Всю дорогу из больницы домой Агафья плакала. Какой-то необыкновенный страх напал на нее. Она с ужасом представляла себе картину, как придет ей время родить…
— Господи, в самую рабочую пору!.. Беда-то какая!..
— Господи, помилуй! Господи, помилуй! — шептала она про себя, идя позади Спирьки, — что ж тогда будет-то? Что с н_и_м тогда делать-то?
То, что она «затяжелела», она знала с первого же месяца после т_о_г_о, но «не верила сама себе» и утешала себя обычным: «авось, мол, неправда, авось, мол, бог даст, как-нибудь обойдется»… Когда же она совсем уверилась, когда уже в этом не было никакого сомнения, она ужаснулась тем последствиям, которые произойдут от этого, и стала редко и на самое короткое время посещать мужа, стараясь надеть на себя что-нибудь попросторнее, пошире, чтобы не было заметно.
От постоянного страха, от бессонницы, от дум, чувствуя постоянно в самой себе то, чего она не хотела, чего пуще всего боялась, она вся извелась, сделалась «черней грязи» и стала напоминать своим видом помешанную, какую-то кликушу….
Когда же еще до «второй половины» она почувствовала, что о_н потихоньку толкает ее в бок и точно говорит этим: «вот он я… здесь… жив», на нее напала какая-то оторопь, какой-то необычайный ужас, и ей стало казаться, что там у нее толкается не ребенок, а что-то другое, нечистое и страшное, и ее, когда она лежала по ночам на печке или около Спирьки на полу, терзала мучительно, настойчиво, неотступно страшная, пришедшая ей давно в голову мысль: как бы избавиться от него, как бы уничтожить его, как бы сделать так, чтобы освободиться от н_е_г_о, до прихода из больницы мужа.
Как надо сделать это, она не знала. Спросить, узнать у кого-нибудь — нельзя. «А тебе, скажут, на что это знать? Аль сама хочешь так сделать?»
Слыхала она, что бывают выкидыши от тяжелых подъемов, оттого, что «ежели вот спрыгнешь откуда-нибудь».
Она старалась поднимать все, что ей не под силу, все тяжелое… огромный ушат воды за ушки, огромную вязанку сена…
Но ничего не помогало. Он стучал все чаще и сильнее и настойчиво говорил:
«Вон он я… здесь… жив!..»
Тогда она принялась за другое: принялась за прыганье…
Проделывала она это обыкновенно поздно вечером, когда уже давно засыпал Спирька и когда на деревне погасли огни, все ложились спать и делалось тихо.
Она зажигала фонарь, выходила на двор, плотно прихлопнув за собой дверь, вешала фонарь на нарочно вбитый для этого в столбе гвоздь и с каким-то страхом, пугливо оглядываясь и прислушиваясь, приставляла с высоко лежавшего накопившегося за зиму навоза к переводу лесенку, лезла по ней на этот перевод и прыгала с него вниз…
При слабом, трепетном свете фонаря, освещавшем не весь двор, а только небольшой круг посредине, с какими-то удивительно таинственно и мрачно ложившимися трепетными от этого слабого света тенями, от мрака, стоявшего по углам, она, делавшая свое безумное дело, была необыкновенно страшна, как какая-нибудь сказочная колдунья, проделывающая что-то дикое, невероятно страшное.
В полосу света, выставив свою рыжую с белым пятном на лбу голову, глядела на нее большими, мокрыми глазами корова, которая как-то задумчиво пережевывала жвачку и шумно вздыхала.
В углу, в огороженном месте жались друг к дружке, тараща на свет глаза и топорча ногами, испуганные, любопытные овцы.
Каждый раз, забравшись на перевод, прежде чем прыгнуть, Агафья крестилась и шептала: «Господи, благослови», и тогда уже прыгала.
А о_н через самое короткое время, точно угадывая ее мысли, стукался и говорил ей этим свое обычное:
«Вон он я… жив!..»