Часть третья. НЕ ПОВЕЗУТ ПОЭТА ЛОШАДИ...

16

Наконец позвонили со станции, сообщили, что автомобиль прибыл и надо его забирать поскорей, потому что нарастают пени.

Наняли две парные подводы. Автомобиль был запечатан в огромный деревянный ящик. С платформы его стаскивала артель грузчиков. «Раз, два, взяли! Еще взяли...» — орал красный артельщик.

Доктор совершенно разволновался. Проверил по дубликату номера в накладной и номера на ящике. Возникло желание распечатать автомобиль тут же на станции и домой приехать своим ходом, но мотор был в разобранном состоянии, да к тому же ни масла, ни газолина под рукой не было.

Погрузили ящик на две подводы поперек, медленно поехали на Самотеку, к Цветному бульвару. Каждый встречный считал долгом поинтересоваться, что за диковинный груз.

— Что везете? — кричали.

— Пианину!

— Ну, дела! Слона везут. Наш подох!

— Убили нашего.

Ящик сгрузили во дворе у конюшенного сарая, в котором отныне должен был быть гараж. Начали распечатывать вдвоем, Кузяев и дворник Федулков. Доктора, чтоб не мешался, отослали в дом. Некоторое время он сидел там тихо, потом не выдержал, открыл окно, начал давать советы.

— Петр, да не бей же ты так! Ведь помнется.

— Василий Васильевич, я обучился, с какой же стати так, — возражал Кузяев.

— Федулков, нельзя так доски отрывать! Дорогая ж вещь! В самом деле...

Наконец автомобиль распечатали и доски, из которых был сколочен ящик, убрали. Автомобиль предстал во всем своем великолепии. Синего цвета, с зеркальными стеклами, отражавшими летнее московское небо. Обитый внутри серой замшей и отделанный грушевым деревом, автомобиль выглядел великолепно. Ни у кого в округе такого не было!

Это был городской автомобиль известной французской фирмы «Морс» в 50 тормозных сил с шестицилиндровым двигателем и карданом.

Петр Платонович накачал шины, промыл баки — водяной и бензиновый. Пока разбирал принадлежности и запасные части, дворника сгоняли в аптеку к Ферейну за бензином. Бензин, именуемый газолином, процедили через замшу. Смазали все трущиеся части.

К тому времени сдержать доктора уже не представлялось возможным. Он вышел из дома, ходил вокруг автомобиля, гладил его, восхищался качеством окраски, открывал дверцы, садился в салон и проверял, как пружинят сиденья.

— Как ты думаешь, Петр, это долговечная модель?

— Поживем — увидим. Так-то вроде с резервом сделан.

— Мне тоже кажется — с резервом.

Автомобиль достался доктору случайно. Он присматривал себе машину поскромней, но так случилось, что господин Крюммель, владелец фабрики экипажей и автомобильных кузовов, представитель фирмы «Морс» в Петербурге, устроил выставку. Все экспонаты были распроданы, кроме этого. В этом был дефект: не хватало летнего кузова. Конечно, к машине такого класса непременно полагался сменный кузов, но Георгий Николаевич, приметив этот недочет, смекнул, что Крюммель уступит «Морса» за полцены. Так оно и вышло.

Доктор выложил пятнадцать тысяч, сколько-то добавил Алабин в счет будущих докторских гонораров, и вот автомобиль стоял на Цветном бульваре.

На высоком заборе висели соседские мальчишки, во все глаза наблюдали за диковинной машиной, канючили:

— Дядь, а дядь, ну, погуди... Дядь...

Доктор в который раз нажимал на резиновую грушу сигнального рожка, автомобиль рявкал, и странный незнакомый звук вспарывал тишину. Прохожие у ворот оборачивались... Удивлялись...

К вечеру все было готово, ток соединен, педаль отжата, Кузяев повернул ручку пуска и мотор ожил.

Доктор тут же пожелал ехать кататься по вечернему городу, но Кузяев его отговорил, сославшись на то, что мотор должен некоторое время проработать вхолостую.

Доктор неохотно согласился. В ту ночь он, кажется, не спал.

На следующий день слух об автомобиле доктора докатился до Новой Божедомовки, до Селезневки и Долгоруковской улицы, приходили оттуда любопытные, просили Федулкова впустить глянуть одним глазком.

— Барин не велит, — сурово отвечал дворник, вдруг проникшийся уважением к своему барину, которого раньше ни во что не ставил. И сам Федулков как-то даже возрос в собственных глазах. — Куда прешь? Ведь не велено ж, говорят!

Доктор жил на бойком месте. Дом его стоял в глубине зеленого двора, спрятавшись за другие строения. Из окон второго этажа виден был Цветной бульвар. Два раза в неделю на бульваре играл военный оркестр, по вечерам гуляла чистая публика. Справа, на Садовой, гудел неугомонный, толкучий Сухаревский рынок, слева была Труба, Трубная площадь, где по воскресеньям устраивали охотничий торг, торговали собаками, золотыми рыбками, голубями, петухами, курами. Весной продавали рассаду, саженцы диковинных произрастаний и семена. Сюда ездили за живым товаром любители природы со всей Москвы.

Весной в праздник благовещенья, когда принято было выпускать птиц на волю, случалось видеть в трубной толпе суеверных грабителей, раскаявшихся карманников, горьких пьяниц, решивших бросить все в этот день, протискивающегося купца можно было увидеть. Такие задабривали бога, смиренно выворачивали карманы, цену давали не торгуясь и тут же выпускали купленных птиц. Надеялись, что грехи так же улетят. В щебете, в запахах весеннего бульвара и гомоне шумной толпы. То-то бы хорошо!

В день благовещенья в утреннем радостном беспокойстве доктор выносил на балкон клетку с зябликом. С утра дворник специально отдирал с балконной двери замазку и бумагу, выдергивал из щелей вату, напиханную на зиму: «Лети, птица, — ласково говорил доктор. — Лети...» — И верил...

Как и договаривались, сначала служил Кузяев у доктора в кучерах, алабинский механик Мишель учил его управлять автомобилем. Через полтора года Петр Платонович сдал экзамены при Московском автоклубе, получил шоферской диплом, представил в городскую управу две фотографические карточки при медицинском свидетельстве, подписанном Василием Васильевичем и удостоверяющем, что Кузяев обладает нормальным зрением, таким же слухом и крепкой нервной системой. На автомобиль выдали номерной знак.

Было это жарким летом 1907 года. Палило солнце. По бульвару летел тополиный пух. В кинематографе на углу звонили к началу сеанса. Шумела Сухаревка.

Первая неделя ушла на показ автомобиля. Доктор без устали ездил по знакомым. Пили шампанское, чтоб хорошо ездить. Возили дам на пикник в Сокольники. Дамы восхищались быстрой ездой и пели песни. Петр Платонович объяснял господам устройство автомобиля.

Через неделю решено было достроить гараж и выкопать рядом кладовую для бензина. Пришлось вызывать братьев.

Они все так же служили на «Бромлее», старший Петр Егорович — кузовщиком, средний Михаил Егорович — маляром, а младший Вася-Васятка учился на обойщика.

Братья снимали комнату в переулке на Шаболовке. Окно выходило в огород. На подоконнике стояла банка, куда сливали спитой чай. Там лениво покачивался толстый чайный гриб.

Хозяйственный Петр Егорович выращивал в городе ранние огурцы и все уговаривал квартирную хозяйку завести корову. Та сомневалась. Сошлись на козе.

Братья жили дружно, по праздникам навещали Петра Платоновича и непременно приносили с собой гостинцы. То лукошко клюквы, то кувшин козьего молока, то морского жителя, стеклянную игрушку в виде чертика, на голове которого была пипетка. Когда на пипетку нажимали, морской житель не стыдясь пускал из себя струйку, за это его еще называли банкир Зингер.

Братья обещали быть к семи. Петр Платонович вымыл автомобиль, протер замшей и, ожидая родных, сидел рядом с дворником на бревнышке у ворот. Курили, беседовали.

— Это что ж за времена пошли, — жаловался дворник. — На Божедомке Фильку Косого ножичком пырнули. Татаре, говорят, сказано, деньги не поделили. Крали, крали и на вот. — Дворник высморкался, приложив палец к ноздре. — Полиции нет. Навалилось времячко...

— А чего Филька говорил?

— А чего говорить, мертвый, сказано. Отошел в царствие небесное.

— Вот те на! Тревожный момент.

— Ворона кума. Тревожный... Теперя, как в темный час на бульварде караул кричат, я с места не стронусь, вот те крест! Фортку, значит, отворю, рыло высуну, кричу: «Иду!» Вот он я, а сам еле жив. Жутко дело.

Дворник был мал ростом, конопат. Зимой и летом носил валенки и теплые портки, жаловался на простуду в костях. Доктор его лечил, но войти в сторожку не мог, уж очень там был дворницкий дух.

У соседей за забором вовсю дымил самовар. Дым стлался смолистый, шишечный.

— Откель столько шишек Маркеловы берут, ума не приложу.

— Воруют в окружающем пространстве.

— Ой, правда? — глаза дворника блеснули. — Шуткуешь? Все бы шутить молодым. Пойду, что ли, ворота замкну. Ох, лень наша матушка... — Дворник покряхтел, кивнул на автомобиль, торжественно блестевший в закатном свете. — Вот они живут... Деньгу некуда девать. Это ж мужику всю жизню работать да работать. А наш-то тьфу и вот! Вот бы барином родиться...

— Он доктор. Считай, сколько лет учился.

— Учился, — передразнил дворник. — А ты что, не учился? Кузяеву такая постановка вопроса была приятна.

— Ну, учился...

— А сколько жалованья тебе?

— Для начала семьдесят пять рублей на каждый месяц.

— А ему?

— Я не знаю, — уклончиво отвечал Кузяев.

Некоторое время посидели молча. Пахло самоварным дымом. На бульваре играла военная музыка. Была суббота.

— Чего ж ты с такими деньжищами делать будешь? Запьешь? Ну, житуха! Слушай, Петр Платоныч, а сынка моего можешь в ученики взять!

— Если парень с головой, так и поучу. Отчего ж не поучить, — солидно отвечал Петр Платонович. — Это можно.

Тут как раз появились братья.

Шли по старшинству, первый Петр Егорович, крепкий, рослый, служить ему пришлось в крепостной артиллерии, за ним вышагивал шустрый Михаил Егорович, шел и все крутил головой, косил по сторонам, а уж сзади вприпрыжку поспевал Васят-Васятка в новом темно-синем картузе с лакированным козырьком.

— Привет, православные!

— Бог помощь!

— А ты смотри, Василий, автомобиль какой красивый, точно архиерейская карета!

— Дядь Петь, прокатишь?

— Прокачу.

Дворник со всеми поздоровался за руку, а Петр Платонович расцеловался.

В гостинец братья принесли три фунта ореховой халвы. Федулков поспешил ставить самовар.

Осмотрели гараж. Не спеша все измерили. Прикинули, где рыть яму для газолиновой кладовки, посмотрели заготовленные материалы.

— В самый раз, — заключил Петр Егорович.

— А вот и не, — заспорил брат Михаил, шмыгая носом. — Связку как иделать? Стреха поверху-то пойдет, долбежки много, звон глянь... а тут о... тама нет и айн, цвай, драй... распор куда иденем... в карман, а?

Ему попробовали объяснить, потом плюнули, пусть говорит, и он начал растолковывать свою точку зрения дворнику. Дворник его сразу же поддержал, они стояли вдвоем в сторонке, махали руками:

— Ну вот ведь, все загубят...

— Рази так?!

— Ох, люди, сказано... Лю-ди! Загубят!

Между тем два Петра — Петр Платонович и Петр Егорович — все вымерили еще раз, решили субботы не портить, а начинать с утречка. Сложили принесенный инструмент в гараж, на руках вкатили туда автомобиль и отправились на Трубу «в низок», был там такой трактир под названием «Встреча веселых друзей».

По дороге Петр Егорович не спеша рассказывал, как меняют артиллерийские стволы и какие отдают команды, когда неприятель вот он, рукой подать, а времени в обрез.

— Пер...р...вая орудия! — Петр Егорович поднимал тяжелую руку. — Паа... врагам отечества...

Васятка смотрел на него, открыв рот, а Михаил шел сумрачный, делал вид, что сердится и не слушает.

В трактире мест свободных почти что и не было. Дым стоял коромыслом. У буфетной стойки усталый хозяин подсчитывал выручку и зорко взглядывал из-под тяжелых век на гостей: как что? Носились угорелые половые. Кипел засаленный самовар и вдалеке в чаду красной точкой теплилась лампадка перед образом в золоченом окладе.

Братья остановились на ступеньках, сверху прикидывая, куда можно сесть. Тут их и заметил хозяин, определил, что люди самостоятельные, мигнул подвернувшемуся половому. Тот мигом согнал пьяненького дедушку, грустившего у окна, сорвал с руки полотенце, обмахнул стол. «Пожалте, любезные. Что прикажете?»

Приказали водки. Штоф. И пива. Три графина, на закуску рубца и свиного студня с хреном.

— Горошку моченого не забудь, — капризничал Михаил Егорович, — и энтих, как их... Сушечек с сольцой, о!

— Будет исполнено.

— Давай, двигай!

Не успели осмотреться, как половой появился с нагруженным подносом, расставил все на столе и пожелал кушать с аппетитом.

— Может, пригубишь с нами? — предложил Петр Егорович.

— Не имеем права-с, — отвечал половой, пятясь. — В добрый час!

Наполнили по первой стопке. Васятке налили пива.

— Не учись, гренадер, на старших глядя!

— Ну, начали с богом!

— Рассыпчатая, мамочка...

Рядом в зале играли в биллиард, резали со всего плеча от двух бортов в лузу, и гул стоял и грохот, как в машинном отделении на крейсере первого ранга, когда давление пара двести пятьдесят фунтов, никак не меньше, и гудят поддувала, и дрожат мелкой дрожью пароприемные коллекторы, а наверху, над броневой палубой, вроде бы уже началась пристрелка и показали калибр.

— А у нас, братья, сегодня в мастерской человека в самый раз арестовали, — сказал Михаил Егорович. — Мастер говорил, пропагатор. Я не знаю, мое дело сторона, а чудно!

— Не ори. Такие дела. Тихо давай: политическая креда.

— Да я и даю тихо, — оглядываясь, продолжал Михаил Егорович. — Сказывают, против царя, вот и креда.

— Вот те фунт!

— Шуму... Ну, маляры промеж себя дают объяснение: в пятом годе на баррикадах выступал. Боевик. Чтоб свобода всем, требует.

— Один был?

— С сотоварищами, ясно. Одному на такое куража не хватит.

— А чего им нужно? Чего недостает в жизненных стремлениях?

— А чего, а того, хотят они всю землю, значит, крестьянству, фабрики, заводы — это цеховым, царя скинуть, заместо его правительство исделать и, значит, новую жизнь начать.

— Ну, затеяли!

— Не выйдет. Без царя нам нельзя: смута подымется. Как же так: на Руси-то да без царя? Конфуз весьма крупный, — вздохнул Петр Платонович.

И тут в разговор вмешался меньший Вася.

— А я слышал, у нас говорили, есть страны, где царя выбирают. Там поцарствовал три года или сколько, слазь. Другого сажают.

На Васятку цыкнули. «Сиди тихо. Хуже того нет с малолетками в трактир ходить».

— Половой! — крикнул Михаил Егорович. — Половой, принеси нам для мальца чая. И сладкого чего.

Тему переменили и, выпив еще пару стопок, Михаил Егорович начал рисовать, как было бы хорошо, скопив денег, открыть свою мастерскую по ремонту экипажей.

— Петя отрихтует, я покрашу. Васята, бог даст, на обойщика выучится, обобьет. Возьмем учеников. В подмастерья из своих сухоносовских определим старательных, ну и жизнь пойдет!

Петр Платонович сомневался в реальности этого плана, но поддержал брата добрым словом.

— А чего, — сказал, — подумать надо. Я заказчиков наберу, знаешь сколько? Сколько хотишь. Доктор мой шибко важная птица.

— На тебя, Петруша, надежда, — польстил брату Михаил Егорович.

— Не подведем! За нами не станет. Разливай! — приосанился Петр Платонович.

— Уши б мои не слушали, глаза б не видели, — засмеялся Петр Егорович. — Да вы что, братаны, в своем уме? — Он вынул из кармана серебряные часы, взглянул, сколько времени, для верности поднес часы к уху, идут ли. — Что вы раскудахтались? Спой нам, Васятка, так-то лучше будет. Видал, хозяева выискались, капитала на трафилку, а понта на косуху. Повадно им спьяна. Давай «Шумел, горел пожар московский...» Как там дальше-то?

— Дым рассти...и...лалси да по земле...


Николай Алабин, так неожиданно исчезнувший из родных мест, поселился в Марьиной роще. Сначала снимал этаж — комнату и кухоньку у «отставной камелии» Елизаветы Филаретовны Грибенбах, а после смерти отца купил домик поблизости от марьинского рынка и завел, по общему мнению, жизнь бомонтную.

Он говорил, что желает открыть мануфактурную торговлю, а пока присматривается, что почем и стоит ли начинать дело в Москве.

Иногда ездил он по разным адресам, пил помаленьку, играл на биллиарде в знаменитом Марьинском трактире «Золотое место» и мучился от любви к невенчаной своей жене Тошке Богдановой, сухоносовской колдунице и порчельнице.

Другой раз до того доходило, что пугался: а может, она в самом деле заворожила меня? Колдуница не колдуница, а вполне могла от нечистой силы чего перенять. И леденело в груди.

Тошка была загадкой. Вроде все так и все не так. Вчера одна, сегодня другая, а какая будет завтра — полная неясность.

В округе жила публика разношерстная, заношенная. Были мещане, мастеровые, лавочные приказчики, говорили, что обитают рядом фальшивомонетчики, делают бумажные деньги, склеивают из двух половинок так, что видны все водяные знаки и достоинства, торгуют видами на жительство.

Сдружился Николай с приказчиком Яковом по фамилии Жмыхов, тот снимал квартиру через улицу. Был высок, худ, зубы имел лошадиные и, когда ел, на скулах у него ходили тугие желваки. При этом Яков прилично играл на гитаре и водку пил в любых количествах, не пьянея. Милое дело смотреть!

— Хо, хо, — говорил Николай, — ты как тот японский бог.

— Яков Наумыч молодцом, — объяснила Тошка и потупила взгляд.

При этих словах Яшка тут же дернул еще стакан и выдохнул теплый воздух. Ху...

В тот вечер сидели, играли в лото. А когда разошлись, Николай набросился на сожительницу, сразу накаляясь до верхних пределов.

— Ты чего перед Яшкой вертишься? Ведь честной женщине так совестно! «Яков Наумыч молодцом...»

— Так то честной.

— Во ведь что говорит! Я что, по-твоему, кутенок незрячий? Что я?

— Глупый.

Она сняла платье, кинула в угол. Зевнула. И уже он понимал, что сейчас они помирятся, что бы он ни кричал, и эта зависимость от нее злила до невыносимости. До удушья.

— Стерва! Убью!

— Не убьешь, не жена.

— Чего, спрашиваю, на Яшку пялишься?

— Ласковое слово и кошке приятно.

Она сидела на кровати, стягивала чулки, медленно и лениво, чтобы он смотрел на нее и кипел.

— Змея! — и еще он назвал ее козюлей, это тоже змея, но сильно ядовитая. По-калужски. — Стерва!

И почему эта девка, эта дешевка имела такую власть над ним, почему он зависел от ее рук, ног, от ее розового тела. Он привез ее в Москву, устроил житье, как барыне, накупил всего, одних платьев сколько! Десять штук!

— Стерва!

Он боднул головой и, со всей силы грохнув дверью, сбежал вниз.

Нет, он выкинет ее завтра же. Утро вечера мудренее. Даст двести рублей или даже хватит полтораста и скажет: катись куда знаешь. Все! Больше нет сил! Спалила ты меня всего, Тошка, скажет он. Пепел во мне. Не могу. Давай порознь, так лучше.

Ночевал он во дворе в сарае. Гремела цепью соседская собака. С живодерни тянуло кислыми шкурами. В черном дверном проеме высоко-высоко качались холодные Марьинские звезды, там где-то была написана его судьба.

И откуда он мог знать, бывший матрос, строевой квартирмейстер, купеческий сын и внук, что судьба его сложится неведомо, что будет он офицером, сапожником, миллионщиком, первейшим в Москве богатеем.

Но сколько всего случится до того! Мог ли он знать, заглядывая наперед, что жизнь приведет его к автомобилю, к машине, это ж курам на смех! И такие превратности выпадут на его долю, что марьинское житье покажется тихим всплеском в бархатном пруду, утренним ветром, сдобным блинным чадом на масленицу.

— У зараза! Зверюга, — Николай скрипел зубами и грозил кулаком.

Проснувшись, он выпил чаю в «Золотом месте» у Бориса Ильича, взял рюмку горькой английской водки, чтоб взбодриться, а потом вдруг пришла ему мысль поехать к Петруше Кузяеву, проведать. Он тут же, у «Золотого места», нанял лихача, покатил на Самотеку к Цветному бульвару.

Косматый дворник в валенках сказал, что Петра Платоновича нет.

— Барина повез по больным.

— Эх ты, — сказал Николай, — неудача-то какая! Ну, передай ему: Николай Ильич заезжал, велел кланяться. — И сунул дворнику двугривенный. — Может, заеду еще ввечеру.

Домой он вернулся, уже во всю сиял день. На рынке рядом заканчивали мясную торговлю. Начинался обед. Солнце стояло высоко.

