Вот-вот, примерно так. А здесь у тебя закатное солнце отражается в окнах — не налегай на косые линии и разбавь желтый цвет. Точка белил создаст впечатление занавесок. Открываешь перспективу, а сам остаешься невидимым, тогда в картине появляется тайна, притягательная сила, скрытый план… Правильно…

Ты хорошо сделал мостовую: разноцветные точки, как будто солнце играет на камнях. Но обводить контуры ни к чему — сотри-ка эти черные линии. Положись на палитру, пусть дышит, пусть краски говорят свободно, не ставь им перегородок, они сами тебе подскажут, что делать.

Интересно, что у тебя связывается с этой вечерней улицей? Что значат для тебя этот детский стол с пустым стульчиком на краю тротуара и эти безразлично идущие мимо люди? Для меня смысл совершенно ясен: это мое воспоминание. Но если для тебя это просто символ, навязывать свои ассоциации я не стану. Хотя скорее всего здесь слиты оба толкования.

Мне было тогда четыре-пять лет, мы жили в Пьеррэ. Как-то в четверг ко мне примчалась Брижит: только что звонила мама, она садится в самолет и возвращается во Францию. Я хотел встретить маму как можно раньше, поэтому занял пост перед домом; поставил свой круглый столик поперек канавы и уселся на стул лицом к дороге — таким образом я мог обозревать деревню с севера на юг на целый километр. На столе стоял стакан лимонада, лежали пакетики печенья и шоколадного драже и, на случай, если ожидание затянется, карманный фонарик. Еще я прихватил расческу, и не зря: каждый прохожий спрашивал, что это я тут делаю, и ерошил мне волосы.

Совсем вечером, перед купанием, вышла Брижит и сообщила, что мама позвонила опять: ее самолет сломался, пришлось отложить возвращение до другого раза, она меня целует.

Нет, Фредерик, не жалей меня, не за что. Это вовсе не грустная картина. Вложи в нее веру. Надежду. Ведь главное, чтобы было кого ждать.

И разбавь, говорят тебе, желтый.

* * *

Он назначил ей встречу в кафе «Парк-отеля». Зеленоватые в прожилках деревянные панели, плафоны из опалового стекла, светло-розовая плитка, обсыпанные гравием цементные колонны, широкие окна выходят на заднее крыльцо казино. Сам он, как всегда, приходит с опозданием. Признается, что пишет роман, герой которого похож на меня. И спрашивает разрешения использовать мою биографию. Разумеется, имя будет другое. У него заготовлен перечень интересующих его вопросов. О названиях инструментов, о нашем знакомстве, о рождении Люсьена… Фабьена отвечает ровным голосом, окуная маслины в коктейль. На ней синий с белой отделкой костюм. Волосы подстрижены очень коротко. Она превратилась в девчонку, с тех пор как отошла от дел.

— Но почему именно мой муж?

— Видите ли… мне кажется, что на его месте я поступал бы точно так же, как он. Я не хочу сказать, что воссоздаю в своей книге всю его жизнь… Это было бы слишком самонадеянно. Но он помогает жить мне самому.

Гийом глотает последнюю маслину и вскидывает глаза на колышущиеся верхушки кедров, посылая последние слова в небо. Несколько написанных страниц он уже показывал под большим секретом Люсьену и спрашивал его мнение. Узнав, что я стал героем романа, Люсьен окончательно проникся ко мне уважением. Он внес свои поправки: «Папа так не говорил». Гийом послушно переписывает под его диктовку и все больше влезает в мою шкуру. А у Люсьена с каждой новой главой крепнет ощущение, что он управляет моей жизнью, начатой сначала, так же, как делает с обезьянами и человечками на экране видео.

— Сын все время говорит о вас. И твердит, что вы в меня влюблены.

— Мне, право, жаль, но…

— Вам не за что извиняться.

— Да нет, я хочу сказать… меня вообще не очень привлекают женщины…

— Я так и думала. Но ради Люсьена нам с вами было бы хорошо подружиться, если, конечно, вы не имеете ничего против.

Гийом улыбается и спрашивает у метрдотеля меню. По-моему, он соврал. Сделал ставку на доверительные, дружеские, непринужденные отношения, чтобы тихой сапой соблазнить Фабьену: пусть в один прекрасный день подумает, что это ей принадлежит заслуга научить его любить женщин. Сдается мне, что папе скоро придется вернуться к себе на ферму. Впрочем, может быть, я ошибаюсь. Ведь писатель — Гийом, а я — его персонаж. Ему и выбирать. Отныне жизнь Жака Лормо в его руках. Надеюсь, он ею удачно распорядится.

Альфонс каждое воскресенье приходит на мою могилу и рассказывает, что новенького в городе. Только его голос еще и может собрать воедино отдельные эмоции и пристрастия, из которых состоял когда-то лавочник из Экс-ле-Бена.

