Каждый раз, когда Татьяна Ерофеевна поднималась по тропинке к чугунным литым воротам городского кладбища, она останавливалась, чтобы перевести дыхание и еще раз полюбоваться маленьким чистым городком, приютившемся в глубокой котловине меж гор.
Было утро. Солнце поднялось уже высоко, но в котловине еще держался легкий туман. Сквозь его дымку белели ровные ряды аккуратных домиков с черепичными крышами. Увитые плющом и виноградом, они выглядывали из зелени садов весело и приветливо. В самом центре котловины лучи солнца играли на ярко-красной крыше нового здания школы. Левее, над строительством первого городского кинотеатра, хозяйски застыла ажурная стрела подъемного крана.
Этот городок стал для Татьяны Ерофеевны самым дорогим местом на земле. Там, за кладбищенской оградой, среди пышной зелени покоились останки ее единственного сына…
— …Сына ли? — вздрогнула она, вспомнив, зачем так рано пришла сюда сегодня.
Вчера, придя на могилу, она увидела на ней огромный венок. Яркий свет солнца, пробившись сквозь листву, радужной мозаикой лежал на ленте, на которой позолотой сияли слова: «Любимому брату — Ян и Ева Марек».
Не понимая в чем дело, Татьяна Ерофеевна разыскала кладбищенского сторожа старого поляка Юзефа, который в ее отсутствие следил за могилой.
— Это, вероятно, ошибка, пан Юзеф? — старик любил, когда его так называли. — Кто положил венок?
— Утром приходила одна дама с мальчиком. Я не хотел пускать их в ограду, но она очень просила. Дама настаивала, что тут покоится ее брат.
— Этого не может быть! У меня нет родственников! — растерялась Татьяна Ерофеевна.
— Не мне знать, пани. Она настаивала, и я пустил. — Старик развел руками, корявыми и темными, как древесные корни.
— В извещении указан номер могилы, я не могла ошибаться столько лет? — С горьким недоумением Татьяна Ерофеевна достала из сумочки извещение о смерти сына, которое всегда брала с собой. — Вот читайте: пятый участок, могила № 425.
— Ваша правда, пани, но они так настаивали. Я не мог не пустить. — Юзеф сокрушенно покачал головой, с мягкими седыми волосами. — Вы не волнуйтесь, пани. Они сказали, что придут сюда еще раз, завтра утром.
Юзеф повернулся и пошел по дорожке, усыпанной гравием, тяжело переставляя ноги.
Татьяна Ерофеевна долго вертела в руках извещение и вдруг вспомнила, что где-то уже видела эти имена, но где именно — не знала.
«Если это ошибка, то такая жестокая», — думала она ночью с глухой тоской. Ей было страшно потерять и этот маленький кусочек земли — все, что оставила ей война от сына. Татьяна Ерофеевна снова и снова рассматривала его фотографии. Она никогда с ними не расставалась.
Вот он, голопузый малыш, сидит в корыте, весело разбрызгивая пухлыми ручонками воду и показывая два первых зуба. А вот он уже верхом на коне, рубит деревянной саблей воображаемого врага. Татьяна Ерофеевна привычным движением перевертывает фотографию, читает:
«Юрик помогает папе бить белогвардейцев».
— А папы тогда уже не было, — шепчет она, смахивая слезу. — Ничего ты еще не понимал, глупенок мой!
Муж ее погиб на Дальнем Востоке в борьбе с интервентами.
Татьяна Ерофеевна берет следующую фотографию. Довольный и гордый, залитый солнцем, морщит Юрик обсыпанный веснушками нос. Ветер раздувает его светлую челку и пионерский галстук, а у ног сына плещется Черное море. Из Артека он приехал загорелый, выросший.
— Я обязательно повезу тебя к морю, мама. Представляешь: идет волна, огромная, больше нашего дома, налетит на скалы — «хлоп»! И одни брызги, много, много! А какие там цветы, деревья!
