Итак, Сэйго отказался дать брату взаймы и вроде бы не собирался менять своего решения. Дайскэ же не старался разжалобить брата словами «бедняжка Митиё», «как я ей сочувствую». Зачем откровенничать с братом, если он ничего не подозревает. Излишняя сентиментальность лишь вызовет насмешки, тем более что брат, так, по крайней мере, казалось Дайскэ, давно уже не принимает его всерьёз. Поэтому со свойственным ему беспечным видом Дайскэ расхаживал по комнате, потягивая сакэ, и размышлял. Сейчас, пожалуй, он чувствовал, что ему и в самом деле недостаёт рвения, о котором столько говорит отец. Но разве не пошло пытаться тронуть кого-нибудь слезами. Всё напускное — будь то слёзы, страдание, серьёзность или рвение, — не что иное, как проявление дурного вкуса. Во всех этих тонкостях Сэйго хорошо разбирается. Одно неосторожное слово, опрометчивый жест — и Дайскэ навсегда потеряет уважение брата. И он постепенно направил разговор по другому руслу: как хорошо им сидеть вот так друг против друга и пить сакэ. Но, когда принесли рис — последнее блюдо, и подали чай, Дайскэ как бы вскользь заметил, что не обязательно одалживать деньги, просто можно пристроить Хираоку на какую-нибудь работу.
— Нет уж, избавь. Таких людей мне не надо. Да и куда я его пристрою, когда застой в делах, — ответил Сэйго, отправляя палочками через край чашки большие порции риса в рот…
Первое, что пришло в голову Дайскэ, когда он утром проснулся, была мысль о том, что на брата мог бы повлиять лишь человек его круга, предприниматель, одними братскими чувствами тут ничего не сделаешь. И всё же он не мог упрекнуть брата в чёрствости, ибо считал это в какой-то мере естественным. Но какая нелепость! Ни слова не сказав, тот же Сэйго оплатил все расходы Дайскэ на пустые развлечения. Интересно, как бы он поступил, если бы Дайскэ, к примеру, поручился за Хираоку, поставив свою печать на долговом обязательстве и тем самым приняв на себя часть ответственности? Отказав в его просьбе, Сэйго, видимо, и это учёл. Вероятно, рассчитывает на его благоразумие?
Дайскэ, в общем-то, не был склонен принимать на себя ответственность за кого бы то ни было. Но если брат его раскусил и поэтому отказал в деньгах, хорошо бы его проучить. Включить в солидарную ответственность и посмотреть, как он себя поведёт… Тут Дайскэ спохватился, что собирается совершить поступок весьма неблаговидный, и невесело усмехнулся в душе.
Но в один прекрасный день явится Хираока с долговой распиской и попросит за него поручиться. В этом Дайскэ уверен.
Продолжая размышлять, Дайскэ встал и отправился в ванную. Кадоно сидел в столовой в небрежной позе с газетой в руках, но как только Дайскэ вышел из ванной, сразу же принял строгий вид, сложил газету и бросил на пол.
— До чего же популярна эта «Зола и дым»[15]!
— Ты её читаешь?
— Да, каждое утро.
— Интересно?
— Вроде бы интересно, в общем…
— Что же именно тебе кажется интересным?
— Что именно? Вопрос серьёзный, так сразу не ответишь. Как бы это лучше сказать… Разве что так… Ну, описывается общая атмосфера тревоги. Так, что ли?..
— И попахивает чувственностью, да?
— Да, и довольно основательно.
Дайскэ ничего больше не сказал.
С чашкой чая он вернулся в кабинет, сел в кресло и стал рассеянно смотреть в сад. На сухих шишковатых ветках гранатового дерева в тех местах, где они срослись со стволом, появились тёмно-зелёные с красным оттенком молодые побеги. Эта картина, на миг появившаяся перед Дайскэ, тотчас исчезла из его сознания.
Ничто облечённое в форму не могло сейчас запечатлеться в нём. Оно было тихим и спокойным, как нынешняя погода. Лишь где-то на самом дне жило нечто расплывчатое, неясное, мельчайшие частицы, которых Дайскэ почти не ощущал. Так не замечают червячков на сыре, пока их не растревожат. Но неожиданно эти частицы напоминали о себе, и тогда Дайскэ менял позу.