— Представляешь, они собираются делать вместо наземного перехода туннель. Придется уничтожить полтора десятка деревьев и шесть домов, и все из-за того, что кому-то лень постоять три минуты перед шлагбаумом. С ума люди сходят. Ну, что еще? Жан-Ми с Одилью ждут ребенка, говорят, если будет мальчик, назовут его в твою честь Жан-Жаком — по-моему, очень мило. Вот еще, по-моему, недурная новость: Мари-Па разругалась с мамашей и — держись! — переехала жить к какому-то типу в Бурк-ан-Брес. Посмотрел бы ты на нее: осталась половина того, что было, так похудела от счастья, а жених — беженец без паспорта. Жанна-Мари разом постарела на десять лет. Минутку, я взгляну на листочек — я там все записал, чтобы не забыть… Ах да — мадемуазель Туссен уехала на месяц в тибетский монастырь. Тяжелый случай. Ну а про сестру ты, конечно, знаешь?

Я знал. Брижит получила результат последних ежегодных анализов. Метастазы в печени. В тот же вечер у нее был концерт в Лиможе. Она, наверное, никогда так хорошо не играла. Другие музыканты изумленно подхватывали ее гениальные импровизации, награжденные жидкими хлопками из полупустого зала. Потом Брижит вернулась в гостиницу и выбросилась из окна.

Я был рядом, когда белое облачко покинуло разбитое в лепешку тело. Явился, чтобы встретить ее, просто, без всякого злорадства, тихо торжествуя. Видишь, Брижит, загробная жизнь существует…

Но она меня не увидела.

Облачко потянулось к гостиничному бару, где музыканты, друзья Брижит, обмывали концерт, и растворилось в дыме их сигарет. Неужели точно такое же разочарование пережили мои мать и бабушка с дедушкой, когда ждали меня на выходе из тела?

Вряд ли Брижит придется маяться в зале ожидания так же долго, как мне: ее не держит ничего, кроме какого-нибудь ритма, особого аккорда, способа игры на гитаре, которые ее коллеги воспроизведут однажды на концерте, когда подумают о ней.

Каждую неделю голос Альфонса становится все глуше, воспоминания повторяются, а настоящее как будто совсем не держится у него в голове.

— Дай и мне местечко. У меня что-то совсем отказывают мозги… Даже «Озеро»… проснулся сегодня утром и забыл две строфы. Все ясно: это конец.

Нет еще, Альфонс. Пока что ухожу я. А ты еще долго проживешь, вырастишь еще одного ребенка, позабудешь прошлое, но выдержишь и снова будешь оберегать будущее семьи… Прощай, мой вечный дядька, мой ангел-хранитель, престарелый поэт. Лет через пятнадцать — двадцать тебя настигнет легкая смерть, ты лучше подготовлен к ней, чем был я. Ты свое предназначение на земле выполнил, и тебе не надо будет перебирать, как мне, свои грехи. Тебя, наверное, ждет твоя мать, и Ламартин, и Жюли Шарм, до которой дошла вся твоя любовь — и она отдаст тебе столько же. Я за свою жизнь научился только ходить по кругу, поэтому мне пришлось впрячься в работу другого. Теперь я наконец в расчете и скоро удалюсь. Растворюсь, растаю… По крайней мере так я думаю.

Фредерик вот-вот найдет свой стиль и пробьется сквозь зеркало без амальгамы, которое отделяло его от всех людей. Его живописью уже начинают восхищаться. Вместо интерната для аутистов его отдали в художественную школу. Скоро его родителей будут осаждать торговцы картинами. Он давно уже превзошел мой скромный талант, придал ему глубокий смысл, и я ему почти не нужен.

Одно из последних доступных мне чувств — это усталость. Теперь, когда Фредерик стал писать красками сам, мне все труднее сохранять сосредоточенность и передвигаться по воле других людей… Вот уж не предполагал, что можно вот так стареть после смерти. Моим нормальным состоянием стала какая-то заторможенность. Я больше никуда не рвусь, ничего не хочу, ничем не возмущаюсь. Мне трудно подбирать слова. Заканчивать мысли. Я пуст. Как белая страница.

* * *

Когда мой писатель думает о другом, я выпадаю из времени и осознаю, что перестал существовать, только когда он снова пытается вместить меня в какую-нибудь фразу, исправляет им же вложенные в мои уста слова. Когда роман выйдет в свет, будут ли читатели хоть ненадолго призывать и оживлять меня? Я сам не понимаю, хочу этого или боюсь. Уступив свое место, надо бы исчезнуть совсем. А я почему-то цепляюсь за последнее. И пытаюсь внедрить в воображение автора какие-то непонятные слова: «Сюси-ан-Бри, сто сорок четвертая ячейка». Он не слышит, а я не знаю, почему это так важно и так меня огорчает.

* * *

Наступила зима. Писатель сидит в своем номере. У него успели отрасти длинные волосы, и он уже не в военной форме. На экране компьютера прокручивается текст романа.

Досмотрев, он добавляет последнее слово — «КОНЕЦ».

Мне страшно.

Загрузка...