Надо было подняться наверх, к Тошке, к козюле ядовитой, сказать спокойно, так, как он и надумал, ворочаясь в сарае без сна. Давай по-хорошему... Решительно проскрипели ступеньки под его ногами. Распахнул дверь. И застыл.

В комнате стоял полумрак. Из-под сдвинутой занавески от окна до двери легла золотая полоса и в этой полосе светилась ее рука.

Она лежала в постели под атласным голубым одеялом, вся в тепле. В жаре даже. Перед ней на венском стуле блестела круглая жестянка с цветным монпансье. Она протягивала руку, брала по конфетке, кидала в рот.

— Ну вот, — начал он захлебываясь, чтоб сразу выложить все. — Дело решенное. Давай, Тошка...

Она посмотрела испуганно. И такой неподдельный был ее испуг, что он осекся на чуть-чуть. И почувствовал, что пар-то весь и вышел!

— Николюшка. Пришел, сокол? Что ж ты себя мучаешь, божонный мой, лапа ненаглядная...

— Змея, — сказал он, не трогаясь с места. — Козюля ты подлая.

— Сам не веришь, что баишь. Иль не уважила тебя? Любила не так? Бедненький ты мой. Совсем извелся, лапа. Подь, подь ближе... И сядь, не съем...

— Ну...

Коля подошел, сел, а после того ввечеру ехать к Кузяеву раздумал. С того дня начался у него новый медовый месяц. Укатил он с Тошкой на гуляние в Нижний Новгород, там у еврея купил ей за три тысячи браслет червонного золота с зелеными камнями, как раз ей под глаза. Они любили смотреть на эти камни при свече, и он просил ее не снимать его на ночь.


Осенью к Петру Платоновичу приехала погостить жена.

Он встретил ее на Брянском вокзале у вагона. Настя была одета по-деревенски, но нарядно. В новой кофте, Дуня Масленка сшила, в новом цветном платке, купленном на ярмарке в Угодском Заводе. Сразу начала рассказывать деревенские новости. Шла по перрону, держась за локоть мужа, и говорила, говорила.

Петр Платонович подхватил Настин мешок, и еще был у нее деревенский сундучок с висячим замком.

— Ох, и набрала...

— Мать тебе припасов наготовила, проскучился, небось, в городе, ой, Петруша, народу-то сколько, вон, гляди, барин какой важный...

— Кондуктор.

— Петруша, ты не спеши, а то затеряюсь, не сыщешь.

— С полицией сыщем.

— Что говоришь... Мама велела: деньги спрячь, а то как поедешь, не спеши, Петь...

Он вывел Настю на площадь, мощеную крупным булыжником. Усатый городовой у вокзальных дверей с удивлением смотрел, округлив глаз, как он подсаживает ее в шикарный ландолет. На Насте была длинная цветастая юбка, на ногах черные штиблеты с резинками. Чулки она надела вязаные, домашние, чтоб не застудиться в дороге. Ей говорили, в вагоне ветер гуляет по полу.

И хоть езда быстрей 25 верст в Москве была запрещена, Петр Платонович решил показать Насте настоящую скорость, нажал на тугой акселератор. Ландолет загудел во все свои пятьдесят сил, вздрогнул и покатил, дымя газолином и подпрыгивая па неровностях. Заныли рессоры.

Настя бледная сидела сзади, забившись в угол барского дивана, смотрела затравленно.

На Садовой Петр Платонович сбавил ход и помахал Насте рукой в черной перчатке с жесткой крагой, но Настя ничего не видела.

— Напужалась, небось? — спросил, когда приехали, и пожаловался, чтоб жена знала. — Вот такая жизнь городская. Несешься, сам куда не зная.

Первым делом жена навела в комнате порядок. Федулков притащил ей кипятку из докторской ванной. Тряпок принес для протирки. Вечером сели пить чай за выскобленный чистый стол. На окне уже висела занавесочка, в шкафчике стояла вымытая посуда — сковородка, кастрюля и две миски.

Пили чай с домашним вареньем. Закусывали поросячей жареной колбасой, попробовали браги, сваренной сухоносовским соседом дядей Иваном, большим мастером. Акулина Егоровна отправила зятю пирогов и двух запеченных курей.

Дворник пил шестую чашку. Совсем расслабился. Пот с него катил жемчужный, как в бане.

— Кушайте, кушайте на здоровье, — приглашала Настя, — вот ветчинка домашняя, Платон Андреевич послал. Своего приготовления.

— Да, — наконец вымолвил дворник: нашел силы, — женщина в дому радость! — И на этом отключился. Его под руки вынесли во двор, положили на лавочку.

Мысль свою Федулков закончил только на следующее утро.

— Жена в дому радость, — сказал. — И счастье жизни мужчины. Про это нам очень надо понимать, а мы отнюдь. Я вот как супругу схоронил, пухом ей земля, — дворник перекрестился мелким крестом, — так прозрел. А до того жил без понятия, как царь Саул.

Слова эти очень понравились Насте.

— Ты с ним дружбу води, — говорила она, лежа рядом с мужем на узкой его койке. — Он самостоятельный и с понятием. Не его ж вина, что жену схоронил? Один мужчина жалкий будет. Ни постирать, ни прибрать некому. Я больше всего старичков одиноких жалею. Знаешь, Петруша, лучше, когда муж сначала умрет, а жена потом...

Настя гостила в Москве две недели. Петр Платонович сводил ее в цирк, показал воскресный торг на Сухаревке. Насте понравилась Сухаревская башня, которую почему-то все москвичи называли Сухаревской барышней и шутили, что пора ее обвенчать с Иваном Великим. Еще Насте понравилось гуляние в Сокольниках: люди все такие чистые и, видно, верующие в бога, прилично себя вели, никто не дрался и пьяных почти не было. Жизнь в городе приглянулась Насте обхождением и тем, что соседей много, есть на кого посмотреть и поговорить.

— Но я б здесь, Петруша, не жила, — сказала. — Все дома лучше, и ты, как хозяйство поставим, вертайся сразу.

— Деньги большие шоферам дают.

— А что в тех деньгах? Счастье в тех деньгах?

— Ну, не скажи. Счастье...

И наверное, тогда подумал Петр Платонович и решил, что с женой ему повезло: душевная. И, готовя гостинцы для деревенских родственников, купил для сватьи, Дуни Масленки, часы с кошкой. Когда пускали маятник, та кошка вертела глазами туда-сюда. Много лет спустя автор видел эти часы в Сухоносове. Они еще ходили. Только кошка глазами уже не двигала, что-то там сломалось у нее внутри.

Когда стали провожать Настю на вокзал, оказалось, что придется ей везти два мешка и тот деревянный чемодан. Стояли во дворе, обсуждали, как половчей все увязать, мешки на плечо, один спереди, другой сзади, чемодан в руки. Тут как раз и случился доктор. Он вышел из дома проводить гостя — важного господина — и, увидев нагруженную Настю, сказал тому господину:

— Вот она, участь русской женщины! «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет...»

— И не говорите, — сказал господин, окидывая Настю быстрым таким вороватым взглядом, очень обидевшим Петра Платоновича.

— Вот что, Петр, — встрепенулся доктор. — Возьмешь автомобиль и довезешь жену. Что за азиатство, в самом деле...

— Городская машина, — возразил Петр Платонович, — она по проселку абсолютно не приспособленная.

— А ей как, жене твоей, по проселку? — вскипел доктор. — Ты о том подумал?

— Ой, да не труд совсем, я ж и тяжельше носила, — зарделась Настя.

— Где уж! — доктор сделал строгое лицо. — Бери автомобиль, я тебе решительно приказываю!

Надо было отказаться наотрез, но Петр Платонович представил, как подъедет на ландолете к отцовскому дому. Шикарно-то как подъедет! И попутал его лукавый, хоть заупрямился бы он, прошло время, да ушел бы гость, Василий Васильевич, пожалуй, и остыл бы. А тут стал в позу, вези и никаких!

Петр Платонович крякнул, пошел отмыкать гараж. Осень стояла тихая, по утрам дороги еще не подмораживало и дождей не предвиделось.

— Я тебя на весь завтрашний день отпускаю, — уже в воротах крикнул доктор и вышел со своим важным гостем на улицу.

Выехали ночью, Петр Платонович запустил ацетиленовый генератор, по Москве ехали с зажженными фарами, а как добрались до Битцы, стало светать и можно было убирать огни.

Ландолет «Морс» напоминал карету, тем более кузов на нем стоял зимний. Пассажиры ехали в салоне, а шофер восседал впереди, как кучер на облучке, с обоих боков открытый. Сзади было опускающееся окно, чтоб хозяин мог на ходу дать шоферу распоряжение, куда ехать, и впереди тоже было стекло от ветра и от дождя.

Как выбрались из Москвы, Петр Платонович посадил жену рядом с собой. Утро стояло тихое, желтые березы качались под ветром. Так ехали они, объезжая колдобины и ямы. От деревни к деревне недобрым лаем встречали их ошалелые деревенские псы, в неистовстве вывертывали нутро и передавали дальше, как эстафету.

У Подольска обогнали они зеленый почтовый фургон. Форейтор протрубил вслед.

— Поспевай, почтовые... Держись, Настя!

Уже свернули на Тарутинский большак; Петр Платонович зазевался, колесо хряпнуло в яму, в автомобиле что-то лязгнуло и загремело, Кузяев убрал скорость и, выжав тормоз, соскочил на дорогу.

Французская техника не выдержала русских дорог. Как оказалось, лопнула муфта, которой кардан крепится к остову машины.

Петр Платонович как был, ничего не подстелив, не скинув кожаной шоферской куртки, полез под автомобиль. Кардан безвольно свисал вниз, и ехать дальше не представлялось возможным.

Все-таки он достал из инструментального ящика молоток и два болта со съемной скобой, попробовал приспособить, но тут же и вылез, отряхиваясь.

Испуганная Настя сидела на обочине, прижав к груди руки.

— Отъездились.

— Ништо, Петруша, ништо... В деревню вернешься... Проживем, — лепетала жена. — Люди ж живут... Дом продадим, корову, мама разрешит, заплатим твоему все... Не горе, Петруша, не горе...

— Ладно! — Он сел рядом, закурил и надо ж такое, из-за поворота появился дядя Иван.

Дядя Иван случалось неделями не просыхал, но отличался живостью ума и безграничной доброжелательностью, когда был трезв.

— Из-з-за острова... а... на стре...е...жень, — запел он, раскидывая руки. — Здрасте вам, Кузяевы! Чего сидим?

Долго объяснять не пришлось. Иван был мужик артельный. Тут же распряг, телегу откатили на обочину.

— А кому нужна, ежели мне без нужды? Вернусь, цела будет.

Подцепили автомобиль за постромки, покатили. Всю дорогу Иван держал под уздцы, шагал важный и строгий.



Выручил отец Платон Андреевич. Он слазил под машину, все осмотрел и, подумав, пошел искать подходящую железяку.

За огородом был у него сенной сарай, пуня, а рядом сарайчик поменьше, куда он складывал разные железные предметы, которые ему попадались и, на сколько позволяла фантазия, могли пригодиться в кузнечном деле. Через некоторое время он вернулся, снова кряхтя слазил под «морса», поерзал на боку, почмокал и велел разжигать в кузне огонь.

К обеду все было готово. Тем более поломка оказалась простой, но Петр Платонович, ясно, об этом и не заикнулся, поскольку отец очень расшумелся.

— Кто есть наипервейший мастер? — веселился отец. — Заводи! Едет! От так! Кто покойному Ивану Семеновичу гамбургскую молотилку до ума довел? Мы. Кто Липутину, барину, коляску выправил? Скажи, Полкан? Счастью не верь, беды не пугайся, сынок! Выручим. А барину своему ничего не говори, нипочем не узнает! Кузнецу, что козлу, везде огород.

Хоть и время оставалось, но везти Настю в Комарево Петр Платонович уже не решился, там дорога была неровная. Там могли быть сюрпризы. Тот же дядя Иван, вернувшись с телегой, потоптавшись на месте, согласился за рубль доставить Настю в лучшем виде. А Петр Платонович, отобедав с родными, тронулся в Москву.

Он выехал на большак, когда уже начинались тихие сумерки, по-калужски — сутески. На закате разливалось печальное осеннее золото, было тихо, но Петр Платонович боялся дождя, знал, что если польет, то застрянет он надолго. Ему же не терпелось скорей добраться до Самотеки, вымыть автомобиль, протереть полировочной пастой «Афродита» и загнать в гараж. Он знал, что доктор сейчас места себе не находит, простить не может своего куража перед гостем. Не было б гостя, Настя поездом бы уехала!

Странный был человек доктор Каблуков. С одной стороны, Петр Платонович его уважал — доктор, а с другой, — можно сказать, относился с улыбочкой: при всем при том был он какой-то несамостоятельный. Все это осложнялось еще и тем, что доктор любил спорить и спорил, что с генералом, что с дворником Федулковым насмерть. Спорил, как под Плевной стоял! Ему свое надо было доказать. Вынь и положь! А как на самом деле было, его не интересовало. Главное, отспорить. Будто от этого потом все будет так, как ему хочется.

Петр Платонович спешил в Москву, но гнал не шибко и уже понимал, что будет скучать по Насте, по всему тому уюту, что она навела в его комнатенке, по стираным рубашкам, по чистому исподнему. Прачкам не наотдаешься. Настькиного супа ему будет не хватать. Привык за две недели. И по ее голосу будет скучать и робким ее ласкам. Она верила, что, скопив денег, муж вернется в деревню, а Петр Платонович уже догадывался, что обратной дороги нет и написано ему на роду до гробовой доски возиться с железными механизмами. И не сейчас это началось, так что уж поздно. Был флот, был учебный отряд, и разве он мог забыть первое утро на кронштадтском рейде. Солнце, крепкий ветер. Море играло и было зеленым, как бутылочное стекло. Паровой катер с медным ободом на высокой черной трубе зарывался носом в белую пену и лез, упрямо лез вперед, раскачиваясь на волне и стуча машиной.

Он стоял, обеими руками ухватившись за качающийся леер, смотрел во все глаза на черные броненосцы, застывшие на якорях, и удивлялся новому открывающемуся ему масштабу.

Их борта были тяжелы, надежны. На их мачтах трепетали флаги. Ветер рвал брезенты на мостиках и рострах. И в тот миг, когда катер, сбавив ход, подваливал к флагманскому «Князю Суворову», крестьянская кузяевская душа охнула и обмерла в сладостном восторге на всю жизнь.

Скатившись по гулкому трапу в горячее и душное корабельное нутро, он увидел, как в полутьме, пропахшей горячим машинным маслом, ходят вверх-вниз, матово поблескивая, поршни главной машины, и остановился пораженный. По пояс голый матрос, трюмный машинист с жестяной носатой масленкой в руке, показался ему, всегда смотревшему в корень, главней господа бога! «И я таким могу...» Не было на том матросе ни мундира, ни крестов. И пусть! Не ваше благородие он был и не ваше превосходительство. Так-то вот! Спрятанный от всех за многопудовой сталью, он работал, и от его работы зависело самое главное: ход корабля, движение во времени и в пространстве. С того все и началось. Он тоже захотел быть главным. Поверил вдруг, что такого можно достичь.


17

Как-то в редакционном коридоре остановил меня старичок Марусин.

— Извините, — сказал тихим голосом. — Добрый день, Геннадий Сергеевич. Я имею смелость отвлечь вас. Я понимаю, но мне кажется, что я могу быть полезен. Вы слышали такое имя — Нагель?

— Нет, — ответил я. — Нагель? Кто такой?

— Мне говорили, что вы собираете материалы для книги, уж и не помню, кто говорил, и в вашем этом труде так или иначе, я понимаю, будет отражен опыт еще дореволюционного автостроения.

— Я ж вам и рассказывал! Но я не про автомобили хочу писать, а про историю, — обиделся я.

— Пардон, пардон...

Тут надо сказать, что в тот день я надел новый кожаный пиджак, еще не обмятый и нестерпимо пахнущий кожевенной промышленностью. В моих движениях была скованная сдержанность, и самому мне казалось, что я смотрю на себя будто чуть со стороны, иду пиджаком вперед, и было мне от этого неловко, но я ничего не мог с собой поделать и мучился.

— Мой папа, — продолжал Марусин, пристраиваясь ко мне и глядя на меня так, будто видел меня первый раз. — Мой папа был инженером-технологом. У нас на квартирных дверях, милая деталь тех лет, была прибита медная дощечка «Инженер Марусин». С ятью, разумеется, и с твердым знаком. Тогда инженер был большой редкостью. Начало века, надежды, мечты... Инженеры — жрецы технологий, вершители судеб, кудесники! На инженеров взирали снизу вверх, от них ждали нового слова. И вера, конечно, была, вера, что авиация, электричество, химия — все это сделает человечество счастливым, здоровым, бодрым. Никто не представлял, что возникнут новые проблемы, что техника и ее развитие — это как цепная реакция. Одна проблема порождает минимум две новые! Но это я отвлекся. Прошу простить. Так значит, о Нагеле Андрее Платоновиче вы ничего не слышали?

— Нет. Ничего не могу припомнить...

— Прелестно! Я вам завидую, молодой человек. Сколько радостей, Геннадий Сергеевич, предстоит вам испытать, когда вы будете знакомиться с его одиссеей!

Странный он, старичок Марусин, подумал я, и запомнил это имя — Нагель Андрей Платонович.


18

Жюльен Поттера, инженер, конструктор автомобилей, следил за своей внешностью как какой-нибудь мичман с флагманского корабля. Еще в студенчестве он отпустил себе аккуратную эспаньолку, холил ее французскими одеколонами, считая, что борода придает мужчине загадочность и спортивную решительность в стиле времени. Его черная шоферская куртка, залитая газолином и касторкой, сверху всегда была расстегнута, так чтоб выглядывал наружу тугой воротничок белоснежной сорочки и небрежно повязанный бантик фасона «Риголетто». Жюльен был нервным молодым человеком, решительным в оценках. Он полагал, что Россия, по-видимому, не имеет своего автомобильного будущего. «Русский гражданин неверно ориентирован, — рассуждал он. — У вас только царь и Лев Толстой, а все остальные виды деятельности в глазах общества не заслуживают внимания».

Бондарев не пытался как-то переубеждать коллегу. У Поттера было достаточно оснований сердиться и на правление Руссо-Балта, и на самого себя за неосторожное решение приехать в чужую страну, и на саму эту бескрайнюю страну, которую он, в общем-то, не понимал и не хотел понять.

Ему обещали — как это у русских — «золотые горы», да? Ему обещали и полную свободу в конструкторских решениях для создания наилучшего автомобиля, а как дошло до изготовления первых моделей, оказалось, что в правлении Руссо-Балта сидят скряжистые господа, мужики, крестьяне «аля рус», хитрые, тупые, и на новое дело рубля из них не выжмешь, боятся обмана как на ярмарке.

В период становления автоотдела, естественно, многое приходилось покупать за границей — магнето, шестерни, шарикоподшипники, которых Россия не изготовляла, а таможенные тарифы на все эти детали были так высоки, что даже при беглом подсчете получалось, что много выгодней покупать за границей сразу готовые автомобили. «Мужики» выжидали.

Уже складывалось мнение, что на русском бездорожье хорош «опель», очень солидно иметь «олдсмобиль», богатые люди в обеих столицах, в Питере и в Москве, катались на «олдсмобилях». Государь император из высших государственных соображений, подчеркивая нерушимость союза с Францией, ездил на французских «делоннэ-белльвилях», огромных машинах с хрустальными стеклами и золочеными отражателями фар. В царском гараже было таких лакированных гиппопотамов что-то около дюжины, и члены правления Руссо-Балта делали выводы.

После Петербургской автомобильной выставки, на которой были представлены первые «руссо-балтики», государь пожаловал Рижскому заводу величайшую честь («авансом, господа, авансом...») — впредь и во веки веков носить па радиаторах государственный российский герб, двуглавого орла. Но конструктор Поттера был честолюбив и энергичен. Он жаждал больших почестей себе и своим конструкциям. Слава итальянского князя, так радушно встреченного московскими автомобилистами, тоже имела значение. В конце концов стояла задача удивить, ошеломить, завоевать эту непонятную страну, и он, Жюльен Поттера, должен был сделать это! Он решился.

30 мая 1909 года на двухместном «руссо-балте» Поттера принял старт в гонке Рига — Петербург, покрыв расстояние в 600 верст не просто по плохой, а по очень плохой дороге за 9 часов, показав среднюю скорость без малого 70 верст в час! И что? Были короткие сообщения в петербургских газетах, победителя снимали фотографы, дамы на Невском, приличные дамы, хлопали в ладоши и посылали воздушные поцелуи. Новых заказов Руссо-Балт не получил.

— Вашим бонзам совершенно безразлично, будет иметь Россия свой автомобиль или не будет! — кричал Поттера. — Я выиграл гонку на русской машине, оставив позади и немцев и французов! Я дал России модель для ее дорог! Но Россия не хочет! Не желает поддержать меня. Я не нужен...

Требовалась выдержка и по крайней мере деликатность, чтоб его не обидеть.

— Жюльенчик, — сказал Митя Бондарев, кладя руку на его куриное плечо. — Ты Россию не отождествляй с теми, кого назвал бонзами. Они сами по себе, Россия сама по себе. Надо выбить от правительства деньги на расширение дела. Нужна еще одна победа. И, может быть, еще одна. Надо, чтоб о нас заговорили.

— На это время требуется, — поддержал Строганов. — У нас медленно запрягают, но быстро едут.

— О чем ты, Базиль! Кто запрягает, кто едет?

— О том же я, о чем и Митька! Одной победы мало! Надо что-нибудь эдакое вывернуть... ну, я даже не знаю что, но надо!

