В марте шестьдесят пятого она была в командировке под Братском по проектированию автодорожной сети. Жила в гостинице в Падуне, и прямо под окнами было замерзшее море цвета перламутра, белая дорожка кружила меж красных и зеленых брусчатых домов, и сосны стояли в изумительном куржаке.
С утра ей нужно было съездить автобусом в соседний поселок Вихоревку, на ДОК, и получить уже подписанную бумагу с цифрами. На этом командировка закапчивалась, на руках — билет на вечерний тайшетский поезд. И оставшееся до вечера время она думала отвести своим делам: зайти на почту и просто походить по свежему снегу, что выпал за ночь и густо лежал в тайге, по обочинам ледяной дороги, на поваленных стволах и пнях, чистый и блестящий, как сахар.
Итак, Вихоревка. Дощатые подтаявшие тротуары. Лесовоз, буксующий на главной улице. И снег, ребристый от тракторов.
Она стояла на почте около барьера и медленно продвигалась в очереди к окошку. Барьер был заляпан чернилами, как всегда на почтах, черно-лиловыми, и она писала, примостившись на нем боком. А впереди ее двигалась чья-то спина в черном стеганом ватнике. Она писала, думала о своем и ничего вокруг не замечала. И только когда человек впереди протянул свое письмо в окошко, она посмотрела на него случайно.
Конверт с красно-синей каемкой и адрес, написанный по-английски. Она хорошо знала такие адреса, потому что отец писал так братьям в Австралию: «Australia, Sydney».
И фамилия на письме этом вначале прошла мимо ее сознания: Гордиенко. Только, видимо, сработало что-то в тех автоматических блоках памяти, что заложены в каждом, и без всякой вроде бы связи с тем, о чем она думала только что, всплыло вдруг на поверхность: корнет в рыжих сапогах со шпорами, и она сама — смешные косички из-под кёвакайки. Но она никак не соотносила еще все это с человеком, стоящим в очереди перед ней. Просто совпадение фамилий. Хотя она знала из писем Анки, что тот Гордиенко жив и остался жить где-то в этих местах под Тайшетом (тогда как сама Анка с Иваном давно переехали в Красноярск), и все равно это еще не совмещалось в ее сознании.
Но все-таки, необъяснимо почему, она взглянула на этого человека внимательно. И пока девушка за барьером неторопливо оформляла его заказное письмо и выписывала квитанцию, она смотрела на него сбоку и в затылок.
Никогда прежде она не знала этого человека. Голова совсем серая от седины и лицо узкое, темное, словно выветренное морозом.
И две резких морщины в углах рта. Она сопоставила его с тем прежним Гордиенко, и эти двое никак не совместились в ее сознании.
А потом бредовая почти мысль овладела ею: а если это все же — тот самый? И она уже не могла успокоиться и не убедиться, словно это необходимо было ей для чего-то.
(Хотя уже много лет она не помнила о ном с прежним пристрастием — просто есть где-то на земле, как написала Анка.)
И когда он стал выходить, быстро сбросила в ящик свое письмо и устремилась за ним, хотя и сознавала, насколько несерьезно это выглядит — в ее возрасте.
Она шла за ним по дощатому подтаявшему тротуару. А по горизонту шли горы — белые в черной щетке лесов, в проталинах на южных склонах. И крыши — совсем как склоны — в толстых пластах снега на северной стороне.
Она шла за ним следом и думала, что сделать — просто подойти к постороннему в общем-то человеку? Даже если это он, неизвестно, как он ответит ей: знала она людей, которые не хотели ничего помнить и знать из той странной судьбы, что досталась им и ей — в частности. Она не знала, каким человеком сделало его пережитое и что ожидать от него?
Даже если это — он…
Его окликнули с проехавшего грузовика. Он остановился и заговорил с тем человеком на грузовике. А она прошла вперед потихоньку. И остановилась, глянула на него на расстоянии.
И теперь, когда она не видела лица его, только силуэт в черном ватнике на белой улице, она узнала его. Поворот головы или походка, когда он шел навстречу, сминая снег кирзовыми сапогами, неизвестно что именно, но это был Гордиенко — тот самый.
И тогда она решилась.
