Живу один. Этой весной я вынужден был снять квартиру. Благо деньги у меня имелись. Старый дружок неожиданно давно забытый долг вернул. Да еще и сверху накинул. За годы, говорит, проценты набежали. Ему видней. Он талантливый бизнесмен и даже сидел за это в конце девяностых.
Сумма эта пришлась весьма кстати. Я заплатил хозяину квартиры за два месяца вперед, и кое-что осталось на жизнь.
С квартирой мне явно повезло. Однокомнатная, на пятом этаже, в относительно новом доме. В престижном районе. Около метро. И цена вполне приемлемая.
Хозяин производит впечатление психически нездорового человека — мягко выражаясь. У него в нервном тике дергается левая щека: кажется будто он постоянно подмигивает. При этом он избегает смотреть в глаза. И заикается. К тому же во время нашей первой встречи одет он был крайне неряшливо, тогда как кругом царил идеальный порядок.
Ничего удивительного в том, что я тогда засомневался — ему ли принадлежит квартира. Я деликатно намекнул о своих подозрениях.
Его заикание тут же усилилось.
Раньше здесь жила его мать, но осенью она, по его словам, «благозвучно отошла в мир иной».
— Не волнуйся, п-парень, — говорил он, — все аб-абсолютно законно. Жилплощадь п-перешла ко мне п-п-п…
Он забуксовал настолько сильно, что я поспешил на помощь:
— По наследству.
Он утвердительно кивнул.
— Люська т-требовала немедленно ее продать. Люська это моя жена. Не человек, а воин п-парадокса. Хе! К-казалось бы! С одной стороны — п-педагог, учительница… А с другой — об-обыкновенная б-б-б…
Он вновь забуксовал. Головой затряс, словно пытался вытрусить застрявшее в ней слово.
— Баба, — подсказал я.
— …барыга! Но я — ни в какую! Зачем? Стабильный д-доход. Это во-первых! А во- вторых! Раньше, к-когда мы ссорились, я уходил к матери, а т-теперь буду уходить к себе сюда.
— Подождите, — говорю, — но ведь здесь по всей вероятности буду жить я?
Михаил Николаевич — так его зовут — на мгновение задумался.
— Да не волнуйся, п-парень, в б-ближайшее время я постараюсь с ней не ссориться. Жить с нелюбимой гораздо легче, если знаешь, что тебе есть куда уйти. Я ведь все понимаю, слава Б-богу, не в первый раз сдаю.
Ему лет пятьдесят. Половину своей жизни он прожил с матерью, вторую половину с женой. Мать недолюбливала невестку, а та отвечала ей заслуженной взаимностью. Хотя со слов Михаила Николаевича, они были необыкновенно похожи. И внешне, и особенно характером. Их поразительное сходство он подметил во время частых, за последние годы, переездов от жены к матери и обратно. Приезжая к матери, он словно попадал к постаревшей супруге, а возвращаясь через пару дней домой — находил как будто помолодевшую мать.
Обе женщины беспрестанно тиранили его. Не уставали повторять, что ради него губили молодые годы, и дружно требовали улучшения своего благосостояния.
Нельзя сказать, что моя новая квартира роскошна и ультрасовременна, но в ней имеется все необходимое. Холодильник, стиральная машина, микроволновая печь, телевизор и телефон.
Я снова живу один, и меня это вполне устраивает. Сверх того. Я наслаждаюсь одиночеством. Упиваюсь им. И спиртного не надо.
Мне вот интересно: кто и с какой целью оговорил, а лучше сказать, очернил одиночество? Кто смеет роптать на него? Кто смеет жаловаться? Разве только старики и слабовольные нытики?
Еще я заметил, поэты всякие обожают «пострадать от одиночества». Даже когда вокруг них куча друзей и поклонников — все равно они одиноки и тошно им, тошно. Частенько это так — лирика и кокетство. Мол, «выхожу один я на дорогу» и «некому руку подать». Но поэтам простительно, они существа не от мира сего… У них иная группа крови. Душа нараспашку, нервы обнажены… Словом, наивные и ранимые как дети. Одиночество для них — любимая тема.
А вот остальные-то что? Не понимаю.
Славно жить одному. Честно. Никаких тебе обязательств и полная свобода действий. Ты можешь ужинать в комнате перед телевизором и оставлять немытой посуду в раковине; ты можешь разбрасывать одежду по всей комнате и, слушая Высоцкого на полную мощь (как его и положено слушать), можешь подпевать ему во все горло; можешь приходить домой когда вздумается; можешь курить прямо в постели…
Все это я проделывал и раньше, но удовольствие снижало ворчание моей второй половины. (Отныне роль второй половины вакантна, я могу проводить кастинги и пробы до бесконечности).
Как пошутил безымянный юморист: «Дорогая, если бы не ты — мы были бы идеальной парой».
Холостяки, которые смеют роптать на свою жизнь, попросту не ценят то, чем обладают. Абсолютной свободой в быту.
Не спорю, в холостяцком существовании есть свои неудобства. Скажем, некому заняться хозяйством. Самому-то некогда. Сам не привык. Э! А кто приготовит еду? Кто погладит брюки? Кого погладишь ты, кого обнимешь на ночь? С кем обсудить новый бестселлер? На ком сорвешь злость после неудачного дня, неприятностей на работе.
Женатым особям в этом смысле легче. Этот самый «кто-то» всегда под боком. Да, женатому легче. Я так думаю.
Когда-то я жил с родителями. Потом сам. Потом с женой, но с другой. И снова сам. Самому лучше.
Я не закоренелый холостяк, хающий семейную жизнь, ни разу не стоявший перед бесстрастным лицом заведующего загса. Я помню тяжелые оковы брака. Я носил ошейник супружеского долга.
Я был и по ту и по другую сторону. Я знаю, о чем говорю: женатому легче, а одинокому лучше.
Дело еще и в том, что я — смею надеяться — натура творческая. А жена творческого человека, как известно, должна сделать для мужа лишь три вещи — накормить, вдохновить и… не мешать. Такой вариант меня бы устроил. И чтоб при этом она была молодой, красивой и с не проходящим чувством юмора. Однако где такую найти? Способную на подобную самоотверженность… Таких ныне уже не делают… Не производят… Да и смею ли я надеяться, что заслуживаю на столь редкую в наше время женщину? Впрочем, надеяться смею.
Моя позиция наверняка кажется несколько эгоистичной. Ну что ж, так и есть… Признаю, так и есть.
В юности я мечтал о разных профессиях. Не об одной. Видел себя знаменитым писателем, скандальным поэтом, популярным артистом… В крайнем случае был согласен влачить псевдопраздничное существование ресторанного шансонье… (Словом, до чернорабочего мечты не опускались). В том числе мечтал работать на радио. Такой вид деятельности и нехитрого заработка, казалось, подходил для меня наилучшим образом. А что? Знай себе — сиди и трепись в свое удовольствие. Язык без костей, словарный запас в норме.
Эта мечта, к сожалению, тоже сбылась. Мечты, в принципе, имеют особенность сбываться. В этом их коварство.
Да, теперь я жалею о том, что стал радиоведущим.
Ладно. Далекие годы. Ума нет. Но как меня угораздило в сознательном возрасте стать радиоведущим? На свою дурную голову. Ведь я уже и писал тогда, и снимался, и в театре играл…
Работа действительно не пыльная. А для молодого болтуна с фантазией и чувством юмора — даже в радость. Плюс спокойное ощущение… нет, скорее всего просто глубокая вера… что нужен, полезен, приятен… Но есть одна неприятная мелочь, мешающая в полной мере наслаждаться моей работой, — я катастрофически не высыпаюсь. И не могу к этому привыкнуть. При том, что человек, есть такое мнение, ко всему привыкает.
Вряд ли я сова по натуре. Куда вероятней, жаворонок. Мне не тяжело проснуться в пять утра. Если б только накануне я ложился хотя бы в одиннадцать. Так нет же! Каждый вечер что-то препятствует этому. То книгу куплю и читаю до двух, то новый фильм смотрю, то дела амурные, а во время оных люди, как и встарь, часов не наблюдают.
Мои ежеутренние подъемы сопровождаются проклятиями. Я матерю всех и вся: себя, коллег, начальство, радиостанцию и даже Попова с Маркони, как основных подозреваемых в изобретении радио.
Еще десять лет назад, когда мне было двадцать три, четырех-пяти часов для сна хватало вполне. Но теперь силы уже не те. По утрам глаза красные, морда мятая, в мозгу предрассветный туман и сумятица… Контрастный душ и чашка дымящего кофе взбадривают меня на некоторое время, но уже в салоне такси по дороге на радиостанцию я начиню кунять и позевывать.
Короче говоря, окончательно я просыпаюсь лишь на работе, во время эфира. В общем, ужас.
И тем не менее, я все еще радиоведущий.
Я навсегда ушел из дома. Я больше не муж. Вернее, я больше не претендую. Я даже не алкоголик — завязал полтора года назад, надеюсь безвозвратно. Покинул театр…
Многое, очень многое для моего завидного возраста, в прошлом. Только радио и мои записные книжки — в настоящем.
Еще есть будущее… А в будущем… Что ждет меня в будущем?
У нас эфир с семи до десяти. Мой соведущий — Александр Лирчук. Старше меня на шесть лет. А куда энергичней, бодрее, я бы даже сказал, моложе меня, несмотря на его рано поседевшую голову.
Мы отлично работаем в паре. Должно быть благодаря тому, что мы слишком разные. И как бы дополняем друг друга. Он прекрасно разбирается в современной музыке, а я более склоняюсь к ретро. Он фанатичный «планокур», я же предпочитаю (пардон, предпочитал) спиртное; он ярый националист, а я что-то вроде космополита; он всегда в курсе политической жизни, я же абсолютно аполитичен.
В эфире каждый из нас вещает на своем родном языке: он на украинском, я на русском.
Лирчук работает в своей обычной пафосной манере, но с легким налетом иронии. Ирония и пафос зачастую несовместимы. Но ирония снижает торжественность и воодушевленный официоз, а пафос в свою очередь ретуширует явную насмешку.
Я же выступаю в образе дяди Гриши — шепелявового алкаша и бабника преклонных годов. Дядя Гриша очень удобный для меня персонаж. Он был рожден, как и «Черный Пьеро» Вертинского, дабы скрыть свою начальную неуверенность в себе. Даже не персонаж, а народный персоныш. Он прямодушен, простоват и болтлив до потери самоконтроля. Дядя Гриша — родом из народа. Причем из народа советского. Но и двадцать лет демократии сделали свое черное дело. Никаких внутренних тормозов. Что думает, то и выдает. Дядя Гриша не верит властям. По его мнению, все госчиновники — бюрократы и взяточники, а политики — жулики и лицемеры.
Судя по ежедневным сообщениям наших постоянных слушателей — люди любят дядю Гришу и верят в его существование. Верят, что он реален. Они пишут ему, звонят, просят совета по житейским вопросам, просто желают побеседовать. Жаждут неформального общения с ним!
Мне приятно и легко говорить от его имени. Он — пьяный рупор эпохи… Хмельной глас народа. Таких часто видишь в так называемых «ганделыках». Но представить, что такого пустят на радиостанцию, к микрофону, — невероятно! Немыслимо.
Мне нравится работать дядей Гришей. Да и какая это работа? Баловство. Безобидное хулиганство. Всегда на грани фола. На самом краю…
А вот начальству мой дядя Гриша встал поперек горла, и только его популярность и постоянное заступничество Лир-чука спасают старика от увольнения. И такое зыбкое положение тянется довольно долго. Но я чувствую, что неизбежный конец моей радиокарьеры уже близок.
В семь тридцать пять, после беспредметного трепа, начинается поэтическая рубрика: «Сосюрыны дети». Сосюра, насколько я помню, это украинский пиит, которого никто добровольно уже не читает.
В самом начале рубрики дядя Гриша — для затравки — зачитывает что-то из собственного сочинения. К примеру, озорное:
И под водкой и под виски
Я все время утверждал:
Крупный зад, большие сиськи —
Вот мой женский идеал!
(Дядя Гриша читает громко, с выражением и чуть-чуть нараспев, в тягучей манере, присущей истинным поэтам. О, как я обожаю такие минуты!)
Или:
Метро. Час пик. Я был прижат людьми
Бесповоротно плотно к плотной даме.
Представь мое лицо между грудьми…
Нет, выражусь точней — между грудями!
Ничего более интеллектуального и менее скабрезного дядя Гриша сочинять не в состоянии.
После декламации своих низменных опусов дядя Гриша предлагает две известные строчки какого-нибудь знаменитого поэта. Добавляет к ним третью строку от себя, а вот завершить четверостишие предлагает всем желающим. Скажем:
Шагане ты моя, Шагане.
Потому что я с севера, что ли?
Я к тебе прискакал на коне…
А слушатели звонят и предлагают в свою очередь возможное окончание. Например:
И случайно назвал тебя Олей.
Как приятно. Даже ранним утром у нашего народа, как ни странно, тяга к поэзии неистребима. Один звонок, беспрерывно, следует за другим. Доморощенные рифмоплеты разных возрастов соревнуются между собой с каким-то юношеским азартом и энтузиазмом. Хотя, конечно, приходится с прискорбием признать, ничего стоящего наши слушатели обычно предоставить не могут. Кроме всяких там:
Но ушел, потому что ты с Колей.
Или:
Извини, я наверное гомик.
Затем мы около часа, с перерывом на песни, обсуждаем актуальные новости из Интернета.
Последний час эфира посвящен встрече с интересным человеком.
Мы работаем шесть дней в неделю. Найти в неделю шесть интересных человек — не так-то легко. (Слава Богу, поиском и приглашением занимается Лирчук). Интересных людей меньше, чем нам хотелось бы. Но с другой стороны — все интересные! Главное — уметь их грамотно преподать. Другими словами, успех интервью часто зависит от профессионализма интервьюера.
После работы мы спускаемся в кафе. Иногда с нашим гостем. Мы завтракаем, болтаем… После чего Лирчук возвращается на работу: он ведь еще и программный директор. Я же свободен. Я свободен как ветер. Обычно я дую в сторону дома.