Им стоило большого труда уговорить Поттера принять участие в гонке Рига — Петербург — Рига и организовать эту гонку, пригласив знатных иностранцев.

Старт давали ранним утром. Ночью прошелестел за окнами короткий дождь, прибил пыль, зелень в полях выглядела по-весеннему свежей.

Рядом с 24-сильным «руссо-балтиком» с синим двуглавым орлом на радиаторе у стартовом черты стояли громадный 70-сильный «опель» и 50-сильный «мерседес». Механики с воспаленными глазами последний раз проверяли моторы. Моторы ревели во всю мощь, сизый дым из выхлопных труб стлался по мокрой земле, тяжело стекая к обочине.

— Звери, — сказал Строганов и поднял воротник макинтоша, прикрывая от ветра свою борцовскую шею. — Форменные зверюги, Митька!

— Ничего, ничего...

— Только чтоб Жюльенчик не растерялся...

Утренний ветер шумел в придорожных деревьях. Судьи сверяли хронометры. Поттера был бледней обычного, но держался молодцом. Далеко за поворотом шоссе высоко в небо поднимались дымы невидимой деревни. До старта оставалось меньше минуты. Решалась их судьба. Они действительно верили, что надо обратить на себя внимание в верхах, надо привлечь пристальный взгляд государя, и все изменится. Дадут деньги, дадут заказы, автоотдел из пасынка превратится в большой завод по производству русских автомобилей. Как же медленно двигалось время! Сколько ж можно было ждать, пока раскошелятся в правлении. До чего ж осторожные тупицы там заседали! Почему свое нужно брать с боя? Свое принадлежит тебе — и дело, и успех, и слава. Ан нет! Не время было вспоминать, но, получив инженерный диплом, Митя Бондарев оказался не у дел. Он приехал в Ригу имея рекомендательные письма от Фондю, знаменитой фирмы и от Андрея Платоновича Нагеля, крупнейшего авторитета в автоделе.

По всем предположениям его должны были встретить если и не с радостью, то по крайней мере доброжелательно. Как бы не так! «Инженерная композиция... проекты автомобильного завода, все это интересно весьма и очень, но нам нужны конструкторы на повседневное дело. Нам хлеб нужен, — так ему заявили. — Хлеб, мякина, а не пирожные». И его определили рядовым конструктором, даже не в автоотдел, куда он так рвался. Для начала дали задание спроектировать и построить сноповязалку, идею которой предложил изобретатель Джунковский, однофамилец или даже родственник того Джунковского, который руководил русской тайной полицией.

Надо было проявить понимание авторского замысла, силу воображения, реализм, предусмотрительность, чувство материала, пространства, тяжести, скорости, инерции, ощущение конструкции в целом. Требовалось доказать господам членам правления, мужикам «аля рус», что он не просто инженер по диплому, а инженер божьей милостью. Попробуй-ка докажи! И он доказал! Сноповязалка оказалась настолько удачной и выгодной в производстве и такой был на нее спрос, что его имя запомнили. Он попросил о переводе в автоотдел. Его поддержал Поттера, юный гений, автомобильный Моцарт. И к тому дню в то утро, когда двухместный «руссо-балтик» ждал старта у белой черты, он, Дмитрий Дмитриевич Бондарев, был руководителем автоотдела и первым кандидатом в вице-директоры Русско-Балтийского вагонного завода, крупнейшего машиностроительного предприятия России.

— Господа, господа...

Стартер с белым флагом занял свое место.

Первым шел «опель». Он был иссиня-черный с широким отвислым задом ломовой лошади, и шофер был под стать своей машине, такой же иссиня-черный с боевыми прусскими усами, единение их было очевидным и являло собой мощь тех семидесяти сил, помноженных на непреклонную германскую волю к победе.

— Здоров, паразит!

Мелькнул белый флаг. «Опель», качнув задним бампером, чуть споткнувшись, рывком взял с места и будто в мгновение скрылся из глаз. Потом пошли нестрашные участники. Разная европейская мелкота с претензией на оригинальность. Они не могли конкурировать с «руссо-балтиком».

Наконец, подошла очередь Поттера. Он принял старт с достоинством, без ухарства и без видимого напряжения. Поднял руку в лосиной перчатке, рапортуя о своей готовности, и опустил защитные очки. Бондареву показалось, что он кивнул в их сторону. Мелькнул флаг. Пошел!

Они вернулись в Ригу. Сидели со Строгановым в пустой кондитерской. Пили кофе с тягучим розовым ликером. Вставало дымное утро. Пахло каминным дымом и бисквитами.

— Прав, Жюльенчик, как никто. У нас царь и Лев Толстой. Герой генерал, герой писатель, а на самом-то деле настоящий герой — инженер! С тех, еще демидовских, времен надо было трубить! И не Онегина, не Печорина героями выставлять. Амосова, да Черепановых, да Кулибина-механика. Митя, это мы сделаем Россию счастливой. Наше дело. А не словеса, какими бы красивыми они ни были, и не мундиры... Мы подопрем серое наше русское небушко заводскими кирпичными трубами, сравняем горы, высушим болота, всю страну соединим дорогами...

— Водки хочешь?

— Ты меня не слушаешь, Митя! А я те дело говорю! Мы еще дождемся с тобой, когда мужик на омнибусе повезет с базара Белинского и Гоголя! Омнибусы будут рейсировать между городом и селом, между деревней и ярмаркой. Вот точно! Это мы, инженеры, сделаем!

— Базиль, а ведь ты поэт, елки-моталки.

— Следи за жестом, — сказал Базиль и показал кукиш. — Я инженер! И, между прочим, не Белинского и не Гоголя мужик повезет с базара на автомобиле. Это я просто так сказал. Он повезет справочник, как управлять машиной. Он ему нужней. Машина будет и пахать, и сеять, и собирать урожай. Человеческие руки — слишком дорогой инструмент.

— Я тебе забыл сказать, — перебил Бондарев, — от Кирюшки пришло письмо из Киева. Они с Игорем Сикорским строят вертикально взлетающий аппарат, хотят приспособить на него 15-сильный мотор «Анзани».

— Митька, ты только задумайся, в какое мы время живем!

— Я задумываюсь. Нам бы на автоотдел хорошую субсидию от казны. Вот тогда другие песни.

— Крестись на Домский собор, чтоб Жюльенчик время хорошее показал. Главное, Митька, сейчас победить, чтоб на нас с вниманием взглянули и поняли, что наш автомобилька вышел из младенческого возраста.

Им так нужна была победа! И они ее дождались. Поттера покрыл расстояние в 1 200 верст за 16 часов 7 минут, показав среднюю скорость 75 верст в час! И снова фотографии в газетах. Цветы, цветы... Шампанское, серебряный кубок дивной работы победителю. Ура! Ура! И снова ничего!

Поттера уехал из России. Он оставил Руссо-Балт. Его место занял доктор, инженер Отто Валентин, плотный немец с толстой сигарой в зубах. Пфуй... пфуй... пф...

Отто Валентин был конструктором автомобилей «рекс симплекс», которые строила фирма «Дойче аутомобиль индустри Геринг унд Рихард» в Роннебурге. Ему предложили сконструировать мощный «руссо-балтик» с 4,5-литровым двигателем. «Это можно, пфуй, пфуй, пф...» — сказал Отто, обсыпаясь пеплом. И чтоб этот автомобиль был простым в производстве. «Это не можно, пфуй... Из ничего нельзя сделать что-то».

Работать с Отто Валентином было нелегко, но интересно. Перебравшись в Ригу, он задумал спроектировать автомобиль-чудовище с четырехцилиндровым 7,2-литровым мотором. Начали строить. Но участвовать в гонках Отто Валентин не намеревался. «Это не можно...» Спортивная слава, цветы, кубки, улыбки дам его не интересовали. И вот тогда вспомнили Андрея Платоновича Нагеля.

В автоспорте он не был новичком. На автомобиле рижского производства проехал вдоль побережья Средиземного моря 15 тысяч километров по маршруту Ницца — Марсель — Барселона — Валенсия, затем — Алжир, Тунис. Из Африки пароходом — в Рим и оттуда следовал на Флоренцию — Геную, чтоб финишировать в той же Ницце, но с другой стороны. Неспокойный Андрей Платонович на своем автомобиле выиграл Сен-Себастьянскую гонку, взяв первый приз «Кубок выносливости». Но теперь от него требовалось нечто большее.

Он приехал вечерним поездом. Легкий, в широком клетчатом пальто, в свежих гамашах и с бутоньеркой в петлице, несмотря на будний день, с кожаным саком в руке, изящный, выпорхнул из вагона. «С добрым зажиганьем, господа!» Следом за Нагелем тяжело шагал Георгий Николаевич Алабин.

Бондарев повез гостей к себе на Гертрудинскую улицу. Собралось все руководство автоотдела — Макаровский, Строганов, Отто Валентин... Сидели за полночь в густом табачном дыму. Надежда Николаевна трудилась на кухне, готовила гостям кофе, жарила котлеты. Была суббота, кухарку отпустили в деревню. Дверь в детскую занавесили одеялом, чтоб не разбудить.

— Андрей Платонович, теперь на вас все надежды! — говорил Бондарев.

— Надежды юношей питают...

— Васька, помолчал бы ты! Трепло, честное слово.

— И тем не менее, господа инженеры, есть прекрасный план. Надо привлечь военных, — гремел Георгий Николаевич. — Надо, чтоб устроили они там у себя крупный автомобильный заказ для нужд армии. Пусть закажут для начала тысячу автомобилей, и лед тронется! А тебя, Дмитрий Дмитриевич, я на неделю забираю с собой в столицу, так что с женой попрощайся, деток благослови, и двинули в добрый путь! Как говорят братья масоны: «Полночь наступила и час настал».

Выехали в воскресенье, вечерним курьерским. В правление пришлось сообщить запиской, что в столице определились срочные дела. Но какие — ни слова, потому что и сам не знал.

Только в поезде, уже порядочно отъехав от Риги, выпив полбутылки коньяку и посокрушавшись на отсутствие здоровья, Георгий Николаевич открыл свои карты, сказав: «Надо бить по верхам».

Он надеялся на знакомство с военным министром Владимиром Александровичем Сухомлиновым и его молодой женой. «Катька, она баба ух!» В поезде же Бондарев узнал, что еще будучи командующим Киевским военным округом, генерал от кавалерии Сухомлинов, светский человек, муж молоденькой красавицы, принял почетный пост председателя Киевского автоклуба. Это было необременительно и все-таки спорт. Модно. По автомобильным делам Георгий Николаевич встречался с будущим министром. Тогда крыли они в хвост и в гриву столичных судьбовершителей отечества и сходились на том, что не видят те заплывшими очами, что, в частности, пора давать ход своему автомобилю. Время пропустим, не наверстаем!

Вот почему Георгий Николаевич имел намерение встретиться с киевским своим знакомым и напомнить ему о бедственном положении родного автодела. Встреча была назначена на вторник. Министр откликнулся сразу же и принял Алабина в своей петербургской квартире.

Только вошли, в ноги бросился лохматый пес, завилял хвостом. «Азор! Азор, ко мне...» — послышался приятный женский голос, отворилась дверь, и в прихожую вошла Екатерина Викторовна Сухомлинова, молодая женщина, свежая, ловкая. Она смотрела строго и весело.

— Мы рады вам, Георгий Николаевич.

Помнит, ласточка! Помнит! Лицо Алабина расплылось в улыбке.

— Цветете, красавица моя, цветете, — целуя руки, басил Алабин. — Рекомендую, мой дорогой друг Дмитрий Дмитриевич Бондарев, вице-директор Руссо-Балта. Будущий. Вчера из Риги прикатили. На вас взглянуть, себя показать.

Появился Сухомлинов. Он был по-домашнему. Мягкая венгерка, седые усы вразлет, волосы начесаны на лоб в продуманном беспорядке, скрывающем лысину, глаза бесовские, шальные.

— А, Георгий Николаевич... С добрым зажиганием!

— С добрым, господин министр!

Сухомлинов надул пунцовые губы.

— Этот мой путь от Владимира Александровича до господина министра не дает права старым друзьям офицьяльничать! Мы не на смотру. Ать, два! Или в военном ведомстве решились служить? Вольноопределяющимся в пору. Прекрасно смотритесь. Не правда ли, Катенька?

Сухомлинов сгреб Алабина в охапку, прижал к широкой груди, расшитой бранденбурами. Расцеловались.

Кажется, к тому времени брак Сухомлинова с Екатериной Викторовной был признан юридически. Там была какая-то длинная и очень путаная история. Бондарев слышал, будто шестидесятилетний Сухомлинов увел Катеньку от молодого мужа, киевского помещика, красавца и гулены. Грянул скандал. Муж отказался давать развод. Его упекли в сумасшедший дом, до того дошло, продержали на цепи сколько-то, а затем представили в суд документ, что застала Катенька своего первого за прелюбодеянием с гувернанткой француженкой. Француженка... Гувернантка... Это сыграло свою роль. Брак расторгли. Но та девица, к тому времени уже уехавшая домой, прислала из Парижа в министерство юстиции официальную бумагу с гербом французской республики и сургучной печатью, утверждающую, что она... невинна. Все это попало в газеты, но не имело никакого значения. Владимир Александрович любил и был любим.

Противник огневой тактики, любитель удовольствий, как говорили о новом министре, знал о плачевном положении автоотдела Руссо-Балта, а может, и не знал, но догадывался. По крайней мере жалобы Георгия Николаевича он принял с полным пониманием. Слушал, кивал седой головой, не перебивал.

— Надо создать мнение в обществе! Надо привлечь все возможные средства! И если военное министерство даст заказ...

— Заказов не будет, — мягко остановил Владимир Александрович. — Увы, сие от меня не зависит. Нет свободных средств. Все сжирает флот.

— Это какое-то чудовище, — ужаснулась Екатерина Викторовна, показывая полную осведомленность. — Они замыслили строить для Балтики еще 8 дредноутов, не считая тех четырех типа «Севастополь», которые уже заложены. Это потребует от казны больше миллиарда! А Извольский[1] заявляет, что флот — весьма важный фактор при решении дипломатических вопросов, и он необходим России вне всякой зависимости от забот по обороне наших берегов. Надо думать об участии в решении предстоящих мировых вопросов, в которых Россия отсутствовать не может!

— Втолкуйте им, что вся история учит нас: флот играет вспомогательную роль рядом с сухопутной армией!

— Времена меняются. Автомобиль возник. Однако...

— Однако, — Сухомлинов понизил голос, — чего-либо сделать не могу! Совершенно! Я заикнулся на докладе у государя, а он в тот день как раз был в морской форме. Ваше величество, не след обижать верную вашу армию за счет флота! Так он ответил: «Разрешите уж нам, морякам, самим принимать решения по тем вопросам, которые касаются флота». Я сухопутный генерал, я молчу... Потомки будут считать меня дуралеем. Большим дуралеем. Но что я могу поделать? Это, разумеется, между нами... Что?

— Помилуйте, Владимир Александрович.

— Да, да, я понимаю, но так уж. Знаете ли в сердцах...

Так вот они и разговаривали о строительстве флота, о мнении потомков, и тем не менее от министра удалось добиться очень важного решения. В тот же вечер. Он согласился устроить испытательный пробег для определения штабного типа автомобиля, годного к полевой службе, и провести этот пробег под эгидой военного ведомства с участием самых знаменитых автомобильных марок и «руссо-балтиков». «Пусть все увидят качество ваших машин, а мы, военные, в свою очередь широко оповестим общественность о результатах». Затем военный министр, смеясь, сказал, что сейчас покажет нечто занимательное, и повел гостей в библиотеку, где на ломберном столике у каминной ширмы, расписанной золотыми и зелеными павлинами, стоял огромный граммофон знаменитой французской фирмы «Патефе».

— Вот это качество, господа! Смотрите, как все сделано! Смотрите, какие ручечки и какая игла, как она крепится, извольте взглянуть... А звук какой! Французский агент[2] уверял меня, что это рядовая модель. Попрошу внимания! Георгий Николаевич, это специально для вас, вот если Руссо-Балт даст подобное качество...

При этих словах министр достал с полки черный диск, до отказа закрутил граммофонную ручку и опустил трубу. «Шоффэр мой милый, как ты хорош... — заревел граммофон. — Твоя машина бросает в дрожь... Ты знаешь, как направить, ты знаешь, как поставить, и внезапно полный ход даешь...»

— Ха, ха, ха...

— Господи, до чего дело дошло! Кошмар какой...

— Ну, расшалились, расшалились мужчины, — строгим голосом говорила Екатерина Викторовна и трепала Азора за ухо. Ее глаза смеялись.

Поздним вечером в гостиничном номере, облачившись в мягкий халат, Георгий Николаевич курил сигару, фантазировал:

— Я не такой уж добрый... Это я вам не просто эдакий куш кидаю. Дело стронется, я автоотдел к своим рукам приберу. Только будет это не отдел, а завод! Настоящий автомобильный завод. По твоей композиции построенный. Завтра к моему банкиру поедем... У него почву позондируем.

Бондарев верил и не верил.

За окнами лил дождь, плыли огни, в промежутках между домами небо было аспидно-черным, блестели мокрые крыши. Внизу в ресторане пел цыганский хор, дико гремели бубны, и бледные петербургские женщины пили шампанское из высоких бокалов, щурились от яркого света. Жизнь проходила. Жизнь летела по своим каким-то законам. Мимо. Кто-то жил легко, просто. Без лишних забот, по крайней мере. А он ждал своей зеленой стрелы удачи. Когда же мелькнет, наконец! Ведь надо, как надо, чтоб хоть раз повезло, а там пойдет. Не может не пойти.

Утром Георгий Николаевич был взволнован и суетлив.

— Кто такой Худяков? — спросил Бондарев.


Много будешь знать, сам скоро состаришься, — буркнул Алабин и, садясь в автомобиль, кряхтя приказал шоферу: «На Гороховую!» Только уже когда въехали под арку высокого дома и развернулись у подъезда в полукруглом дворике, разъяснил:

— К богатею идем. Григорий Васильевич ждет. Ты особо не шуми. Слушай больше. — Георгий Николаевич взглянул в зашторенные окна третьего этажа. — У себя... С богом! Ты, главное, не дрейфь. Ой, грехи наши...

Пошли в подъезд. На лестнице с подоконника поднялись два господина и, пряча папироски в ладонь, загородили было дорогу, но узнав Георгия Николаевича, пропустили.

В квартире пахло рогожами, кислым вином. В прихожей стоял нераспечатанный ящик, обвязанный веревками. Сам банкир сидел за широким обеденным столом, окруженный гостями, в прокуренной комнате с зашторенными окнами, и внушал что-то. Увидев Алабина, поднял руку:

— Ох, ха... Тезка пожаловал. Заждались уж. А этот, что за парень за тобой тащится?

— Молоденький, но разумный, — ловко подхватив предложенный тон, объяснил Алабин. — Пущай посидит, думаю.

— Пущай, — разрешил хозяин. — А ты, Алабушка, все, небось, по своим машинным делам? Ой, таракан железный.

— По ним. Таракан, как есть.

Ну и лады. Побеседуем, почему нет.

На нем был русский костюм: красная рубаха из тяжелого шелка, белый кушак, бархатные синие шаровары, вправленные в лакированные сапоги. Черная его борода с проседью ниспадала на грудь. Волосы были взлохмачены, глаза горели денатуратным каким-то светом. А большие руки лежали при этом спокойно, и было странно.

Худяков опрокинул стопку. Генерал, сидящий рядом, протянул ому соленого огурчика. Он кляцнул крепкими зубами, зажмурился.

— Ох, хо, хо... Мерси.

— На здоровье, Григорий Васильевич.

— А ты чего не пьешь, Алабушка? И пареньку своему налей рюмаху. Пущай пропустит в пузцо. А?

— Помнишь, Григорий Васильевич, разговаривал я с тобой насчет автомобильного производства, волнуюсь шибко.

— И зря. Машина — дело не русское. Это у немца в каменных городах нужна машина. А у русского в полях, в лесах привольных что? Душа! Надо в душу смотреть.

— Ты денег дать обещался. Машина прет. Надо, чтоб понимали. Время пропустим...

— И хотелось бы через улицу перейтить да боязно, ножки промочу... — отвечал хозяин.

— Защитит. С твоими-то капиталами...

— Орел летает, да кто скажет, какую овечку выберет, — со вздохом продолжал Григорий Васильевич, и из этого разговора Бондарев ровным счетом ничего не понял.

Гости пили водку, закусывали огурцами и пирогом с мясом, хозяин ломал пирог большими по-мужицки темными руками, совал в распахнутый рот, и борода его ходила ходуном.

Чуть погодя неугомонный Георгий Николаевич снова начал про автомобили.

— Обидно мне, ведь ежели взглянуть, в русской металлообрабатывающей промышленности и имен-то русских почти нету, все — Бромлеи, Гужоны, Лесснеры, Мюллеры... Давят немцы. Это ж наш вечный с ними спор. Не сдюжим — сотрут.

— Пущай, пущай иностранцы. Немцы, турки... Все едино! Время придет — от русских, от нас, ничего и не останется. Как-нибудь потом вспомнят, что были-де такие, а их уже не будет. Тю-тю... На немца равняться надо. В рот ему смотреть. Немец — сила, купец евойный — сила. Немец умеет работать. Немец молодец.

— А мы что, не умеем? И мы умеем. Обстоятельства нужны.

— Умеем... — передразнил Худяков. — Нам сидеть любовно и тихо и в самих себя смотреть перед прущей той машиной...

На этом все кончилось. Больше Георгий Николаевич никаких вопросов ему не задавал, поерзал, поерзал на стуле и вышел, мигнув Бондареву. Уже на лестнице Дмитрий Дмитриевич поинтересовался, откуда у Худякова такие капиталы. Любопытно стало.