— Обязательно повезу тебя к морю… — шепчет Татьяна Ерофеевна и берет другую фотографию. Эта из Московского университета. И еще одна, последняя — с фронта. Уже не веселый беззаботный мальчик, а настоящий воин глядит с нее. Похудевшее, возмужавшее лицо сына, с сосредоточенным взглядом отцовых карих глаз, с волевыми очертаниями рта, казалось каким-то незнакомым. Только нос, по-прежнему задорный и чуть веснушчатый, остался таким же детским.
…После этой фронтовой фотографии долго не было писем. Она знала, что сыну может некогда даже поесть, некогда сомкнуть глаз, и терпеливо ждала. Но через два месяца пришел белый конверт. Тот сырой мартовский день, как выпавшее звено в цепи, разделил ее жизнь на две. Одна была здесь, в маленьком закарпатском городке, другая там — в большом уральском селе, где прошла ее молодость, любовь, где родился сын.
Татьяна Ерофеевна не могла оставить ни то, ни другое и каждое лето приезжала сюда.
Эти встречи с сыном помогали ей жить и работать от отпуска до отпуска. Короткие письма Юзефа: «Все в порядке, пани» — связывали обе половины ее жизни в одно целое.
И вот теперь… Татьяна Ерофеевна и страшилась ошибки и хотела знать, кого же она так долго считала своим сыном.
— Разве можно себя так мучить. Посмотрите, на кого вы похожи. Вероятно, старик не понял чего-нибудь, а вы так расстраиваетесь. — Точно ребенка уговаривала ее утром пожилая учительница, у которой всегда останавливалась Татьяна Ерофеевна. — Выпейте горячего кофе. Он придает силы, бодрость, очень хорошее средство…
Старушка налила в стакан ароматный напиток. Потом заговорила, пытаясь отвлечь женщину от тяжких дум:
— Зря вы вчера не пошли на концерт. Сегодня обязательно пойдемте, я билеты достану. Чудесные артисты! Я думала — муж и жена, а оказывается — сын и мать. Этот Ян Марек — совсем мальчик, а играет, как божественный Паганини! А их песня мира — шедевр, шедевр!
— Ян Марек?! — Татьяна Ерофеевна медленно встала. Теперь она вспомнила, где видела имена, написанные на ленте венка: на афише. На огромной афише у клуба училища прикладного искусства, гласившей, что молодой чешский скрипач Ян Марек и солистка Пражской оперы Ева Марек дадут два концерта.
— Господи, да что же это такое! — Татьяна Ерофеевна начала лихорадочно одеваться, бессвязно повторяя: — Они! Они!
— Куда вы? Еще рано? Куда? — пробовала остановить ее хозяйка, но Татьяна Ерофеевна уже выбежала из комнаты.
И вот, стоя у кладбищенских ворот, еле переводя дыхание, она глядела на город, не замечая его красоты.
«Держи себя в руках, держи!» — приказывала она себе, но нервная дрожь била ее. Повернувшись, она вошла в ворота и медленно побрела к знакомой ограде. Недалеко от могилы остановилась. Противная слабость заставила прислониться к дереву.
В оградке у могилы разговаривали трое. Старый Юзеф что-то рассказывал еще молодой красивой женщине в строгом черном платье и сером газовом шарфе. Возле них с букетом белых цветов стоял юноша, почти мальчик, белокурый и голубоглазый. Он увидел Татьяну Ерофеевну и, наклонившись к матери, что-то сказал.
Женщина порывисто обернулась. Татьяну Ерофеевну поразило ее лицо — смуглое, с тонкими, правильными чертами. В глазах женщины были и радость, и тревожный вопрос, затаившийся где-то в их глубине.
«Скорее, а то упаду», — подумала Татьяна Ерофеевна и сделала еще один, самый тяжелый в своей жизни шаг.
Женщина кинулась к ней.