Победа и приз — музыкальный диск с популярной музыкой — достается одному. В данном случае, помню, автору такого варианта:
Шагане ты моя, Шагане,
Потому что я с севера, что ли?
Я к тебе прискакал на коне
И вскричал возбужденно: «Доколе?»
Бред и ерунда. Ничего особенного. Но таким образом порой рождались истинные шедевры. Помню один.
Я памятник себе воздвиг нерукотворный.
К нему не зарастет народная тропа.
Мэр города, ворую я проворно
И в меру — чтоб народ переизбрал.
Уже две с половиной недели я живу в этой квартире. Почти сразу после вселения я стал замечать странные вещи, происходящие в ней. С одной стороны, вроде бы ничего особенного, а с другой — необъяснимые загадки.
Например, дистанционный пульт от телевизора. Я его всегда кладу прямо на пол у дивана. Всегда. Неизменно. И вот, значит, пару раз он — почему-то — оказывался на столике у телевизора.
Что за полтергейст?!
Сперва я не придал этому особого значения. Ну мало ли, думаю. Может, переложил пульт, и даже не заметил этого. Неосознанно, так сказать.
Но потом я как-то прихожу — смотрю, дверь балкона приоткрыта. Как? Почему? Я ведь точно помнил, что она была закрытой.
Мне даже стало страшно. Чуть-чуть.
Дальше — больше. Стали исчезать продукты. По мелочам. Одно яблоко, парочка яиц, печенье…
Поневоле задумаешься. Что, собственно, происходит? Домовой? Какой-нибудь разбитной Пашка-барабашка? Но, к сожалению, я убежденный материалист.
По той же причине я отверг версию об умершей матери-старушке, бывшей хозяйке квартиры, чья душа мается, не может покоя найти и появляется на своей жилплощади в мое отсутствие, кушает, смотрит телевизор…
Тогда что? Кто-то влазит через балкон? Но ведь пятый этаж? Да и каким образом этот проголодавшийся альпинист-любитель открывает балконную дверь?
Короче, черт-те что!
Может, думаю, безумный хозяин, Михаил Николаевич, тайно меня навещает… Глядит, все ли в порядке, а заодно решает подкрепиться: там яичко выпьет, там печенюшку съест…
В общем, решил я при случае обязательно объясниться с Михаилом Николаевичем. Поговорить с ним откровенно. По душам.
Если, конечно, я сам не съезжаю с катушек. Меня, правда, успокаивало то обстоятельство, что я предполагал нечто подобное. Ведь сумасшедший никогда не подозревает о том, что он сумасшедший. А если я, хоть на секунду, подозреваю о том, что я сумасшедший, следовательно, я не сумасшедший.
Короче говоря, с ума сойти можно…
А не хотелось бы. Это ведь только на словах звучит красиво: психи — самые счастливые люди на свете. Видел я как-то одного дурачка, он со своей тенью дружил. Разговаривал с ней, ссорился, спорил, ревновал ее… Жуткое зрелище, честное слово. Прямо мурашки по коже… Не приведи господь.
Однажды утром мне Лирчук говорит:
— Сегодня гостя не будет.
— А что так? — спрашиваю. — Интересные люди закончились?
— Большинство интересных людей в такое время спит. А те, кто не спит, либо уже были у нас, либо им это неинтересно.
— Давай, — говорю, — приглашать по второму разу. С интересным человеком интересно встречаться дважды.
Лирчук помахал на меня рукой, мол, погоди.
— На сегодня гостя нет! Все! О чем будем трепаться последний час?
— Да как обычно, — говорю, — о чем попало, слово за слово. Ни о чем и обо всем одновременно.
— Нет, — возражает Александр. — Залезь-ка в Интернет, нарой еще каких-нибудь забавных новостюшек.
— Ладно, — говорю, — нарою.
В девять, после официального запуска новостей, Лирчук торжественно объявил, что сейчас дядя Гриша расскажет о последних событиях, особенно глубоко его впечатливших.
Я начал. Мы обсудили беспорядки в Киргизии, постебались над новым рекордом Гиннесса: один чудак ухитрился плюнуть на расстояние в двадцать метров; помусолили фразу Бориса Акунина: «Я кончаю с Фандориным».
Наконец я перехожу к спорту. Выдаю в эфир следующее:
— Новый мировой рекорд установил китайский штангист Ляо Хай, в весовой категории до шестидесяти килограмм. Вы заметили, я сказал Ляо Хай. Это я сделал, как и многие другие, по причине гордой застенчивости и хорошего воспитания. Дело в том, что на самом деле Ляо Хая надо величать ЛяоX…й. Хай — это грубая ошибка. Правильно — извините за настойчивость — же Х…Й. Эта фамилия в Китае весьма распространенная, в том числе среди спортсменов. Вспомните конькобежку Х…Й Рен и звезду мировых шахмат Ни Х…я. Точнее Ни X…я — с ударением на первый слог.
— Ты все же, дядя Гриша, — заметил мой опешивший напарник, — заменяй ради приличия на Хай.
Я и сам понимаю, что перехожу всякие мыслимые и немыслимые границы, а ничего с собой поделать не могу. Прямо несусь к пропасти.
— Хорошо, — говорю. — Итак, лавры у Ляо…
— Хая! — опередил Лирчук.
— У него. Кстати, в китайской даосской мифологии имеется бог монет, и его зовут как раз Ляо…
— Хай! — выкрикнул Лирчук, не доверяя мне.
— Да, — говорю. — И китайцы, молясь, часто любят повторять: «Спасибо Х…Ю за деньги».
— Хаю! — заорал Лирчук в микрофон. — Хаю — спасибо!
— Ну нехай Хаю, — говорю. — Хай с тобой!.. Сразу после эфира нас вызвал к себе Кудряк.
Он минут двадцать распинал нас, метался из угла в угол, рвал на себе волосы и потрясал кулаком.
В слабой попытке оправдаться я тихо сказал:
— Но он действительно Ляо X…й. Директор сорвался на визг:
— Даих…йсним, чтоонХ…й! Мнепох…й, чтоонХ…й! Но говорить в эфире «х…й» — нех…й! Совсем уже ох…и!
Он так долго и самозабвенно визжал, что я уж было решил, что меня и на сей раз не уволят. Но я ошибся.
— Извините, — говорю. — Такое больше не повторится.
— Знаю, — успокоился вдруг Кудряк, пригладив свои растрепавшиеся волосы. — Потому что ты уволен.
Я сдержанно поблагодарил и покинул кабинет.
Выйдя на улицу и закурив, я вдруг почувствовал душевное облегчение. Я осознал, что моя провокация Ляо Хаем была умышленным шагом. Но осознал я это лишь после того, как желаемое было достигнуто: меня уволили.
Открываю дверь. Вхожу. И просто-напросто офигеваю. С удивлением слышу шум воды из ванной. Характерные звуки, сопровождающие обычно процесс принятия душа.
Так, думаю, приключения продолжаются. Стало быть, мой застенчивый воришка не только любознательный, но и чистоплотный.
Недолго думая — я полон решимости расставить наконец все точки над «е», — направляюсь в ванную. Распахиваю дверь… и остолбеваю от неожиданности и красоты представшей перед моим взором картины.
Под душем стоит обнаженная (а какая еще?!) девушка с черными, как зависть, волосами.
Челюсть моя обмякла, руки безвольно повисли, ноги стали ватными. Я словно получил «правый прямой в подбородок». Нет, я не упал, но невидимый рефери начал отсчет: «Один, два, три…» Где-то на цифре семь красотка оборачивается и звонким голосом спрашивает:
— Тебя учили стучать?
Я бормочу какие-то слова извинения и, пятясь, открываю задом дверь.
Ретировавшись, прохожу в комнату, опускаюсь в кресло и пытаюсь размышлять.
Что, собственно, происходит? Да ничего сверхъестественного. Очаровательная барышня в моей квартире принимает душ. Знакомая ситуация. Ситуация знакомая, а барышня — нет. Вот и все.
На диване лежат ее вещи: белая футболка, голубые джинсы, носки…
Слышу:
— Предлагаю выпить чаю!
Что ж, неуместное, но разумное предложение. За чашкой чая поболтаем, познакомимся, обсудим… Я киваю, хотя видеть она меня не может.
Отправляюсь на кухню, включаю чайник. Закипает вода. Запариваю чай.
Когда тушу окурок, на пороге возникает моя незнакомка, завернутая в полотенце.
— Может, и перекусим по бутерброду.
— Сейчас, — говорю, — сделаю.
— А я пойду оденусь.
— Хорошая идея.
Из хлеба, колбасы и сыра сооружаю пару бутербродов.
— Сколько тебе сахару? — кричу в сторону комнаты.
— Как себе! — доносится оттуда.
Я засыпаю в чашку три ложечки сахара.
Она возвращается уже одетой. Я откровенно рассматриваю ее, любуюсь: поразительно похожа на американскую кинозвезду прошлого века Одри Хепберн.
Она усаживается за стол, берет бутерброд, пьет чай и… молчит. Упорно молчит. Словно не понимает, что я жду каких-то объяснений. Приходится начать самому:
— Вы кто? — спрашиваю любезно.
— Соня.
Имя она произнесла так, словно оно все объясняло. Во всяком случае, я надеюсь, что это имя.
— А я Леня.
— Знаю. Я смотрела твой паспорт. Тридцать три года, женат. Трое детей.
— На самом деле я в разводе. А детей, возможно, больше. Или меньше. В этом вопросе мужчина никогда не может быть точно уверенным.
— Ты почему не ешь?
— Нет аппетита.
— Тогда я съем еще один.
— На здоровье.
И опять она молчит. Делает вид, что все в порядке. Что нет никакого недоразумения.
Позже, когда я узнал ее получше, выяснилось что она ко всему происходящему в мире — что бы ни случилось — относится как к должному. Она ничему никогда не удивляется. И не понимает людей, которых что-то способно удивить.
— Послушайте, Соня, вам не кажется, что меня необходимо слегка просветить?
— По поводу?
— По поводу того, что я застал вас в душе. Она пожимает плечами:
— Ты сегодня слишком рано вернулся.
Жду, но она не собирается ничего добавлять.
— Понятно, — говорю.
— Я уже опаздываю, — сообщает она.
— Правда?
— У меня в одиннадцать тридцать встреча с Чичиковым. — Вот как… Гм…
— М-гу.
Соня хватает последний бутерброд и спустя мгновение испаряется.
Напоследок я слышу из прихожей:
— До завтра!
Затем щелчок замка и звук захлопнувшейся двери.
До вечера во мне крепнет подозрение, что кто-то из нас двоих — сумасшедший.
Есть еще предположение, что она какая-нибудь родственница Михаила Николаевича, о которой он не посчитал нужным упомянуть.
Ладно. Разберемся.
Итак, я вновь безработный. Не скажу, что меня это сильно беспокоит, но относиться безразлично, вернее сказать с полным пофигизмом, присущим мне в молодые годы, я уже никогда не смогу.
В тридцать три хотелось бы хоть какой-то стабильности и уверенности в завтрашнем дне.
Деньги пока есть. Но их мало. Недели на две. А ведь еще надо и детям хоть изредка чего-нибудь отсылать.
В общем, как ни крути, безработица это хорошо, но она мне сейчас не по карману.
К вечеру оживает мобильник. Вначале звонит Лирчук:
— Ленька, заедь завтра к одиннадцати за расчетом.
— Много там?
— Да нет, сотни две. Но у меня будет к тебе одно деловое предложение.
— Интересно. Выкладывай.
— Нет-нет-нет… Подробности при встрече.
— Лады.
Потом звонит Алексей Владимирович и тоже просит при первой возможности заглянуть к нему в редакцию.
— Непременно, — обещаю я.
— Когда вы сможете? — интересуется он.
— Часов в двенадцать, — говорю. — Нормально?
— Вполне, — уверяет он, — вполне. Буду ждать.
Экран моего мобильного не успевает потухнуть, как он опять начинает вибрировать и звонить мелодией из фильма «Криминальное чтиво».
На этот раз звонит Танилюк, по прозвищу Седой.
— Привет. Ты куда исчез? — То есть?
— То есть ушел из дома. Бросил театр. Хоть бы позвонил.
— Ты был в запое, — говорю.
— Ничего страшного. Навестил бы. Знай, запой — страна огромная, сказочная… Всем места хватило бы.
— Ну уж нет. Туда я больше не ездок.
— Не зарекайся.
— Не буду. Ты давно оттуда?
— Позавчера вернулся. Но вернулся не весь. Там осталось здоровье, восемьсот долларов и вера в себя. У меня депрессия.
— Ну? В чем она выражается?
— Хочу обратно.
— Возвращаться — плохая примета.
— Знаю, но есть закон: преступника всегда тянет на место преступления…
— Ты не преступник, — говорю. — Ты жертва.
— Я убил человека.
— Не гони.
— Убил человека в себе. Я помню.
— Забудь. Со временем ты его воскресишь.
— Я не Бог.
— Вот и не распинайся. — Хреново мне, Леня.
— Можешь мне не рассказывать.
— И морально хреново…
— Если хочешь — заезжай. Дам адрес.
— Не, я под домашним арестом.
— Ну тогда крепись. Время лечит.
— Если не калечит. Все равно дай адресок. Может, завтра вырвусь.
— Пиши.
Продиктовав мои теперешние координаты, я прощаюсь.
…Перед сном выхожу покурить на балкон.
Город сопротивляется наступившей темноте светом горящих окон, фонарей, автомобильных фар и придорожных биг-бордов.
А над городом ни луны, ни звезд. Наверное завтра пасмурно будет.
Весенняя прохлада гонит меня назад в комнату.
Включаю телевизор, делаю звук потише и ложусь спать.
Впервые за много лет мне предстояло ехать на работу в общественном транспорте. И я бы поехал. Честное слово. Но впервые за много лет я серьезно проспал. Проснулся в десять тридцать.
Пришлось вызывать такси за свой счет. И вот еду и злюсь. Есть три категории людей, которых я, если бы было можно, убивал на месте — растлителей малолетних детей, маньяков-убийц и болтливых таксистов.
