Стрельбище лежало за старым русским военным кладбищем.
Когда спустя пять лет, в пятидесятом, мы ходили туда в мае за фиалками, я не нашла ни зеленого полигона, ни земляного вала с белыми кругами мишеней. Все было распахано под огороды, и только серый, похожий па карандаш, обелиск Чурэйто незыблемо торчал в небе, оставаясь единственным свидетелем странного мира нашего детства.
Какая все-таки емкая штука — одна человеческая жизнь. Разные эпохи составляют ее как геологические пласты: у меня лично даже «эпоха» японской оккупации содержится где-то в ранних пластах существования! Пятнадцать лет — четвертый «Б» класс[1]. И город Харбин, который по справочникам значится еще «центром белогвардейской организации».
И неужели правда — я — та смешная девчонка, косички из-под кёвакайки, с винтовкой наперевес, на посту ограждения за стрельбищем? Совсем маленькой и чуждой вижу я девочку ту, отделенную дистанцией времени. И мальчишек тех — сорок пятого года, в застиранных гимнастерках, в куцых мундирчиках японского образца:
— Лежа, по мишеням — огонь!
Мир исчезнувший, сметенный с лица земли лавой исторических событий. Что же заставляет меня думать о нем сегодня, словно проходить все заново? То, что есть на земле мальчики и девочки, русские, растущие под чужим флагом? И стрельбища, где под белым кругом мишени подразумевается страна моя и мир, в котором живу я сейчас, только команды не хватает: «Огонь!»
День учебной стрельбы был назначен на двенадцатое июля. И Лёлька была довольна: пропадало два самых противных урока — ниппонский[2] язык и национальная этика.
Ниппонский язык преподавала Хоси-сан — вежливая, но безжалостная старушонка. И у Лёльки возникали с ней вечные недоразумения. Лёлька запутывалась в тонкостях японской грамматики, со всеми ее уничижительными и повелительными частицами при обращении существа высшего к низшему — и наоборот.
Национальная этика (по-другому — «Дух основания государства») — просто скучный урок, толкующий о превосходстве ниппонской нации над всеми остальными нациями мира. Левушка Егоров, молодой человек из Кёвакая[3] в кителе цвета хаки, сонно читал по тетрадке истины, к которым сам не относился всерьез. Девчонки подбрасывали Левушке на стол записки, Левушка краснел и совсем запутывался в теории происхождения ниппонского народа от богини Аматэрасу.
День учебной стрельбы нарушал нудный школьный распорядок — девчонки из четвертого «Б» класса были довольны, и Лёлька — тоже.
В первую очередь стрелял четвертый «А», и тащить винтовки было не нужно. Собирались к десяти утра на конечной остановке у трамвайного парка, сидели на ступеньках аптеки и болтали о своих девчачьих делах: кто кого из мальчишек пригласит на «белый бал» (сто дней до выпуска) и какое чудное платье мама сошьет Нинке Иванцовой из выданного по карточкам шифона (в целлофановую искру — мечта!).
Лёлька с вечера начистила зубным порошком туфли и отутюжила форму, измятую на последнем уроке военной подготовки, когда они ползали по земле в Питомнике, «применяясь к местности» (форма, конечно, мужского покроя — черные брюки, китель с медными пуговицами, маме пришлось вытачками подгонять ее к Лёлькиной фигуре). На стрельбище Лёлька взяла папину фляжку с чаем — день ожидался длинный и горячий.
Дорогу до стрельбища никто толком не знал, но инструктор мальчишек Володя Бернинг обещал встретить их где-нибудь на шоссе, и девчонки не расстраивались.
Сначала шли пыльными пригородами. За казармами Госпитального городка свернули на чье-то кукурузное ноле. Острые глянцевитые листья, как бумага, шелестели на ветру. Белые теннисные туфли потемнели от пыли, в толстых кителях стало жарко.
Потом вышли на шоссе, совсем пустынное, только один раз их обогнал фыркающий японский грузовик. Одуванчики желтые, как цыплята, толпились у обочины. Вдоль шоссе росли тоненькие, с трепетной тенью листвы, тополя. Здесь девчонки устроили привал, расстегнув нестерпимо душные кителя и закатав до колеи брюки. Здесь застал их приехавший на велосипеде Володя Бернинг.
Лицо Бернинга стало злым, когда он увидел отдыхающих девчонок: наверное, он только что получил от полковника головомойку за их опоздание. Берпинг слегка заикался, и, когда злился, это становилось особенно заметным.
— Смирр-на! В д-две шеренги становись! По порядку номеров рас-счит-тайсь!
Утренняя прогулка закончилась. Военная дисциплина вступала в свои права.
Над стрельбищем щелкали выстрелы, совсем не страшно, как новогодние китайские хлопушки. От стрельбы холостыми патронами в школьном зале шуму было больше. В воздухе стоял противный железисто-пороховой запах.