С недавнего времени вошедшие в моду слова «современный» и «неуверенность» Дайскэ редко употреблял. Считая себя вполне современным, он был убеждён, что вовсе не обязательно именно по этой причине испытывать неуверенность.
Неуверенность, занимавшую довольно много места в русской литературе, Дайскэ объяснял климатическими условиями и политическим гнётом. Во французской — супружеской неверностью, в итальянской, представленной д'Аннунцио, — комплексом неполноценности, появившимся в результате нравственного падения. Пристрастие же японских литераторов к этой теме Дайскэ считал подражанием загранице.
В годы учения он, правда, тоже страдал неуверенностью, кое в чём сомневался, но потом это прошло, и начался обратный процесс. Так бывает, когда подбросят кверху камень, а потом раскаиваются в собственном легкомыслии. Дайскэ тоже раскаивался. Всё это были заблуждения юности. Не следовало шутить с камнем. «Великое сомнение во всём сущем» — одна из основ учения дзэн-буддистов — было для Дайскэ неведомой страной, он ни разу не переступал её границы. Слишком умён был Дайскэ от природы, чтобы так необдуманно во всём сомневаться.
Дайскэ давно начал читать печатавшуюся в газете с продолжением «Золу и дым», которую так хвалил Кадоно. И сейчас рядом с чашкой лежала газета, но заглянуть в неё не было ни малейшего желания. Герои д'Аннунцио не нуждались в деньгах и потому не отказывали себе в разного рода забавах, оно и не удивительно. А вот герои «Золы и дыма», бедняки, не имели такой возможности. Вся их сила заключалась в умении любить. Ни Ёкити, герой «Золы и дыма», ни его возлюбленная Томоко совершенно не думают о том, что из-за своей любви могут быть изгнаны из общества. Какая же внутренняя сила движет ими? Их вряд ли мучают сомнения, если в подобных обстоятельствах они проявляют столько решимости. У Дайскэ на это недостало бы мужества. Значит, и сам он жертва неуверенности. Все размышления Дайскэ кончились выводом о собственной оригинальности. Однако он отдавал должное и оригинальности Ёкити, признавая за ним в этом смысле превосходство над собой. Вначале Дайскэ читал роман с любопытством, но потом интерес пропал: слишком не похож был герой на самого Дайскэ, и нередко случалось, что номер газеты лежал неразвёрнутым.
Сам того не замечая, Дайскэ всё время ёрзал на стуле. Он допил чай и, как обычно, взялся за книгу. Часа два читал, но вдруг бросил на середине страницы, подперев щёку рукой, и задумался. Принялся было читать «Золу и дым», но к роману не лежала душа, и Дайскэ стал просматривать сообщения. Газета с гневом писала о том, что граф Окума[16] на стороне бунтующих учащихся Высшего коммерческого училища. Дайскэ расценил действия Окумы как хитрость, пущенную в ход, чтобы переманить учащихся в университет Васэда, и отшвырнул газету.
Во второй половине дня Дайскэ стало овладевать беспокойство. Причиной послужили какие-то странные ощущения в желудке, будто там образовалось множество складок, которые без конца меняют форму и передвигаются с места на место. Эти ощущения вытесняли все остальные. Дайскэ считал их чисто физиологическим явлением и уже раскаивался в том, что накануне ел угря. Он решил прогуляться и заодно заглянуть к Хираоке, причём не знал, чему отдать предпочтение. Он велел служанке принести кимоно, но только собрался переодеться, как явился его племянник Сэйтаро. С фуражкой в руке, он сел перед Дайскэ и чуть подался вперёд, наклонив круглую, правильной формы голову.
— Так рано с занятий?
— Совсем не рано, — рассмеялся племянник, глядя на Дайскэ.
— Выпьешь шоколаду?
— Давайте!
Дайскэ хлопнул в ладоши и, когда пришла служанка, велел ей принести две чашки шоколаду.
— В последнее время ты только и делаешь, что играешь в бейсбол, — стал подтрунивать над племянником Дайскэ. — Руки у тебя стали вон какими большими, а голова — совсем маленькой.