Хороший таксист должен быть хоть немного психологом. Все-таки живых людей возит, а не безразличных ко всему мертвецов. Нужно понимать, когда клиент склонен к беседе или даже поболтать, а когда — нет.
Я сижу на заднем сиденье, на вопросы отвечаю скупо и неохотно.
А рыжий таксяра, лихо ведя машину, всю дорогу: бла-бла-бла, бла-бла-бла… Рот не закрывается. Ему бы работать на радио. Хотя бы диктором…
Я уже из кармана демонстративно достал записную книжку, стал что-то в ней искать, перелистывать… Рыжий не унимается!
Оставив всякую надежду втянуть меня в разговор, он разряжается длиннющим, но по-своему забавным монологом:
— Все проблемы, нах, от баб. У меня во всяком случае. Но до свадьбы, нах, хоть бабы менялись. Хоть какое-то разнообразие. А теперь, слышь, вообще засада. А я ж еще молодой, кровь бурлит, нах! И одно за другим… Тут в пору в петлю лезть. Представь: на прошлой неделе пригласил я к себе на рандеву, нах, Тамарку. Есть такая. Моя укатила в санаторий, лечить почки. Вот я и решил устроить дома «скачки без препятствий». Ведь живем лишь раз! И что ты думаешь?! В самый кульминационный момент, когда до экстаза оставалось буквально несколько тазобедренных движений, в комнату входит моя ненаглядная. Ей, видите ли, в санатории не понравилось! Нормально? Не понравилось ей! А теперь оцени масштабы трагедии: жена, нах, застукала с любовницей, любовница узнала о том, что я женат, а я даже кончить не успел.
Вот такая, нах, история. Да… Прямо жить не хочется! Веришь, я бы повесился, но жалко Дэна.
— Дэна? Э… Ваш сын?
— Наша собака! Вернее моя. Потому что ей на Дэна насрать. Когда я купил его, он был с ладонь, нах. А сейчас вымахал в маленького теленка. Можно я закурю?
Я прячу записную книжку в карман:
— Это ваша машина.
— Черта с два! Я ее арендую! У тебя есть сигаретка?
— Конечно.
Я вынимаю пачку, выуживаю из нею сигарету и протягиваю таксисту.
Рыжий закуривает.
— Ваще-то я бросил, — заявляет он. — Но ты меня расстроил. Хочу выразить удивление, но к счастью, мы уже приехали. Я расплачиваюсь с таксистом и желаю ему удачи.
В четверть двенадцатого вхожу в кафе. Лирчук уже здесь. За ближайшим столиком, у окна. Пьет кофе. Играет музыка. Что-то заграничное. Что-то истеричное.
Кроме нас, посетителей больше нет. За барной стойкой релаксирует официантка Лида.
Подсаживаюсь к Сашке. Вид у него потерянный, поникший…
Не здороваясь, он сразу переходит к делу.
Начинает странно:
— Подставил ты меня, чувак.
— Вот те раз! По-моему, насколько я помню, это меня уволили.
— Уволили тебя, а страдаю я. Мне тяжело одному. Кто тебя за язык тянул с этим Ляо Хаем?
— Ну прости, бес попутал.
— Получил расчет? — Только что.
— У меня к тебе предложение.
— Говори.
Подплывает Лида, тоненькая как тростинка.
— Что принести?
— То же самое, — говорю.
Она отплывает обратно за стойку.
— Говори, — повторяю.
Сквозь вздох Лирчук признается:
— У меня все еще полная жопа с рубрикой «Интересные люди».
— Паршивая рубрика.
— Кудряк полагает, что гости оживляют эфир.
— Ты же знаешь, что это не так.
— Помоги мне, чувак.
— В смысле?
— Мне нужны интересные люди.
— Я-то здесь при чем?
— Побудь ими. — ..?!?
— Ты же актер. Я знаю. У тебя в арсенале с дюжину всевозможных образов. Умеешь менять голоса, имитировать акценты, наречия… главное, чтоб необычный род занятий… Например, сутенер. Продумать подробности…
— Интересный человек — сутенер…
— Да это я для примера! Сам придумай, кем ты будешь. Я тебе доверяю.
Лида приносит малюсенькую чашечку кофе. Я благодарю.
— Можешь еще кого-то из коллег подключить, — продолжает Лирчук. — Будете работать через день. Всего-то час работы.
— Да дело, — говорю, — не во времени. Просто я думаю: а хорошо ли это? Все ж таки — обман.
— Плачу десять баксов за час.
Я позволяю моему лицу скривиться:
— Не густо.
— Час работы!
— Кудряк в курсе?
— Я скрывать не стану, — говорит, — но и заранее сообщать не буду.
Загранично-истеричное сменяет нечто отечественно-примитивное.
— Что скажешь?
А что я могу сказать? Вечно мне приходится участвовать в каких-то сомнительных авантюрах. Уж такая моя судьба. Такая карма у меня…
— Когда приступим? — спрашиваю.
— Чего тянуть? Со следующей недели.
— Я привлеку Танилюка. Седой вечно нуждается в деньгах.
— Как и все мы, — угрюмо роняет Лирчук.
Достав мобильник, смотрю время: одиннадцать двадцать три. Пора закругляться. До редакции минут сорок езды. Не люблю опаздывать.
Беру свою чашечку, одним махом выливаю содержимое в рот. Гадость. Хуже водки.
Если я когда-нибудь стану знаменитым писателем — ключевое слово — знаменитым, — то «винить в этом следует не кого-то, а именно конкретно главного редактора журнала «Мираж». Ибо первый порыв и желание самовыразиться, талант и удовольствие от самого процесса творчества, все это может оказаться безвозвратно погребенным под грудой рухнувшей надежды на успех. Вот скажи он мне в первую нашу встречу: вы, сударь, бездарь и неуч. Идите, мол, на улицу, где вам самое и место. Я бы поверил ему, я бы наступил на горло собственной песне, я бы умолк…
Пять лет я спокойно писал в стол. В смысле, не делая попыток опубликовать свою писанину. Напишу рассказ, прочту при случае своим знакомым — и только. Не скажу, что мне этого было достаточно. Напротив! Мне этого было далеко не достаточно. Но я был неуверен в себе.
И до сих пор во мне парадоксально уживаются мания величия и комплекс неполноценности. Эта парочка, я верю, самые привычные спутники художника.
К двухтысячному году у меня уже скопилось готовых рассказов — штук двадцать. С десяток новелл. И целый ворох исписанных бисерным почерком записных книжек. Стихов было и того больше — на два-три тома.
Всю ту писанину, как мне теперь кажется, можно было смело загрузить в коробку с подписью «Макулатура» и выбросить в мусорный контейнер. Но судьба не стала ждать от меня такого честного подвига, она все устроила сама, руками моей первой жены.
За пьяную драку с какими-то эстонцами в ресторане «Одесса» меня забрали в милицию. Мне дали пятнадцать суток. Я удачно отделался, а ведь могли — я смутно, но помню — применить статейку за «неподчинение властям и оказание сопротивления при задержании», а это уже совсем другие сроки. Но в протоколе сей неприятный эпизод освещать не стали: среди работников правоохранительных органов тоже попадаются люди.
Пока я загорал в Голосеевском РОВД, моя Катюша решила устроить в квартире косметический ремонт. Коробка с рукописями была выдворена из-под дубового стола и отправлена на балкон. Незастекленный! Ночью, естественно по закону подлости, пошел гигантский ливень. А поскольку я всю жизнь пишу пером, то чернильные слова были беспощадно «вырублены топором», в смысле смыты дождевой водой.
Честно, когда узнал о постигшей катастрофе, я чуть снова не сел — за убийство в состоянии аффекта. Но все обошлось тривиальным запоем.
За год до описываемых событий я поступил в театральную студию, где познакомился с Анной Кузиной. Она по первому образованию филолог. Дал ей прочесть свои лучшие опусы и заодно попросил их перепечатать. Она расхваливала мою прозу. Расхваливала профессионально. В ее хвалебной речи звучали редкие, почти незнакомые для моего слуха слова: «композиция», «кульминация», «гипербола», «эскалация» и «ассоциативный ряд»… Мелькали имена писателей, у которых мне следовало поучиться — Фолкнер, Толстой, Бунин… Сам я сравнивался с Исааком Бабелем и Хемингуэем! Было высказано несколько конкретных замечаний. Но в целом устный разбор моего творчества имел положительный окрас.
Я был воодушевлен. И в порыве уверенности в себе и будущем поинтересовался, куда бы мне отнести или послать свои произведения. Она пообещала узнать адрес какого-нибудь издательства. Сказано — сделано! Кузина нашла адреса трех литературных журналов на русском языке. Два журнала уже приказали долго жить, оставив после себя добрую память и долги, а один — «Мираж» — еще существовал, ведя неравную борьбу за жизнь, читателей и денежные знаки.
Тогда редакция журнала ютилась в двух комнатушках старинного дома на улице Пушкинской. Затем они переехали на Андреевский спуск, затем спустились поближе к Бессарабскому рынку… Они перемещались по городу, словно пытались уйти от кредиторов и преследующих неудач.
Нынче они обосновались на улице Хмельницкого. Надеюсь, обосновались накрепко, на века…
Хороший редактор умеет, наверное, по двум-трем страницам определить: стоящая вещь у него в руках или полная чушь. Ведь не обязательно съедать всю бочку с дерьмом, дабы понять, что это невкусно, достаточно одной ложки. Во всяком случае, так говорят знающие люди.
Я думаю, такое умение редактору необходимо, чтобы не сойти с ума. А как иначе? Насколько я помню, в редакцию присылают более трех тысяч рукописей ежегодно. Или ежемесячно?
Ужасная работа. Все время читать. То есть читать — хорошо. Но когда это твоя работа, то что делают редакторы, чтобы отдохнуть, развеяться… Может, пишут? «Дорогая, у меня сегодня выходной, хочу поваляться на диване, черкануть рассказ-другой».
Я вхожу в кабинет главного редактора.
Хозяин кабинета, Алексей Владимирович, высокий и худой, встречает меня радушно: поднимается навстречу, мы пожимаем друг другу руки…
— Спасибо, что заглянули, я мог бы и по телефону все рассказать, но так приятней. Может, хотите чаю?
— Нет, благодарю.
С интеллигентными людьми я всегда говорю сдержанно и учтиво. Чувствую себя послом из другой далекой страны. Вероятно, так Максим Горький разговаривал с Толстым и Чеховым.
— Мы послали вашу повесть на соискание «Новой премии». В номинации «Малая проза».
— Какую повесть? — спрашиваю. — «Сборище»?
— Да. Ее приняли весьма благосклонно. Она уже вошла в лонг-лист.
— Куда?
— В длинный список претендентов. Вы слышали о «Новой премии»?
— Что-то… да… краем уха.
На самом деле мне стыдно признаться в своей дикости. Ничего я о «Новой премии» не слышал.
Участвовал я когда-то давно в литературном конкурсе «Дебют». Для юных дарований. Были вполне реальные шансы на победу. Но потом — вдруг — выяснилось, что по возрасту я уже не имею права участвовать. Мне исполнилось двадцать пять, а участники должны были быть не старшее двадцати четырех лет. Как будто я перестал от этого быть юным дарованием. Вот до сих пор ты еще юное дарование, а буквально через неделю ты уже не юное или не дарование.
Еще был международный литконкурс «Тенета». Меня номинировали от журнала «Майдан». Я занял «почетное» восьмое место. Даже в тройку не вошел.
— Это довольно престижная премия, — сообщает Алексей Владимирович.
Я вижу по выражению его лица, он явно разочарован моей реакцией. Однако же я все-таки рад. Честно, рад. Просто я, что называется, скуп на эмоции.
— Простите мою меркантильность, — спрашиваю, — а что получает победитель?
Его брови медленно ползут на высокий лоб. Я уточняю:
— Какая сумма грозит мне в случае победы?
Алексей Владимирович растерянно пожимает плечами и разводит руками в стороны:
— В прошлом году, насколько я помню, за первое место дали десять тысяч.
— Отличная новость!
— Рад за вас.
Он был совершенно искренен. Я ему верю. Вот интересно, а почему только малознакомые способны сорадоваться моим успехам?
Дома я нахожу пришпиленную кнопкой к двери ванной комнаты записку: «Ждала тебя до двенадцати. К сожалению, пора бежать. Тебе звонил какой-то Танилюк. Убеждена, он был нетрезв. Бутерброды на столе. Увидимся завтра. Соня».
Интрига держится. И уже начинает напрягать. Или нет? Прислушиваюсь к себе… Все в полном порядке. Подумаешь!
Какая-то девица, поразительно похожая на Одри Хепберн, посещает по утрам мою скромную обитель, моется, завтракает, смотрит телевизор… Я не против: меня это совершенно не стесняет. Хотелось бы, конечно, объясниться с ней, расставить все по полкам…
Перекусив бутербродами, открываю ноутбук, вхожу в Интернет и читаю все, что нахожу о «Новой премии».
Оказывается, ее вручают пятый год. И в прошлом году действительно за первое место дали десять тысяч долларов, за второе — пять тысяч, за третье — две с половиной.
Прочитав об этом, я сразу же осознал, что хочу, очень сильно хочу одержать победу. Пусть все бессребреники в мире объединятся и вдвоем осуждают меня — плевать! Мне нужны эти деньги! Я безработный, в конце концов. Снимаю квартиру. Ненавижу ездить в общественном транспорте. Люблю дорогие рестораны. Я уж не буду касаться такой деликатной темы, как алименты и долги.
Нищета, даже загримированная под бедность, угрожает свободе художника. Творческий человек работает не благодаря безденежью, а вопреки ему. Это настолько очевидная вещь, что я не стану тратить время и силы на лишние аргументы.
Талант должен быть голодным?.. Лживый, бесстыжий лозунг, запущенный издателями и литературными агентами. Вот кому выгодно держать нас в черном теле.
Сытость и праздность! Вот что должно сопутствовать моему творчеству.