— Стекольные заводы... Откупщик, на вине миллионы сделал. Привлечь хотел к автомобильным делам. Не выходит ни черта! Темнит. Большую силу имеет, подлец.


А легкомысленный министр слово свое сдержал. Был устроен пробег в 2 840 верст, и два «руссо-балтика» должны были конкурировать с такими марками, как «заурер», «воксхол», «форд», чтоб показать свои качества для полевей службы.

Дмитрий Дмитриевич так перенервничал с этим пробегом и столько было разговоров, что младший Бондарев, тоже Митя, гимназист-приготовишка, запомнил все технические данные основных конкурентов. Разбуди ночью, спроси: «Митя, а у «форда» какие показатели?» Тут же без запинки рапортовал: «У «форда»? У «форда», папа, мощность двигателя 60 лошадиных сил, число скоростей — 4, передача — цепная, колеса — деревянные, емкость бака — 4 пуда и 17 фунтов. Так. Высота нижней точки над землей — 28 сантиметров, пневматики — фирма «Проводник» тип «Колумб усиленный», кузов — торпедо, металлический, число мест — 6, освещение — 3 фонаря керосиновых и 3 ацетиленовых...»

В Новом Петергофе участников пробега встретил сам государь. Это после 2 840 верст пути! Говорили, что у монарха в то утро было прекрасное настроение. Он хорошо спал. Позавтракал с аппетитом. Вышел на крыльцо в мундире казачьего полковника, в синих лампасных шароварах, вправленных в скрипучие шевровые сапоги.

«...Поздоровавшись с командой нижних чинов и обойдя фронт автомобилей, — как было отражено в отчете военного министерства, изданного шикарным фолиантом с золотым обрезом, — его величество изволили пропустить их мимо себя, после чего последовали в собственную его величества дачу «Александрия»... Осчастливленные столь высокой милостью обожаемого монарха, участники пробега, радостные и довольные, забыв перенесенные невзгоды, продолжали путь в С.-Петербург».

«Руссо-балтики» показали себя с наилучшей стороны. Они были неприхотливы, просты в управлении, обе машины пришли к финишу без единой поломки. Следовало ожидать, что выделят средства на расширение автоотдела. Или последует заказ. Как бы не так! Никаких выводов не последовало. Разве что высочайший приказ: «...Объявляем свое царское спасибо и жалуем как строевым, так и нестроевым, имеющим шевроны, по 3 рубля, прочим — по 1 рублю на каждого».

Министр Сухомлинов благосклонно согласился лично посетить «Руссо-Балт». Но теперь с его визитом уже не связывали ничего значительного. Все надежды обратились к Андрею Платоновичу. Нужна была крупнейшая мировая гонка и обязательно победа.

Решили, что известие о триумфе «руссо-балтиков» должно прийти из-за границы. Рассуждали: неужели чувство национальной гордости, самое культивируемое и уважаемое из общественных чувств, не заставит пристально взглянуть на новое дело, так успешно развивающееся в родной стране? Пусть первыми начнут рукоплескать господа иностранцы и сообщения последуют из иностранных газет. А наши подхватят.

Итак, начали решать, где может сразиться «руссо-балтик», чтоб победа его была триумфом. Нагель попросил тогда неделю на размышления, а через неделю телеграфировал в Ригу, что готов принять участие в ралли Монте-Карло.

— Это он просто так, — решил Строганов, — это несерьезно.

— О-о... — сказал Отто Валентин и вроде как бы лишился дара речи, выронил сигару.

— Он с ума сошел!

Ралли Монте-Карло считался самым представительным мировым автомобильным состязанием. Он проводился в январе на французской Ривьере, когда там наслаждались тишиной и покоем и видом зимнего моря усталые светские люди со всей Европы. Автомобиль считался респектабельным спортом, и президент автомобильного клуба Монако, некто господин Антони Ногес, подчеркивая главным образом именно этот факт, сумел убедить правящего монарха княжества князя Луи, что автомобильные соревнования привлекут на Ривьеру большое число богатых туристов. Понаедут богатые англичане, шикарные женщины. Меха, бриллианты, автомобили...

В ралли 1912 года на Монте-Карло стартовало 88 машин — из Парижа, Женевы, Берлина, Амстердама, Брюсселя, Гавра, Турина и один экипаж был заявлен из Санкт-Петербурга.

Это был самый отдаленный пункт. Нагелю предстояло пройти в морозы 3 200 километров, большую часть пути по заснеженным санным русским дорогам. Нет, положа руку на сердце, Дмитрий Дмитриевич не верил в успех. Задумано все было здорово. Те светские бездельники, как сороки на хвостах, разнесли бы по Европе весть о победе русской машины. Но 3 200 километров в январскую стужу, заносы на дорогах, необходимость везти с собой черт знает сколько всего, начиная от запасных шин и цепей на них, чтоб как-то взбираться на обледенелые возвышенности... Были еще ацетиленовый генератор, который каждую ночь и на любом, даже коротком привале следовало снимать с машины и, прижав к пузу, тащить куда-то в тепло, чтоб в нем не замерзла вода, затем — электрический генератор с ременным приводом, заграничная новость, последнее достижение прикладной электротехники, но не слишком надежный, запасные бензиновые баки, масло, не густеющее на морозе... Сколько всего навалилось сразу!

Андрей Платонович выбрал «руссо-балтик» модели «С24/40». На шасси поставили специальный кузов «торпедо-родстер» с брезентовым тентом. Лобового стекла не было. Нагель боялся уменьшения видимости из-за намерзания льда, да и вообще лобовые стекла как таковые в те времена являлись не обязательной принадлежностью автомобиля. Шофер сидел в авиаторских очках, а под известный уже «параплюй» надевали «барана», или, говоря попросту, тулуп. («Баран» в кругу других автомобильных терминов, коротких и точных, как-то лучше воспринимался по своему звучанию.) Вместо стекла Андрей Платонович заказал брезентовую шторку с целлулоидным окошком. Шторку в любое время при желании можно было поднять и закрепить между щитком приборов и дугой тента.

С самого начала все складывалось неудачно, да и как иначе: старт дали 13 числа!

День выдался вьюжный, с ночи морозило до 30, утром спало, термометр показывал минус 22 градуса. Провожающие прятали лица в воротники. У фотографа закоченели пальцы. Нагель и его напарник Михайлов, с которым они собирались вести автомобиль поочередно, заняли свои места. Тент был опущен. На капоте, подставив ветру вислое пузо, сидел бог Билликен, костяная фигурка, на которую никто, кроме разве посвященных, не обратил внимания. «Руссо-балтик», газанув на месте, тронулся с белого, заснеженного Литейного прямо на Монте-Карло. Было ровно 8 утра.

После первой ночевки под Псковом машина попала в буран. Это была вторая неудача. Первую Нагель скрыл. Оказывается, еще в Петербурге, заводя мотор, Михайлов заводной рукояткой сломал руку. Ему наложили лубок, но Дмитрий Дмитриевич ничего не заметил. Михайлов сел в машину молодцом. Был чуть бледней обычного, ну да это от волнения, решили.

Тот январский буран под Псковом превратил весь белый свет в снежное крошево. Не было видно ни солнца, ни дороги, Снег залеплял глаза. Ветер валил с ног. Они стояли вдвоем, насквозь продрогшие у крыла своей машины, ждали чуда. На что еще можно было надеяться? Мотор работал на малых оборотах, чтоб не застыл. Вдруг из снега возле самой машины вылезла заиндевелая лошадиная морда. На них наткнулся обоз. Это мужички возвращались из города в деревню.

— Ой, — завопил первый возница. — Кто такие? Иван! Самойла!

Выяснилось, что мужики тоже не видели пути, давно побросали вожжи, доверились лошадям. Ничего другого не оставалось, тронулись за тем обозом и проехали 90 верст на первой передаче! В радиаторе кипела вода.




Дмитрий Дмитриевич если и не называл всю эту затею с Монте-Карло авантюрой, то только из уважения к Нагелю. Другие, не менее драматические события разворачивались на его глазах. Он ездил в столицу в министерство торговли и промышленности. «Видите ли, — говорил ему важный чиновник с Владимиром на сухой шее, — мы не можем поставить вопрос о предоставлении вам заказов или вспомоществовании от казны. — Доверительно наклонялся и дышал в ухо. — А что касаемо таможенных тарифов, то мой вам совет: и не заикайтесь! Это отчень и отчень ба-а-льшая политика, молодой ч-че-ловек».

И все-таки он написал бумагу на имя председателя совета министров графа Коковцова. Ходили слухи, что тот где-то когда-то настаивал-таки на развитии отечественного автостроения и даже назвал кого-то сомневающегося ретроградом! А вдруг? Утопающий хватается за соломинку. Он переписывал ту бумагу раз десять. Никак не меньше! Хотелось, чтоб убедительно звучало и чтоб коротко получилось, ведь министры, как известно, докладные свыше скольких-то там страниц, двух или трех, никогда не читают. Решалась судьба не автомобиля, но страны, он так считал и это заставляло действовать. «...Гораздо выгоднее ввозить в Россию готовые автомобили, чем изготовлять их у нас... — писал он. — Несмотря на все усилия поставить автомобильное производство в масштабе, отвечающем положению единственного в многомиллионном государстве автомобильного завода, сделать это до сих пор не удалось... Заграничное автомобильное дело крепнет и развивается, в то время как у нас в России приходится думать о ликвидации этого дела».

Бумага пошла по инстанциям, а в Ригу тем временем приехал Сухомлинов. Адъютанты, помощники, надраенные сапоги, аксельбанты... «Сми...и...рна! Равнение на пра...»

Министр соизволил лично осмотреть цехи автоотдела. Осмотрел. Остался весьма доволен, посулил наградить за старания золотой медалью военного министерства и отбыл, игриво взяв под козырек. «Молодцы, гренадеры!» Кто гренадеры? Почему гренадеры? Пошутил, наверное...

Сторонник технического развития, патриот родной промышленности граф Коковцов тем временем отправил военному министру официальное письмо. Разумеется, не сам он его писал, был у него чиновник для особых поручений Семен Антонович, желтая канцелярская особь с цепкими пальцами и всегда бегающими глазами неопределенного сизого цвета.

«Милостивый государь Владимир Александрович, правление акционерного общества Русско-Балтийского вагонного завода возбудило ряд ходатайств, без удовлетворения коих, как объясняет названное правление, не может упрочиться и получить должное развитие установленное названным заводом производство автомобилей. Долгом считаю покорнейше просить ваше превосходительство не отказать сообщить мне Ваше по существу настоящего вопроса заключение. Прошу Вас, милостивый государь, принять уверения в отличном моем уважении и совершенной преданности.

Коковцов».

В одно прекрасное утро это письмо легло на стол Сухомлинова.

— Любопытно, — сказал Владимир Александрович, теребя седой ус, — нам он каждую копейку считает и от нас же требует...

Дежурному адъютанту немедленно велено было вызвать генерала Эйхгольца, спокойного и рассудительного немца, а также генерала Добровольского, знавшего многие стилистические тонкости в сановной переписке. Оба генерала явились незамедлительно, вытянулись в почтительном отдалении, демонстрируя хорошую выправку и одновременно всепонимающую светскость.

— Вот, — сказал Владимир Александрович, брезгливо протягивая только что полученное письмо премьера. — Рассмотреть и отписать. Сделайте ему намек, что сам и виноват. Ж... думают! Можете быть свободны, господа.


А те двое, один с поломанной, опухшей рукой, второй с кровавыми от напряжения глазами лезли вперед, чтобы добыть славу своей стране и ее автомобилю. На контрольный пункт в Кенигсберге они пришли вовремя. Минута в минуту.

Получив телеграмму от Нагеля, Отто Валентин не переменился в лице. «Это хорошо...» — только и сказал. Доктор, инженер, он приехал в Россию, зная наперед, что страна эта вроде Турции, но есть еще здесь болота и — как ее «степ», о! Русские никогда не знали ни недр своих, ни вод, в учении были ленивы и всегда много пили «шнапс», что отчасти объясняется морозами, но вообще-то зависит от национального характера. Через год работы на Руссо-Балте Отто Валентин взгляды свои пересмотрел. Как-то сказал: «У вас золотые механики, прекрасные инженеры, хорошие заводы и совершенно отвратительные министры». И сам испугался своей смелости, добропорядочный немец.

Между тем из Берлина на Монте-Карло стартовал капитан фон Эсмарх. Он шел на 35-сильном «дюркоппе» размером под стать государевым любимцам «белльвиллям», на таком же стальном гиппопотамчике тонны в четыре. Победа была у него в кармане. Капитан шутить не любил. Орднунг ист орднунг[3].

Ответ военного министра Сухомлинова генералы переписывали несколько раз. То одно не нравилось Владимиру Александровичу, то другое. Наконец, окончательный вариант со всеми поправками и замечаниями лег на зеленое сукно между чернильным прибором, над которым распростер крылья серебряный орел, и тяжелым пресс-папье.

«Милостивый государь Владимир Николаевич! Русско-Балтийский завод в Риге недавно был осмотрен мною лично. Поэтому я могу с полной уверенностью просить ваше превосходительство отнестись сочувственно к ходатайству правления Русско-Балтийского завода...»

— Очень тонко! Именно «сочувственно». Да, да... У нас на крепостную артиллерию денег нет. Нет достаточного запаса гимнастерок и шаровар цвета хаки. Будто он не знает. Гусь...

«Переходя к частностям вышеупомянутого ходатайства, я обойду вопрос о таможенных тарифах и возмещении стоимости оборудования автоотдела, так как это ближе касается министров финансов и торговли и промышленности».

— Добровольский, вы молодец! Ловко завернули. У нас полевых телефонов не хватает. У нас в артиллерийском управлении каждый гривенник... Ну да ладно...

«Останавливаясь только на тех пожеланиях, которые имеют отношение к военному ведомству, необходимо отметить следующее: в отношении грузовиков и тракторов нужно признать, что без субсидирования определенного числа их Россия обойтись не может. Соответствующий законопроект должен быть выработан, но такой законопроект может быть представлен на утверждение законодательных учреждений лишь тогда, когда уже возникнет производство этих машин. Между тем Русско-Балтийский завод выпустил только три легких грузовика (в 1,5 тонны), грузовозов и грузовиков (в 3 тонны) завод еще не представлял.

В заключение я не могу не отметить, что заказы ведомств, как бы они велики ни были, не могут обеспечить отечественного автомобильного производства. Фабриканты русских автомобильных заводов должны себе найти сбыт в населении.

Прошу принять уверения в совершенном моем почтении и таковой же преданности».

— Я доволен, — сказал министр и, обмакнув перо, поставил подпись.


Дорога оказалась скользкой, снега почти не было, лед и цепи, надетые на шины фирмы «Проводник», скрежетали по германской брусчатке. В придорожных пивных тихие бюргеры с трубочками в зубах провожали невиданную колесницу изумленным взглядом. Прохожие испуганно вздрагивали. За тысячу с лишним верст цепи здорово поизносились и грохотали неистово. У Гейдельберга их просто пришлось выкинуть. Выкинули, а, выехав за город, попали на сплошной лед. Машина не брала подъем.

Из пастерского дома тихая служанка принесла два совка золы. Насыпали под задние колеса. Данке шен[4]. Но это не меняло положения. Михайлов уперся плечом в задний борт. Нагель пытался стронуться со второй передачи. Из-под колес летели острые ледяные брызги.

— Приехали, — сказал Андрей Платонович и сел на обочину.

— Давай крестьян попросим...

— Ну, на эту гору нас вытащат, а дальше? Теперь по всей трассе лед.

В придорожной харчевне решили отогреться. Зашли, попросили поесть и с горя — вина.

Толстый хозяин, розовый, услужливый и чистый, вынес из кухни две тарелки жареной свинины, слазил в погреб за вином, вежливо присел рядом с приезжими господами выпить глоток. Для беседы. «Третий день нет гостей. Лед, господа. Холодно. Кругом лед».

Вино было густым, душистым. В камине горел хворост, тянуло сухим дымом и хотелось спать.

— Прекрасное вино, хозяин, — сказал Андрей Платонович, не предполагая, что повлечет за собой его похвала. — Тонкий букет.

— Не желаете ли посмотреть мой погреб? Там кое-что есть, кое-что есть для шалунов... А?

Михайлов мрачно отказался, но Нагель, чтоб не обидеть хозяина, махнул рукой. Пошли!

— Еще мой батюшка, виноградный король его звали соседи, очень понимал толк в вине... — держа в вытянутой руке фонарь и светя под ноги говорил хозяин. — Мой батюшка...

Нагель слушал рассеянно, и то лишь потому, что нужно было думать о ночлеге и ацетиленовом генераторе, который следовало тащить в тепло.

— Взгляните на эту бочку. Когда я был совсем маленьким. Три года мне было...

Нагель взглянул и увидел цепи. Цепи! Самые настоящие цепи, которыми крепят бочки, когда грузят на повозку.

— Я умоляю вас, — воскликнул он, хватая хозяина за руку. — Продайте их мне! Нет, не бочки! Цепи мне нужны! Вот эти цепи!

Надо, так надо... Почему нет? Для начала хозяин заломил самую, на его взгляд, невероятную цену. Ведь торговля это еще и повод для беседы. Можно что-то вспомнить, можно о чем-то поговорить...

— Это прекрасные старые цепи. Их делал кузнец Ганс. Я б их не продал никогда. Но вам... У Ганса была жена...

— Сколько? Скорей!

— Такое железо теперь...

Приезжий господин ничего не вспоминал и не желал ни о чем говорить. Он тут же выложил растерявшемуся хозяину деньги. А через полчаса его автомобиль с цепями на всех четырех колесах бодро взбирался на ледяную гору в конце деревни.


Владимир Николаевич Коковцов был мал ростом, видимо, поэтому он воспитал в себе, во всех своих движениях и жестах, во всех душевных порывах медлительную торжественность. «Да», — говорил он, и в голосе его слышалось еще что-то, неясно что, но значительное. «Нет», — и опять тот же симфонический эффект.

Получив письмо Сухомлинова и прочитав первые строчки, как раз до слова «сочувственно», Владимир Николаевич вспомнил, что с утра у него болела печень. Он позвонил в колокольчик и возникшему в дверях секретарю приказал вызвать Семена Антоновича.

— Голубчик мой, я, право, не знаю, с чего и начать... Однако полагаю, вы сами поймете. Расшалились наши военные.

Семен Антонович выразил на желтом лице полное согласие и вот ведь как здорово все понимал! На следующий же день представил ответ. Коковцов нашел его вполне удовлетворительным, сказал: «Мда...»


«Милостивый государь Владимир Александрович! — писал Семен Антонович. — Долгом считаю уведомить Вас, милостивый государь, что представление Русско-Балтийскому заводу денежной из казны помощи могло бы быть осуществлено не иначе, как в законодательном порядке. Между тем для меня представляется сомнительным, чтобы Государственная дума охотно согласилась на воспособление частных предприятий в форме прямых выдач из государственного казначейства. Я не могу, однако, не признать, что скорейшее насаждение производства в России автомобилей имеет весьма серьезное государственное значение. С этой точки зрения Русско-Балтийский завод заслуживает всяческой поддержки, которая может быть ему оказана каким-либо иным способом. Существенное в этом отношении значение могла бы иметь выдача заводу значительных правительственных заказов. Надлежит ожидать возникновения в недалеком будущем потребности в снабжении армии новыми автомобилями...

Прошу Вас, милостивый государь, принять уверения в совершенном моем почтении и искренней преданности.

Коковцов».

Милостивый государь Владимир Александрович возмутился:

— Сколько можно! — сказал он. И еще сказал: — Черт возьми, трах, бах, бах, бах! Пошел он... Потребность, видите ли, у него возникает!

Сухомлинов покрутил в воздухе пером, написал на полях энергичным почерком: «Потребность, конечно, возникает, и надо надеяться, что министерство финансов нам не откажет в кредите на это». Выругался и дописал там же: «В канцелярию».

На этом элегантная переписка двух сановников закончилась, а «руссо-балтик» прибыл в Авиньон.

Там на контрольном пункте Нагель и Михайлов узнали, что капитан фон Эсмарх сидит на хвосте. От усталости они валились с ног и внешне никак не отреагировали на это сообщение. Спортивный комиссар предложил Нагелю глазных капель, тот отказался, попросил тертой моркови. И когда принесли с умилением «ох уж, эти автомобилисты», налепил себе на глаза морковный компресс, объяснив, что есть в России такое народное средство.

Спали четыре часа и выехали в ночь, освещая дорогу тремя ацетиленовыми фонарями.

Ветер хлопал брезентовым тентом, они неслись по пустынным улицам, белым светом зажигая стекла в окнах авиньонских домов. Город спал, только гул их мотора нарушал ночную тишину, но им слышался за спиной ритм другого двигателя — 6 цилиндров, 35 тормозных сил, — следом шел эсмарховский «дюркопп», и железный капитан ногой в жесткой краге давил на акселератор.


19

Бесцветная, без запаха, в высшей степени ядовитая окись углерода стекает из выхлопных труб.

Их триста миллионов. Много? Мало? Неизвестно, сколько добавиться еще. Через год. Через два...

Гудят автомобильные моторы, и в повседневном этом реве, на который уж и внимания никто не обращает, не слышно надсадного человеческого кашля. Человек мчится по дорогам и выхаркивает кровавые свои легкие. Привалившись к обочине, он глотает сердечные пилюли, и снова гудящий поток подхватывает его, как перышко, и он несется, чтобы не потерять времени, догнать, не отстать, успеть...