— Извините меня…
Он остановился. И посмотрел на нее тем ничего не выражающим взглядом, что смотрят на человека на улице, спрашивающего, как пройти или найти…
— Скажите, вы были в Харбине в сорок пятом? — как прыжок в холодную воду. И что отразится на его лице: изумление, непонимание, узнавание? Пожалуй — последнее.
Он молча и внимательно смотрел на нее, словно тоже пытаясь увидеть что-то под налетом лет.
— Да, я был там… — как бы раздумывая.
— У пас был в школе инструктор Гордиенко… — Она словно запнулась — что сказать дальше?
— Да, это я, — все еще смотрел на нее, только изменилось что-то в лице, в глазах и углах губ, как потепление.
— Вы, наверное, не помните меня — из четвертого «Б» класса?
— Нет, почему же, — сказал он неожиданно для нее и заулыбался откровенно, отчего совсем ничего постороннего в нем не осталось. — Вы были такой девочкой! Крайней справа… Вы в командировке? — спросил он, словно процесс узнавания закопчен и можно начинать просто разговаривать.
— Да, на ДОКе, — сказала она.
— Это моя фирма! У кого вы — у Летунова? (Имея в виду замдиректора по строительству.)
И дальше пошло то, что, бывало обычно, когда она встречала на своих командировочных дорогах земляков — ребят из ХПИ: кто кем стал, кто кем работает и кто что еще о ком знает?
И ничего прежнего не было у нее к этому человеку — той девчачьей нежности и преклонения, словно сравнялись он и в чем-то, не возрастом, — постижением жизни, может быть?
Они стояли посреди улицы и говорили. Радио гремело на столбе. И был тот вечерний час, когда народ шел с работы, в таких же ватниках и с сетками продуктовыми.
Она не отличила бы сейчас Гордиенко от этого народа, если бы не знала, что это — он.
И они шли в этой живой движущейся толпе, улицей вдоль струганых брусчатых домов. Солнце заходило и медовым цветом окрашивало торцовые стены их. Запах смолы и мокрого дерева. Поленницы во дворах, вытаявшие из-под снега. И снег, усыпанный опилками, как хлебными крошками.
— Наши «Петушки», — сказал Гордиенко. — Было пусто, когда начинали строить. И все говорили: растут, как петушки. Так и осталось название.
Речка блуждала рядом с улицей — тоненькая, изогнутая, еще придавленная сугробами. Только в одном углу ее под толстым навесом снега булькала, пузырилась темная вода, как родничок. Дощатый мостик лежал одним краем на льду. А на том берегу столпился лес, ослепленный белизной, голубыми лыжнями перечерченный. И тени от сосен на снегу, как нарисованные. Дорога лесовозная, как черточка в ложбине.
— Хорошо у нас, — сказал Гордиенко. — Приезжайте летом — столько ягоды!
— Что я вас вожу по морозу! — сказал Гордиенко. — Пойдемте к нам. Мама будет рада поговорить со своими. Жена у меня сегодня во вторую смену. (Она знала из писем Анки, что он женат на женщине-враче, с которой встретился здесь же в самую трудную свою пору.) — Заманчиво было это — зайти в дом Гордиенко и увидеть его еще в новом для нее человеческом качестве! (Она представила себе — почти харбинская кухня, картошка булькает на плите в кастрюльке. Гордиенко в ватника вносит с мороза дрова и складывает около духовки. Гордиенко в байковых тапочках сидит на табурете у плиты и колет растопку для мамы. Жену его она никак увидеть не могла. Она помнила Зою под фатой, с букетом стрельчатых лилий.)
Нет, сказала она — не нужно ей сейчас этого: наслоения образов, размягченности подле чужой семьи. Гордиенко домашнего, к которому не дай бог потянется она душой — не может она разрешить себе этого! Да еще мама: где вы жили в Харбине? А мы — в Славянском! Боже мой, подымать это все — как коросту отцарапывать!
— Я не успею на поезд, — сказала она, — у меня поезд в девять тридцать, и надо еще в гостиницу.
— Тогда давайте я провожу вас до автобуса. Жалко, конечно. Вы знаете, сколько здесь нашего народу — второе Модягоу по-над речкой. Вам могло быть интересно. (Да, конечно, по — нет, нет!)