Я пишу почти пятнадцать лет. Достойно выдержал испытание временем. Хочу пройти испытание «золотым тельцом». Верю, что пройду его с честью.
Правда, десять тысяч — не такая уж и большая сумма, но полгода-год можно жить припеваючи. Жить ни в чем себе не отказывая, не парясь о деньгах, и кропать потихоньку, кропать в свое удовольствие.
Заварив кофейку, выхожу на балкон.
Весна все-таки наступила. Набухли почки на деревьях. Распускаются цветочки и мужики. Женщины помолодели. Похорошели девушки. Из-под одежды проклюнулись девичьи пупки. Оголились шеи и стройные ноги…
Конец марта делает свое похотливое дело. Вижу, как один лохматый пес покусился на честь другого местного пса, породы Лабрадор. Однако тот оказался псом гетеросексуальным и, рыча и кусаясь, гонит лохматого по двору.
Я не работаю каждый день. Не пишу. Но каждый день об этом думаю. Могу неделю обдумывать всего лишь пару строк, а потом сажусь и крою почти набело несколько страниц. Затем перечитываю, черкаю, сокращаю… на следующий день или в тот же — если есть еще время и желание — переписываю все от начала и до конца, красивым почерком… И вновь проходит пару дней, я обдумываю следующий кусок… Параллельно могу обдумывать другую вещь, в совершенно ином жанре.
Есть еще записные книжки. В них я записываю все, что может пригодиться в будущем. Видимо, будущее не наступило. Почти ничего не использовал я из моей копилки.
Сажусь за письменный стол с твердым намерением «поработать». В ту же секунду раздается звонок в дверь, пронзительный, как зубная боль.
Иду открывать. На пороге Танилюк. На нем зеленая рубашка и потерявшие всякий цвет мятые брюки. В руках пакет.
Его опухшее лицо расплывается в неуверенной дрожащей улыбке:
— Мир вашему дому…
— Здорово, — говорю. — Проходи.
Выглядит он паршиво. Мешки под глазами, а в самих глазах тусклый блеск затаившегося безумия. Рыжая седина посеребрела, теперь он седой абсолютно, в свои сорок два года.
Проходим на кухню. Он деловито вынимает из пакета джентльменский набор столичного алкоголика: пачка сигарет, полтора литра томатного сока, плитка шоколада и, конечно, бутылка водки.
— Это зачем?
— Здрасьте! — возмущается он. — Необходимо обмыть твой переезд.
— Обмывай сам. Я не хочу.
— А что случилось?
— Обязательно должно что-то случиться, чтобы человек бросил пить?
— Да, должна быть веская причина. Цирроз. Сдача анализов. Любовь. Когда я влюбился, я, наоборот, начал пить. Давай выпьем за любовь?
— Зря стараешься, — говорю. — Или пей сам, или отстань. Он открывает бутылку.
— Есть рюмки?
— Есть чашка. — Дай две.
— Убирайся!
— Вторую — для сока.
Я ставлю перед ним две чашки.
— Знаешь, я ушел из дому, — сообщает Седой. — С опозданием на пять лет. Давно уже надо было решиться. А я терпел, тянул, надеялся, что все наладится. Глупо. Если люди и меняются, то только в худшую сторону.
— Почему?
— Потому что они стареют.
— Ты ушел с концами?
— Да, поверь, я никогда в жизни к ней не вернусь. Хватит!
— А что, — спрашиваю, — произошло?
— Весь день, часов пять, она пилила меня, читала нотации, даже оскорбляла, провоцируя меня и пытаясь втянуть в перепалку с ней. Она же без скандала не может. Скандалы заменяют ей секс. Так вот, значит, с самого утра она доставала меня, но я упорно хранил молчание, уставившись в телевизор. Она извергала целые монологи, а я был нем, как дохлый окунь. Наконец она не выдержала, у нее сдали нервы, она подошла к телику и выдернула шнур из розетки! Я встал, дал ей в морду и ушел.
Он наливает. Выпивает. Запивает.
— А вещи?
Седой меняется в лице:
— Твою мать… Я ничего с собой не взял… Ушел в чем был…
— Ну ты даешь…
— Ничего страшного. Я сейчас съезжу назад!
Он повторяет нехитрую процедуру: наливает, выпивает, запивает.
— Может, уже завтра?
Седой отрицательно машет головой.
— Только сегодня. Нужно покончить с этим раз и навсегда.
Он закуривает и встает из-за стола.
— Ничего не убирай. Я скоро вернусь.
— Уверен?
— Да. Возьму костюм, рубашки, джинсы, плавки… И Библию.
— Библию?
— В ней я прячу заначку.
— Почему в Библии?
— Потому что такая ведьма, как моя, никогда в жизни туда не полезет.
Он уходит.
Чувствую, что самым правильным было бы отправиться вместе с ним, но трезвым я плохо переношу выпивших людей.
Ладно, успокаиваю себя. Ничего с ним не станется.
…Седой ушел около пяти, а сейчас уже полдесятого.
Не то чтобы я сильно за него волнуюсь, он взрослый мужик, и я ему не нянька, но все-таки на душе «скребутся кошки». Живем в страшное время. Убить могут за вшивый мобильный телефон. Да что там телефон! За бутылку убивают.
Он был не особенно пьяным. Но я прекрасно знаю Танилюка. Он же будет заглядывать в каждый бар по дороге. А в такой ситуации силы могут закончиться раньше, чем деньги.
Нет у нас культуры пития. Пьем без меры. Что попало. Мешая водку, пиво и коньяк. Почти не закусывая. Зачем такого убивать, чтобы ограбить? Достаточно подождать — сам свалится.
Хотя мы народ стойкий, закаленный… Уже и сил никаких нет, и сознания, в общем, тоже, и речь бессвязна, но мы доходим, доползаем до родного порога. «Здравствуй, мама, возвратился я не весь».
Тем не менее, решаю убедиться, все ли с ним в порядке.
Вначале звоню ему. Глухо. Тогда звоню Джульке — его забитой жизнью супруге.
— Привет, — говорю. — Седой пришел?
— Приперся, — отвечает. — Час назад. В разобранном состоянии.
— Спит?
— Ага, его уложишь. Позвать?
Она пытается подавить в себе раздражение, старается не демонстрировать его мне, но голос все равно выдает ее истинное отношение.
— Не обязательно, — говорю. — Просто хотел убедиться, что он не попал в историю.
— Сейчас.
Спустя четверть минуты в трубке раздается глухой голос Седого.
— Ленька, короче, она меня не пускает.
— Ну правильно. Ложись спать.
— Я ей объясняю. Что я ухожу на-все-гда, и мое решение незбы… незыблемо, а она говорит: «Завтра поговорим». А я решил — сегодня. В смысле, я давно решил. Хватит! У меня нервы тоже не провода телеграфные, не фиг на них сидеть!.. Но она упрямая, как водка.
— Хорошо, — говорю. — Ложись спать. Завтра поговорим.
— И ты туда же!
— И я, Цезарь. Пока. Даю отбой.
«Упрямая, как водка», — сказал он о ней.
Я прекрасно понимаю логику этой фразы. Знаю, о чем он. Танилюк всегда похмелялся. Но по утрам его организм водку не принимает. Я неоднократно наблюдал, как он опорожнял стакан, но водка рвалась наружу. Он осторожно вырыгивал ее в стакан, помутневшую… Он матерился и вновь отправлял содержимое стакана в глотку. Снова начиналась борьба. Иногда он ее выигрывал, иногда нет. Но не сдавался!
Думаю, что он был куда упрямей, чем водка.
Под утро мне снилась какая-то ересь. Будто прихожу домой и слышу — кто-то в ванной. Я-то уже знаю кто. Врываюсь, а там никого. Слышу, на кухне. Я туда, и там нет Сони. Никого нет. В комнате! Я в комнату! Где она? И как ей удается перемещаться незамеченной. Чертовщина…
Замахавшись ловить Соню по квартире, я будто бы прилег на диван. Голова разболелась. Прилег, глаза прикрыл… и услышал Сонин голос над собой:
— Вставайте, граф, зовут из подземелья.
Я открываю глаза и действительно вижу стоящую надо мной Соню. И это не сон. Я проснулся.
— Вот тебе раз, — говорит. — Ты что — проспал? Почему ты не на работе?
— Во-первых, меня уволили. А во-вторых… Какой сегодня день? Воскресенье?
— Суббота.
— А во-вторых, мне снова на работу аж послезавтра. Но в другом качестве.
— Ничего не поняла. В общем, ты сегодня дома.
— Я тоже мало что понимаю. Например, откуда у вас ключи от квартиры.
— Это мои ключи.
Я привстаю, опершись на локти:
— Что значит — мои? Откуда?
— До тебя эту квартиру снимала я. Два месяца. А потом Михаил Николаевич повысил плату. А деньги у меня кончились, я и по старой плате не могла. Вот я и переехала к подруге в общагу. Но у них там вторую неделю нет воды.
— Ясно, — говорю, — ясно. Но ведь, съезжая, вы должны были отдать ему ключ.
— Я и отдала.
— Тогда каким образом…
— На старый Новый год я потеряла ключ. Позвонила Михаилу Николаевичу. Он сделал другой, отдал его мне. А спустя месяц я нашла тот, первый.
— Где?
— В сумочке. — М-да…
— Допрос окончен? Можем идти завтракать?
— Можем. Иди, мне надо одеться. Я решил тоже перейти на «ты».
— Стесняешься? — спрашивает она.
— Представь себе, — бурчу в ответ.
— Надо же! Как вламываться ко мне без стука в ванную — пожалуйста! — никаких стеснений.
— Я не знал, что там ты.
— Какая разница. Кто бы там ни был, интеллигентные люди прежде, чем войти, спрашивают разрешения.
— Чего ты, — интересуюсь я, — хочешь? Она усаживается в кресло.
— Справедливости.
— Да ради бога. Отбрасываю одеяло, встаю…
— Я так и знала. Любишь спать голым?
— Почему бы нет. Если один…
— Я тоже. Если не одна.
Одеваюсь. И мы отправляемся на кухню. Завтракать.
На завтрак Соня сварила гречку, пожарила гренки с яйцом, открыла банку с кабачковой икрой.
Сидим, кушаем. Я изредка поглядываю на нее исподлобья, изучаю.
— Ты не похожа на приезжую.
— Не похожа, — соглашается она. — Я местная. — А зачем, — спрашиваю, — квартиру снимала?
— Жить негде. Папу удар хватил. Парализовало. Мама за ним третий месяц ухаживает. А я его таким видеть не могу. Больно и страшно.
— Другими словами, сбежала от проблем и ответственности. Думал, она обидится. Оскорбится. Или начнет оправдываться. А она только кивает в ответ.
— Да, — говорит, — сбежала.
Я удовлетворен и слегка разочарован. Я готовился к атаке, а противник спокойно вывесил белый флаг и тут же забыл о моем существовании.
Был у меня в юности знакомый философ. Отстаивал идею замкнутого круга. Якобы каждый человек всю свою жизнь движется по кругу. Совершает одни и те же ошибки, сближается с женщинами определенного типа, делает судорожные попытки вырваться из этого порочного круга, и те, кому удается, — попадают в другой круг, затем пытаются вырваться из него, попадают в следующий и, по сути, движутся по кругу. Примерно так.
Но я не об этом. Сам философ был забавен. Что бы я не утверждал, он тут же занимал противоположную сторону и спорил со мной часами, спокойно и аргументированно.
Тема спора не имела значения. Его занимала сама дискуссия. Игра ума. Эквилибристика мысли.
Я мог сказать простую ничего не значащую фразу, к примеру:
— Ну и погодка, аж жить не хочется.
И он принимается уверять меня в том, что именно мое настроение окрашивает погоду в мрачные тона, а не наоборот.
Доходило до смешного. Однажды я заметил, между прочим, что не люблю костлявых женщин. Он стал доказывать, что на самом деле — люблю. Закончилось все тем, что он меня убедил. Плавно подвел к тому, что ненависть — есть последняя степень любви, как грязное есть последняя степень чистого.
Мне очень нравилось бывать в его обществе. Обожал я с ним вот так посидеть и поспорить на отвлеченные темы.
Мягкий голос Сони выводит меня из области преданий:
— Насколько я понимаю, то кресло раскладывается?
— Да, это кресло-диван.
— Так, может, я у тебя переночую. Месяц-другой. Я говорю:
— Ночуй. Она говорит:
— Могу готовить, стирать, убирать и поддерживать видимость беседы.
— То, что надо.
— Могу с тобой переспать.
Я делаю вид, что всерьез обдумываю ее предложение, потом отвечаю:
— Это не обязательно.
— Жаль, ты как раз в моем вкусе.
— Спасибо.
— Тебе спасибо.
Соня смахивает со стола на ладонь крошки и отправляет их в рот.
— Тогда делаем так, — говорит она, — я звоню Чичикову: он поможет мне с переездом. Вещей у меня немного, но помощь не помешает. Кстати, сразу предупреждаю, я во сне пою. У тебя есть слух?
— Ну так… комси-комса…
— Тогда все в порядке. У моей соседки абсолютный слух. Так ее раздражает не то, что я пою, а то, что фальшивлю. Ох, она намучилась, она похудела на нервной почве, за что, кстати, даже не поблагодарила. Но теперь я хоть буду за нее спокойна. Дело в том, что она склонна к суициду. А таким людям только повод дай… По себе знаю. В пятнадцать лет я чуть вены не вскрыла, узнав о том, как погибла Мата Хари…
Я на нее смотрю и улыбаюсь.
— Ты чего? — спрашивает.
— Да вот думаю: кого ж держат в сумасшедшем доме, если ты здесь.
— Мама тоже уверена в том, что я сумасшедшая. А я — наоборот — слишком нормальная. Просто делаю, что хочу, говорю, что думаю.
— Ты думаешь?
Соня смеется, то ли оценив изящный выпад, то ли без всякой причины.
Я люблю, когда люди смеются. Они выглядят красивее, здоровее. Широкая улыбка — это облагороженный и цивилизованный оскал, демонстрация силы и здоровья.