Когда-то Игорю казалось, что для уменьшения в выхлопе окиси углерода достаточно придумать какое-то более эффективное приспособление для смеси бензин—воздух. Но все, что способствует уменьшению окиси углерода, влечет за собой увеличение выброса окислов азота, а это тоже не мармелад. Он упрямо поджимает губы, и в глазах его строгость. Выбора нет.

Проблема чистого выхлопа завернулась в неразрешимое кольцо, и неизвестно еще, не знаем мы, какие потребуются для решения компромиссы.

Манучер считает, что надо сажать сады. Чтоб деревья стояли по обочинам всех дорог общесоюзного, республиканского, областного значения. Чтоб, значит, чистый воздух шел со всех сторон в открытые окна. Озон. К тому же это и эстетически очень симпатично.

Игорь пробовал доказывать Манучеру, что все не так просто, но Манучер никак не хочет понять, что деревья кислорода не добавляют. За всю свою долгую жизнь любое произрастание, и дерево тоже, дает столько кислорода, сколько потом потребует на свою кремацию. Гореть ли оно будет в печке, в костре ли или гнить под грудой прошлогодних листьев. Баланс точный. Умирающая древесина пожирает весь тот кислород, который дает живая. Зеленый друг не такой уж бескорыстный добряк.

Человечество живет в долг. Человек транжирит то, что природа создавала тысячелетиями, складывая молекулу к молекуле, песчинку к песчинке, как монетку к монетке. Всегда ли мы помним об этом?..

За последние сто лет человечество в рьяном инженерном восторге сожгло больше кислорода, чем предки наши и предки наших предков — за миллион! Костры жгли, факелы палили, сжигали города и еретиков сжигали, и все это как вздох один. То ли дело триста миллионов выхлопных труб!

Как-то одна знакомая сказала Игорю: «Тебе многое дано, Игорек, но ты ничего не свершишь. В тебе нет упорства». Это было на катке. На Патриарших прудах. Игорь писал ей стихи.

Однажды в автобусе по пути на завод Игорю нестерпимо захотелось стать лауреатом Государственной премии, чтоб в газетах был помещен его портрет и чтоб она увидела его и прочитала о нем. Девочка с косичками, торчащими из-под вязаного капора, а не та усталая женщина в белом халате под пальто, которую он встретил однажды. И узнал. И она его узнала. И не поздоровались они.

Игорь забыл ту встречу. Он помнил каток на Патриарших, снег под фонарями, музыку из двух динамиков над раздевалкой. Бодрую лирику тех лет. Бодрые песни. «Ходили мы походами в далекие края...» И горькую обиду за те слова помнил. «Разве во мне нет упорства? Во мне есть упорство! Я докажу!» Ничего не кончилось! Звенят коньки, ветер обжигает щеки, гремит музыка. Наверху проносятся машины, горят фонари, искрит трамвай... И рядом, не где-то за тридевять земель, в Москве же, горит в ночи окнами своих корпусов Московский автомобильный. В газетах печатают трудовые рапорты автозаводцев, Игорь помнит колонну новых машин в день празднования 800-летия Москвы, и как они с отцом ходили на просмотр нового кинофильма «Сказание о земле сибирской» во Дворец культуры ЗИСа — помнит. Он хотел работать на этом заводе, как отец, но не знал, есть ли у него упорство или нет.

Автобус, гремя изношенной трансмиссией, выворачивал на Автозаводскую. Игорь стоял на задней площадке, одной рукой держался за поручень, в другой — раскрытая газета, и надо было, чтоб на первой странице в газете был его портрет. Его фотография.


Она узнает, крикнет: «Мама, смотри это Игорь!» — и будет читать о нем, забравшись с ногами на диван, та девочка, и жалеть о своих жестоких словах будет. Пусть все начнется снова! Я остановлю время! Я, я, я... Для нее. Из-за тех ее слов, из-за музыки на катке, снега под фонарями и мчащихся мимо цветных теней...

— Вы сходите на следующей? — спросили его.

— Следующая?

— Первая проходная.

— Да конечно, схожу...


Был холодный январский день. Дворник Федулков колол дрова, чертыхался.

В тот день других поездок не предвиделось. Петр Платонович спустил из радиатора воду, смешанную со спиртом. Подошел к Федулкову, предложил:

— Давай топор. Поразмахнусь хоть... Значительное понижение температуры.

— Не, — сказал дворник, вцепившись в топорище, — вам нельзя. Вы шофер, науки учили, мы понимаем...

— Ты чего «завыкал»? Я не генерал.

— Еще, может быть, и будете, Петр Платоныч. Генерал не генерал, а, говорят, царя полковник возит.

— Так то ж царя! Давай топор.

— Не дам.

На следующий день, отпирая ворота, дворник вытянулся во фрунт, взял метлу по-ефрейторски на караул и все без смеха. Вечером он долго стучал на пороге валенками, стряхивая снег, и войдя, стянул шапку, сказал:

— Петр Платонович, хочу я вас с одним человеком познакомить.

И точно, дня через три явился господин в длинном черном пальто, в шляпе, в белом бумажном кашне, сел как дома, шляпу кинул на кровать.

— Здравствуй, Петр.

— Здравия вам, извините, не знаю имени, отчества...

— Это не важно. Вот какое будет у меня к тебе дельце, Кузяев... Рядом никого нет? И хорошо. Значит, поскольку ты всегда был верный слуга престолу и отечеству, георгиевский кавалер, то поймешь, полагаю... — гость открыл в улыбке прокуренные зубы, — есть интересы государственные. Надо потолковать.

— Времени нет.

— Найдешь. Бед будет много иначе. Вот полагаю... Сегодня какое число? Двадцатое? Значит, завтра, чего нам откладывать, подгребай в низок к Титову. Ровно к двум часам пополудни. Хозяина твоего не будет, уехал. Вот и потолкуем. Или деньги тебе не нужны? — Сощурился доверительно. — Ведь нужны ж? Хозяйство, одно-другое, только давай.

— У меня дела.

— Отложи.

И кто такой, чтоб так мне приказывать, терзался Петр Платонович, когда господин ушел. И все знает, и про Георгиев, и про то, что доктора не будет. Чего они с Федулковым затеяли? Не иначе «морса» хотят со двора свезти, а деньги разделить.

Федулков ходил надутый, молча, и Петр Платонович никаких вопросов ему не задал. В полвторого на следующий день сунул в голенище железяку приличных размеров — бей не глядя, не промахнешься — и отправился на Трубу в низок, где, помнится, гулял он как-то с братьями.

Половой принес пару чаю. Гостей почти не было, и того господина не видно. Петр Платонович схлебывал чай из блюдца, посматривал по сторонам. Подлетел хозяин.

— Прошу со мной пойдемте.

— Сколько тут с меня-то?

— Ой, ладно! Ждут вас. Потом, потом...

Хозяин провел в маленькую комнатку за биллиардный зал. Там сидели двое. Тот самый, что приходил, и еще один, весь наглухо застегнутый.

— Садись, Петр, господин ротмистр будет с тобой беседовать.

— Здравия желаем!

— Здравствуй, садись. Понимаешь, откуда мы?

— Никак нет, ваше высокородие!

Ротмистр расстегнул пальто, покрутил шеей, туда, сюда, чтоб видно было обитый серебром воротник жандармского мундира.

— Так вот. Решили мы тут помощи твоей просить. Помоги. Враги мутят Россию. Хотят причинить ей беды. Смотри, что кругом? Все чужим трудом хотят жить. Почитания начальства нет. Им что генерал, что... георгиевский кавалер, им никакого уважения!

— Извести хотят Россию, — поддакнул зубастый.

— Да. Это так, — продолжал ротмистр. — Мы этих псов замечаем. Карманы их германскими да японскими деньгами набиты. Мильонами! А к тебе такой вопрос, не в службу, в дружбу, прямо-таки. Вот хозяин твой, доктор. Ездит по всей Москве. Большую практику имеет. Разные люди. Мы тебе верим, поприсмотри, кто чем дышит. Надо. Какие разговоры ведут? О чем? И задание тебе: все, что, понимаешь, заметишь предосудительное, докладывай вот ему. А он уж мне. Что особо интересное, запиши.

— Мы, ваше высокородие, деревенские. Мы к письменным выражениям особо не приученные!

— Особо и не нужно. Ты ведь в деревню письма пишешь?

— Так то в деревню.

— Разницы не вижу. Нам приветов не надо, нам отпиши, к кому барин ездил, какие вели разговоры...

— К их превосходительству генералу Ипатьеву заезжали. Могу написать, о чем говорили.

— Забавно. Но это... лучше не надо.

— К полковнику Галактионову, вашего же ведомства офицер. К нему. Могу описать. А если что в другой раз акустически не донесется, его и переспрошу. Он же понимает службу.

Ротмистр взглянул на Кузяева: не дурак ли? Чего несет? Но тут Петр Платонович понял, что надо валять Ваньку, иначе бед не оберешься. Еще с флотской службы было ему известно, что больше всего начальство опасается не дураков даже, а вот таких слишком услужливых дураков.

— Нас эти господа не интересуют.

— Ну, вот городской голова. Еще там член Государственной думы...

— Ладно, — сказал ротмистр устало. — Можешь быть свободен. — Иди. Но все, о чем мы говорили, есть тайна. Откроешь — в Сибирь пойдешь.

— Ну, так это нам ясно. А как же...

— Можешь быть свободен!

— Рад стараться, ваше высокородие!

Кузяев повернулся налево кругом, и, поскольку была инерция, так он в роль старательного служаки вошел, что до двери, сколько там, шага три было, отчеканил строевым ать-два, рады стараться! Все остались довольны.

Петра Платоновича подмывало рассказать обо всем доктору, но он сдерживался до поры. А братьев сразу же поставил в известность, чтоб при дворнике языков не распускали.

— Ну и паскуда!

— Дракон!

— От ить пакостник-то, — возмущался Михаил Егорович, — от ить хнида... через таких люди страдают... нашел, значит, кого в компанию брать... рублики лишние... Кузяевы, они это не одобряют! Не было средь нас фискалов... — И пообещал, выпив свой стакан: — Я его, братцы, поучу. Поучу...

Зная отходчивый характер брата, Петр Платонович ничего на это не сказал, а Михаил Егорович расхрабрился не на шутку и, выйдя во двор, начал придираться к дворнику, имея явное намерение поколотить. Он и посматривал на Федулкова оценивающе, и так подходил, чтобы сразу было с руки, но дворник был вежлив и даже ласков. Улыбался. Тогда Михаилу Егоровичу пришел на ум совершенно безошибочный план. Он вышел за ворота и сделал вид, что собирается ломать забор.

— Прекрати, — зашипел дворник. — Э-э...

Но Михаил Егорович, имея намерение, тех слов не слушал.

— Ребяты! — крикнул Федулков. — Ребяты, уберите его... — И тут же смолк, сбитый с ног. Рука у маляра была крепкая. Он поднял дворника, отряхнул, взял за грудки и двинул еще раз. Дворник влетел в ворота, рухнул мешком.

— О!

Михаил Егорович еще слегка его поучил и, очень собой довольный, вернулся к братьям.

— Нашел, с кем связываться! — рассердился Петр Платонович. — Старику морду набил, эка заслуга... — И утром чуть свет наведался в дворницкую.

Федулков лежал на лавке, накрывшись тулупом, стонал: «Я ему покажу... Попляшет, гад! В Бутырки пойдет... Сгною...»

— Лежи. И забудь. Он, если что, своим фабричным свистнет, набегут с Шаболовки и прирежут, — пригрозил Петр Платонович. — Им это просто. Лучше помалкивай.

Дворник так и сделал. Что же касается доктора, то все-таки пришлось ему открыть глаза, и вот в связи с какими обстоятельствами.


23 января 1912 года автомобиль «руссо-балтик» модели С-24/40, пройдя расстояние в 3 257 километров, первым финишировал в Монте-Карло, опередив 87 своих соперников.

Андрею Платоновичу Нагелю был вручен «Первый приз маршрутов», награда за самый длинный путь, пройденный без штрафных очков. Князь Луи вручил русскому экипажу бронзовую скульптуру работы Вольтона и еще севрскую вазу удивительной красоты, которую Нагель пообещал выставить в витрине Императорского петербургского автоклуба. Триумф был полный.

— Ничего подобного! — размахивая газетой, басил доктор Василий Васильевич. — Никто, ни один человек, искушенный в автомобильных вопросах, предсказать этого не мог! Но эта победа не даст желаемых результатов! Попомните мои слова, господин Мансуров.

Почему? — возражал его собеседник, высокий человек, приехавший к доктору на мотоциклетке.

— Эта победа не организована правительством. Ни государь, ни иже с ним не имеют к ней ровно никакого касательства. А у нас празднуются только те достижения, кои благословлены свыше.

— Нет, но... — пытался вставить слово высокий, и ему это не удавалось.

— Поймите, Кирилл Николаевич, дорогой мой, — наступал доктор, — да вы хоть сто, хоть тысячу побед таких одержите, ничего не изменится! И почему Нагель? Кто такой? Каков чин? Бывший чиновник министерства путей сообщения? Ату его! Вот ежели б по личному распоряжению государя... Флигель-адъютант Кутайсов... Иной разговор! И деньги бы нашлись, и заказы определились. А так подозрение: не заграничные ли это происки, автомобиль, чтоб казну нашу по ветру пустить?

Пока они спорили в доме, ничего страшного не предвиделось. Петр Платонович стоял во дворе, рассматривал мотоциклетку и хмыкал. Жидкая конструкция. Но день был солнечный. Вышли на улицу, сели на лавочку, доктора понесло:

— Технические свершения сами по себе ничего не дают. Нужны социальные преобразования! Вы говорите паровоз, вы говорите автомобиль, а я говорю — долой деспотизм.

— Василий Васильевич, вы доктор, я — инженер. Будем каждый заниматься своим делом. Оставим политику политикам.

— А это непростительно! Совершенно! Честно говоря, господин Мансуров, я не ожидал услышать от вас такое. Когда вся страна, вся Россия стонет под ярмом царизма...

Тут Петр Платонович понял, что ну ее мотоциклетку, надо уводить дворника и куда подальше, а то крутится рядом. И увел.

Вечером, узнав, что с Федулковым надо быть осторожным, доктор ничуть не удивился. «Они давно за мной следят, — сказал, гордо сверкнув глазами. — Я готов! Пусть себе. А тварь эту я выкину за ворота завтра же!» Но назавтра, подойдя к сторожке, доктор передумал выгонять Федулкова. Все-таки Федулков был жертвой. Не сам по себе он стал доносчиком. Таким его сделали обстоятельства. Вся мерзость самодержавия и социальной несправедливости.

Ну а что касается Петра Платоновича, то он с дворником ухо держал востро. Теперь он не за себя дрожал, боялся за семью. Осенью подарила ему Настька первого сына.

Новорожденного приняли в отцовскую рубаху, чтоб любил отец, и положили на лохматый тулуп, чтоб жизнь была богатой.

Первого сына назвали Степаном. Был он крепенький, с синими глазками, с лысой макушкой. Платон Андреевич первый раз за много лет нарушил свой обычай, выпил кружку Ивановой браги с изюмом, охмелел и поучал счастливую Настьку, бледную и гордую: «Один сын — не сын! Два сына — полсына. Три сына — сын!» А уж когда прощались и Акулина Егоровна, улыбаясь и кланяясь, усаживала его, размякшего, в телегу, он шутейно погрозил молодым родителям: «Рожать вам да рожать и людям угрожать...»

Дядя Иван, пьяный, дернул вожжи: «Ну, пошла, застылая!» — и телега тронулась.

Через год Настька родила девчонку. Потом сына Яшку. Потом еще одного — Фильку — и расцвела. В движениях появились медлительность, угловатость вся пропала, и в Настькиных глазах со дна всплыло чего-то такое, что Петр Платонович глянул однажды и растерялся. И откуда что взялось, ничего не ясно!


20

Уже грохнул сараевский выстрел, и германский посол Фридрих фон Пурталес вручил русскому министру иностранных дел ноту с объявлением войны.

Уже объявили по волостям и уездам царский манифест...

Война, война...

В Сухоносове под бабий плач снаряжали своих солдатиков. Пехоту и драгунов.

В Комареве звонили в Пятницкой церкви. Дни стояли жаркие. Пахло пыльной травой, и в летнем застылом воздухе далеко за поля разносилось на разные голоса: «Последний нонешний денё... о... о... о... чек».

Калужским трактом с полной выкладкой, с котелками и скатками шли к железной дороге солдаты из летних лагерей. Приказ был — грузиться!

Двум смертям не бывать... Шагали по обочинам подтянутые господа офицеры, курили папироски, сплевывали табачную горечь. Пыль на лицах, на сапогах, на фуражках. Песенники, пригибаясь, рукой поддерживая приклады, перебегали вперед строя. Выводили молодо и бодро: «Заполз, заполз к Ду... у... не... в сарафан таракан...».

А в столице... В столице шли с молитвами к Зимнему дворцу. Несли иконы, клялись сокрушить подлого неприятеля, зарвавшегося в своем желании покорить Русь.

Ждали сообщений с театра военных действий.

Готовились к походам и битвам.

Гремели пушечные салюты, звенела оркестровая медь. «Боже, царя храни!» По петербургским проспектам шли на погрузку полки и батальоны. Шла русская гвардия, чтоб бесславно погибнуть в Мазурских болотах, и августовский ветер четырнадцатого года трепал свышевековые знамена, пожалованные за Измаил, за Бородино, за Берлин, за Париж... Под колеса гвардейской пешей артиллерии кидали цветы. «Победу России и славянству!» — кричали. «Вильгельма — на Святую Елену!»

К западным границам, где уже начались военные действия, двигалась огромная сила, полная решимости сокрушить вероломного врага, вымуштрованная, обученная, воспитанная в понимании того, что смерть за родину есть величайшая честь для солдата. Двум не бывать, одной не миновать...

Сколько раз потом повторялось это! И безвестные русские командиры, штабс-капитаны и полковники, поднимая своих солдат на германские пулеметы, не царя вспоминали и не веру. Рукой на бруствер, ногу на приступочек в скат траншеи, чтоб одним движением выбросить тело наверх. «Передать по ротам (это, если полковник): я иду в первой цепи! Двум смертям не бывать, одной не миновать... Ваш командир с вами, ребята! Вперед!»

— Приготовьсь к атаки! — кричали взводные унтер-офицеры, и свистели свистки. — К атаки...

Шла мобилизация. Прощались с женами, с родителями. Роты пополнялись до составов военного времени: 100 рядов, 200 рядовых. Возвращались в свои полки фельдфебели и унтер-офицеры в шевронах, с Георгиями, с медалями, что еще вчера висели в избе под иконами, а сегодня — на грудь, честно заработанные под Мукденом, под Ляояном, в Порт-Артуре в ту японскую войну.

Старших унтер-офицеров вместо взвода ставили на отделение, просто унтер-офицеров — рядовыми. Владимир Александрович, военный министр, что ж вы делали, выдающийся вы стратег? Кто ж должен был оставаться в тылу, обучать резервы? Тех зеленых деревенских новобранцев? Как можно было бросить все разом? Золото армии. Ну да надеялись на скоротечность действий. Доктрина такая выдвигалась. И союзники на том стояли, и противники. Перспектива многолетней войны в окопной склизлой грязи, в дерьме по пуп, в тифозных белесых вшах не снилась и в кошмарном сне!

По планам генерального штаба Россия должна была развернуть сколько-то там сот батальонов первого эшелона против Германии, сколько-то — против Австрии. Но из-за просчетов в подготовке, а главным образом, из-за медлительности сосредоточения — транспорта-то не хватало, железнодорожная сеть была недостаточно развита, про автомобили в свое время не думали, или думали, но ведь известно как, — с самого начала планы рушились. Россия вступала в войну — много раз об этом говорилось и тогда и позже — с прекрасными ротами, отличными полками, хорошими дивизиями и никуда не годными корпусами и армиями. Ах, Отто Валентин, Отто Валентин, доктор, инженер, какой закон вы поняли тогда в Риге! Ясно вам стало, и слава богу, что не на русского мужика надо все валить, не на серость его, пьянство и лень. В самодержавной стране все совершалось отрицательным отбором. Чтоб достичь званий и чинов, добраться до верхних ступеней той лестницы, нужны были способности. Таланты даже! Но, увы, не те, которые нужны для дела. И в военном ведомстве все тот же закон выдвигал на первые роли не самых знающих, энергичных и решительных, а тех, кто ловчее льстил военному министру. Нравилось это Владимиру Александровичу. Ну, что уж здесь поделаешь, нравилось! От дивизии же до армии поднимался лишь тот генерал, который был симпатичен лично царю. А вкусы у самодержца какие? Вся страна считала, что Сухомлинов из начальников генерального штаба в министры попал, потому что умел за столом забавлять царицу своим остроумием. Анекдотцы рассказывал. В меру разумеется. Был лих и обходителен. Ну, настоящий душка-военный!

В мирное время надеялись на кавалерию. Сильный был род войск. Уланы, драгуны, гусары в красных рейтузах, казаки... Донские, кубанские, терские... А еще были кирасиры и кавалергарды, тяжелая кавалерия, их никто не отменял. Но первые же, еще припограничные бои заставили подумать об автомобилях, и всерьез.

В начале сентября доктор Каблуков получил бумагу, подписанную военным комендантом, из которой следовало, что принадлежащий ему автомобиль «ландоле морс» должен быть незамедлительно сдан для военной службы.

— Приведи все в порядок, — сказал доктор Петру Платоновичу, — вымой, вычисти, чтоб не стыдно было...

Вечером попрощались. Доктор спустился в гараж, обошел машину, хлопнул дверцей.