Стрельбище уходило вниз покатым зеленым амфитеатром. В его высшей точке, как полководец на поле боя, сидел на стуле полковник Косов — коренастый и горбоносый, в суконном кителе японского образца.
Долго стояли в строю на солнцепеке. Лёльке хотелось пить, но протянуть руку к фляжке с холодным чаем — не рискнула.
— Смирна! Равнение направа!
Полковник Косов, прихрамывая на левую ногу, с грозным видом двинулся от командного пункта к строю. Лёлька замечала, что хромота его увеличивается в зависимости от обстоятельств. На торжественных смотрах и парадах он волочил ногу сильнее, чем в школьном коридоре.
Косов служил у японцев, числился в армии Маньчжоуго, имел верховую лошадь, серую низкорослую полукровку, но все-таки — лошадь, как у японских офицеров. Девчонки видели, как ее привязывал к решетке школьных ворот китаец-ординарец. И по примеру подлинных японских офицеров он заставлял этого ординарца бежать за лошадью пешком, с желтым полковничьим портфелем под мышкой. Полковник ведал всей русской военной подготовкой. Еще выше — над ним — японцы из Кёвакая и Военной миссии…
Рапорт полковнику отдавал корнет Гордиенко. Лёлька смотрела на него, вытянувшегося перед строем с саблей на боку, в своих рыжих сапогах со шпорами, и руки ее делались длинными и неловкими, одно спасение — приходилось держать их в положении «смирно». А Гордиенко, занятый службой, вообще, кажется, не подозревал о ее существовании!
Весь четвертый «Б» класс — влюблен в Гордиенко, и Лёлька — тоже. Она даже посвятила ему что-то вроде стихов:
Во дворе возле школы,
Там, где ветер веселый
Мимоходом качнул дубы,
Повстречались с тобой мы,
Выдавал ты обоймы
Для учебной, в мишень, стрельбы…
(Никаких дубов на школьном дворе не было. Был старый вяз, по которому мальчишки лазили на крышу физического кабинета, как по лестнице.)
Стрелять Лёльке пришлось в первой четверке. Сначала вызвали добровольцев. Никто, конечно, не вызвался. Девчонки нерешительно переминались. Разгневанный полковник велел начинать с правого фланга. Лёлька — самая длинная, ходит в правофланговых и попала в первую очередь. Она была даже рада — скорей отделаться, все равно избежать этого нельзя!
…Лёлька старательно прижимает приклад винтовки к щеке, как учил на уроке инструктор. Поверхность приклада теплая от солнца, полированная, как у обеденного стола дома.
Громадные щиты мишеней на зелени земляного вала выглядят такими маленькими, что поймать их на мушку просто невозможно. Спокойно целиться Лёльке мешает присутствие Гордиенко: он видит ее пыльные брюки и растрепанные косы — на левой развязалась синяя лента, а завязать уже некогда!
— Лежа, по мишеням — огонь! — настигает команда.
Лёлька зажмуривает оба глаза и спускает курок. Приклад мягко толкает в плечо (совсем не так больно, как предупреждал инструктор!). На мгновение уши глохнут, и — все кончено.
Лёлька открывает глаза, видит над собой ярко-голубое небо, с одним белым облачком, ярко-зеленые холмы и белые заплаты мишеней, которые теперь не кажутся такими маленькими.
Присутствие Гордиенко почему-то перестает мешать Лёльке. Она ложится поудобнее и ловит мушкой черную точку в центре мишени. В обойме еще четыре патрона.
…День учебной стрельбы проходил медленно и бездумно, как воскресный день за Сунгари. Свободные от стрельбы девчонки сидели в траве и завтракали. Лёлька принесла котлеты из чумизной каши, Нинка — кусочки обжаренной бобовой туфы и хлеб, сыпучий от кукурузы. Настоящий белый хлеб в классе носит на завтраки только Ира. (Белый хлеб выпекается для начальников из Бюро эмигрантов[4]. Возможно, Ирин папа имеет к ним какое-то отношение?)
Около трех часов дня Лёльку поставили на пост ограждения за стрельбищем. После всех церемоний, сопутствующих смене караула, она осталась одна за земляным валом у поворота пыльной дороги. Было очень тихо, только выстрелы слабо долетали сюда с полигона. Шевелилась трава, и над самым ухом качались легкие зеленые ветки. Лёлька стояла с винтовкой наперевес и была полна сознания выполняемого долга.
Особенно она ощутила это, когда на дороге показался штатский японец на велосипеде, в очках и шляпе. Лёлька сделала шаг вперед и загородила ему дорогу винтовкой. Вид у нее был, наверное, внушительный, потому что тот спешился и спросил что-то по-своему. Лёлька только сурово мотнула головой. Японец был вынужден отступить перед вооруженной силой и покорно завернул велосипед в обратную сторону. А Лёлька испытала чувство морального удовлетворения и торжества.