Прошло две недели. За это время много чего случилось. Нет, никаких особых событий или глобальных перемен. Так, по мелочам. Но все же могу смело заявить: жизнь, что называется, била ключом.
По понедельникам, средам и пятницам я выходил в эфир в разных образах. Выдавал себя то за экстрасенса, активно общающегося с потусторонним миром, то за «черного археолога», нашедшего в Донецкой степи артефакт тамплиеров. Танилюк работал по вторникам, четвергам и субботам. Был наркобароном, сутенером… Особенно мне понравилось, когда он представился неким полковником в отставке, утверждавшим, что одиннадцать лет провел в плену у инопланетян. Он рассказывал такие красочные подробности, что если бы я его не знал, то подумал: он либо действительно был похищен инопланетянами, либо полный псих.
От жены он все-таки ушел. Переехал ко мне. Спит на полу, между диваном и креслом, на каремате. Днем пьет, а по ночам стонет и матерится во сне. Я однажды проснулся под утро, часа в четыре, а в квартире такой гвалт стоит: котенок, которого притащил Танилюк накануне, гоняет по комнате теннисный мячик, Соня поет что-то невнятное, а Седой все это обкладывает девятиэтажными матами.
За эти две недели я очень много узнал о Соне. Она училась на факультете телережиссуры, на заочном отделении. Ей было двадцать три года. Раз в неделю, не чаще, ездила проведать отца. Тот оставался в плачевном состоянии: лежал безмолвный и неподвижный, как Ленин. Для него эта драма безусловно являлась страшной трагедией. Как было бы для любого из нас, но для него тем более. Соня рассказывала о нем, и по ее рассказам отец был сильным сверхэнергичным человеком. В сорок девять лет превратиться в овощ для такого человека, по-моему, хуже самой смерти.
А еще Соня посещала литературные курсы. Была активным участником создания литклуба с претенциозным названием «Жокеи Пегаса». Я так много слышал от нее об этом клубе, что уговорил взять и меня с собой.
— Чем вы там занимаетесь? — допытывался я.
— Слушаем лекции Председателя. Читаем свои произведения, обсуждаем, спорим, пишем…
— А что за лекции?
— Ну например, «Как написать бестселлер».
— А кто он? — спрашиваю. — Ваш Председатель?
— Не он. Она. Знаменитая писательница.
— У нее есть имя? Фамилия?
— Естественно. Но я не помню. Мы называем ее Председатель.
— Подожди, ты же говоришь, она знаменитая писательница…
— У меня плохая память на имена.
— Чем она знаменита? Что написала?
— Книгу.
Я, тяжело вздохнув, точнее выдохнув, спросил: — Какую?
— «Как написать бестселлер», — ответила Соня.
— Я хочу стать членом вашего клуба.
— Хорошо. Но предупреждаю, курсы платные. Пятьдесят долларов в месяц.
— Готов раскошелиться. Чувствую, оно того стоит.
— Завтра пойдем. Попробую замолвить за тебя словечко.
— Буду крайне признателен.
— Не язви.
— Я искренен, как младенец. Поверь, я очень хочу пойти туда.
— Я поняла. Завтра.
— Отлично.
А накануне мне звонил Алексей Владимирович, сообщил, что я попал в шорт-лист. По сути, это уже полуфинал. Редактор поздравил меня и сказал, что дал мои номер телефона и электронный адрес оргкомитету «Новой Премии».
— Они попросили. Свяжутся с вами… Никому об этом я не стал говорить.
Занятие литературных курсов проходило с девятнадцати до двадцати двух часов, на квартире Председателя.
Председатель оказалась пожилой, но усиленно молодящейся женщиной. Умелый макияж скрывал ее истинный возраст, но выдавала шея: она была дряблой, как у черепахи.
Представилась она Инессой Михайловной Зомберг.
Я пожал протянутую для поцелуя руку и сказал:
— Очень приятно. Леня.
Мы с Соней явились первыми. И около десяти минут общались с хозяйкой дома.
— Он хочет походить на курсы, — сообщила Соня.
— Ты же знаешь, Соня, группа собрана, — ответила Инесса Михайловна. — А зачем это ему понадобилось?
Соня пожала плечами:
— Не имею ни малейшего понятия. Он странный.
— Пишет?
Соня брезгливо поморщилась:
— Вряд ли. Он даже не пьет.
— Женат?
Я покашлял, напоминая о том, что я стою рядом и не очень-то порядочно говорить обо мне в третьем лице в моем присутствии.
— Говорит, что в разводе, — отвечает Соня.
— Ну хорошо, — сказала Зомберг, — я возьму его в группу. Пусть заполнит анкету.
Затем стали приходить остальные участники. Сначала пришла низенькая шатенка со скорбными складками у рта.
— Ирина Сабко, — прошептала мне Соня на ухо. — Поэтесса. Трекнутая на всю голову.
Затем появилась обворожительная блондинка аппетитных форм с малюсенькой рахитозной собачкой в руках.
— Тоже пишет, — шептала Соня, — имени не помню. Мы называем ее Вдова.
— Почему? — спросил я.
— Потому, что она вдова.
За вдовой пришел тучный плешивый мужчина лет сорока.
— Это Чичиков. Я его обожаю. Он такой милый.
Я присмотрелся к лысому толстяку, но ничего милого не разглядел. Кроме галстука. Широкий такой желтый галстук, сплошь исписанный какими-то закорючками. Наверное, на нем пытались расписать ручку. Это было необычно…
— Что у него с галстуком?
— На нем автографы. — Чьи?
— Наши. — Гм… Мило.
Последним явился здоровенный бородатый мужик в сером свитере.
— Это Полковник. Все женщины от него без ума.
В отличие от остальных участников группы, Полковник сразу обратил на меня внимание и подошел к нам. Протянул руку — Сергей.
— Леня.
Рукопожатие было крепким, но не болезненным.
— Неофит? — спросил Сергей.
Он глядел на меня в упор. Стало неуютно под тяжелым двуствольным взглядом его холодных глаз.
— Да, что-то вроде того, — пробормотал я в ответ. — Надеюсь влиться в коллектив.
— Мы все на что-то надеемся, — веско и многозначительно проговорил Полковник и отошел в сторону.
Только тут я заметил еще одного человека. Он сидел у окна, маленький и гордый. Жгучий брюнет с орлиным профилем. Я не заметил, когда он вошел. Вполне допускаю, что он сидел там изначально, незамеченный нами.
— Кто это? — спросил я у Сони.
— Мы называем его Прометеем.
— Интересно. А как называют тебя?
— Одри.
— Кто раздает все эти прозвища?
— Не знаю. Наверное, Председатель. Тс-с, начинаем.
Инесса Михайловна принялась собирать листочки с домашним заданием. Как я понял, нужно было написать литературный портрет своего знакомого. Некоторые работы Инесса Михайловна лично зачитывала вслух грудным голосом. Потом обсуждали прочитанное. Мне запомнился литературный портрет Сони. Во-первых, потому что он был кратким, а во-вторых, обо мне.
Инесса Михайловна прочитала:
«Ему 33 года. Однако он сущий ребенок. Вернее подросток. У него явно выраженная псевдосицилийская внешность: смуглая кожа, черные волосы, густые брови и большие и печальные, как у недоенной коровы, глаза.
Он ушел из семьи в поисках тишины и одиночества. Но на самом деле он боится остаться один даже на минуту. Он жаждет беспрерывного общения. Он задает тысячу вопросов в час, только для того, чтобы слушать голос собеседника. Ему все равно, с кем и о чем говорить, лишь бы беседа не прерывалась, лишь бы голос не умолкал».
После обсуждения всех портретов мы играли в «коллективное творчество». Сели в круг и сочиняли рассказ вместе, по очереди. По правилам игры каждый участник мог дополнить лишь одно слово. К примеру, Председатель говорит: «Была». Следующий говорит — «поздняя», следующий — «осень». И так по кругу до бесконечности.
Мне понравилось.
Когда мы расходились, Инесса Михайловна дала мне анкету. В ней было тридцать вопросов. А еще попросила написать биографию. В свободной манере. Листа на полтора. Я пообещал, что к следующему занятию все будет сделано.
С автобиографией я справился быстро. Часа за два. С ней все просто. Родился, жил, учился, работал. Что, где, когда, почему — кратко и сухо. А вот с анкетой я здорово намучился. В основном меня напрягал выбор. Скажем, вопрос: «Ваш любимый фильм?» У меня много любимых. А в графе места в одну строку. То бишь больше двух названий не вставишь. Поэтому я для себя несколько переиначивал вопрос. Скажем: какой бы фильм вы взяли на необитаемый остров? Тем же способом я выбирал любимый сериал и любимую книгу. Но все равно я промаялся почти полночи, под пение и маты сожителей.
1. Ф. И. О. Курилко Леонид Алексеевич.
2. Дата, место рождения. 1.09.77.
3. Семейное положение. Безнадежное.
4. Вредные привычки. Курю. Фамильная слабость.
5. Любимые писатели. Достоевский, Чехов, Куприн, О. Генри, Шукшин, Довлатов, Айн Рэнд.
6. Любимые поэты. Пушкин, Грибоедов, Есенин, Маяковский, Высоцкий.
7. Любимый фильм. «Тот самый Мюнхгаузен», «Калина красная», «Место встречи изменить нельзя».
8. Любимый сериал. «Друзья», «Доктор Хаус».
9. Любимая книга. «Двенадцать стульев», «Золотой теленок».
10. Любимое время года. Бабье лето.
11. Что вы любите? Наблюдать за людьми. Кормить чаек. Смотреть телевизор.
12. Ваши положительные качества. Чувство юмора.
13. Ваши отрицательные качества. Чувство юмора. И лень.
14. Ваш идеал женщины. Джен Эйр.
15. Ваш идеал мужчины. Волк Ларсен.
16. Какая историческая личность вам импонирует? Борис Савинков.
17. Чему вы последний раз радовались? Увольнению с радиостанции.
18. Чему вы последний раз огорчались? Увольнению с радиостанции.
19. В чем смысл жизни? В самореализации.
20. В чем смысл вашей жизни? Тю! В самореализации.
21. Каким должен быть писатель? Честным.
22. Каким должен быть читатель? Думающим.
23. Что для вас деньги? Свобода.
24. Что такое свобода? Миф.
25. Что такое счастье? Достижение цели.
26. Как вы относитесь к дождю? Хорошо, если он за окном.
27. Как вы относитесь к вечности? С трепетом.
28. Как вы относитесь к людям? С интересом.
29. Как вы относитесь к себе? По-разному.
30. На какой вопрос вы не хотели бы отвечать? На этот. В конце анкеты была помещена небольшая инструкция по заполнению.
1. Односложные ответы не рекомендованы.
2. Желание проявить чувство юмора приветствуется только в том случае, если оно дополняет ответ, а не заменяет искренность и серьезность ваших ответов.
3. Анкета является мини-тестом. На основании ваших ответов мы имеем право принимать решение о целесообразности вашего обучения.
Две недели я ходил с Соней к Зомберг, не пропустив ни одного собрания. Постепенно раззнакомился со всеми участниками, узнал их ближе. Это был странный и смешной народ. Каждый был достоин отдельного романа. В жанре трагикомедии.
К примеру, Полковник. Телосложение атлетическое. Выражение лица одно на все случаи жизни.
В лет пятнадцать (в Суворовском училище) он неожиданно увлекся чтением. Особо запал на Хемингуэя. Считал его лучшим писателем в мире. Яростно спорил с теми, кто не разделял эту точку зрения. В пылу спора мог применить физическую силу в качестве последнего, но достаточно весомого аргумента.
Потом он прочел биографию «папаши Хэма». Тот окончательно стал его кумиром. Изображение бородатого классика было повешено на стену между плакатами со Шварценеггером и Тайсоном.
С возрастом его вкусы не менялись. В конце концов он и сам заметно «охемингуэл». Полюбил носить свитер грубой вязки. Начал курить, выпивать и ездить на рыбалку. А после работы часами сидел в кафе «У Самира», изредка записывая что-то в блокнотик.
Говорить он старался короткими рублеными фразами. Говорил мало, но при этом многозначительно. К примеру:
— Старик, жизнь — дерьмо. Но другой не будет.
— Может, выпьем?
— Может быть, — отвечал он. — Когда-нибудь.
Прошло около пяти лет, как он вышел в отставку (в чине подполковника, а не полковника), но упрямо продолжал армию вспоминать и что называется жить ею. Особенно это проявлялось, когда он выпивал. В голосе звучали командирские нотки, словарный запас сужался до четких и понятных команд.
Не менее интересен был Чичиков. Звали его Андрей Васильевич Сикорский. Но все упорно величали его Чичиков. Потому что он торговал «мертвыми душами». В отличие от гоголевского Чичикова, героя знаменитой поэмы, он мертвые души не покупал, а продавал.
Его история была такова. Андрей Васильевич, будучи молодым предприимчивым человеком, после окончания института, в котором учился на оператора, вдруг подался в бизнес, взял ссуду в банке. Открыл торговую палатку. Шли годы. Бизнес шел в гору. У него на районе стояло уже семь торговых точек. Сикорский купил машину. Женился. Завел интрижку на стороне. Планета крутилась под ногами в нужном для его размеренной походки темпе. Но однажды любовница привела его в клуб «Жокеи Пегаса». Сикорский прослушал две-три лекции, пообщался с членами клуба и… решил, что напал на золотую жилу.
Он интересовался современной литературой. И поражался: какую лабуду пишет нынешнее племя «инженеров человеческих душ». Что ни автор — либо бездарь, либо графоман. А здесь, в клубе — настоящие интересные, многообещающие таланты. Их не желают печатать? Да потому что они творят истинную литературу, а не банальную жвачку для приматов.
Всех — и Полковника, и Прометея, и Сабко — он считал непризнанными гениями. Человечество о них ничего не знает, он, Сикорский, станет их первооткрывателем.
— Друзья, — сказал он в избытке нахлынувших чувств, — я помогу вам. Я вас издам! Каждый получит свое: вы — славу, я — деньги.
Прометей сказал:
— Ты красавец! Я тобой горжусь!