Сэйтаро, улыбаясь, провёл по голове рукой.
— Я слышал, дядюшка, что мой отец вас вчера угощал?
— Ага, угощал. Вот у меня и разболелся живот.
— Всё это нервы.
— Какие там нервы! Правду тебе говорю. Твой отец вчера меня обкормил.
— А знаете, что папа сказал?
— Что?
— Он сказал: «Когда будешь возвращаться из школы, зайди к Дайскэ, пусть угостит тебя чем-нибудь».
— Понимаю. Благодарность за вчерашнее?
— Совершенно верно. «Нынче угощал я, говорит, а завтра его очередь».
— За этим ты и пришёл?
— Да.
— Ты, друг мой, достойный сын своего отца. Ничего не упустишь. Ну ладно, напою тебя шоколадом, и хватит.
— Ну, шоколад…
— Не пьёшь?
— Пью, но…
Оказалось, Сэйтаро хочет, чтобы дядя повёл его в зал у храма Экоин, где будут показывать борьбу сумо, да ещё на самые лучшие места против арены. Дайскэ охотно согласился. Тогда Сэйтаро на радостях выпалил:
— А правду говорят, дядя, что вы очень умный, только бездельничаете?
На какую-то минуту Дайскэ опешил, а потом сказал:
— Что я умный, это общеизвестно.
— А я впервые об этом услышал от отца вчера.
Из слов Сэйтаро Дайскэ заключил, что накануне в доме отца о нём шёл разговор. Всего, разумеется, Дайскэ узнать не удалось, но кое-что племянник хорошо запомнил, он был головастый малый. Отец заявил, что махнул на Дайскэ рукой, брат взял его под свою защиту, сказал, что Дайскэ, хоть и бездельничает, но совсем не глуп и в некоторых вещах разбирается. Надо хотя бы на время оставить его в покое, и всё образуется. Вот увидите: он непременно займётся каким-нибудь делом. Невестка тоже сказала, что нет причин волноваться. С неделю назад она была у гадальщика, и он предсказал Дайскэ большое будущее.
Дайскэ слушал племянника с интересом, произнося время от времени: «Угу, так, а потом…», и лишь когда речь зашла о гадальщике, это показалось ему забавным. Через несколько минут он переоделся, вышел вместе с Сэйтаро на улицу, распрощался и пошёл к Хираоке.
Дом Хираоки, невзрачный и неприглядный, словно зеркало, отражал положение среднего человека, испытавшего на себе всё тяготы роста цен за последнее десятилетие. Именно это и пришло в голову Дайскэ, когда он увидел новое жилище друга.
От ворот до парадного входа не было и двух метров, так же как от чёрного хода до ограды. Тесными и убогими выглядели и дома вокруг. Эти памятники борьбы за существование построили мелкие хозяева, рассчитывая нажить хоть двадцать или тридцать процентов барыша от вложенного в них скудного капитала.
Такие дома в Токио встречались на каждом шагу, особенно на окраинах, Они размножались с поразительной быстротой, как блохи в сезон дождей. Так шло развитие Токио, которое Дайскэ однажды назвал упадком, считая это символом нынешней Японии.
Некоторые из домов были, словно чешуёй, крыты скреплёнными вместе квадратными банками из-под керосина. Будивший среди ночи скрип столбов, подпирающих потолок, дверь с зияющей щелью, плохо пригнанные фусума. Эти жилища снимали те, кто пытался жить на ежемесячную ренту — проценты с капитала, вложенного в мозг, и сидели запершись, никуда не выходя. В число таких неудачников попал и Хираока.
Первым делом Дайскэ бросилась в глаза крыша. Блёклая, мрачная, землистого цвета черепица вызывала тоскливое чувство. Казалось, она в силах впитать в себя неисчерпаемое количество влаги. Перед входом всё ещё валялись обрывки рогожи, в которую были упакованы вещи. Дайскэ застал Хираоку в гостиной — он как раз дописывал письмо. Из соседней комнаты доносился лёгкий стук — это Митиё то выдвигала, то задвигала ящики комода. Сквозь открытые фусума виднелась дорожная корзина, из которой выглядывали рукава очень нарядного нижнего кимоно.