— Мать! Мать! — целовала она бледные руки Татьяны Ерофеевны. — Мать! Мать! — Потом закричала радостно:
— Янек, иди, это его мать!
У Татьяны Ерофеевны не было сил даже вырвать руки. Она только бессвязно спрашивала:
— Кто вы? Зачем? Что вы делаете? Кто?
Женщина выпрямилась и виновато улыбнулась сквозь слезы. Голос ее дрожал.
— Простите. Я напугала вас. Простите! Я все объясню, все объясню! — И опять позвала юношу; — Ян, ну что ты стоишь, иди сюда!
Юноша подошел, не зная как себя держать. Чуть заметная судорога на мгновение искривила его детский пухлый рот. Он неловко поклонился.
Все трое сели на скамейку возле могилы. Немного успокоившись, Ева тихо спросила:
— Вы хотите знать, кто я?
Она говорила с акцентом, путая порой русские и чешские слова.
— Я… Дело в том, что ваш сын… мне трудно… Я лучше все по порядку расскажу. Вы должны знать все. Когда в Прагу пришли оккупанты, мне было восемнадцать лет. Я была солисткой оперного театра и совершенно равнодушно отнеслась к новым порядкам потому, что все бедствия проходили мимо меня. Мне разрешено было совершать гастрольные поездки. В одну из них я попала в этот городок и познакомилась здесь с чешским инженером. Мы полюбили друг друга и поженились. Я переехала к нему. Мой Ян был честным чехом и не мог мириться с новыми порядками. Я его не понимала.
Ссоры Яна с немецким начальством приводили меня в ужас. Я умоляла его беречься, смирить себя ради нашего будущего ребенка.
Во время аварии на заводе мой Ян отравился газами. Его вышвырнули. Когда фашисты перешли вашу границу, они вспомнили о моем Яне. Его руки еще могли держать ружье…
Мягкий, хорошо тренированный голос женщины с удивительной гибкостью передавал ее чувства.
— О! С того дня я начала кое-что понимать! Конечно, еще не все. А вскоре родился наш сын, и я стала жить, для него с надеждой, что вернется мой муж.
Надо было позаботиться о хлебе. Мне предложили по вечерам петь для германских офицеров. Я согласилась. Каждую ночь я должна была распевать неприличные шансонетки. Я не понимала, какую низкую, жалкую роль играю. Каждую минуту я боялась потерять заработок. Ради своего мальчика я пошла бы на все.
Прошел еще год. Немцам стало уже не до концертов. Фронт подходил к нашему городку. Постоянное недоедание и тревоги подточили мои силы. Я слегла от истощения в постель.
А вскоре начались бои на улицах. Я кое-как перебралась в подвал. Я видела только отсвет пожара и слышала стрельбу. Стрельбу и взрывы. — Ева болезненным движением закрыла уши, руками, будто вновь услышала все это. Ее голос стал хриплым.
— Дом наш стоял на перекрестке. С одной улицы были фашисты, с другой — русские. Не знаю, как Янек сумел открыть дверь, или она сама распахнулась, только он выполз на улицу. Я услыхала его крик, вскочила, но тут же упала. А Янек все звал и звал меня. Я выла, я царапала руками пол и ползла к нему. Внезапно крик малыша оборвался. Я потеряла сознание. Когда же пришла в себя, услыхала стон.
Ева облизала яркие сухие губы и судорожно глотнула слюну.
— Он доносился от двери. Я подползла туда. На полу у стены сидел мой Ян. Я схватила его, ощупала, стараясь понять, откуда на нем кровь. Но он был невредим, прижался ко мне и что-то жадно грыз. Я подняла его руку к глазам. В кулаке Яна был сухарь. Тут я окончательно пришла в себя и увидела, что на полу у двери лежит молодой русский солдат. Он смотрел на нас и пытался улыбнуться. Потом тихо сказал:
— Привяжи его, а то опять вылезет.
