Через несколько дней Левону сделали операцию. Его, как сильно пившего, долго не могли усыпить. Когда же он, наконец, уснул, то сейчас же принялся ругаться, как-то необыкновенно часто и громко выкрикивая отвратительные слова.
Проснулся он, чувствуя страшную головную боль и горечь во рту. Первую минуту он не понимал, где он и что с ним. Когда же пришел в себя и понял и, взглянув на забинтованную руку, услыхал ноющую боль, ему стало невыносимо грустно.
— Что, родной, — спросил черный сосед, похожий на цыгана, — отмахнули? Я говорил: отмахнет. Мастак на это. Я говорил: ему кобыл драть. Больно было?
— Нет… не слыхал…
— Отмахнули, — опять повторил сосед, — гм… другие не приставить… Плохо твое дело… Н-да! А все она, все молодка в красном полушалке дело делает… не умеем мы ее пить… Плохо дело!
Левон лег на койку, укрылся одеялом с головой и потихоньку, про себя заплакал…
Леченье затянулось надолго. Появились какие-то осложнения, и дело пошло в оттяжку.
Левон похудел, осунулся и от безделья, от всей этой больничной обстановки, от бессонных ночей, от дум тосковал и мучился.
Агафья первое время навещала его часто, а потом стала делать это все реже.
— Что долго не шла? — спрашивал иногда ее Левой. — Недосуг, что ли? Каки-таки у тебя дела?
Агафья молчала на это и как-то испуганно-торопливо опускала глаза и молча, согнувшись, сидела на койке, тоже страшно похудевшая, постаревшая, с какими-то желтыми пятнами на щеках и мешками под глазами…
Прошло три месяца, а Левон все еще «лежал» в больнице, и рука все еще не заживала, и доктор, когда он спрашивал у него «скоро ли», говорил:
— Погоди… успеешь… скоро теперь.
— Уж очинно скучно, ваше благородие, надоело.
— Мало что, милый друг, надоело… ничего не поделаешь — терпи… скоро выпущу… вот после пасхи… прямо пахать…
В марте, в самое Благовещенье, Левона пришла вместе со Спирькой навестить Агафья.
День был чудесный, теплый и солнечный. В палате было жарко. В большое итальянское окно лились целыми потоками какие-то радостные, какие-то новые, теплые, ласковые лучи солнца.
— Разденься, — сказал Левон жене, лаская Спирьку, — чего это ты укуталась, словно мороз сто градусов? Жарко!
— Ничего… я так посижу… все едино…
— Не велит доктор одемшись-то… велит раздемшись… скидай одежу-то… положь вон пока под койку…
— Да не надать, — опять сказала Агафья, — я так…
— Да что ты, дура, боишься?.. Раздевайся! Неловко так-то, ишь жарища, как в бане… чего тебе греть-то… раздевайся… сымай… посиди… торопиться-то некуда… скоро чаем поить будут… Спирька мою кружку пущай пьет… Раздевайся. Скука тутатко лежать-то… лежишь, лежишь — смерть!
Агафья как-то нехотя, точно ей было необыкновенно трудно делать, не глядя на мужа, сняла с себя верхнюю теплую одежду и осталась в одном платье.
— Чего раздеваться-то? — сказала она. — Я бы и так… мне не жарко.
Она наклонилась, стоя к нему боком, и стала подпихивать под койку снятую одежу: Левон посмотрел на нее, и вдруг его точно кто-то ударил по голове так, что у него помутилось в глазах и захватило дыхание.
— Ты, — едва переводя дыхание, шопотом сказал он, — никак с прибылью?
— Что ты? — так же шопотом сказала Агафья. — Нет… я… ничего.
Она села на край койки и, наклонив голову, заплакала.
— Что ж ты не сказывала-то? — глухо вымолвил Левон, чувствуя, как острая, жгучая боль схватила его за сердце так, что ему стало трудно дышать.
Агафья молчала, потом едва слышно сказала:
— Думала, все так, мол… сама себе не верила… Как говорить-то?.. Нешто мне сладко?..
— Что ж теперича, как же? — спросил Левой.
— Не знаю, — ответила она и еще ниже нагнулась. — Не знаю, — повторила она, — измучилась я… легче бы из меня жилы тянули, ничем это… прости Христа ради!
— Бог простит! — сказал он, кривя усмешкой рот. — Спасибо тебе! Уважила вот как, по самое горло… Эх, Агафья!.. Руку вот из-за тебя потерял… Что ты со мной сделала?.. Убила ты меня… зарезала без ножа…
Агафья молчала.
— Ступай, — сказал он, тоже помолчав, — чего ж сидеть-то?
И, видя, что она не двигается, сердито и твердо, каким-то страшным шопотом, оглянувшись по сторонам, добавил:
— Ступай, сволочь, с глаз моих долой!.. Погоди, повешу я тебя и твоего… Ох!..
Агафья молча, не глядя на него, какая-то необыкновенно жалкая, худая, точно избитая бродячая собака, нагнулась, достала из-под койки одежу, надела ее на себя и, взяв за руку Спирьку, сказала:
— Пойдем, сынок, домой… время… пора… простись с отцом-то…
— Не надыть, — махнув рукой, сказал Левон. — Ну вас!
И сейчас же, не дожидаясь, когда они уйдут, лег на койку и, уткнувшись в подушку, закрылся сверху одеялом.