Хираока извинился и попросил подождать. Дайскэ же тем временем созерцал корзину, кимоно и тонкие руки, которые время от времени опускались в корзину. Лица Митиё видно не было. Несмотря на приход Дайскэ, никто и не думал закрывать фусума.
Наконец Хираока отложил перо и повернулся к Дайскэ. Он, видимо, писал с большим напряжением, даже покраснел весь, глаза были воспалённые.
— Как дела? Спасибо за помощь. Хотел зайти и поблагодарить, да всё недосуг.
В тоне Хираоки звучал скорее вызов, чем извинение. Он сидел, небрежно развалясь, сквозь распахнутый воротник проглядывала волосатая грудь.
— Ты, я вижу, ещё не устроился?
— При таком положении дел, пожалуй, всю жизнь не устроишься. — Хираока нервно закурил.
Дайскэ отлично понимал его состояние. Не в Дайскэ, даже не в общество метал он стрелы — в самого себя. Дайскэ жаль было друга. И в то же время вызывала неприязнь его манера держаться. Неприязнь, но не злость.
— А жить здесь удобно. Комнаты как будто неплохо расположены.
— Тут уж не до удобств. Приходится мириться с тем, что есть. Или играть на бирже, если хочешь жить с комфортом. Нынче в Токио самые лучшие дома, говорят, строят биржевики.
— Возможно, Только за таким великолепным домом не видно, сколько других домов рушится, сколько семей.
— От этого в нём ещё удобнее жить!
Хираока расхохотался. В это время в гостиную вышла Митиё. Она поздоровалась с Дайскэ, села и положила перед собой красный фланелевый свёрток, который держала в руках.
— Что это? — спросил Дайскэ, когда Митиё указала на свёрток.
— Приданое для малыша. Как сшила, так и лежало на дне корзины, только сейчас достала, когда разбирала вещи.
Митиё развязала ленточки и бережно разложила крохотное кимоно.
— Вот.
— Зачем ты это хранишь? Разорвала бы на тряпки, что ли! — сказал Хираока.
Некоторое время Митиё молча, потупившись, смотрела на детские вещицы, лежавшие у неё на коленях, потом подняла на мужа глаза:
— Кимоно точь-в-точь такое, как у тебя.
— Которое сейчас на мне?
Под кимоно из узорчатой хлопчатобумажной ткани на Хираоке было ещё нижнее фланелевое кимоно.
— Просто задыхаюсь от жары.
В тоне, которым это было сказано, прозвучали знакомые нотки. Перед Дайскэ будто появился прежний Хираока.
— Ещё бы! Давно пора сменить фланелевое кимоно на лёгкое.
— Всё как-то недосуг…
— Сколько раз ему говорила: «Сними, постираю» — не хочет.
— Теперь сниму. Самому надоело.
Об умершем ребёнке никто больше не заговаривал, обстановка становилась всё непринуждённее. Хираока по случаю встречи предложил выпить по чашечке сакэ — так долго не виделись! Митиё тоже попросила Дайскэ не торопиться и, сказав, что сейчас всё приготовит, вышла в соседнюю комнату. Глядя ей вслед, Дайскэ думал, как бы раздобыть для них денег.
— Что слышно у тебя с работой?
— Гм, как сказать… Что-то предлагают, а в общем, ничего подходящего. Ещё некоторое время, возможно, придётся побездельничать. Буду искать не спеша. Как-нибудь образуется.
Хираока старался говорить спокойно, но Дайскэ понимал, как лихорадочно тот ищет работу, и решил пока не рассказывать о своей встрече с братом накануне. При данных обстоятельствах это могло бы ранить и без того уязвлённое самолюбие Хираоки. Заговори он первый о деньгах — тогда другое дело. Но с какой стати Дайскэ должен поднимать этот вопрос? Пусть даже Хираока осудит его за чёрствость. К таким упрёкам Дайскэ теперь нечувствителен. Да и вообще он никогда не относил себя к числу чувствительных, хотя три года назад счёл бы свою нынешнюю позицию нравственным падением. Но в то время он явно переоценивал роль моральных качеств. Как ни ловчи, латунь за золото не выдашь, так лучше сказать прямо, что это латунь.