Она терпеть не может японцев — вообще всех! Потому что их так униженно боятся взрослые.
Японцы запретили в городе американские танцы, потому что они, видите ли, воюют с Америкой! И всех русских заставили кланяться: «Поклон в сторону резиденции императора Ниппон! Поклон в сторону храма богини Аматэрасу». Поклон нужно совершать точно под углом в сорок пять градусов. В прошлом году, когда они учились еще в одной школе с мальчишками, на утренней молитве полковник Косов ходил по рядам и толкал концом своего кавалерийского стека в спины ребят, вероятно, плохо знающих геометрию… Потом мальчишек отделили. Японцы все чего-то перетасовывают школы, и взрослые ворчат: «Хотят оставить русских детей неграмотными!» Считают всех низшими существами, за исключением двух наций, разумеется — ниппонской и германской!
И еще — японцы ввели военный строй!
Военный строй для девочек — безобразие, как говорит бабушка. Неприлично ползать по земле перед мужчинами, в брюках! И вообще — война чисто мужское дело. В этом бабушка твердо убеждена.
Полковник Косов, естественно, другого мнения: «Вы должны быть готовы к началу военных действий!» (С кем будут военные действия, полковник умалчивал, но само собой подразумевалось, что это могла быть только Советская Россия. Война с Америкой уже шла где-то далеко на островах и пока обходилась без Лёлькиного участия!)
А самой Лёльке военный строй даже правится, особенно когда они маршируют под духовой оркестр по городу и когда при этом присутствует корнет Гордиенко!
Гордненко привел к ним на урок сам полковник, взамен переведенного к мальчишкам инструктора Бернинга. Они были построены в верхнем зале. Солнце из окон, высоченных и зарешеченных, било в глаза, девчонки крутились в строю и жмурились, а полковник кричал на них, чтобы стояли смирно. Проходили ружейные приемы, и Гордиенко выполнял все почтительно и точно — вскидывал винтовку «на караул» и щелкал каблуками.
Он стоял на фоне окна, очень прямой и подтянутый — серьезные серые глаза, мужественность и благородство — совсем как Болконский из «Войны и мира», и Лёлька смотрела на него с восторгом, потому что нашла наконец своего героя! Взрослые, окружающие ее, были ужасно озабочены пайками, подметками и прочими негероическими вещами, и Лёлька начинала подозревать, что настоящие герои перевелись где-то во времена адмирала Колчака.
Правда, один «герой» возник на харбинском горизонте в тридцать девятом — Натаров, убитый под Номонханом[5]. Японцы объявили его «героем» потому, что был приказ отойти, а он остался. Взрослые возмущались потихоньку, что японцы сами смотались, а русских поставили под удар, и загубили парня, и так далее… Он убит в бою с теми самыми большевиками, от которых взрослые постоянно собираются освобождать Россию, и лежит похороненный в соборном сквере — на фотографии под крестом — мальчик с пухлыми губами, в погонах русских воинских отрядов.
Теперь эти отряды называются Асано (по фамилии главного, руководящего ими японца), или Сунгари Вторая — по месторасположению. Со Второй Сунгари и приезжают к пим в школу сверкающие шпорами инструктора. Вначале — Бернинг, вредный был какой-то, и хорошо, что его перевели к мальчишкам в Пятую школу на Телинской! Правда, он и там показал себя: когда мальчишки первого мая, шутки ради, разорвали красную тряпку для мытья доски и нацепили себе бантами на гимнастерки, он выстроил всех в коридоре и отхлестал но щекам — за «большевистскую пропаганду» (а вообще, такое в школе не принято — это японско-асановские замашки!).
…«Занесло тебя снегом, Россия…» — поют на именинах под гитару взрослые. Бабушка тоскует о белых березках и Мариинском театре. У дедушки над кроватью висит его старая сабля, как символ русской боевой доблести. И все они живут на чужбине, потому что в России — большевики. Далекая, потерянная и угнетенная Россия. И теперь только от Лёлькиного поколения зависит вернуть ее (если взрослые не смогли сделать этого в свое время) и от Гордиенко, с его корнетскими звездочками, в частности…
…Лёлька все стояла на посту за стрельбищем, и это уже надоело ей порядком, потому что ничего интересного больше не происходило.
Кёвакайка съезжала на глаза, и она сняла ее и повесила на соседнюю ветку, как на вешалку. И винтовку тоже неплохо бы прислонить куда-нибудь в сторонку, но на такое она не решалась — все-таки на посту!