— И вот что, — сказал, оглядывая гараж, — все запасные части, шипы — все погрузи в него. Им сейчас это важней. А на неделе, когда торг будет, присмотри на Конной площади лошаденку, ездить-то все равно надо.

В той бумаге, полученной доктором, указывался адрес сборного пункта, и ранним утром Петр Платонович покатил сдавать машину.

За стеной кирпичного дома в переулке за Смоленским рынком выстроилась вереница автомобилей. Штук сто, не меньше. Шума не было. Настроение кладбищенское. Подъезжали, выстраивались в хвост, без расспросов. Солдаты вынесли в переулок стол и малиновое кресло, поставили возле железной ограды; помнится, садик там был, падали желтые листья. Появился подполковник и два капитана.

— Нумер 129! Автомобиль «воксхол», владелец... Владелец Капитонов!

Синий «воксхол» рыкнул и выкатился из ряда. Возле него тут же оказались фельдфебель и двое солдат. Начали принимать. А шофер стоял рядом, тыкал пальцем туда, сюда, что то объяснял. Часа через полтора настала очередь Петра Платоновича, и тот же фельдфебель, махрой прокуренный, глаза цвета хаки, похвалил:

— Хорошо содержишь...

— Стараемся, чтоб от и до!

— Иди к нам, на него и посадим...

— Я уж погожу.

— Вольному воля.

Фельдфебель сел за руль, привычно включил мотор, а скорость сразу воткнуть не смог, поерзал на месте.

— Следующий нумер... 193! Машина «форд», владелец Розенквист!

Петр Платонович получил удостоверение, что машину он сдал в полной исправности, двинул к трамвайной остановке. Шел, не оглядываясь, и уж к площади почти подошел в горку, оглянулся.

Принятые автомобили стояли, выстроенные в линию, возле каждого суетились солдаты автороты, механики в блузах, шоферы в кожаных куртках. «Морс» стоял с краю, самый нарядный, издали видно. Петр Платонович не выдержал, вернулся.

— Куда его определите?

— Я не знаю, дяденька.

Новый шофер улыбнулся виновато, будто девку увел.

— Генерального штаба главного генерала катать будем! Легче тебе с того? — гаркнул фельдфебель. — Говорю, иди к нам, на него и посадим в самый раз! Не желаешь, жди запасных призовут. Натопаешься в пехоте.

— Мы флотские.

— Тогда наплаваешься.

— Очень вами довольны.

— Иди, давай, а то как раз офицер смотрит.

На той же неделе на Конной площади за Калужской заставой Петр Платонович купил лошадку Маруську — животное доброе и безотказное, и снова стал кучером.

Пока все было хорошо: с войны приходили победные известия и призыв был — «На Берлин!» Петр Платонович и в мыслях не имел — не было того! — что придется ему снова воевать. Но к пятнадцатому году подкатили времена, о которых политический златоуст господин Милюков на заседании Государственной думы сказал, что патриотический подъем сменился «патриотической тревогой». Заговорили в народе, а за что воюем, и получалось, за то, что какой-то там эрц-герц-перц, мать его, убит! Ну, выстрелили в человека в Сараеве, город такой вроде Саратова, не у нас, ну, плохо, конечно, в живого человека стрелять, но мы-то тут при чем? Пущай сами и разбираются, оно ведь кому война радость, а кому и слезки. Ну ее к лешему! Вон уж всю молодежь в деревнях, пишут, позабирали, до взрослых мужиков добираются...

Поползли слухи о сепаратном мире. Будто в Питере какой-то князь говорил, что не след забывать пятый год и уж пусть лучше немцы нам, князьям, хвост отрубят, чем свои же мужики — голову.

Петр Платонович возил доктора на дрожках и разговоров таких наслушался, о чем доктор с разными господами говорил, досыта вполне. В автомобиле все тихо: ты сам по себе, они сзади сами по себе, а тут за одну ездку такого подкинут, что неделю потом мозги в работе, крутят кривошип.

Говорили, что в самых верхах существует мнение, какой-то чин, генерал, может, или выше бери, в ноги царю упал и доложил, так и так, союз с Францией — несчастная наша ошибка, дружба ястреба с медведем: один в леса, другой в небеса, и обоим друг на дружку плевать. То-то французы нам снарядов не дают, у самих завались, хоть дороги ими мости шоссейные, а нам выкуси, так клади Ива́нов, бабы еще нарожают! Зато, если б с Германией мы дружили, это была бы дружба каменная! И того забывать, дескать, нельзя; в Германии-то царь, а во Франции что? Бардак! И англичанка, если пристально посмотреть, она всегда цели имела унизить Россию, козни подстроить. Там господа хитрые...

— Там министры эти английские жуть проныры, — делился Петр Платонович с братьями. — У них на уме, как нашим задом ежа раздавить.

— Васятку уж забрали, в маршевой роте топает, скоро ваша очередь подойдет.

— Подойдет, подойдет, думать надо.

— Я с германским рабочим разногласиев не имею! — шарахнул Михаил Егорович. — Я за отечество, Христос спаси, завсегда! Готов! А за Бромлея, да за наших буржуев — накося!

— Худой мир лучше доброй войны. Замирятся к осени, так хорошо, — сказал Петр Егорович мрачно.

— А нет?

— А нет, думать надо.

— Я с германским рабочим, я сказал, разногласиев не имею!

— Слышали. Вот что, братцы, — предложил Петр Егорович, — есть в Сокольниках снарядный завод, кто там работает, там всем броню дают. Подадимся?

— Или вот патронная фабрика, я знаю... Тоже освобождают. Я воевать не хочу! — горячился Михаил Егорович и все вскакивал с табуретки. — Мне ни аннексий, ни контрибуциев, мне вот руки мои оставь, я кисточкой вверх-вниз заработаю.

Поговорили еще и решили предпринимать меры, тем более грянуло по всей Москве с оркестрами, с попами и песнями: «Война до победного конца!» В газетах писали: «Кто сказал немцу, что мы навоз? Откуда он взял, что мы вроде желатина, бульона, который приготовлен в лаборатории веков, чтобы в нем развивался мощный и стойкий микроб — Германия?» Петр Платонович обратился за разъяснением к доктору, как так, с одной стороны, говорят, мир, с другой — война.

— Это, Петя, наши толстосумы лозунг выкинули, — объяснил Василий Васильевич. — Тем, кто в Питере, царю и окружению его безразлично, кто их кормить, одевать, катать будет. Кто лечить, кто учить. А нашим Морозовым, да Гучковым, да Рябушинским братьям ах как не все равно! Немец-купец их раздавит. Он качество выше даст. Он цену назначит ниже. Он лучше работает. Не ленится. Будет мир, приедет немец. Немец-доктор, немец-инженер... Они этого нашествия боятся: не сдюжат. Все во лжи погрязло! Отечество тут ни при чем. В себе уверенности нет.

Михаил Егорович отправился в Сокольники, узнавать, как там на снарядном заводе, кого берут, какие условия, а Петра Егоровича откомандировали в Сухоносово с заданием посмотреть, не готовятся ли там призывать их возраст. Он уехал и скоро вернулся, но не один, а с Платоном Андреевичем.

Отец привез на Самотеку свежую солонину и материных пирогов, от всех приветы передал, но ясно было, что прибыл он не просто так, находится в волнении.

Целый день он помалкивал, посиживал на бульваре на лавочке, а вечером, как собрались братья, завели разговор насчет войны, двинул кулаком по столу:

— Выродки вы! Шкуру спасаете. Грешно, сказано, чужою кровью откупаться! Грешно! Вы что, самоеды Архангельской губернии? От воинской повинности освобожденные?

— Мы хуже, — попробовал отшутиться Михаил Егорович, стаскивая с вилки соленый огурчик и укладывая его на тарелку Платону Андреевичу.

— Оторвались от земли, пуповину отгрызли, болтаетесь в проруби, как... Повадна городская жизнь? Не сеять, не жать. А за вас мальцы кровю будут лить? Что с Расеей станет? Что? Я вас спрашиваю?

— Ой, господи...

— А я за царя воевать не буду, — сказал Петр Егорович. И то, что сказал это он, всегда такой рассудительный, обескуражило старшего Кузяева. Если б Мишка шелапутный, он бы на эти слова и не обернулся. А тут на тебе!

— Ладно! Как знаете... Мы в турецкую живота не жалели, всю кампанию в крови! Через Дунай переправу ставили...

— А мы, отец, в японскую!

— Я Георгиев с тебя сорву! Своей рукой.

— Так я их и не ношу.

— Совесть ты где носишь? Не сын ты мне! Прокляну! Немец землю хочет взять, баб ваших попортить...

— Ну, как заговорил! Баба не захочет, так никто ее не попортит.

— Ой, горе. Выродков народили!

— Вот царю и доложите. А только что нам от войны будет, — вскипел Михаил Егорович. — Земли добавят или чего? Капитал дадут? В купцы выбьемся, деньгу гресть будем? Буржуям надо, пущай воюют. С нашей стороны — хрен им в глаз по самое пенсне!

— Мы не за деньгу воевали! Ни моря без воды, ни войны без крови...

— Так то ж вы! Вы и при крепостном праве жили. А нам хватит. Мы городские, машиной обученные, это пущай деревне мозги крутят! А мы металлисты первостатейные, мы понято имеем...

Отец хоть и не проклял, но уехал не попрощавшись, пошел до вокзала пешком. Петр Платонович как был босиком, по-домашнему, так и кинулся за ним: «Да брось ты, отец... Прям-таки не дело...» — и до угла почти, до Садовой дошлепал босой. Но не остановил. Махнул рукой, вернулся к братьям.

Теперь оставалось попросить у доктора расчет и устраиваться в Сокольники на броню. Но, зная характер Василия Васильевича и не желая его обидеть, Петр Платонович повел разговор издали, но доктор сразу же все понял, закивал:

— Вполне разумно! Нечего тебе вшей в окопах кормить. Эта война позорная. Но только не надо спешить. Сокольники? Чего ты забыл в Сокольниках? Сейчас в Симоновской слободе Рябушинские автомобильный завод начинают.

— А шофера им нужны?

— Да им сейчас все нужны! Такой разворот делу дают, что куда там, пыль столбом. Война до победного конца! Ты не спеши, я все узнаю, — пообещал доктор и поехал на Якиманку.


Он был неудачником — оттого, что родился раньше времени, или оттого, что ставил перед собой большие задачи, кто знает. Он должен был проиграть, и это было очевидно с самого начала. Кого интересовали его инженерные композиции, какая сила могла подхватить его идеи и понести в жизнь? Вы питаете в облаках, говорили одни. Вы не видите всех сложностей, надо начинать с малого, советовали другие. А он знал, что огромная страна, в которой он родился и с которой связал свою судьбу — прошлое, настоящее, будущее, все, — задыхается без транспорта.

В развитии человечества, в его поступательном движении, это уж если в глобальных масштабах смотреть, самое большое значение после изобретения книгопечатания сыграло развитие транспорта. И даже не просто транспорта, а тех средств, которые сократили повседневные коммуникации. Так он говорил. Оседлав лошадь, первобытный человек перестал быть первобытным. На каравеллах открыли Америку. Паровозом начали новую эру после скрипучих дилижансов, бесконечных путешествий на перекладных, недель, месяцев, годов, потерянных в пути в проселочной пыли, по зимним дорогам от ямской станции до ямской станции со сменой лошадей. Стальные рельсы стянули земной шар, увязали, как ремни дорожный чемодан, определив основные направления движения, став теми железными реками, по которым гремя понесся денно и нощно ритм нового, XX века. Но железная дорога не сделала человека участником движения. Она сделала его пассажиром. А он мечтал о том времени, когда русский мужик сядет за руль автомобиля. Станет машинистом автомобиля. Шофером. И в мечтах его открывались другие масштабы. Холодело в груди, как в предчувствии счастья. Вот оно! Зажмурься и открой глаза. Летела, летела его зеленая стрела удачи. Неужели он не чувствовал времени? Мимо летела. Кому все это было нужно? Знал ли он, Дмитрий Дмитриевич Бондарев, блестящий русский инженер, что много лет спустя другой инженер, внук его шофера, будет восхищаться смелостью его решений и находить в его проектах великие инженерные откровения? Да нет, конечно. Вопрос поставлен чисто риторически. Кому и что дано знать наперед? Он еще и не слышал фамилии Кузяев и с Петром Платоновичем не был еще знаком, и внука у того еще не было, когда синий курьерский поезд Петроград—Москва, тихо качнувшись, отчалил от перрона Николаевского вокзала.



Был март шестнадцатого года. Начало весны, слякоть, усталость, бесконечный питерский дождь. Ореолы вокруг фонарей. Мокрые носильщики. Мокрые провожающие. На соседнем пути из санитарного поезда сгружали носилки с ранеными.

Как много изменилось. Он дождался, что про автомобиль вспомнили в самых верхах. Но для этого понадобилось, чтоб русские полки дрогнули на Висле и в Галиции. Ни снарядов не подвезти, ни хлеба. И тяжелые орудия, оказалось, надо таскать на машинах, как у немцев. А не на лошадях. Искали виноватых. Кого-то стреляли, кого-то отдавали под суд. Владимир Александрович Сухомлинов, обвиненный в преступной неоперативности, во взяточничестве и шпионаже в пользу Германии, оказался со споротыми погонами в Петропавловской крепости, но автомобилей от этого не прибавилось. Правительство спешно выделило 100 миллионов золотом на покупку машин за границей. И деньги нашлись. Вот бы в свое время их да в автоотдел! Тут же Руссо-Балт получил крупные заказы. Начали строить военные автомобили с броневой защитой, полугусеничные вездеходы, грузовики для перевозки пехоты В авиационном отделе Игорь Иванович Сикорский строил четырехмоторные самолеты «Илья Муромец». Их тоже решили изготовлять крупными партиями. Пришлось из автомобилиста переквалифицироваться в авиатора.

На него надели военную форму. Из Дмитрия Дмитриевичи он превратился в господина капитана. Денщик жаловался, не везет: у ветеринара служил, теперь у инженера. То ли дело строевой барин! И выправка, и в зубы может дать.

«Илья Муромец» — отличная была машина. Четыре мотора по 150 сил каждый, восемь человек экипажа, восемь пулеметов, 37-миллиметровая пушка и полторы тонны бомб! Никто в мире таких самолетов не строил. Игорь приглаживал поредевшие волосы, вздыхал: «Мне б года три назад эти деньги отпустили б!»

Они собирали самолеты под Варшавой. И как-то прикатил к ним на дрожках военный корреспондент «Биржевых ведомостей», любопытный господин с вечным пером.

Васька Строганов накинулся на него. «Читать не могу, что в газетах пишут! Брехня сплошная. Кошмар!» Корреспондент повел взглядом по стене ангара.

— Вы строили?

— Ну?

— Чего это у вас ни одного угла прямого нет?

— Так спешка какая! И цемента нам тех марок не дают, и кирпич бракованный...

— Вот и у нас так же, — перебил корреспондент, и потом они очень смеялись, лишний раз задумавшись над тем, что развитие общества идет широким фронтом, а не отдельными всплесками в той или иной сфере.

Когда началось немецкое наступление, «Руссо-Балт» эвакуировали, Бондарев попал в Питер директором завода «Промет». Оттуда и сманили его к себе братья Рябушинские.

В конце пятнадцатого года военное министерство решило выдать заказ частным предпринимателям на строительство автомобильных заводов. Стоимость каждого определялась в 11 миллионов. Вот тогда-то на автомобильном горизонте и возник торговый дом братьев Рябушинских, фирма вполне солидная, судебными приговорами не опороченная и торговой несостоятельности не подпадавшая. Уломал-таки Степа осторожного Пал Палыча!

Купили земельный участок, начали подбирать инженеров. В Питер прикатил крепко надушенный Сергей Павлович, щурил цыганский глаз.

— А не переманить ли нам кого-нибудь от Форда? Как вы считаете? Сколько платили Отто Валентину?

— Сорок тысяч в год.

— Да, сумма немалая... — потер пальцем по кончику носа. — Господин Бондарев, я предлагаю вам сорок тысяч в год плюс сто рублей премии за каждый выпущенный автомобиль. Вам предоставляется при этом полная свобода в выборе инженерного персонала. Завод будет строиться так, как вы пожелаете. По рукам?

Он попросил три дня на размышления, и уже в конце первого не выдержал, сам позвонил.

К телефону долго не подходили. Наконец, в трубке раздался щелчок. «Да», — сказал Сергей Павлович раскатисто. — «Сергей Павлович, вы что делаете? Мне нужно вас видеть!»

Нельзя было терять времени. Он должен был строить свой завод.

Он отказался от руссо-балтовской модели, да и в правлении ни за какие деньги не выдали бы документации. Решено было купить лицензию в Турине, выпускать полуторку "фиат". Легкая, маневренная, сконструированная специально для войны в степях Триполитании, такая машина была наиболее подходящей для русского бездорожья. Если, конечно, не принимать во внимание «руссо-балтики».

Он оставил службу в «Промете», вызвал к себе Строганова, Макаровского. Кирюшку хотел позвать. И даже имел с ним беседу. Встретились в маленьком ресторанчике с претензией на модерн. Кельнер в черном фраке в малиновой бабочке принял заказ. Развернули салфетки.

— Кирюшка, такое дело начинается! Давай к нам!

— Устал я, Дим Димыч, — сказал Мансуров. — Уж как-нибудь без меня. Мы с Игорем тоже строили проекты, собак в воздух подымали, мировые рекорды устанавливали...

— Так летает же «Муромец»!

— Это без меня. Видишь ли, Митя, человеку отпущен определенный объем сюжетности. Я свои варианты исчерпал. Тоже, как и вы, хотели мы внимание власть держащих обратить. Летели на огонь. Сгорел я. Пепел. Сижу в министерстве путей сообщения, езжу с инспекторскими поездками. Взяток не беру, пока. Да и не дают. Это — служба. Для души — оперетка и кордебалет. Вполне достойное увлечение для русского инженера.

— Ой, Кирюшка, трепло ты несчастное. Послушай, что говоришь. Я отдаю тебе на откуп всю механическую часть. Станки будем покупать самые современные. Весь производственный цикл построим так, что на сборку будут поступать крупные агрегаты, не по мелочам складывать...

Кирюшка поднял глаза, взгляд которых приводил в смятение столько женских сердец, потянувшись, взял Бондарева за руку.

— Я серьезно, Митя. Я устал. Для жизни человеку нужно пять условий: хлеб, жилище, одежда, работа и... сказка. Так вот, я в сказку не верю.

Принесли паюсную икру с кусочками льда. Ростбиф. Кельнер вытер запотелую бутылку и, чуть отстранившись, приступил к открыванию, налился кровью, выдергивая штопор. Это их рассмешило.

— Митька, я желаю тебе удачи на все сто! Ты ее заслужил.

— Твое здоровье.

Певичка в серебряном платье пела французскую песенку про маленького влюбленного зуава.

Перед Бондаревым сидел усталый человек, по виду гораздо старше своих лет, и по всему — и как он был одет, и как держал вилку — было понятно, он много видел и ничем его уже не удивишь.

— Ты меня, конечно, извини, но я не слишком верю, что у вас все получится. Мы мужицкая страна. У нас склад мужицкий. Общинный, не индустриальный. Мы не готовы. У нас не любят, когда кто-то хочет выделиться. Жить надо со всеми рядышком, а то спалят. Надо быть как все. Или никого не трогать, как я. А вы задумали удивлять. Идеи генерируете. Того еще не хватало! Подрежут вам крылья. Хрясь, хрясь и пополам. Идеи могут давать пришлые варяги... А нам нельзя. Нет пророков в своем отечестве. Давай дернем. Нет и нет пророков.

— Кирюшка, а ведь знаешь, в чем дело? Тебя женить надо! Дети пойдут, — сам не веря в то, что говорит, начал Бондарев, оживляясь. — Семья делает человека взрослым. Не чины, не дело — семья! Папа, мама не в счет.

— О чем ты, Митя? Самые преданные существа на свете — это девочки из балета. Пролетарии чувств. Целый день у станка. Годами. Аскетизм во всем. Того не ешь, того не пей. А деньги? Какие деньги, их нет. Она молода, она мечтает блистать. Театр. Огни рампы. И если ты, добрый человек, подаришь ей немного счастья, она тебе отдаст всю душу. Самые верные жены, между прочим, из балетных. Бюргеры вы толстокожие, вы считаете, раз она в театре ноги свои голые показывает, то она падшая. Верх добродетели ваши бабы, которые варят вам «шти», никому ничего не показывают, в чем я, поверь мне, глубоко сомневаюсь. И вы считаете это семейным счастьем.

Вот на этом разговоре о балетных девочках и кончилась их встреча. Правда, они еще о чем-то говорили, но несвязно. И то не запомнилось.

Эта встреча в маленьком ресторанчике оставила после себя ощущение тоски и горькой безысходности, и тогда уже вкралось какое-то чувство, что прав Кирюшка, что ничего не получится. Но разве он имел право бросить все, если был хоть один шанс из тысячи? Один. А вдруг?

Как строить завод? Какие методологические предпосылки положить в основу проекта, чтоб увязать топографию с функциями всех служб? Завод — живой организм. Двух одинаковых заводов не бывает. Как нет одинаковых судеб.

Можно считать, закладывая цифры в проверенные формулы, и получать ответы. Но нет формулы на будущее. Формула — прошлый опыт. А будущее — это интуиция, это искусство, все те огромные знания, которые спрятаны до своего часа, чтоб выплеснуться в единственно правильное решение, которое подтвердит только время.


Свою квартиру на Большом проспекте на Петроградской стороне он превратил в бюро по проектированию нового завода.