У Дайскэ никогда не было бурных романов, он не бросался в волны, когда, натерпевшись страху, человек вдруг меняет свои взгляды. Довольствоваться латунью он стал в результате длительных размышлений особого свойства и собственными руками постепенно соскабливал с себя позолоту, которую терпеливо наносил отец. В ту пору отец казался Дайскэ чистым, как настоящее золото. Да и остальные взрослые тоже, по крайней мере, многие из них. Дайскэ мучился, стремясь им уподобиться, из позолоченного стать золотым. Но это было до тех пор, покуда он не распознал их истинную сущность. И тогда все его старания показались нелепыми и смешными.
Раз сам он изменился за это время, значит, изменился и Хираока, у него прибавился жизненный опыт. Раньше Дайскэ пошёл бы на ссору с братом, даже на пререкания с отцом, только бы не разочаровать друга. А потом отправился бы к Хираоке и, как говорится, ударяя в литавры, громогласно возвестил бы о своём поступке. Прежний Хираока, возможно, и ждал бы этого от Дайскэ, но тоже прежнего. Нынешний же Хираока вряд ли принимает нынешнего Дайскэ всерьёз.
Вот почему разговор о главном быстро прекратился, и до появления закуски они болтали о разных пустяках. Митиё наливала сакэ, слегка придерживая пальцами дно фарфорового графинчика.
Хираока хмелел и становился всё болтливее. Случалось, что он мог выпить сколько угодно и держался как обычно. Иногда приходил в радостное возбуждение, сквозившее в голосе, и делался весьма красноречивым, что так не похоже на пьяных. А то с особым удовольствием заводил речь о предметах очень серьёзных, горячо спорил или спокойно возражал собеседнику. В те времена они частенько сражались за бутылкой-другой пива, и Дайскэ всегда удивлялся, что с Хираокой куда легче спорить, если он чуточку выпьет. «Рассказать, о чём я думаю?» — начинал обычно Хираока, выпив рюмку сакэ. Тогда они были близки друг другу, не то что сейчас. И оба понимали, что пути к сближению найти не так-то легко. В первую же их встречу на следующий день после приезда Хираоки в Токио они почувствовали отчуждение.
Однако сегодня произошло чудо. Чем больше Хираока пил, тем сильнее напоминал прежнего себя. Сакэ пошло ему на пользу, парализовало нервы, усыпило недовольство, рассеяло тревогу, связанную с его нынешним материальным положением и всей жизнью. Появился пафос, в голосе зазвучали горделивые нотки.
— Я потерпел крушение. Но продолжаю работать. Намерен работать и дальше. Ты, кажется, смеёшься над неудачником?.. Не смеёшься? Впрочем, это неважно. Всё твоё отношение к этим делам не что иное, как насмешка. Можешь смеяться. Пожалуйста! Но ведь сам-то ты ничего не делаешь. Принимаешь мир таким, как есть, не хочешь проявить хоть каплю воли. Ни за что не поверю, что у тебя её нет. Она есть у каждого человека. Ты постоянно ощущаешь неудовлетворённость, я убеждён. А это и есть свидетельство воли. Я же своей волей хочу воздействовать на общество и получить явное доказательство того, что хоть в какой-то степени мне это удалось. Иначе жить не стоит. В этом я вижу смысл существования. Ты же бездействуешь, только размышляешь. Ты как бы разделил мир на две части: одна в тебе, другая вне тебя. Это тоже крушение. Ты спросишь почему? Всё дело в том, что свой душевный разлад ты в отличие от меня загнал внутрь и потому потерпел ещё больший крах, чем я. Но я не могу над тобой смеяться, как ты надо мной. Я бы хотел, но с точки зрения общества мне, в моём положении, непозволительно смеяться.
— Ну что ты, смейся, пожалуйста! Вся штука в том, что я сам над собой смеюсь, и уже давно.
— Это ложь. Верно, Митиё?
Сидевшая всё время молча Митиё мягко улыбнулась и взглянула на Дайскэ.
— Это правда, Митиё-сан, — сказал Дайскэ, протягивая чашечку, чтобы она налила ему сакэ.