Он говорил с трудом, отдыхая после каждого слова. Я тогда плохо говорила по-русски, но понимала все.
— В кармане сухари. Вытащи, размокнут от крови, — попросил он и застонал.
Я поняла, что обязана этому человеку жизнью сына. Мне хотелось целовать его ноги, хотелось отдать ему свою кровь, чтоб он только жил, или умереть от сознания вины перед ним. Ведь если бы я лучше следила за Янеком, юноша мог бы быть здоров. Я хотела перевязать рану и начала снимать с него гимнастерку, пропитанную кровью. Но он отстранил мои руки.
— Не надо, сестренка. Не поможет.
Ева нервно хрустнула тонкими пальцами. Ее большие темные глаза лихорадочно блестели.
В лице Татьяны Ерофеевны не было ни кровинки. Она сидела неестественно прямая, окаменевшая. Ее пальцы бессознательно теребили концы Евиного шарфа. Острая вражда к молодой матери на какую-то долю секунды захватила ее.
Ева продолжала чуть слышно:
— Он взял меня за руку. Я сидела и боялась пошевелиться. Его рука медленно холодела. Я все поняла. Я поняла, что фашисты отняли у меня мужа, пытались отнять сына и убили русского юношу, который отдал за моего Яна свою жизнь. Я готова была перегрызть им всем глотки. Долго я сидела так. Потом расстегнула карман его гимнастерки. Там была одна красная книжечка и помятый конверт. Я разобрала имя и фамилию: Юрий Петрович Первенцев. Остальное было непонятно.
Утром русские заняли город. Нас с Янеком отправили в госпиталь. Я совсем потеряла силы и не могла быть на похоронах советских солдат. Но мне сообщили, где похоронен Юрий.
Вскоре нас переправили в Москву. Там мы прожили два года. Вернувшись в Прагу, я поклялась привезти сюда Янека, поклониться праху того человека, который отдал за него жизнь.
Татьяна Ерофеевна точно не слыхала ее последних слов.
— Ему было бы только тридцать пять лет! — вырвалось из ее груди. — Сын, мой сын! Мой мальчик!
Упав на холмик, усыпанный белыми лилиями, она безудержно зарыдала. Ева неподвижно стояла рядом с ней на коленях, не пытаясь утешить. Вдруг тишину кладбища разорвал юношеский голос. В нем было столько детской мольбы и сурового мужества, что Татьяна Ерофеевна невольно подняла голову.
— Не плачьте, мать! Не плачьте, дорогая! — Ян настойчиво пытался поднять ее с земли. — Это очень тяжело, мать, но вы не плачьте.
Судорога вновь исказила лицо юноши, и Татьяна Ерофеевна почти физически ощутила, что творилось в его душе. Волна материнской нежности подняла ее. Она привлекла к себе светлую голову Яна и поцеловала в лоб, как целовала своего сына.
— Я прошу вас, мать, — горячо просил юноша, — приходите сегодня на наш концерт.
Татьяна Ерофеевна не могла отказать. Она почувствовала, что Ян стал ей дорог: ведь в нем была частица ее Юрика.
Обнимая одной рукой Яника, она другой тихо коснулась руки Евы.
Юзеф стоял в стороне, что-то бормотал, покачивая головой, и дрожащей рукой прикладывал к глазам платок.
…Вечером, хотя ей очень хотелось побыть одной, Татьяна Ерофеевна пошла на концерт. Первые же звуки поразили ее силой и красотой. Скрипка ожила под руками Яна. Песня росла и ширилась. Вот в звуки скрипки и оркестра влился чистый, глубокий голос певицы. Ева подошла к рампе, развела руки, будто хотела обнять весь мир. Она пела по-чешски, но Татьяна Ерофеевна все понимала. Ева пела о радости материнства, о первой улыбке ребенка, пела о том, за что отдали свои жизни миллионы людей, она пела о мире…