Методика работы была такая: собирались утром к девяти часам, вместе пили чай. Строганова тут же отпускали гулять. "Иди, Васька, не мешай!» Затем рассаживались по своим местам и работали.

Васька приходил часа через два румяный, взволнованный. У него наверняка была уже какая-нибудь новая идея, которую он тут же должен был сообщить.

— Господа инженеры, — говорил, разматывая кашне, — а вот как вам понравится такой вариант, если весь заводец, душу из него вон, строить одним объемом. Стремиться к этому. Все заготовительные отделы по периферии, механические наверху, а сборка — внизу. А?

—Боже ты мой, — стонал Макаровский, и его тонкие ноздри трепетали от негодования. — У него зайчик в голове! Дима, он меня сведет с ума.

— Ан нет, — возражал Строганов. — Я тут кое-что набросал. В булочной бумажку попросил, а карандашик был... Ха-ха...

— Тебе не автомобилями заниматься!

— Правильно. Я разве спорю? Я давно говорю, что происходит перетекание интеллектуальных ценностей в иные области. В радиотехнику, в электромеханику... Да, а вот предложение мое, Дмитрий Дмитриевич, посмотрите.

Бондарев смотрел на Васькин эскиз и находил в нем интересные решения. Начинался спор. Что-то принимали, что-то отвергали. На следующий день все повторялось сначала. С той только разницей, что какое-нибудь предложение возникало у Макаровского, а на него набрасывался Строганов. Бондарев отбирал варианты. Работали всю зиму. А в марте курьерский поезд увозил его в Москву. С ним были проекты основных цехов и общая компоновка всего завода.

С утра в окнах горел свет и настроение было вечернее. Он ехал не один. Вдруг, совершенно неожиданно, еще зимой, прикатил в Питеp незаметный человек, доверенное лицо Рябушинских, некто Семен Семенович. Он привез в подарок осетра, которого, к слону сказать, все вместе и съели и потом мучились животами: здоров оказался. Этот Семен Семенович не был ни инженером, ни техником, вообще его функции были не понятны. Он тоже приходил с утра на Большой проспект, садился в сторонке, помалкивал, а представлялась возможность услужить — за сигарами сбегать на угол или в аптеку, — сразу же срывался c места. Серый и незаметный, он не вызывал к себе никакого любопытства, и скоро к нему привыкли, будто так вот он и сидел всю жизнь перед глазами, но не запомнился.

Семен Семенович тоже ехал в Москву. Он помог внести в купе чемоданы Бондарева и сразу же пропал, проследовав в свой вагон. Он ехал вторым классом, поскольку, видимо, не занимал в деле Рябушинских значительной должности.

Перед самым отправлением в купе к Бондареву вошла юная женщина в серой шляпке с зеленой вуалью. Следом шел носильщик с чемоданами, один в руках, другой на плече. За ним, тяжело дыша — толстый господин в мягкой шляпе, с огромным камнем на мизинце.

Только тронулись, господин скинул пальто, достал из саквояжа бутылку коньяка, жестянку с сардинками. Затем на столике оказался калачик, завернутый в салфетку, и рюмки.

— Дожили! — воскликнул. — Из-за военного времени нарушено расписание! Высший класс, отдельного купе не достать! А мы так спешим. Прошу разделить с нами...

— Благодарю вас.

— Стоит ли благодарить! Лизонька, сядь ближе. Тебе чуть-чуть. А уж мы...

— Я не пью...

— Фють-фють... Ай-яй-яй! Вот они, последствия сухого закона! Такой молодой человек. Мы в ваши годы глотали эту влагу бочками. Пинтами! Галлонами!

Выпив, господин принялся рассказывать анекдоты и был неутомим, как Скобелев в бою. Зато дама с ним показалась Бондареву совершенной красавицей. Неужели жена, подумал он с огорчением. Чем ее взял этот боров?

Серое дорожное платье сидело на ней как влитое, без единой морщинки. За теплой тканью угадывалась округлость ее колен, и линия ее бедер поразила его совершенством. Вылепила же природа! Она сидела совершенно прямо, ничуть не сутулясь, и волосы, убранные на затылке в тугой пучок, подчеркивали нежность п бесконечную какую-то беззащитность ее шеи.

Проходит жизнь, скоро тридцать пять, думал он, боясь лишний раз взглянуть на нее. Если б эта прекрасная женщина знала, что вся его жизнь прошла на колесах. Почему ему так нестерпимо хочется рассказать ей про свою жизнь... И, конечно, про то, что на вокзале в Новочеркасске в зале ожидания на фисташковой стене висела картина, исполненная масляными красками. Там был изображен вечерний вокзал, часы на кронштейне у выхода в город, перрон, переходный мост над путями. Там был локомотив с зажженными белыми фонарями, вдали — толпа встречающих, а впереди уверенной походкой двигался господин в коротком пальто, обнимая за плечи молодую женщину с ярким ртом, открытым в счастливой улыбке, они только что встретились, так надо было понимать. И в годы своих студенческих странствий он очень завидовал тому господину. Его уверенности. Его счастью. У него не было таких встреч. На вокзале, в толпе, с нетерпением, с цветами. И вот, женатый человек, отец двух детей, он снова охвачен тем же чувством безумной тоски по какой-то неведомой, несбыточной любви, и боится показаться смешным или дерзким, и так это прекрасно смотреть на женщину, сидящую напротив, смотреть, и не надо ничего больше.

Полночи он не спал. Лежал с закрытыми глазами, молился горячо и искренне, как только в детстве. Молился, чтоб она была счастлива, чтоб бог сделал чудо. Ведь никогда еще ничего такого не было у него!

Утром все началось с начала. Толстяк рассказывал анекдоты и разные смешные, на его взгляд, истории, с ним случившиеся. Допивая коньяк, полюбопытствовал:

— А вы, собственно, да, да, да, чем изволите заниматься? Я физиономист, мне кажется, вы инженер?

— Совершенно верно.

— Вот видите! Что я тебе говорил, Лизонька. Я еду в первопрестольную по коммерческим делам. Ну, а Лиза, она балетные классы закончила...

Час от часу не легче! Балерина, значит. Что ему Кирюшка рассказывал тогда?

Поезд подходил к Москве. Уже мелькали за окном дачные подмосковные станции. Дверь отворилась, и на пороге возник Семен Семенович.

Увидев его, толстый сосед сделал глотательное движение, взглянул ошалело. Семен Семенович не удостоил его вниманием, подхватил бондаревские чемоданы, потащил в тамбур.

— Извините, — тихим голосом сказал сосед, — откуда он? Вы знаете Семена Семеновича? Пардон, вы...

— Нет, я не Рябушинский.

— Я понимаю, вы, простите, мы не представились. Вы?

— Бондарев. Дмитрий Дмитриевич.

— Так, так... Бондарев? Не имею чести, но поскольку, могу надеяться, мы уже знакомы. В некотором смысле. Право, я как-то фраппирован. Еду в Москву... Племянница. Не предполагал... Лизонька, это господин Бондарев.

Она протянула руку.

— Лиза.

Поезд подкатывал к перрону, в окне появились лица встречающих. Третий класс. Картузы, платки. Второй. Шляпки, муфты. Носильщики в холщовых передниках. Медные бляхи. А вон, прислонившись к чугунному столбу, в макинтоше цвета портландцемента стоит Сергей Павлович Рябушинский с лицом, свежим от ветра, и теребит перчатку.

«Очень был рад с ними познакомиться». Надел пальто в рукава. В коридоре было тесно. Все спешили. Тамбур заставили чемоданами, тюками, картонками. Бондарева прижали к стене. Лиза оказалась рядом. Он обернулся, почувствовал на лице ее дыхание.

— Ничего страшного, — сказал. — Надо немного потерпеть. Это сейчас кончится. Господа, скоро вы там?

— Скоро, наверно, — сказала она и посмотрела ему в глаза. И взгляд ее был спокойным и добрым. Она уже все знала. И про его скитания, и про того господина на фисташковой стене.

— Скоро, — повторила твердо и со значением, им двоим только понятным. Бесстыдно, легко и просто положила руку в серой перчатке на ворот его пальто. — Бондарев... — и задохнулась в смятении, — Бондарев, я хочу вас... видеть.

— Я...

— Я найду вас. Не надо.

Он хотел достать визитную карточку, старую, еще с «Промета». Но со всех сторон наседали на них люди с чемоданами, и дядя, вытягивая красную шею, искал их глазами.


21

У Рябушинских Кузяева посадили на «протос». Была такая автомобильная марка. Машина вполне надежная, помощней «морса» и посовременней, но Петр Платонович долго не мог к ней привыкнуть. Тупая какая-то, в поворот входит медленно, правого габарита не чувствуешь. Ко всему еще «протос» этот имел скрипучие рессоры, на всех неровностях кряхтел пружинно, ни дать ни взять «купеческая постеля». Так его и прозвали в гараже.

Братья устроились в Симоновскую слободу, на строительство завода. По механической части дел еще никаких не было. А пока строили навесы для оборудования, временную контору, огораживали территорию.

Для механиков и техников, которых переманили с Руссо-Балта, сняли у домовладельца Бурова восьмиэтажный дом. Инженеры жили в городе. А прочие все снимали в слободе углы.

Братья поселились у даниловского огородника, шустрого такого мужичонки, носик востренький кукишем, глазки как костяшки на счетах. Туда-сюда. Звали его Трепьев, а прозвище — Редькин-паша́. Редьку растил. Кроме Кузяевых, квартировали у паши еще пять душ. Сарай в дело пустил!

Петру Платоновичу с самого начала сказали, что будет он возить директора Бондарева. Но Бондарев сидел в Петрограде, и первое время приходилось возить кого придется. То Степана Павловича, то хмурого генерала Кривошеина, потом Сергея Павловича, его шофер заболел желтухой. Платили Рябушинские вдвое больше, чем Каблуков, но уж и цены кругом были не те. Что на рублик, что на копейку подорожало, идешь на базар — и на пятерку уже не полную корзинку тащишь, а половинку, дай бог.

Наконец, как-то в марте предупредили, чтоб с вечера готовил авто: утренним поездом приезжает директор. Петр Платонович заехал за Сергеем Павловичем на Никитскую, оттуда поспешили на вокзал. Он ожидал увидеть мужчину пожилого, многоопытного. Живот должен был быть у директора, шея, голос басовитый, прокуренный. Руки пухлые в перстнях, во рту сигара. Полковником выглядывать должен был! А Бондарев оказался совсем молоденьким. Чуть выше среднего роста, тонкий, глаза острые. Носил черную бороду, но не клинышком, как доктор, а «каклетой», усы над губой пострижены.

Господа не позавтракали, ничего, сразу приказали ехать на завод. Ну и ну, удивился Кузяев, краем глаза наблюдая за директором.

День был серый, мокрый. Но уж пахло весной.

— Вот и посмотрите Тюфелеву нашу рощу, — говорил Сергей Павлович, усаживаясь удобней. — Мы уж тут без вас соскучились. Томимся. Доехали хорошо?

— Вполне.

— Как в Питере погода?

— Все то же самое.

— Я интересовался автомобильным делом на Руссо-Балте, оказывается, ваши блиндированные автомобили хорошо себя показали в военных условиях?

— Жалоб не поступало.

— Ныне Путиловский завод взялся изготовлять броневые корпуса и ставит их на шасси «остин».

— Хорошая машина.

— Вы только подумайте! А вам сборку сериями в свое время наладить не удалось?

— К сожалению.

— Азия! Стамбул и Тьмутаракань... Но вы ведь перешли на метрическую систему и ввели строгий контроль всех деталей и готовых машин?

— Не вполне, Сергей Павлович. Стремились к этому...

— Понимаю вас, кругом трудности.

— Надо было раньше начинать. Запоздали мы, а за опоздание дорого платить приходится.

— Как раньше? Это легко сказать! Теперь мы все умные, Дмитрий Дмитриевич, — обиделся Рябушинский. — Я помню, еще лет семь назад, вы не поверите, доказывать приходилось, что автомобиль необходим России! Что он ее жизнь изменит. О чем вы! Бывало, у Алабина-старика заполночь спорили...

— Георгий Николаевич предупреждал.

— Ну, не совсем, не совсем так, друг мой. Между нами, старикан выжил из ума. Когда правительство предложило займ на строительство автозавода, он отказался! Столько было разговоров, столько слов красивых. А как дело началось, где он, Алабин? И нет его. Типичный сплав европейского прагматизма и нашего азиатского хамства. Сдвинуть Россию на дорогу прогресса посредством автомобиля мечта неосуществимая. Много другого еще потребуется.

— Кто спорит?

— Да, да, моря утюгом не нагреешь...

Ехали по Садовой к Таганке. Колыхались рядом конские морды, трамваи скрежетали на поворотах. Чем дальше от центра, тем больше было снега, а как въехали в Симоновскую слободу, то показалось, что совсем зима, кругом снег. Заледенелые сугробы тянулись вдоль домов, не белые, а будто поперченные угольным дымом. Слобода была фабричная. За деревянными домишками вставали кирпичные, красные корпуса с пыльными квадратами окон. Дымили трубы. Завод «Динамо», фабрика Цинделя, нефтесклады Нобеля... Все здесь было какое-то замусоленное, и свет не такой, как над остальным городом, и запах слюнявый. В узкой небесной просини показалось солнце, но без радости, брызнуло на слободской снег спитым трактирным чаем, и опять потемнело.

Въехали в Тюфелеву рощу. Вековые сосны стояли в снегу. Дальше пути не было. Из деревянной крашеной будки выскочил сторож, но, узнав Рябушинского, ближе подойти не решился. Стоял в стороне, таращился, скинув шапку. Ветер с Москвы-реки трепал его волосы.

— Вот, — сказал Сергей Павлович, — здесь и будет наш город заложен.

— Место вполне подходящее, — отозвался Бондарев. — В натуре даже лучше, чем на планшетах.

— Старались, Дмитрий Дмитриевич.

Вечером Петр Платонович рассказывал братьям о новом директоре, и сам удивлялся:

— Совсем молоденький! Ну, что наш Васька!

— Выучился...

— Сродственник, может, — вставил Трепьев. Он очень любил разговоры о начальстве, сидел у двери, ждал подробностей. Изнывал весь. — Племяш, может, директорский доверенный?

— Место, говорит, отличное. Строиться будет хорошо, окружная железка рядом, подъездные, значит, путя, как надо.

— Ага...

— Ну, и намеревается сразу же, как снег сойдет, земля подсохнет, давать полный разворот. Народу пригонят много.

Редькин-паша́ просветлел лицом. Защелкал глазами, не иначе соображал, сколько можно еще пустить постояльцев.

А насчет платить говорили чего? — поинтересовался Михаил Егорович. — Жизнь ныне не в пример.

— Керасин подорожал!

— Сиди уж! Ты сейчас богатым станешь.

— Да уж... — застонал Редькин. — В чужих руках огурец...

— И вот, забыл, будут броневые машины строить. О том как раз разговор вели, но не то, чтобы завтра, а с прицелом.

— Ну-ну...

— Немцу-то надо отпор давать, — вставил Трепьев.

— Поди-ка ты, хозяин, к бабе своей, а? — посоветовали ому.

— Пускай сидит.

— Однако, скажу, Бондарев головастый, видать. Сергей Павлович перед ним ластится, все вежливо! А он зря слово не скажет. Бубнит свое и в лице строгий. Цену себе понимает!

— Небось, на жалованье брали в сорок тыщ!

— В сто!

— Иди ты в... Сорок тысяч и сто рублей за каждый готовый автомобиль! Это потом.

Все согласно закивали, но никто не представлял, какое затеяно дело и какие силы уже сдвинуты к рубежу, чтоб в один момент сразу же прийти в движение и начать.

Еще не успели сойти снега, лед на Москве-реке не сдвинулся еще, не поплыл вниз, по зимнику, по рыжей тропке на льду ходили в слободу молочницы с Большой Тульской, звенели своими бидонами, а уж в Тюфелевой роще ударили топоры. Застонали пилы, приезжий люд с утра толпился у конторы, нанимались, показывали, кто что умеет, получали задаток, устраивались с жильем.

Об официальной закладке сообщили только летом. Там были какие-то свои соображения. Но в четверг 21 июля в газете «Русские ведомости» поместили известие о том, что в Тюфелевой роще за Симоновским монастырем, при большом стечении публики произошла закладка первого в России автомобильного завода.

Накануне, в тот солнечный, ветреный день у деревянного барака, обшитого вагонкой, где размещалась заводская контора, собрались приглашенные на торжественный молебен господа акционеры, крупные пайщики, цвет московского купечества, должностные лица.

К моменту официальной закладки строительство шло уже полным ходом. Тянули стены основных цехов. Вверху, на лесах, матерились бородатые каменщики. «Лябастру давай, сучий рот!» — кричали. Жилистые плотники в пропотелых рубахах, раскорячась, обтесывали сосновые стволы, сбивали опалубку; взблескивали на солнце затертые до серебряного лоска лопаты, артели грабарей и землекопов корчевали пни, грузили на подводы бурый московский суглинок, и господа десятники в сапогах, в жилетках поучали: «Хватай больше, кидай дальше, пока летит — отдыхай!»

Стройка не затихала ни днем, ни ночью. Военному министерству торжественно было обещано, что первые автомобили завод АМО выпустит ровно через год, к июлю семнадцатого...

Директора правления Сергей Павлович и Степан Павлович принимали поздравления по случаю торжественной закладки. Должен был приехать московский градоначальник, свиты его императорского величества генерал-майор Шебеко, губернатор камер-юнкер Татищев, городской голова Чесноков, сосед Бондарева. Такой чести удостоился: с самим городским головой в одном парадном на Поварской жил!

По окружной железной дороге тащился маневровый паровозик «кукушка». У заводского причала на Москве-реке покачивались баржи с песком. Из Симоновского монастыря, приглушенный расстоянием, доносился колокольный звон. Звонили по поводу Ильина дня. Под ногами путался Семен Семенович. И чего это ему взбрело вперед лезть, всегда такой тихий, незаметный, а тут подменили.

Нервный был день. Работа не прекращалась. Пришла телеграмма из Дании. Там заказывали прессовое оборудование, и не все получалось, как хотели. Надо было готовить ответ, а тут привезли кирпич, и много оказалось битого. Груженые подводы стояли у ворот. Принимать отказались. Послали за поставщиком, пусть сам своими глазами посмотрит. «Не брать ни под каким видом», — приказал. Утром звонила Лиза. «Митя, ты только не волнуйся». И обещала приехать. Он искал ее среди гостей и не находил. Его волновали результаты переговоров с английской фирмой «Де-Джерси» на поставку оборудования. Представитель фирмы стоял рядом со Степаном Павловичем, оба в равной степени толстые, оба в смокингах.

За казенный счет Рябушинские совсем не прочь были тряхнуть мошной. За океаном покупали зуборезные станки «Глиссон», которых в Старом Свете еще не знали. АМО должен был быть первым европейским автомобильным заводом по уровню своей станочной оснащенности! И корпуса строили с небывалыми новшествами, предусматривали стеклянные фонари на крышах, непересекаемые внутризаводские пути, целую систему подземных коммуникаций. Ни на «Бромлее», ни на «Гужоне» такого и в помине еще не было. Их называли американцами.

Строганов в инженерной фуражке, в строгом костюме по случаю праздника, слонялся среди знатных гостей, руки в карманы, бормотал под нос: «Один американец та-та, тара-та-та...» Пробрался к нему. «Митя, там тебя дама спрашивает. С цветами».

— Лиза, зачем цветы? С какой стати, я же не актер... В самом деле...

— У тебя такой праздник! Ты такой счастливый, Митя. — Лбом коснулась его плеча. Ресницы. Запах ее духов. Так вот все сразу! Зачем, господи! Зачем?

— Я смотрю на тебя, ты такой счастливый...

Наверное, он и в самом деле был счастлив в тот день. Ведь что такое счастье? Это то, что было или то, что будет? А то, что есть — это что? Это жизнь. Жизнь — счастье! Так он думал, но уже через полгода стало ясно, что ничего не получится. Не может получиться!

В русские порты, в таможни поступали грузы для АМО. Шли дальним кружным путем через нейтральные страны в Архангельск, во Владивосток, в Колу. Железные дороги были набиты первоочередными военными грузами, не хватало вагонов, не хватало паровозов. Станки, за которые платили золотом, прибывали в Симоновскую слободу с опозданием, а зачастую терялись в пути. Где, что, на какой станции, поди разберись! Стройка, так бурно начавшаяся, вдруг перешла совсем в иной ритм, четко налаженный механизм проворачивал свои шестерни вхолостую.

— Полета не вижу, — говорил Степан Павлович. Он только что вернулся со стройки, галоши его были в грязи. — Я не понимаю, почему все глохнет! Мы платим вдвое больше, чем кто бы то ни было. И у нас не хватает ни рабочих рук, ни материалов.

— Еще есть время. Пока последовательность этапов не нарушается.

— Я о другом, Дмитрий Дмитриевич. Можете поверить мне, что такой апатии я еще не видел. Всем на все наплевать!

— Война.

— Оставьте. Война войной. Наши союзники работают по десять часов, приближая победу. А русский работник производит гораздо меньше, чем француз или англичанин. Мы должны работать по двенадцать часов! Но попробуйте заикнуться об этом.

— Я бы не рискнул.

— А трудности военного времени? А рост цен на кирпич, на цемент, на железо!

— Хлеб тоже подорожал.

— Распустили народ! И попробуйте заикнуться правительству, что его 11 миллионов не стоят теперь и половины. До каких времен дожили...

На бумаге и в мечтах все было гладко. А наяву выходило все не так. В России шестнадцатого года можно было подобрать специалистов мирового класса, искушенных теоретиков, хитроумных изобретателей, металлистов таких, что лучше не бывает, а дело не клеилось. Совершенно.