— Ложь. Сколько бы жена тебя ни защищала, всё равно ложь. Смеёшься ты над собой или над другими, твой смех — в тебе. Поэтому нельзя тебе ни верить, ни не верить…
— Не надо так шутить.
— Это не шутки. Я говорю совершенно серьёзно. Прежде ты был совсем другим. Скажи, Митиё, кто станет сейчас утверждать, что Нагаи не преисполнен гордыни?
— Послушать тебя, так можно подумать, что именно ты преисполнен гордыни.
Хираока так и покатился со смеху. Митиё взяла графин и вышла.
Хираока поковырял палочками в тарелке и, громко чавкая, поднял на Дайскэ осоловелые глаза.
— Давно у меня не было такого хорошего настроения. А ты вот хандришь. Это никуда не годится. Стань прежним Дайскэ Нагаи! Это говорит тебе твой старый друг Цунэдзиро Хираока. Непременно стань! Берись за дело. И я возьмусь, потому что полон решимости! Берись!
Дайскэ был глубоко тронут, такая неподдельная искренность звучала в словах Хираоки. Ему хотелось видеть перед собой прежнего Дайскэ. И всё же у Дайскэ было такое ощущение, словно от него требуют вернуть съеденную позавчера пищу.
— Ты, когда выпьешь, только голос у тебя пьяный, а голова вроде бы ясная. Так что позволь и мне высказаться.
— Наконец-то! Теперь я узнаю прежнего Нагаи-кун!
Дайскэ сразу расхотелось говорить.
— Ты способен сейчас соображать?
— Разумеется. Главное, чтобы ты соображал, а обо мне не беспокойся. У меня голова всегда в порядке. — И Хираока посмотрел на Дайскэ совершенно трезвыми глазами. Убедившись, что Хираока и в самом деле не пьян, Дайскэ стал говорить:
— Ты упрекал меня в том, что я не работаю. Но я молчал, потому что упрёки твои вполне справедливы. И всё же работать я не собираюсь.
— Почему?
— Почему? Не по моей вине. По вине общества. Не сочти это преувеличением, но меня не устраивают отношения Японии с Западом. В мире не сыщешь другой страны, которая залезла бы в такие долги и тряслась, словно нищий. К тому же совершенно неизвестно, когда она сможет вернуть эти долги. Я не говорю о внешних займах. Их, предположим, ещё можно погасить. Не в этом дело. Но Япония всегда будет зависеть от Запада, что не мешает её стремлению войти в число перворазрядных держав. Во всех областях она тянется за этими державами, развивается, так сказать, вширь, а не вглубь. И это непростительное легкомыслие закончится трагедией. Лягушка никогда не дотянется до вола, как бы ни пыжилась, и в конце концов лопнет. Пойми, такое положение в стране отражается на всех и на каждом в отдельности. Давление Запада мешает нам свободно мыслить и с пользой работать. Получив куцее образование, человек работает до полного изнеможения и в результате становится неврастеником. Поговори с любым. Он, как правило, туп. Ему ни до чего, только до себя. Прожил день, и ладно. И что тут сделаешь, если люди до того вымотаны, что не в состоянии думать? Нервное истощение, к несчастью, постоянный спутник истощения физического. Более того, всё это ведёт к нравственному падению. Жизнь в Японии беспросветна. Сплошной мрак. И среди этого мрака — я один. Любое моё слово, любой поступок — всё бессмысленно. Я лентяй от рождения. Точнее, я был им, ещё когда мы общались с тобой. Просто в то время я всячески себя взбадривал, а ты, думая, что я способный, возлагал на меня большие надежды. Будь японское общество нравственно и физически здоровым, появилось бы сколько угодно дел, где я смог бы применить свои способности, появилось бы сколько угодно стимулов, могущих победить мою лень. И тогда я оправдал бы твои надежды. Но сейчас это невозможно. Если в этом смысле ничего не изменится, я буду принимать мир таким, как он есть, так, кажется, ты сказал, буду общаться с людьми, которые мне по душе, и тем довольствоваться. Не заставишь же всех думать, как думаю я.
Дайскэ сделал паузу, потом взглянул на несколько сконфуженную Митиё и спросил весьма дружелюбно:
— Что скажете, Митиё-сан, о моих рассуждениях? Хорошо ведь, что я такой легкомысленный и беспечный?