— Он — Меценат, — восклицала Ирина. — Меценат!
— Старик, — сказал Полковник, — в этом что-то есть. Серьезно.
Сикорский заложил свой бизнес. И — ни больше ни меньше — открыл собственное издательство. Под сомнительным названием «Мишень». Сам он объяснял так: «Пусть молодые таланты нацеливаются только на мое издательство».
Первая книга, которую он выпустил, стала и последней. «Мертвые души» Гоголя.
— Понимаешь, — рассказывал он мне, — мне нужно было развернуться. Завоевать рынок. Укрепиться. Классика есть классика. Она не устаревает. Она проверена временем. А уж потом я принялся бы издавать наших.
Книга, выпущенная им, была уникальна. Подарочное издание. Два тома под твердой обложкой, с золотым тиснением, с серебряными наконечниками на уголках. С иллюстрациями, на самой дорогой бумаге. Себестоимость одного экземпляра — восемьдесят семь гривен. А он выпустил пятьдесят тысяч экземпляров.
Кому нужен Гоголь за стольник, когда его можно купить за двадцатку? А школьники и студенты, которым и положено ознакомиться с «Мертвыми душами», спокойно могут скачать книгу из Интернета.
Сикорский запил. Его «Мертвые души» не продавались.
Прошел год. Жена завела любовника. Любовница вышла замуж за известного ресторатора.
Андрей Васильевич продал автомобиль. Платил за аренду склада, на котором хранилась партия его «Мертвых душ», пил и писал наивные трогательные новеллы. Его с треском провалившееся предприятие стало мишенью для насмешек людей, чьи имена он собирался прославить и на чьем таланте когда-то мечтал заработать.
Прометея звали Амиран Ханаев. Физически он был несколько мелковат, как для человека кавказской национальности. Низкий рост, впалая грудь, узкие сутулые плечи… Все это компенсировалось безмерным гонором, суровым взглядом и выразительной жестикуляцией.
Говорил он с акцентом, а писал с ошибками. Несмотря на это, Ханаев был поэтом. И не просто поэтом. Поэтом-баснописцем. Что ныне большая редкость. Специализировался он исключительно на матерных баснях. Он ими заполнил Интернет и был там широко известен и даже популярен. Я легко нашел эти басни в Сети. Их сотни. Ханаев очень плодовит. Я запомнил несколько названий: «Медведь-гомосексуалист», «Мартышка и очко», «Волк и триппер»… Помню начало:
«Однажды волк явился к Айболиту и выложил на стол свою беду…»
Но его визитной карточкой считалась совершенно нецензурная басня — «Слон и писька».
У него вышло уже два сборника. Но и при таком творческом успехе его материальное положение оставляло желать лучшего. Три года он ночевал у всяких знакомых, а иногда и малознакомых людей. Случалось спать и на вокзале. Но последние три месяца он жил у Вдовы. Ей бьшо около тридцати, но она уже была дважды вдова. Первый муж — старик — умер под ней, во время исполнения супружеского долга, второй — диктор телевидения — умер от рака.
Все называют ее Вдова. Амиран зовет проще — Женщина. А ее истинное имя было Светлана Широкова. Она сочиняла детективы. Причем довольно жесткие.
— В современной литературе, — утверждала она, — должно быть все: интрига, ручьи крови, куски мяса, брызги пота…
Амирана она боготворила.
— Амиранчик, — как-то услышал от нее, — настоящий мужчина. И за ним нужен глаз да глаз… Не успеешь отвернуться, и он сделает кому-то ребенка. Я-то не против повышения рождаемости в нашей стране, но почему же за мой счет?
А вот Амиран, напротив, долго жаловался мне на Светлану:
— Сколько мне приходится терпеть! Ни в какие ворота не влезет. Я переехал к ней как к музе, а она даже готовить не умеет! Это нормально, да? А в сексе она ненасытна! В день два раза — минимум! Никаких моих сил не хватает. Одно счастье — месячные. Я их жду как праздника.
— Мне казалось, ты в этом деле неутомим.
— Мне тоже так казалось. Но эта женщина, да?.. Растоптала мое самомнение… Разрушила веру в себя.
— Ну так уходи от нее.
— Не могу. Жалко ее. Так что… Даже под страхом повторить судьбу двух ее мужей, я останусь с ней.
— Может, все проще?
— Что ты… хочешь этим… сказать?
— Может, просто идти некуда? Он в ответ осуждающе зацокал:
— Э, зачем так говоришь?
— Извини.
— Нет, ты прав… Но не это главное. Мамой клянусь.
Раз в месяц «Жокеи Пегаса» устраивают в Доме офицеров публичные выступления. Обычно приглашают какую-то знаменитость. И хотя знаменитость выступает лишь во втором отделении, вся выручка от выступлений уходит ему.
Я был вчера на таком выступлении. Из знаменитостей приехал сам Веммер. Он, правда, спешил, он в Киеве проездом. Поэтому выступал вначале он. Рассказал пару баек из жизни, ответил на десяток записок из зала и был таков. Ну и бог с ним!
Я, к слову сказать, Веммера не люблю. Как писателя. (Что он за человек, я не знаю). Вся его писанина деланная. Словно добротно деланная мебель. Он мастер. Все подогнано, все измерено, отшлифовано, лаком покрытое. И это не ширпотреб, а индпошив! Вот тут под старину, вот тут с виньетками — век восемнадцатый, а вот просто стул, грубый, но надежный. Садитесь…
Да, мастер! Молодец! Только не трогает. Не цепляет! Сам сиди! И сам получай удовольствие! Что, кстати, уже третью книгу он и делает. Стоит почитать «Мое дело», «Ножик Сережи Довлатова», «Перпендикуляр»… О чем эти книги? О том, какой я умный и стойкий мастер короткой прозы, как мне все нелегко давалось, но я, мол, всего добился сам упорным трудом, а все остальные… Подумаешь… Ну, Пушкин… Да что особенно сделал? Стал, дескать, писать понятным языком, и только. Лермонтов — плагиатор. И пошло-поехало! Этот сволочь, тот альфонс, аХэм, тот вообще сделал себя, о войне, мол, писал почти не воюя, об охоте — охотясь с проводниками, о рыбалке — ничего путного не поймав, а о любви — никого толком не любя.
А эта псевдофилософская книга Веммера «Все о жизни!». Под лозунгом: «Да че тут собственно и рассуждать, господа!» Что такое любовь? Пожалуйста! Смысл жизни? Будьте любезны! Бог? Та ради бога! Что там еще вас мучает? Семья? Государство? Творчество? Ревность? Зависть? Ненависть? Получите! Легко, доступно, популярно! До меня, мол, что-то об этом писали, но так мудрили, так усложняли… Сейчас я вам Шопенгауэра в двух словах буквально… Ща объясню, о чем там Кант всю жизнь писал… Ницше — тут вообще все ясно…
После Веммера выступали все наши. И какой-то подпивший бард, похожий на бездомного опустившегося профессора. Полковник прочел смешной рассказ из армейской жизни. Чичиков пробубнил одну из своих новелл. Прометей, к восторгу публики, выдал свою короткую «Слон и писька», а Широкова читала отрывок из нового романа, а чтобы зрители не теряли интереса, она с каждой прочитанной страницей снимала с себя какую-то одну вещь. Естественно, что с каждой страницей, особенно у мужской части зрителей, интерес возрастал.
Кто-то из мужчин выкрикнул из зала:
— Читай весь роман до конца!
На четвертой странице Светлана сняла блузку. Теперь она стояла в юбке и бюстгальтере. Неизвестно, чем бы дело закончилось, если бы на сцену не выскочил разгневанный Амиран и не увел полуголую вдову за кулисы.
Последней на сцену вышла Ирина Сабко. Подошла к микрофону, представилась:
— Ирина Сабко. Публика зааплодировала.
— Из цикла: «Арифметическая поэзия». Далее она продекламировала:
Три сказал мне: двадцать семь.
Два ответила: Два восемь.
Тридцать двум не быть совсем.
Мы разделим нашу осень.
Я наклонился к Соне:
— Что за хрень?
— За цифрами, — прошептала Соня, — скрыты слова. Три это «ты», два это «я», восемь — «знаю». Понял?
Я, ошарашенный, кивнул. Ирина продолжала читать.
— Одного не пойму, зачем это нужно?
— Тебе не нравится? — спросила Соня.
— Еще не восемь, — ответил я. — Что?
— Я говорю: еще не знаю. Скорее нет, чем да. Когда мы возвращались домой, я сказал Соне:
— Знаешь, Одри. Я тоже поэт.
— Не свисти.
— Божусь! Могу прочесть свое. Из цикла «Геометрическая поэзия».
И я прочел:
Наш периметр распался.
Я нашел свой уголок.
Пусть один, как круг, остался.
Я под косинусом шлялся —
До квадратика промок.
Инесса Михайловна попросила меня дать ей почитать мои рассказы. Я принес. Когда она прочла, мы встретились. Она сдержанно похвалила. А затем произошел следующий разговор:
— В осноном, — сказала она, — ты пишешь о себе. Это нескромно.
— Один американский классик утверждал: писать следует о том, что знаешь и любишь.
— Твоя проза проста, почти примитивна.
— А зачем усложнять?
— Она забавна, — настаивала Зомберг, — но проста. С этим вечность не покоришь.
— Ну да бог с ней. Лишь бы сейчас читали.
— Лукавишь. Ты мечтаешь и о прижизненной славе, и о посмертной.
— Когда умру, мне будет все равно.
— Поэтому мечтаешь, пока живой.
— Но что-то, вы говорите, понравились?
— Понравилось, — подтвердила она. — Но ты пишешь поверхностно. Тебя спасает воображение читателя.
— Ну и славно.
Зомберг, по большому счету, права. Я и сам давно заметил, что пишу так, как в молодости читал классические романы: совсем пропускаю описания природы и едва скольжу по описанию места действия и действующих лиц. Также меня мало интересуют малосущественные детали. Важны только человеческие взаимоотношения.
После этого разговора, Зомберг стала называть меня «наш карманный Довлатов».
Я спросил ее:
— А почему — карманный?
— Потому что ты — меньше.
Особенно этому прозвищу радовался Чичиков. Все подхихикивал да повторял:
— Карманный Довлатов.
— Слушай, — предложил я, — если тебя так это радует, то называй меня «дешевый карманный Довлатов».
— Почему — дешевый?
— Потому что проще. Могу и в бубен дать.
Чичиков пресек свое веселье и обиженно пробурчал:
— Думал, ты понимаешь юмор.
— Юмор — да.
Вообще-то я за то, чтобы люди носили прозвища. Имена-то даются заранее, до того как сформировалась личность, и часто не соответствуют человеку.
Возвращаюсь вчера вечером домой и застаю на кухне плачущую Соню, а вокруг нее суетящихся Седого и Полковника.
— Что случилось? — спрашиваю. Ответил Седой:
— Ее отец заговорил.
— Так это же хорошо… Нет?
На этот раз ответил Полковник:
— Он просил Одри принести ему яд. Всхлипывая, Соня сказала:
— Я не знаю, что делать. Я всегда его слушалась. Но я же не могу его отравить.
— Конечно, нет, — воскликнул Танилюк.
— Но с другой стороны, — возразил Полковник, — я его понимаю.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я.
— Будь я в ситуации ее отца, я бы тоже выбрал этот путь. После этих слов, как в кино, заиграла музыка. Я схватился за телефон и ушел в комнату.
— Алло.
— Здравствуйте, Леонид. Меня зовут Татьяна. Я секретарь оргкомитета «Новой премии».
— Очень приятно.
— А мне приятно вам сообщить, что вы вошли в тройку лидеров в номинации «Малая проза». -О!..
— Да. Мы хотим вас пригласить на церемонию награждения. Она будет происходить в Москве шестнадцатого апреля. Вы сможете приехать?
— Конечно.
— Мы закажем на ваше имя номер в Президент-отеле. На три дня. Проезд и проживание будут нами оплачены.
— Спасибо.
— Запишите на всякий случай мой номер. И я вам сейчас вышлю на электронный адрес всю нужную информацию.
— Супер.
После звонка я какое-то время не мог прийти в себя. Сидел и смотрел на телефон, словно это он был причиной моего успеха.
Итак, я в двух шагах от победы. От меня уже ничего не зависит. Осталось просто ждать.
Я набрал номер Лирчука.
— Здорово, Саня.
— Привет.
Голос его мне показался мрачным.
— Хочу предупредить, мне нужно будет уехать на несколько дней. Может, подыскать себе замену?
— Не надо. Ничего не надо. Меня сегодня уволили.
— Да ты что?
— Я сегодня оговорился. Вместо слов: «Цепной кобель мечтает о будке и миске», сказал…
— Понятно. Ну и что? Оговорки у всех случаются.
— Значит, это стало лишь поводом.
— Сильно расстроился?
— Ну а ты как думаешь? Столько лет отдал этому радио. — Ты не отдавал, ты продавал.
— В смысле?
— Тебе же платили, правильно?..
— Чувак, меня десятки раз звали на другие радиостанции, но я оставался верен…
— Верность, — говорю, — собачье достоинство.
— Да пошел ты!..
И связь оборвалась. Вероятно, Лирчук бросил трубку. Его можно понять. Я его понимаю…
Я вернулся на кухню. Атмосфера там поменялась радикально. Полковник и Седой о чем-то яростно спорили, а Одри, наблюдая за ними, умиленно улыбалась.
— У каждого человека, — говорил Полковник, — есть право жить, а значит, при желании, он может и отказаться от этого права.
— Мы — христиане, — бил себя в грудь Танилюк. — Мы — православные!
— Ну и что? — спросил Полковник.
— Наша религия порицает самоубийц.
— Ну если я соглашусь, — сказала Соня, — то грех будет на мне. Формально, папа не будет считаться самоубийцей.
Седой презрительно скривился:
— Ты думаешь, на том свете нас будут ждать формалисты. Они будут зрить в корень. Она повернулась ко мне:
— А ты что скажешь?