Она стояла и думала о своем герое и прозевала, когда он сам оказался перед ней. Он шел разводящим — снимать посты, и Лёлька не успела сообразить, что она должна делать сейчас со своей винтовкой — держать ее наперевес или приставить к ноге? Она стояла растерянная и жалкая, наверное, до слез расстроенная, что оказалась не на высоте перед пим. А про свою кёвакайку на ветке вообще забыла.
— Почему без головного убора? — строго спросил Гордиенко. И Лёлька похолодела: попадет ей за нарушение!
— Голову напечет, — сказал Гордиенко.
И это получилось у него так просто, не по-военному, что она вся прониклась к нему теплом и благодарностью. Она летела по пятам за ним от поста к посту по траве и по кочкам, не замечая ничего, заполненная светом летнего дня и радостью — без причины…
Домой четвертые классы возвращались около шести вечера.
Лёлька тащила на плече винтовку и все сбивалась с ноги.
Снова шли кукурузным полем, только теперь оно выглядело другим в оранжевом вечернем освещении. Лица были потными, руки грязными.
Во дворе Дома инвалидов полковник разрешил сделать привал. Стекла второго этажа светились отраженным закатным огнем, в окна выглядывали испуганные эмигрантские старушки в серых приютских халатах.
Девчонки сломали строй и кинулись к помпе. Зеленая чугунная ручка двигалась тяжело, качать было трудно, и Гордиенко вызвался помочь. Хотя это не положено ему по чину. Или просто жалко стало их, перемазанных, суетящихся у тугой помпы, смешных в мешковатых казенных штанах, с косичками и бантами?
Сильная студеная струя с шумом обрушилась в котелки и кружки. Лёлька мыла руки и обтирала ладонями лицо. На Гордиенко она боялась поднять глаза, чтобы он ни о чем не догадался! Она была почти полностью счастлива, если не считать стертой пятки. Пятка болела и нарушала Лёлькино лирическое настроение.
Когда строй вышел на Старо-Харбинское шоссе, небо над городом было густо-лиловым. Тоненько позванивая, прошел по Церковной трамвай. На углу в китайской лавочке загорелась тусклая лампочка. Девчонки спотыкались. Винтовки давили плечи.
— Песню! — скомандовал полковник.
Лёлька не заметила, кто первый начал эту песню. Песня была незнакомая, но легко запоминалась. Там говорилось о девушке Катюше, которая «выходила на берег крутой». Лёльке песня понравилась, и сразу стало легче идти. Странно, почему она прежде ее не слыхала?
Внезапно, как гром, обрушился на строй голос полковника. Лёлька заметила: бешеным стало его лицо, и покраснела шея над тугим воротником.
— Отставить! Прекратить! — кричал полковник.
Песня как бы заглохла, а потом снова с конца колонны вырвался голосок Нинки Иванцовой (Нинка — маленькая, в классе сидит на первой парте, а в строю марширует в хвосте):
Пусть он землю сбережет родную,
А любовь Катюша сбережет!..
Теперь до Лёльки стало доходить, что это за песня: советская… Ну, конечно! Иначе ее не запрещал бы полковник! Но откуда ее знает Пинка? Или это та самая, что девчонки переписывали себе в тетрадки после вечерники с мальчишками из Пятой школы? (Говорили — Юрка Старицин поймал по радио из Хабаровска.) А Лёлька не писала — принципиально, потому что — советская.
По тротуару шли прохожие. Мелко процокали деревянными гета две японки в серо-синих кимоно. Проехал взвод японской кавалерии. И Лёльке стало весело и жутко, словно она бежала по краешку льдины и вот-вот могла оборваться: подумать только — песня «с той стороны» — в надменные эти, ничего не понимающие лица! Когда за одну строчку ее, найденную в доме, могут забрать в подвалы жандармерии! А они идут с ней по городу, японцам наперекор! И это, оказывается, особое и ни с чем не сравнимое чувство, никогда прежде Лёлькой не испытанное…
И вместе с тем песня — советская…
В школе говорили: «советские зверства». В соборе служили панихиды по «невинно умученному» цесаревичу Алексею. У бабушки большевики сожгли хутор… Как же она, Лёлька, может идти с их песней!
«…Пусть он землю сбережет родную…» Боже мой, почему от слов этих у нее становятся мокрыми глаза и что-то странно перехватывает горло?!
Гордиенко шел рядом со строем, молча печатая шаг по асфальту. Губы его были плотно сжаты, а глаза смотрели напряженно. Или он тоже в чем-то таком разбирался? Два военных инструктора, Бернинг и Грохотов, отстали и шли сзади по тротуару, словно они к происходящему не имели никакого отношения. Только полковник бесновался, багровый в гневе (или в страхе, что ему нагорит от японцев?).
Голова колонны подходила к зданию Северо-Маньчжурского университета. Здесь нужно было сдать винтовки.
День учебной стрельбы заканчивался.