— Не понимаю, беспечный вы или просто чуждаетесь людей. А ещё я думаю, что во многом вы притворяетесь.
— В чём же это?
— Слышишь? — обратилась Митиё к мужу. — Он спрашивает в чём.
Хираока молчал, упёршись локтями в колени и положив на руки подбородок. Потом, не проронив ни слова, пододвинул к Дайскэ чашечку. Дайскэ так же молча её принял. Митиё налила им сакэ.
Дайскэ поднёс чашечку к губам и решил прекратить спор. Он собственно, не затем пришёл, чтобы навязывать Хираоке свои взгляды или выслушивать его рассуждения. Дайскэ прекрасно понимал, что пути их никогда не сойдутся, и попытался перевести разговор на житейские темы, чтобы и Митиё могла принять в нём участие, но это ему не удалось.
Хмелея, Хираока становился упрямым. Выпятив побагровевшую грудь, он выпалил:
— Интересно! В высшей степени интересно! У тех, кто ведёт каждодневно изнурительную борьбу за существование, нет возможности размышлять о подобных вещах. Нищая там Япония или слабая, за работой не помнишь об этом. Мир разлагается, а ты этого не замечаешь, трудишься. Нищета Японии, нравственное падение — об этом могут болтать лишь праздные люди, вроде тебя, те, которые не находят себе применения в жизни, а наблюдают её лишь со стороны. Словом, те, у кого есть время разглядывать себя в зеркале. Человеку занятому некогда заниматься своей внешностью.
Очень довольный, Хираока перевёл дух, уверенный в том, что силой своих аргументов убедил противника. Дайскэ невольно улыбнулся. Тогда Хираока добавил:
— Был бы ты стеснён в средствах, пошёл бы работать. Но ты обеспечен, вот и занимаешься красивой болтовнёй.
Дайскэ почувствовал раздражение и прервал Хираоку на полуслове:
— Работать — это прекрасно, только не ради пропитания. Труд в высоком смысле этого слова не имеет ничего общего с трудом ради куска хлеба.
Хираока с горечью во взгляде пристально посмотрел на Дайскэ.
— Почему же это? — спросил он.
— Почему? Да потому, что труд во имя существования и труд во имя труда — вещи разные.
— Говори проще. Твои умозаключения мне недоступны. Они слишком похожи на логические построения.
— Я хочу сказать, что честно работать ради пропитания просто невозможно.
— По-моему, как раз наоборот. Забота о куске хлеба прибавляет рвение.
— Рвение — возможно, но не честность. Когда ты говоришь о «работе ради пропитания», что ты считаешь целью: пропитание или работу?
— Конечно, пропитание.
— Вот и суди. Если пропитание — цель, значит, работа — средство. И, работая, человек, естественно, будет думать о том, как бы прокормиться с наименьшей затратой сил. В этом случае совершенно безразлично, что делать и как. Только бы заработать на хлеб. Верно? Содержание труда, его направленность, сама последовательность процессов регламентируются не тобой, а кем-то другим. И такой труд иначе как нравственным падением не назовёшь.
— Всё это теории… Право… Что же дальше?
— Попробую привести один весьма тонкий пример. Ода Нобунага[17] нанял как-то знаменитого повара, но был разочарован поданными блюдами и долго его распекал. Тогда повар вместо изысканных блюд стал кормить хозяина второразрядными и даже третьеразрядными и с тех пор неизменно получал похвалы. Работая ради пропитания, повар принёс в жертву кулинарное искусство, верно? Потерял профессиональное достоинство. Что же это, если не нравственное падение?
— Но у него не было выхода. Его бы прогнали!
— В этом-то и дело. Работать серьёзно можно лишь из интереса, когда не нуждаешься ни в пище, ни в одежде.
— В таком случае труд в высоком смысле этого слова только для избранных, таких, как ты. Тем более ты должен работать не покладая рук. Верно, Митиё?
— Конечно!
— Кажется, мы пришли к тому, с чего начали. Недаром говорят, что спорить вредно, — сказал Дайскэ, почесав в затылке. На этом спор их кончился.