Она торопилась, и он повел ее для сокращения пути веткой узкоколейки. Поселок под насыпью — длинные приземистые бараки, серые, почти черные. Закопченые сугробы — и совсем как на гравюре: цвета только серый и черный. (Или это потому, что они шли лицом к закату, совсем бледному, словно подернутому пеплом? И месяц тоненький висел, как осколок стекла, над туманной полосой и насквозь просвечивал…)
Сараюшки. И забор, выше бараков, развернутый гармошкой, лежал на земле одним краем, щербатый, разбираемый на дрова. Белье сушилось на этом заборе — детские голубые маечки и что-то — пестрое, смерзается, как бумага. Огни зажигались в бараках оранжевыми квадратами. Женщина вышла с ведром и высыпала на снег золу.
И тогда она спросила, главное, что нужно было ей — определить, пока они не расстанутся: кем же ты стал все-таки, корнет Гордиенко?
— Почему вы остались здесь? Разве это не трудно вам? Рядом есть Братск, хотя бы…
— Мне предложили, — сказал он. — ДОК создавался, и нужно было строить. Видите, как еще живут люди? Мы это сносим все постепенно…
И она подумала о тех брусчатых домах медового цвета, что стоят на Вихоревских улицах. В этом тоже смысл жизни — просто строить и оставить после себя такой деревянный поселок. Нет больше корнета Гордиенко, есть — прораб Гордиенко. Она интуитивно чувствовала, что он лучше того, прежнего, чем — она не знала, но все-таки это — так. И ей грустно было видеть его седую голову и лицо, исчерканное жизнью.
Или так и должно быть, и человеку все положено пережить, в меру совершаемого им, и только тогда он становится человеком?
— Вы знаете, у меня — сын в Австралии, — сказал он. — Взрослый парень. Двадцатый год.
И тут словно все определилось в ее памяти — краснополосатый конверт, протянутый через барьер почтамта, и малыш на Харбинском перроне, выглядывающий из окошка поезда, уходящего на юг.
Неужели двадцать? Возраст Гордиенко в сорок пятом. Наверное, такой же длинный, белобрысенький — в мать. Английская школа. Австралийская армия? Что в тебе осталось русского, сын Гордиенко?
— Пишет? — спросила она, хотя сама уже поняла это.
— Пишет, — сказал Гордиенко. — В общем-то, он подал на выезд. Теперь многие приезжают сюда. Вы знаете?
Да, она знала — в Новосибирске семьи, которые приехали, прежние ее знакомые по Харбину, когда-то выбравшие Австралию. И теперь, когда Гордиенко сказал ей о сыне, выросшем у теплого океана, совсем по-иному увидела она эту Вихоревку, хотя считала ее естественной и прекрасной по-своему, в ряду сотен таких же, где бывала она, русскими соснами осененных.
— Трудно ему будет, — сказала она.
— Пусть трудно. Выдержит. Я не хочу, чтобы с пим повторилось то, что было со мной.
И она поняла, что он хотел сказать: стрельбища, где под белым кругом мишени подразумевается страна их и народ, только команды не хватает: «Огонь!» И нет ничего преступнее — идти против своего народа!
…А с Зоей Гордиенко ей доведется встретиться через четырнадцать лет, в Брисбене, в семьдесят девятом. Родственники завезут ее на машине к той в дом, случайно для нее (у них будет дело какое-то к мужу Зои — югославу, за которым та будет вторым браком — к тому времени). Владелец скаковых лошадей — это более чем хороший бизнес в Австралии! Они будут сидеть в комнате, затянутой красными ковровыми паласами, в окружении вещей — тех же лошадей — в бронзе и металле, со стаканами в руках. («Что будем пить?» — первый вопрос.) А Зоя будет ходить мимо псе, не узнавая, потому что близко не знала никогда — подсушенная пожилая дама, с как бы сжавшимся к старости властным и уже некрасивым лицом, и делиться своими проблемами: подумайте — невозможно найти прислугу, и ей приходится самой всю педелю мотаться между своими домами — здесь и на Голд Косте — пылесосить! Потом они поедут дальше, а Зоя вскочит в свою открытую, песочного цвета машину, обгонит их на повороте и полетит — пылесосить, видимо!
Сына Гордиенко она не встретит в том доме, естественно. К тому времени он окончит в Иркутске институт, будет работать на ГЭС. А дальше она не знает — что с ним.
1962–1979 гг.