Я принялся размышлять вслух:
— Ну это очень сложный вопрос… Хотя бы потому, что дело касается не моей жизни, а жизни другого человека. Тут нельзя руководствоваться лишь логикой и собственными убеждениями.
Я помолчал, подыскивая слова, и продолжил:
— Тут смотря как к этому относиться. Вот раньше жили народы, у которых было принято оставлять стариков в одиночестве, на явную смерть. Те умирали добровольно, не желая быть молодым обузой. Вспомните рассказ Джека Лондона «Долина предков». Там та же история. Она ведь не придумана. Но это было в старину. Хотя еще совсем недавно — я читал — в горных деревнях Японии старики и старухи требовали, чтобы их отводили в горы умирать голодной смертью. Там даже есть гора, называется Обасутэяна, в переводе — «гора, где оставляют бабушек». Сами понимаете, совсем другая культура. Правда, твой батя не так уж стар. Более того, он заговорил, значит, он выздоравливает, ему надо бороться. Но если он не хочет, это, возможно, его право. Помните, что сказал Френсис Бекон по этому поводу?
— Мы не такие старые, — пробурчал Седой, — как тебе кажется.
— А что сказал Френсис Бекон? — спросил Полковник.
Я приосанился, как делаю всякий раз, когда появляется редкая возможность блеснуть интеллектом.
— Дословно его высказывание звучит так: «Если недуг признан неизлечимым, лекарь должен обеспечить пациенту легкую и мирную кончину, ибо нет на свете блага большего, нежели подобная эвтаназия…»
— Вы убийцы! — воскликнул Седой.
— Но ведь это его решение, — возразил Полковник.
— Он сейчас не в состоянии мыслить адекватно. Полковник улыбнулся:
— Тем более. Ты пойми, старичок, самый ценный человеческий орган — мозг. Когда он выходит из строя — нужно отключать все остальное.
— Знаешь, ты кто? — закричал Седой. — Солдафон-убийца! По-твоему выходит, что всех сумасшедших надо мочить?
— Да я применительно к себе говорю. Будь я на его месте, я бы тоже этим путем пошел.
— Да поймите же, — сказал Танилюк через паузу, — только Господь решает, кому и сколько отпущено.
— Но это если он есть.
Танилюк обалдело расширил опухшие веки.
— Что значит — если есть? Да я после этих слов бухать с тобой за один стол не сяду.
— Я переживу.
— Я говорю серьезно! — настаивал он.
— Да ладно тебе, — махнул я на него рукой. — Тоже мне — святой угодник! А кто по пьяни принял мусульманство?
Танилюк вскочил, как ошарашенный, и заорал вне себя от ярости:
— Ты не смеешь! Тот ритуал ничего не значил! К тому же мы все были пьяны!..
— Не ори, Чехонте спит.
— Кто спит? — спросил Полковник.
— Чехонте.
— Наш котенок, — объяснила Одри.
— Теперь я точно пить с вами не стану, — сказал Седой и отвернулся к окну.
— Ты вообще не должен пить. Как истинный…
— Мусульманин, — закончил за меня Полковник.
— Прекратите его обижать, — вступилась Одри за Седого. — Он лучше вас двоих. Он добрый.
Я сказал:
— Я иду за билетами и в книжный. Послезавтра я лечу в Москву.
— Купи Чехонте молока, — попросила Одри.
— А мне сигарет, — попросил Полковник.
— А мне водки, — не смог сдержаться Танилюк.
— Нет уж, сами, ребята, сами.
Зачем я лечу в Москву, никто не поинтересовался.
Пытаюсь следить за литературными новинками, но делаю это плохо. Беру с полки книжного магазина книгу. Читаю: «Сильный, порывистый ветер, в бессильной ярости пытаясь сбросить совершенно чужих, среди вечного царства льда, снега и скал, людей, неистово рвал высокогорную палатку, швыряя все новые и новые заряды снежной крупы в застывшие бородатые лица молодых и по-настоящему сильных альпинистов». И все! Не могу. Но я упорно читаю дальше. И вдруг понимаю, что думаю о чем-то своем, и в конце второго предложения — второе длиннее первого — не помню, с чего оно началось.
Каратаев. Витковский. Мележко. Вараев. Белякова. Кто они? Откуда? Каким образом издаются?
Кого только не печатают! Аж голова кругом от новых имен. Казалось бы, и слава Богу! Но почему так воротит от каждой строчки? Вот к примеру: «Кто-то падал мне на плащ, кажется это был тот тучный мужчина, что поскользнулся на банановой корке. Забросив его на плечо, я выбежала под краткий ливень».
Беру другую книгу: «Я лежу в луже крови, и мужик, с огромными, затянутыми в кожу яйцами, пинает меня». Дальше в том же духе — пенисы, анусы, юшки крови… Тьфу!
Сорокин. Открываю: «… я полз, продрогший и весь в экскрементах…» Так… До свидания. Проходят годы — Сорокин в своем репертуаре.
Акунин. Первые романы о Фандорине были ничего, читать можно.
Лукьяненко, Панов и остальные… Не верю я тем, кто пишет по пять-шесть романов в год. Они либо пишут левой пяткой, либо у них в подвале литрабы сидят. И пишут сутками за еду.
Впрочем, я в принципе не люблю фантастику, фэнтези, мистику, фреш-хронику и прочую фантезятину. Как жанр не люблю. Исключение — пара вещей Стругацких. А они, кстати, умели писать. Но не пекли свои романы, как пирожки. У них на двоих — всего-то пятнадцать томов. Включая публицистику и письма.
Минаев — столько американизма, что аж противно. Пусть уж пишет на английском! И так запачкали язык до невозможности.
Гришковец — модный примитив. Мода пройдет. Ему надо работать, а он так… наговаривает.
Радует Толстая.
Солженицын? Просто он был первым. И к проблеме подошел не с личной обидой, а масштабно. Он растворил себя как личность в народной трагедии. Я имею в виду «Архипелаг Гулаг», «В круге первом» и «Один день Ивана Денисовича…»При этом «Архипелаг» был чем-то вроде социального заказа. Не прямым, но ожидаемым. Это как «Философические письма» Чаадаева. Сами по себе не много-то и значат, в них нет чего-то сверхталантливого, но в разрезе времени, на фоне исторических реалий… Словом, нечто подобное было необходимо… Другое дело, Шаламов. На первое место он ставил личную трагедию. И он ошибся. Он писал — как чувствовал. Солженицын писал — как надо. Шаламов проклинал, проклинал лагерь и сетовал на жизнь, судьбу и государство. Солженицын понимал, благодаря лагерному опыту он реализовался. А Шаламов верил, что если б не лагерь, то он бы добился большего. Так он думал…
Но хуже всего то, что Солженицын потом возомнил о себе черт знает что.
Он был в моде — как по мне — в большой моде, и только. Но мода прошла. А его потянуло в пророки. Да еще и на славянофильский манер. И пошло-покатилось! Бу-бу-бу: я вас всех жить научу, белое назову белым, черное черным, и попробуйте спорить… А мы знаем, что спорить с банально-прописными истинами — бессмысленно.
Дома только Соня. Лежит на диване, читает. У нее на груди расположился Чехонте.
— Что читаешь?
— Ницше, — лениво отвечает она. — «Человеческое, слишком человеческое».
А я прилагаю нечеловеческие усилия, чтобы не рассмеяться.
Женщина, Ницше и кот. Какое красивое и нелепое зрелище.
— Где наши антагонисты?
— Отправились пить.
— Они так и сказали? Мы отправились пить?
— Нет, они сказали: «Мы пойдем пройдемся по весне».
— Тогда — да, бухать.
Какое-то время я сосредоточенно вслушивался в тишину.
— А почему ты не спрашиваешь, зачем я лечу в Москву?
— Прочитала в Интернете, что тебя номинируют на премию.
— Боже, храни Интернет.
— Надеюсь, ты победишь.
— Я в этом убежден. Полоса неудач осталась позади.
— Ну, с Богом!
— К черту! То есть… да… спасибо.
Отложив книгу в сторону и согнав с груди кота, Соня спросила:
— Хочешь, мы, когда ты вернешься, устроим шикарную вечеринку.
— Кто мы?
— Ну я, ребята, Танилюк… Кстати, он ко мне приставал.
— Это в его репертуаре.
— И почему-то он решил очернить тебя в моих глазах.
— Я привык к предательству Танилюка, оно меня не трогает. И он всю жизнь зарится на моих женщин.
— Разве я твоя женщина?
— Нет. Но ведь он-то об этом не знает. Я молчу, собираясь с мыслями.
— Танилюк несчастный человек. Он считает, что я живу лучше, что удачливее… Я не больно-то далеко от него ушел, но ему кажется: вот будь я на его месте! Когда я работал в театре, он хотел играть мои роли. Из театра я ушел, он получил половину их, но несчастным быть не перестал. Потому что в моей одежде ему неуютно. Его проблема в том, что не знает, чего он хочет, поэтому хочет того, чего хочу или чем обладаю я. Вот и все.
— Жалеешь его?
— Конечно.
— А вот он, — Одри кивает в сторону книги, — пишет, что жалость унижает.
— Кого?
— Что кого?
— Кого унижает? Того, кого жалеют, или того, кто жалеет? — Наверное… обоих…
— Ясно. Учту. Только вот что хотелось бы уточнить… Но она не дает мне договорить:
— Хочешь со мной переспать? Слегка опешив, я отвечаю: — Хочу.
— Что мешает?
— Твой вопрос: «Хочешь со мной переспать?» Так нельзя.
— Почему?
— Не знаю. Я старомоден. Нужны отношения, порыв, обоюдное влечение… А не просто так… Словно закурить предлагаешь.
Одри снова берет книгу.
— Тогда не мешай мне читать. И счастливого пути.
В Москве, особенно в метро, масса узкоглазых лиц азиатского происхождения. Прямо второе нашествие монголо-татарского ига. Победное возвращение Чингисхана.
И много ментов. На каждом шагу. По три-четыре человека. Порой с автоматами. Вспоминается шутка конца девяностых: «Зачем милиционерам раздали автоматы? Чтобы у них никто пистолеты не отнял».
Обидно и смешно, что милиционеры, в основной своей массе, физически совершенно не развиты. С куриными ощипанными шеями. Форма на них болтается, как на огородном пугале. Но наделенные властью они идут, шагают по Москве, как по двору своего родного Мухасранска.
Все говорят, в Москве бешеный темп и злые замкнутые люди. Я второй день в Москве. Люди как люди. И никто никуда не торопится. Живу в Президент-отеле. Роскошный номер. В телевизоре семьдесят каналов. В прихожей холодильник и сейф. В ванной комнате белый махровый халат. В комнате диван таких размеров, что на нем спокойно уляжется половина футбольной команды. За окном над смирной рекой церетелевский Петр Великий, со свернутым трубочкой постером в руке.
Сегодня вечером церемония награждения. А пока я гуляю по столице — ем блины с икрой (их тут делают на каждом шагу), запивая березовым соком. Светит солнце. И на душе светло. По-моему, я даже улыбаюсь встречным людям. Хотя нет, показалось. Но я готов улыбнуться в ответ. Вчера, лишь только поселился, раздался стук в дверь. Я открыл. Вошла девица с большими влажными глазами Бэмби. Рассказала о церемонии. Попросила завтра одеться поприличнее. И быть в лобби гостиницы к восемнадцати ноль-ноль.
— У вас есть вопросы, пожелания? Она достала ручку, раскрыла блокнот.
— Да нет, спасибо.
— На церемонию награждения вы можете кого-нибудь пригласить. Только назовите фамилии, чтобы их пропустила охрана.
Возникла пауза.
— Кого вы хотите пригласить? — настойчиво повторила она. Так, словно у меня пол-Москвы знакомых.
Я растерянно молчал.
— Хотите кого-то пригласить?
— Хочу, — ответил я. — Только вряд ли он придет.
— Не волнуйтесь. Мы уговорим. Кого?
— Александра Розенбаума.
— Вы его знаете? — удивилась она.
— Да в том-то и дело, что нет. Она даже не улыбнулась.
— Одним словом, если надумаете — сообщите.
Когда она ушла, я посмотрел в большое зеркало. Что значит одеться поприличнее? Я был в джинсах и синей рубашке. В сумке есть еще черная футболка и кожаный пиджак… А поприличней — это костюм и галстук? Или смокинг и бабочка?
Я минут десять рассматривал себя в зеркале.
То ли Зощенко, то ли Булгаков, а скорее всего Борис Пастернак утверждал, что сказать о себе: я, мол, писатель — это ужасно нескромно. Почти так же нескромно, как мужчине говорить о себе: я — красивый. Доля истины в этом замечании безусловно присутствует. Но я, глядя на себя в зеркало, веду себя нескромно вдвойне, я говорю:
— Я красивый писатель.
После церемонии состоялся банкет. Вся эта богема и творческая интеллигенция с такой жадностью налетела на алкоголь и закуску, что стало ясно, половина этих людей приперлась исключительно ради этого. Я, как и знаменитая Рина Дубина, занял третье место. Только она в номинации «Крупная проза». Мы получили по диплому и по конверту с премией в размере двух с половиной тысяч долларов.
Рина Дубина — маленькая полненькая еврейка — оказалась разговорчивой, улыбчивой, с отличным чувством юмора. Диплом ей должен был вручать Александр Архангельский. Он не явился. Вернее сильно опоздал. Его пришлось заменить.
Когда Дубину наградили и дали ей слово, она прежде всего сказала:
— Однако каков антисемит — Архангельский!
Обошедший Дубину Андрей Иванов — тихий толстенький паренек в очках. Полагаю, очки он носит для солидности. Ему тридцать семь лет, но выглядит непростительно молодо.
— Я бы не смог быть Ивановым, — сказал я ему. — Ивановых слишком много. И среди них немало знаменитых. Почему ты не взял псевдоним?
— У меня был псевдоним. Бабочкин. Но мой первый роман издали под моей настоящей фамилией, проигнорировав псевдоним.
Беседовал с издателем Шишкиным, братом какого-то «великого Шишкина-прозаика». Все его знают. Брата. Все его славят, восхищаются им. Я же помалкиваю. Я не читал.