...Февральскую революцию встретили как праздник. Как избавление. Летели в затоптанный снег царские портреты. Гремела «Марсельеза». Городовых били. Жандармов били. Срывали с полицейских участков двуглавых орлов. И с орденов их спиливали, и с радиаторов «руссо-балтиков», чтоб ничто не напоминало о прошлом! «Долой царя! Свобода! Да здравствует Временное правительство!»

Кончалась зима, в морозном воздухе пахло весной, солнце сияло в сосульках, и на бульварах на припеке таял снег. Студенты ходили с красными бантами па груди, офицеры — с красными бантами. «От-речем-ся-от-ста-ра-ва-ми-и-ра...» — пел Сергей Павлович, шагая на демонстрацию в засаленном кожушке. У шофера у своего, что ли, одолжил? И все погрязло в пустозвонстве, в безответственности, в говорильне. Слова, слова... И ничего, кроме слов!

Англичане задерживали выплату по займу. Военное министерство торопило с окончанием строительства. Генерал Кривошеин обиженно поджимал губы: «Дмитрий Дмитриевич, вы директор, и я вправе спросить вас со всей строгостью...» С ним первый раз и сорвался. «А идите вы, господин генерал, к чертовой матери! Вы что, не видите, что творится!» Тут еще Семен Семенович добавил вдруг: «Вам сорок тысяч платят. Немалые деньги...» Выгнал его. Вон пошел, гнида!

Летом «Русские ведомости», солидная газета, сообщили: «Машины для оборудования завода АМО уже прибыли в Россию». А 30 сентября немецкая субмарина потопила пароход «Тургай» с этими, будто уже прибывшими, машинами. Через месяц та же участь постигла другой пароход — «Барон Дризен».

Наступила осень, грязь и распутица. Не хватало ни кирпича, ни цемента. Теперь и битый, и любой брали почем зря! Генерал-майора Кривошеина срочно ввели в правление. Купили с потрохами. Генерал должен был оповестить военное министерство, что работы ведутся в блестящем порядке. Прочно, красиво, чрезвычайно быстро, однако в срок завод пущен быть не может. Требуются отсрочка в полгода и новые кредиты, потому что в кузнице, прессовой, рессорной, отжигательной и литейной еще идет внутренняя отделка, кроме того, слишком много средств пошло на строительство домов для рабочих. Чур, чур, в те 11 миллионов эти траты не входили! Генерал все от него зависящее выполнил. И никому в голову не пришло проверить, почему.

Зато директор Бондарев сидел в новом шикарном кабинете за столом из черного мореного дуба. Перед ним стояли глубокие кресла шевровой кожи, скрипучие, как новые сапоги. У стены — диван, не диван даже, а целое учреждение, с полочками, с зеркалами, все по вкусу Семена Семеновича. Уж не для себя ли он, серый человек, этот кабинет готовил? Ждал, когда наладится производство и посадят его на директорское место. А то с какой стати днем, ночью тихой сапой шастал по заводу, везде завел своих шпионов, за всеми присматривал, подслушивал. Но что можно было наладить? На АМО шли митинги. «Долой войну!» — кричали ораторы, и фабричные гудки со всей слободы покрывали их голоса сиплым, восторженным ревом. «Кончай работу! Все на митинг!»

В директорском кабинете пахло масляной краской. Каждое утро Дмитрий Дмитриевич первым делом открывал форточку. И тот, последний его директорский день начался с этого. Повесил пальто, подошел к окну.

Внизу на каменном заводском дворе митинговали. Опять! Человек в распахнутом пиджаке, взобравшись на ящик, зажигал толпу. Вскидывал руки. То одну, то другую. Грозил кулаком. «Товарищи!» И тяжелое колыханье толпы заглушало его слова. Только — товарищи...

— Семен Семенович, что происходит сегодня?

— Как всегда, господин директор. — И ухмыльнулся. — Новостей никаких. Однако, узнаю сейчас.

Что за времена навалились! Надо было сдавать первую партию в 150 автомобилей. Военные грозили судом и следствием. Положение исправил Степан Павлович. Сообразил, что можно покупать комплекты фиатовских грузовиков в Италии, цена была 11 тысяч за штуку, привозить в Москву, собирать и продавать по 14 тысяч. Выгода не слишком большая, транспортные расходы, сборка, но можно оттянуть время.

— Ловко, Степан Павлович, но...

— Никаких но. Я подписывал контракт. Юридически к нам не придраться.

— Собирать — не строить, — поддакнул Сергей Павлович.

— В добрый час.

На АМО пригнали автороту, двести с лишним солдат-механиков, распределили по заводу, на рабочих никаких надежд не возлагали.

— Надо закрыть ворота.

— Как это, Степан Павлович?

— Очень просто. Мы рассчитаем всех недовольных. В первую голову говорунов. Семен Семенович, есть такие? Говоруны...

Семен Семенович кивнул.

— Подготовьте списки. И уверяю, когда мы наберем новых, никаких «товарищей» уже не будет.

— Мы потеряем хороших работников!

— Не потеряем, Дмитрий Дмитриевич!

Толпа тяжело гудела внизу. Бондарев подошел к окну. Лицо оратора показалось знакомым. Где ж он его мог видеть? На заводе, нет? «Пущай Бондарев сюды выйдет!» — донеслось со двора.

От него все чего-то требовали! Рабочие — повышения расценок и восьмичасового рабочего дня, военные — готовых автомобилей, правление — скорейшего окончания работ и строжайшей экономии во всем, как будто он всесилен и все зависит только от его желания. «Бондарева сюды!» Закрыл форточку. Терпи, казак. «Вам же 40 тысяч платят, Дмитрий Дмитриевич...»

Сел за стол, начал готовить расчет на установку двух молотов. Бетонировать надо было фундаменты, и как назло крутилась в голове неизвестно откуда взявшаяся строчка: «Не повезут поэта лошади... Не повезут поэта лошади... Не повезут поэта лошади, век даст авто для катафалка». Вспомнил, это ж Северянин, поэт эго-футурист. Бог мой, что за придурь! Только задумался, влетел Семен Семенович.

— Господин Бондарев... Скорей, скорей!

— Что скорей? Семен Семенович, успокойтесь.

— Бунт будет! Бунт!

— Какой бунт, что вы?

— Дмитрий Дмитриевич! Неровен час. Может, уедете, а? Макаровского, Сергея Осиповича, только что на тачке вывезли. На берег и скинули там!

— За что они Сергея Осиповича?

— Скорей! Скорей! Дмитрий Дмитриевич. Он им сказал, что они, видите ли, господи, не умеют мыслить! Грозят по отношению к вам применить силу! Ну, давайте же! Выйдем отсюда...

— Это еще зачем?

— Дмитрий Дмитриевич... Господин Бондарев! Я не могу гарантировать вам неприкосновенность! Я...

— Идите, занимайтесь своими делами.

— Идут! — охнул Семен Семенович и выскользнул из кабинета.

В директорском кабинете было две двери. Одна в приемную в коридор, другая — на черную лестницу, спускавшуюся на заводской двор. Он редко пользовался черной лестницей, ему удобней было ходить на завод через проходную. Как и все.

От неожиданного шума он вздрогнул. К нему поднимались по черной лестнице. Идут! Он понял.

Еще можно было убежать вслед за Семеном Семеновичем, выскочить в приемную и закрыть тяжелую дверь на ключ. Пусть ломают! Можно было выхватить из ящика в столе револьвер, выстрелить для острастки. Это их остановило бы на время. А он бы ушел. Убежал. Спрятался куда-нибудь в коридоре, сжался в комочек. Он бы успел! Но вдруг наступила какая-то немощь. Как во сне. Нет ничего, а руки ватные и ноги ватные, и мыслей никаких, только свинцовый ужас. Идут! А ведь не верил. Его? За что?

Наверное, он плохо закрыл дверь на черную лестницу. Она открылась сразу. Поддали плечом, и она открылась, дверь, сама. Он встал. Его окружили.

— Гражданин директор, потрудитесь спуститься к рабочим! Народ говорить с вами хотит! — крикнул тот самый оратор, лицо которого показалось ему знакомым. — Масса желает с вами беседовать и получать разъясненья!

Теперь он точно вспомнил, что где-то видел его, но где? И улыбнулся, как знакомому. Улыбка получилась жалкая, не к месту. Зачем он улыбнулся?

— Я спущусь, — сказал. — Я спущусь, господа. Но только в том случае, если мне будет гарантирована неприкосновенность.

Оратор смотрел исподлобья недобрым, тяжелым взглядом, толкнул плечом.

— Ладно! Будет. Двигай давай вниз!

Его вывели на заводской двор, поставили на ящик.

— Пущай говорит!

— Крути мозги, поломой буржуйский!

— Давай его...

— Чего молчишь, кровосос? Как штрафы, дык не молчишь. Как что не молчишь!

Поднял руку. Сделалось тихо. Со стены сборочного корпуса свисал кабель. Почему не закрепили, ведь под напряжением...

— Господа рабочие! Граждане демократической России, — и откуда только слова взялись, — поймите, что ни я, ни администрация не всесильны. Давайте вместе проанализируем сложившуюся ситуацию...

— Ситуация...

— Тащи его, ребя! Улю-лю...

Ему не дали договорить. Десятки рук, будто по команде, рванулись к нему, подняли, как пушинку, понесли. Подкатили тачку, усадили с ногами, накрыли рогожей извазюканной, забрызганной известью. И повезли с гиканьем, с руганью до трамвайной остановки. Там скинули.

Он поднялся, растрепанный, грязный.

— Прихвость! Буржуйский подпевала.

— А ну, вались! А ну, пшел!

Какой-то дядечка, хихикая и кривляясь, сунул ему в руки пятак.

— На дорожку на. На дорожку... Хе-хе, на дороженьку...

Надо было швырнуть ему в поганую его рожу этот пятак! В морду, растянутую в щучьей улыбке. А он не швырнул. Не смог и не посмел. И табу: это ж простой народ — нельзя.

Позванивая, подкатил трамвай, шагнул на подножку. В окне увидел свой «протос», Кузяев спешил на завод. Хотел крикнуть, заколотить кулаками по стеклу. Кузяев! Но не крикнул, не заколотил, ничего. Трамвай тронулся, мотаясь. Подошел кондуктор, издали уже смотрел с любопытством: «Ваш билет? — Он разжал ладонь, протянул пятак. — Грязным в транвай неззя, обтерлись бы, барин, раз вы пассажир». — «Оботрусь», — сказал и заплакал, закрыв лицо руками.


Вечером у Трепьева в хозяйской половине, где жил сам огородник и его жена Дуся, собрались все постояльцы. Такое дело, слухи пошли, что завод закрывают! Паша́ заволновался.

— Выходит, зря царя скинули! Хоть какой, а все ж порядок был, не сравнить... Дилехтора, понимашь, на тачке... Дилехтора!

— Анархизма, — соглашался Петр Егорович, — анархизма, да. Настоящий рабочий такого сделать не мог. Это сезонники...

— Так и что же будет теперя-то? А? Керенского ругают.

— Иди ты со своим Херенским.

— Не дело, конечно, — продолжал Петр Егорович. — Мы резолюцию приняли, чтобы извинились перед Бондаревым, написали, что насилие, допущенное рабочими в пылу невероятного раздражения и озлобления, считать грубой ошибкой и впредь явлением совершенно недопустимым. И домой к нему направили с делегацией.

— А он?

— А он на завод возвращаться отказался!

— Видал, образованный! Видал... Насилия, кричат, насилия!

— Она и есть насилия, — подтвердил Редькин, моргая. — Как же так можно, ученого человека, науки изучал. Служащие забастовку объявили, жалованье не плачено.

— Неладно получилось, — согласился Михаил Егорович.

Помолчали. На столе тускло горела керосиновая лампа, чадила, высвечивая лица собравшихся. Тикали ходики с бумажными розами на гирях. Тик-такс, тик-такс... Время было давно за полночь. Жена огородника прикорнула в уголку, и ее плоское лицо белело в темноте.

— Ох, дела...

— Дела ох, — уточнил Михаил Егорович, сверкая глазами. Полез за пазуху, достал мятую бумагу, разгладил на колене. — Лампу-то подвинь! — приказал. — Небось, воду в карасин льешь, света нет. Ох, грехи наши, жадность наша. Читать вам буду. — И начал. — «Нам в бой иттить приказано: «За землю сгиньте честно!» За землю? Чью? Не сказано. Помещичью, известно. Нам в бой иттить приказано: «Да здравствует свобода!» Свобода? Чья? Не сказано. Но только не... народа».

— Во здорово!

— Тише ты! Дай дослушать. Читай, Миша.

— Ну, значит... Ага. Вот... «Нам в бой иттить приказано: «Союзных ради наций». А главного не сказано: чьих ради асси... асси-гнаций? Кому война — заплатушки, кому — мильон прибытку. Доколе ж нам, ребятушки, терпеть такую пытку?»

— Здорово!

— От и до!

— Лихо!

— Надо с немцами замиряться!

— Да при чем тут немец! — возмутился Паша. — Немец-то тебе что? Дилехтора на завод вертайте!

— Сказывают, Смирнову, столяру, который большевик, на вид поставили. Зря, мол, народ относительно Бондарева воспламенял. Только и этот зря в анбицию уперся. Бумагу ему из Московского Совета прислали с печатью, все чин чином, извиняемся. Ведь в пылу невероятного раздражения...

— Я его уломаю, — сказал Петр Платонович, вынимая изо рта козью ножку. — Поговорю с ним. От нашего имени.

— За всех! Союзных, понял, ради наций...

— Объясни ты ему... Чего ж, право дело, в такое-то время?.. Ой, не думает о слезах сиротских.

— Сделаем, — пообещал Петр Платонович.

— Ты ж шофер, ты ж его права рука!

— Петя, в святцы запишем.

— Я тебя год за полцены держать буду! — пообещал Редькин.

На следующий же день, напутствуемый добрыми пожеланиями гаражных механиков, Петр Платонович поехал к своему директору, имея намерение вернуть его на завод.

Начиналось тихое солнечное утро. В Крутицких казармах, за Спасской заставой, играли развод караулов, бодрые звуки горна резали утро. Петр Платонович приосанился.

Директор жил на Поварской, в большом сером доме, напротив особняка князя Святополка-Мирского. У того князя были удивительные лошади, Петр Платонович часто на них заглядывался. Царских статей кони!

В одном парадном с директором квартировали важные особы: городской голова, генералы, внизу стоял швейцар в золотых позументах, требовал, чтоб снимали галоши. На Петра Платоновича первое время смотрел косо, принюхивался. «Ну и несет же, парень, от тебя твоей машиной. Неудобно — господа...»

Петр Платонович поднялся на четвертый этаж. Открыла горничная.

— У себя?

— У себя, Петр Платонович, — оглянулась, зашептала: — Вчерашнего дня бумагу с завода привозили, делегаты были, не вышел... Ой, Петр Платонович, что будет...

Кузяев глубоко уважал Бондарева. В автомобилях тот разбирался как бог. И хоть не любил ездить на машине, предпочитал приезжать на завод в дрожках, был у него и конный выезд, виделись они каждый день полтора года. Срок немалый.

Дмитрий Дмитриевич был человеком деликатным, слова обидного не сказал, всегда спокойный, сдержанный. «Здравствуйте, Петр Платонович». А не — Петя, не Петр, только по отчеству! Уважал рабочего человека. Здоровался за руку, садился рядом на переднее сиденье, чего другие в его чинах никогда не делали. Никогда! Непременно сзади садились и шофера, который везет, не видели. Тот же кучер, только при машине. «Пошел, Иван...»

В директорской квартире стояла мрачная тишина. Пахло душистым табаком. На вешалке в передней висело чужое пальто. У директора был гость.

В другое время Петр Платонович и повременил бы, но тут была такая уверенность, и он растерять ее боялся, что прямо двинул по коридору на звук голосов. Стукнул в приоткрытую дверь: «Разрешите...»

Дмитрий Дмитриевич сидел в качалке, прикрыв колени пледом. Лицо его было усталым, бледным. Переживает, понял Кузяев.

У окна стоял высокий господин с сигарой, костюм на нем был отглаженный, как у Сергея Павловича. От и до! Кузяев вспомнил, что видел его уже однажды у доктора на Самотеке.

— Здравствуйте, Петр Платонович.

— Здравствуйте, господин директор.

— Кирилл, это мой шофер. Спасибо, что приехали, Петр Платонович, садитесь.

— Дмитрий Дмитриевич, заводские все просят в один голос. Ревмя прямо ревут. Нельзя, понимаете, так, люди ж. Опять извиняются. В пылу раздражения вышло все. Уважают вас шибко. А то, что было, вы из головы выкиньте. Обо всех не судите, массу не смогли сдержать.

— Массу? — переспросил Бондарев.

— Массу, — кивнул господин у окна и улыбнулся невесело, показав зубы такие же белые, как его сорочка. — Любопытная формулировка, Дим Димыч. Известно определение массы, как количества вещества, как меры инерции, но в данном случае...

— И вы предлагаете, Петр Платонович?

— Вертайтесь! Плевали вы на них. Дали б кому в ухо и ничего! Вас вывели, а вы б их в оборот! Кричать надо было! Одним словом, скандалить. По матушке крыть. Ваше дело правое, и кулаком хряснули б кого, а вы... «ситуация»... Неясное слово-то, кислое.

— При чем тут слова?

— Да при том! Он — по матери, вы — по матери и на равных! Вертайтесь, смысла нет. Забудьте обиду.

— Как меня на поганой тачке, под рогожей...

— Митя!

— Нет, нет, этого нельзя забыть. Я не могу. За что мне отомстили? Что я сделал для них плохого?

— Масса не мстит!

— Ты смотри, Дим Димыч.

— Прекрати, Кирилл!

— Виноват...

— Один, два могут мстить, — продолжал Кузяев, — когда в злобе там, когда нечистый попутал, всяко бывает, а масса другое дело! Стихия, Дмитрий Дмитриевич. Шторм на море какие броненосцы швыряет, что щепки, что вас на той тачке. Извините. А только в здравом уме разве придет на ум на бурю сердиться.

— Сядьте, Петр Платонович.

— Страшная мы страна стадной своей любовью, стадной своей ненавистью. — Господин, которого Бондарев называл Кириллом, отложил сигару.

— А это как себя поставишь, — огрызнулся Петр Платонович, сын сухоносовского праведника.

— Нет, Петр Платонович, я вернуться не могу. Никак, АМО без меня. Все. Пусть будет конец. Не могу... Сил нет.

— Митя! Митя, перестань...


Нет, он не мог вернуться на завод. Кузяев этого не понимал или делал вид, что не понимает. А Степан Павлович, тот понял, и переубеждать не стал. Без слов подписал его прошение об отставке. Надо было уезжать из Москвы куда-то далеко и начинать все сначала. Он решил ехать в Харьков, в город своей юности.

Упаковывали чемоданы, посуду, подушки. С Лизой он простился в жалкой гостинице где-то на Бронной в красном кирпичном дворе. Многое он ей не сказал. Кончалась жизнь, кончалась судьба, все кончалось! И тот сытый господин с вокзальной стены с новочеркасских времен смеялся ему в лицо. Позавидовал, да? Позавидовал? Ну зачем так, господин Бондарев...


Павел Павлович, самый из всех Рябушинских философ и стратег, выступал на Всероссийском торгово-промышленном съезде. Председатель звонил в колокольчик, оглядывая алые ряды кресел.

— Господа, позвольте предложить избрать президиум съезда. Кого угодно будет наметить? Рябушинский...

— Просим!

— Просим!

— Павла Павловича!

— ...Третьяков, Смирнов, Бубликов, Дитмар...

Павел Павлович читал свою знаменитую речь, поправляя пенсне, грозил революции костлявой рукой голода.

Он закончил в высоком стиле, таком же изысканном, как его особняк на Малой Никитской, построенный архитектором Шехтелем.

— Пусть развернется на всю ширь стойкая натура купеческая! Люди торговые, надо спасать землю русскую!

Он говорил, что в стране прекрасный урожай, есть хлеб, но нет транспорта, чтоб подвести его в промышленные центры. Вот если б были автомобили. Если б в свое время дали развиваться промышленности и торговле...

— Да нам бы сейчас автомобильчиков своих тысячонку, две, — поддакнул Георгий Николаевич, находившийся в зале. Председатель потянулся к колокольчику.

Потом рассказывали, что, вернувшись на Якиманку, Георгий Николаевич сказал Аполлону, доверенному своему человеку: «Это конец. Теперь все. Доигрались!»

Будто бы через два дня его уже не было в Москве. Куда-то он исчез вместе с семьей, и никто точно не знал куда. Затем уже, много позже, стало известно, и многие умы пришли в смятение, что Георгий Николаевич Алабин успел-таки перевести немалые суммы в швейцарский банк. Аполлон же был оставлен в Москве при доме.

Рябушинские выплатили Бондареву единовременное пособие в размере 20 тысяч рублей золотом, а не в «керенках», потому что к тому времени вовсю уже ходили «керенки», не деньги — простыни прямо, сам бери, сам режь. Кусок мыла — миллион. А завтра — полтора!

Директором АМО назначили инженера Клейна, литейщика, заведовавшего литейным отделом. Служащие прекратили забастовку. Приступили к сборке автомобилей, но события разворачивались так, что ни от Рябушинских, ни от нового директора, ни от заметно приосанившегося генерала Кривошеина, успевшего еще раз успокоить военное ведомство, ничего уже не зависело. Ровным счетом — ничего.

Накатывал шквалом Октябрь семнадцатого, время небывалых перемен.



Загрузка...