Когда спросили, я так и ответил, не читал, мол.
— Я тоже его не читал, — усмехаясь, ответил брат «самого Шишкина».
Он много критиковал брата. Говорил, отдает ему должное лишь как талантливому стилисту. Но, думаю, он лукавил. Он горд. Ему приятна популярность брата. Но в лучах славы брата он не желает теряться. Сам он, кстати, поэт.
Меньше всего мы общались с Александром Барановым. Наверно оттого, что мы земляки. Он поэт. А поэтам сейчас тяжело. Не до них сейчас. А им не до нас. Но он еще и главный редактор популярного журнала. А стало быть, немножко бизнесмен. Деловой человек. И эта парадоксальность меня настораживает. Ибо двум богам служить нельзя. Поэтому я считаю, что он какой-то ненастоящий поэт. Вроде Некрасова.
Примерно на эту же тему зацепились, чуть выпив, Иванов и Шишкин. Но Шишкин держался противоположной позиции. Он укорял Иванова.
— Собираешься жить исключительно на литературные заработки? Такое удается одному из сотни, а то и тысячи. Нет, братец, брось этот романтически-идеалистический бред: «я писатель, я творец, лучше я с голоду умру, но писать не брошу».
Он указал на меня:
— Вон бери пример с этого босяка. Он и в театре работает, и на радио. А пишет в свободное от работы время.
Я не стал его разочаровывать, я просто молчал. Он продолжал:
— Чехов и тот признавался: «Медицина — моя жена, а литература — любовница».
— А не наоборот?
— Да не важно! — Шишкин взмахнул рукой, как дирижер за мгновение до вступления оркестра. — Вы сейчас на коне! Вы лауреаты! На руках дипломы, вокруг видеокамеры, в душе соловьиная трель… Но завтра! От силы послезавтра о вас уже никто не вспомнит! И придется начинать все сначала.
— Ну почему? — улыбнулся Иванов. — У меня сейчас десять тысяч. А на следующий год я, может, снова получу первую премию.
— Не получишь, — отрезал Шишкин. — Я уже знаю, кто получит ее на следующий год.
— Кто? — спросил Иванов.
Да и я — чего скрывать — затаил дыхание.
— Мой брат, — ответил Шишкин и громко так расхохотался. — Он шедевральный роман написал. Это вам не «Венерин волос». Эта штучка будет посильнее Фауста.
Тут Иванов принялся восхвалять этот самый «Венерин волос», и мне стало скучно. Я ведь не читал. Ну что я могу поделать.
Состоялся у меня разговор и с моим основным соперником Алишером Новиязовым. Хвалил мою повесть. И хотя я не больно-то сильно (сам удивляюсь) расстроился из-за того, что занял третье место (даже не второе, его почему-то вообще не присуждали), — успокаивал.
— Ты не горюй, брат, — говорил он. — Ты еще молодой. У тебя еще будет столько этих премий.
Он был слегка подшофе. Приглашал выпить и меня, но я отказался, сказал, что в завязке.
— А я, — сообщил он, — в полной развязке. Я в крутом пике.
— Бывает.
— Я должен был получить первую премию, — сказал он. — Жена, провожая, грозила: «Только попробуй не выиграть десять тысяч бакинских — лучше не возвращайся».
А надо тебе заметить, десять тысяч для Киргизии — деньги немалые. Я-то киргиз наполовину, мать у меня русская. А жена полная киргизка. И полная моя противоположность. Работает дикторшей на телевидении. Миниатюрная, глаза узкие, лицо, как блин. Я называю ее: «моя Йоко Оно». Пойдем, выпьем?
Я снова отказался. Он уговаривал, а я упирался. Наконец сошлись на том, что он будет пить сам, а я буду его морально поддерживать, сидя напротив.
Он пил и болтал. Я слушал.
Нас было трое — он, латышский поэт с русской фамилией Тимофеев и я.
— В своем письме, — говорил Алишер, — в литературе мы должны отталкиваться от корней, от своей земли.
Он с брезгливым презрением посмотрел на Тимофеева:
— От Латвии не оттолкнешься, она маленькая. — Перевел взгляд на меня. — Украина большая. Как Азия. Надо любить свои корни. Или ненавидеть. Вот я живу в Азии и ненавижу ее отсталость, дикость, рефлексию… Ненавижу, и эти ненависть и нетерпимость к ее недостаткам питают меня.
— Так переезжай в Москву, — сказал я. — Ненавидеть можно и на расстоянии.
— Нет, — от покачал головой, — это любить можно на расстоянии, а чтобы ненавидеть, надо ежедневно сталкиваться лицом к лицу.
— Согласен.
Потом он снова стал меня хвалить.
— Я читал твою повесть. Мне понравилось. На тринадцатой главе я так смеялся, что аж охрип. Божусь.
Он пил и хвалил. И с каждой рюмкой его похвала набирала силу. Сначала я был талантливым. На шестой рюмке он признался мне, что я гений. А выпив девятую, воскликнул:
— Ты — светоч русской словесности! Я понял, что пора закругляться.
На следующий день мы встретились на завтраке в ресторане. У него, естественно, было похмелье. Но Алишер держался молодцом и даже шутил.
Вновь затронули тему переезда.
— Я, — сказал он, — российский гражданин. Но жить хочу там, у себя.
— Почему? — спрашиваю.
— Там проститутки дешевле. Здесь они стоят пятьсот в среднем, а дома — пятьдесят.
— Да, это аргумент.
— Ты когда улетаешь?
— В двенадцать. Почти через два часа.
— Жаль. Еще бы общались.
Он заказал третий бокал пива. Глаза излучали грусть.
— Держись, брат, — сказал я ему.
— И ты.
Расстались мы тепло, довольные общением и знакомством.
Такси мчало меня в аэропорт. Из радиолы неслись звуки аргентинского танго.
Завибрировал телефон.
— Да.
Голос Одри:
— Когда ты будешь?
— Часам к пяти.
— В Киеве холодно и дождь. А в Москве?
— В Москве сухо и тепло. Потому что здесь я — светоч русской словесности.
Таксист с подозрением посмотрел на меня через зеркало заднего обзора.
Я улыбнулся навстречу его взгляду.
— Мы тебя ждем, — сказала Одри. — Я еду.
Приятно, когда тебя ждут.
Вечеринка в самом разгаре. Участвуют, вместе со мной, восемь человек: Одри, Седой, Прометей, Вдова, Чичиков и Полковник. Восьмой Михаил Николаевич. Он ушел от жены. Объяснил свой уход так:
— Сидя перед т-телевизором, по вечерам, Люська обожает жрать всякие хрустящие гадости: орехи, чипсы, с-сухарики и прочее… Этот к-кроличий хруст меня раздражает, и я скрываюсь на кухне или в т-туалете. Сижу там, читаю газету. Не стоит срываться на б-бедняжке по пустякам. Так говорю я себе. Надо быть т-терпимей. Т-терпеть уже не долго. Она уже не молода. Скоро у нее выпадут п-последние зубы, а на вставные я ей не дам. П-пусть переходит на кашку. Шамкать кашицу перед дурацким телевизором — и п-полезнее и тише.
— Все? — спрашиваю. — Все.
— Так ушли-то почему?
— Да задолбала! Я к ней терпимо отношусь, а она ни хрена не ценит. П-пристала вчера как банный лист: «Когда ты уж вынесешь елку?» А зачем вообще ее н-надо было б-брать? Так что я поживу у т-тебя пару дней.
— А где ж вы спать будете?
— Д-да хоть на кухне. Возьму у соседей раскладушку. У них есть, я знаю.
— Ну хорошо.
Меня поздравляли. Провозглашали в мою честь тосты. Каждый из гостей преподнес мне подарок. Одри подарила чернильную ручку, Вдова — ошейник от блох для Чехонте.
Полковник подарил компас и бинокль, Седой — плоскую двухсотграммовую фляжку.
Чичиков торжественно преподнес мне роскошный фолиант «Мертвых душ». Михаил Николаевич просто сказал, что я могу за май не платить. Понравился мне и подарок Прометея — его автобиография.
Много пили. Пели. Я упорно воздерживался и от первого, и от второго.
Я сижу на подоконнике, и, болтая ногами, наблюдаю за этими людьми. Мне и весело и грустно. Одновременно. Ну что, Ленька, говорю я себе, ты хотел одиночества? Ты этого добился.
Ко мне подходит Одри.
— Грустишь? — спрашивает она.
— Нисколько.
— Хотела тебе кое-что сказать.
— Говори.
— Я выхожу замуж.
Вероятно, я забавен в своем удивлении, Одри рассмеялась, глядя на меня в этот момент.
— За кого? — спрашиваю.
— Ты его не знаешь. Позавчера познакомились.
— То есть и ты его не знаешь.
— Перестань. Мы проболтали с ним шесть часов.
— Где вы с ним здыбались?
— Познакомились в «Музее партизанской славы».
— Чем он занимается?
— Пиратским видео.
— Чем же он тебя привлек?
— Он очень милый.
— Не сомневаюсь. Он так быстро сделал тебе предложение?
— Пока нет. Но ведь это формальность.
— Я тоже так думаю.
Одри уселась рядом со мной на подоконнике.
— Господа! — восклицает Чичиков. — У нас катастрофическое положение — закончилось горючее. Будем бросать жребий, кому идти за водкой?
— Не надо, — говорю. — Я схожу.
— Одного я тебя не отпущу, — объявляет Седой, — я с тобой.
— Убегаешь от меня? — интересуется Одри.
— Это ты выходишь замуж, — напоминаю я.
— Ну, это формальность.
Поздний вечер. Сидим на скамейке с Танилюком. Он пьян. Пьян — вдребезги, в хлам, в лоскуты. Я еще держусь. И на ногах держусь и в рамках приличия. Но если добавлю буквально грамм сто-двести, то последующие часы будут недоступны для завтрашней памяти.
Мы возвращались из супермаркета. Сели отдохнуть. Приговорили бутылочку. И вот сидим. Собираемся с мыслями. А дома нас ждут друзья.
Слышим, топот ног, крики… К нам подбегает паренек лет тринадцати. Черный. Точнее мулат, насколько я могу судить.
— Дяденька, — просит он, — спасите… Говорит на чистом русском без тени акцента.
За ним бегут четверо скинхедов. Не таких, как в кино, прозаичней… Абсолютно бритый только один, по-видимому — главарь, он в армейских ботинках, на шее вытатуированы языки пламени. Вид свирепый. Остальные тоже явно не из консерватории, но этот самый опасный.
Обидно, что Седой потух. А без его физической поддержки мне становится страшно, даже алкоголь в крови не спасает от мандража. Но виду я не подаю. На всякий случай беру пустую бутылку в руку. И незаметно наступаю ногой на ногу Седого. Но тот лишь что-то промычал. Мулатик стоит у меня за спиной.
— В чем проблемы, юноши? — спрашиваю я, подбежавших. А сам думаю: я не дрался уж лет пять, ох и наваляют же мне.
— Слушайте, — говорит бритоголовый, — вы нам на фиг не нужны. Отдайте нам этого Чунга-Чангу, и мы вас не тронем.
— Нет уж, — говорю, — послушайте вы, санитары, мля, каменных джунглей. Если вы свалите, мы вас тоже не тронем.
Четверо парней глядят на меня в полном недоумении, а главарь даже склонил свою бритую башку набок, как это делают собаки, когда видят нечто новое, необычное для них…
Проходит пара томительных секунд. Очень-очень долгие секунды. Секунды длинной в бесконечность. Ах, как не хочется мне получить армейским ботинком в рыло. Это больно. Я помню.
Вдруг резко поднимается Танилюк и как рыкнет громким неожиданным басом:
— А ну срыгните отсюда, подосуки!
Парни опешили. Один из них говорит бритоголовому:
— Да ладно, Шмель, ну их! Они синие совсем. Тот, соглашаясь, кивает.
Они неохотно отходят, но на прощание Шмель указывает на меня кривым пальцем:
— Я тебя запомнил, гнида.
Лишь только они ушли, Седой оборачивается к мулату и заявляет:
— С тебя пузырь, Маугли!
Темнокожий «Максимка» ослепляет жемчужной улыбкой.
— Подосуки? — спрашиваю Танилюка.
— Я переволновался, — признается он. — Сначала хотел крикнуть подонки, потом решил, что суки — будет верней. А оно все как-то совместилось.
— Думаю, их испугало само слово, а не твой грозный вид. Это ж надо. Подосуки…
— Я хочу пива. У меня от волнения все во рту пересохло. Есть на пиво, Маугли?
— Меня Федор зовут.
И вновь демонстрация ослепительной улыбки.
— Федя, мы спасли твой скальп, ты как честный человек обязан угостить нас с товарищем двумя бутылками холодно го пивка.
— Подосуки… — повторяю я вслух, задумчиво. — Что-то очень японское… Может, они приняли тебя за каратиста на пенсии?
Хорошо прийти в ресторан, где тебя уже все прекрасно знают, усесться углу — любимое место — достать из карманов блокнот, ручку, пачку сигарет, зажигалку… Разложить это все в лишь тебе одному известном порядке.
— Чай? — утвердительно спросит официантка Оля. Или Наташа. Или та, которую не помню, как зовут.
Кивнешь. Выкуришь сигаретку. И примешься писать. Пройдет два часа. Может, три. Чай давно выпит. Пачка сигарет смятой валяется в пепельнице. Закроешь блокнот, позовешь Натащу. Или Олю. Или ту, которую не помню, как зовут. Закажешь борщ. А может, вареники. А может, и то и другое и сырники.
Пока она несет заказ, ты лениво перечитываешь написанное, что-то правишь.
Потом ты, вполне довольный собой и миром, набрасываешься на еду. Ты ешь и при этом исподлобья изучаешь окружающих.
Даже в дни, когда работа не очень-то идет, оставляешь жирные чаевые, справедливо полагая, что обслуживающий персонал не виноват в отсутствии вдохновения.
Не явилась Муза. Ты томился в ожидании. Что-то черкал в блокноте. Затем кушал без особого аппетита. Все равно хорошо.